В то время она не была еще такой замечательной артисткой, как сейчас, однако горе высветило в ней искру гения. Она села за инструмент, ее пальцы упали на клавиши, и с первых же аккордов раздались душераздирающие звуки.
Торговец, совсем не знавший ее, ведь для него она была обычной посетительницей, просто из меркантильной учтивости подошел к ней и стал слушать.
Она не играла какую-то определенную мелодию: она импровизировала. Но в эту импровизацию она вложила все, что ей пришлось выстрадать за эти три месяца: разочарование в любви, горе, утрату надежд, слезы, изгнание — вплоть до страшных криков хищной птицы, летавшей над ней и звавшейся голодом.
«Кто вы и что я могу сделать для вас?» — спросил торговец, когда она закончила.
Она залилась слезами и рассказала ему все.
И этот замечательный человек разъяснил ей, каким суровым, но несравненным учителем становится горе; он обрисовал ей тот таинственный путь, по которому Провидение вело ее к успеху, известности и, возможно, к славе. Она не была уверена в себе. Он успокоил ее, прислал ей домой свое лучшее фортепьяно и убедил дать концерт.
Концерт! Дать концерт — ей, еще накануне не ведавшей о своем таланте!
Торговец настаивал, брал на себя все издержки и готов был отвечать за все.
Она решилась, бедная Мари.
Ее звали Мари, как Малибран, как Дорваль.
Я был близким другом трех этих выдающихся и несчастных женщин. Я не прав, говоря «несчастные»: к имени Мари Плейель более подходит эпитет «счастливая».
Счастливая, поскольку концерт удался и она могла предвидеть уготованное ей счастливое будущее.
В течение последующих десяти лет она имела небывалый успех в Санкт-Петербурге, в Вене, в Дрездене. Она вернулась на свою родину, в Бельгию, и, вопреки всем правилам, ей воздали должное.
Она стала преподавать в консерватории.
Слава шла впереди нее, и это позволило ей вернуться в Париж; там она дала несколько концертов и имела ошеломляющий успех.
Вот тогда я увидел ее вновь.
Потом, после 2 декабря, я, в свою очередь, отправился в Бельгию и там увидел ее в третий раз.
Когда мы звонили в дверь к Мари Плейель, г-же Бульовски было известно о ней не меньше, чем мне.
Горничная, узнав меня, воскликнула от радости:
— О! Как госпожа будет довольна!
И, не подумав закрыть за нами дверь, она бросилась в гостиную, выкрикивая мое имя.
— Ну, — спросил я мою спутницу, — вы еще сомневаетесь в том, что нас хорошо примут?
У нее не было времени ответить, потому что Мари Плейель предстала перед нами — величественная, как королева, грациозная, как актриса.
— Сначала обнимитесь, — сказал я двум женщинам, — а потом познакомитесь.
Моя спутница обеими руками обхватила шею Мари Плейель, и на секунду я замер, восхищаясь этими двумя созданиями, такими разными внешне и такими поистине прекрасными. Красота одной подчеркивала красоту другой.
Госпожа Бульовски была худенькая, гибкая, светловолосая, свежая и сентиментальная, как все немки и венгерки.
Госпожа Плейель, наоборот, была высокая, с развитой фигурой, брюнетка, спокойная, почти суровая.
Если какой-нибудь скульптор смог бы воссоздать две столь разные натуры, он бы имел невероятный успех.
После того как они обнялись, я взял их за руки. Мы вместе вошли в гостиную, и я усадил их по обе стороны от себя.
Затем я рассказал г-же Плейель о цели нашего визита.
— Это значит, что вы хотите меня послушать? — спросила г-жа Плейель гостью.
— Изнемогаю.
— Боже мой, нет ничего легче! Ведь с вами мужчина, который может делать со мной все, что он захочет.
Я бросился к ней и обнял за шею: ведь мы еще не поцеловались.
— Как, по-вашему, что мне ей сыграть, вашей трагедийной актрисе? — совсем тихо спросила она меня.
— Что-нибудь вроде того, что вы играли торговцу фортепьяно в Гамбурге.
Она улыбнулась, и эта милая и печальная улыбка напомнила о ее минувших страданиях и стала восхитительной прелюдией.
— Ах, Мари, Мари, — сказал я ей, — вы счастливы! Но не о счастье мы просим вас рассказать.
— А если у меня сердце разрывается, как у Антонии?
— Хорошо! Я положу на него руку и не дам ему разорваться.
Она посмотрела на меня, слегка пожала плечами и сказала:
— Ветреник!
И она начала играть.
Я не могу сказать вам, что играла нам эта выдающаяся пианистка. Никогда еще под чьей-нибудь рукой слоновая кость и дерево не издавали подобных звуков. В течение часа, без перерыва, самые горестные чувства и опьяняющие скорбью звуки следовали один за другим. Казалось, сам инструмент страдал, жаловался, томился и причитал.
Наконец, когда прошел почти целый час, она поднялась.
— Вам меня совсем не жалко! — воскликнула она, обратившись ко мне. — Неужели вы не видите, что убиваете меня?
Я посмотрел на г-жу Бульовски. Она была бледна, дрожала и находилась почти в обморочном состоянии.
Слушательница и исполнительница были достойны друг друга.
Женщины вновь обнялись, и я увел г-жу Бульовски, так как я более опасался за это хрупкое и чувствительное создание, чем за сильную и стойкую натуру Мари Плейель.
— Итак, — спросил я, когда мы были уже на улице, — хотите ли вы еще что-нибудь увидеть в Брюсселе?
— Неужели вы думаете, что можно еще что-либо смотреть после того, как мы видели и слышали эту замечательную женщину? — воскликнула она.
— Что же мы будем теперь делать?
— Я еду в Спа… А вы?
— Черт возьми, я с вами.
Уже через четверть часа мы были на железнодорожном вокзале и отправлялись в город лечебных вод и азартных игр, на посещение которого в течение моего трехлетнего пребывания в Бельгии у меня недостало любопытства.
III
В поезде моя спутница вздохнула:
— Какая замечательная артистка!
— Вы ничуть не хуже, чем она, дорогая Лилла, потому что понимаете ее.
— А тем временем я целую неделю чувствую себя совершенно разбитой.
— Почему же?
— У меня все нервы болят. Она вздохнула.
— Вы хотите, чтобы я попытался вас успокоить? — спросил я.
— Каким образом?
— Магнетизируя вас. Мы одни в вагоне, вы мне доверяете настолько, чтобы оставаться спящей какое-то время, не так ли? Вы проснетесь если не полностью исцеленной, то, по крайней мере, облегчите свои страдания.
— Попытайтесь, мне бы этого очень хотелось. Но предупреждаю вас, магнетизеры всегда терпели неудачу, когда пытались усыпить меня.
— Потому что вы сопротивлялись. Настройтесь на то, чтобы подчиниться мне, и вы увидите, что если я вас не усыплю полностью, то хотя бы заставлю забыться.
— Я не буду вам мешать, обещаю.
— Что вы испытываете?
— Сильный жар в голове.
— Значит, надо сначала успокоить головную боль.
— Да… И как вы это будете делать?
— О, не спрашивайте меня. Я вообще не изучал магнетизм как науку, а испытывал его как врожденную способность. Я занимался этим для того, чтобы на самом себе убедиться в его действии, когда писал «Бальзамо», а потом, если меня об этом просили, но никогда для собственного удовольствия, ибо очень уставал от этого.
— Отлично! По крайней мере, это еще одно подтверждение тому, что вы честный человек. Так, значит, магнетизм, по-вашему, это что-то сверхъестественное?
— Видите ли, на мой взгляд, какая-то часть магнетической силы имеет физическое происхождение и, следовательно, материальна. Я постараюсь объяснить вам это с философской точки зрения. Когда природа создала мужчину и женщину, у нее, обычно такой предусмотрительной, не было ни малейшего представления о законах, которые будут управлять человеческими сообществами: до того, как решиться создать мужчину и женщину, природа задумала создать прежде всего, как и во всем остальном животном мире, самца и самку. Главной задачей этой богини Исиды с сотней сосцов, этой греческой Кибелы, этой римской Доброй Богини было воспроизводство видов. Отсюда — вечная борьба плотских инстинктов с общественными нормами, отсюда, наконец, сильнейшее порабощение женщины мужчиной и одновременно — тяга женщины к мужчине. И вот одно из множества средств, используемых природой для достижения своей цели, — это магнетизм. Физические флюиды представляют собой токи, влекущие слабого к сильному. И если это действительно так, то я считаю, что магнетизер обретает сильнейшее влияние на того, кого он магнетизирует, не только когда тот спит, но и когда тот бодрствует.
— И вы признаетесь мне в этом?
— А почему бы мне не признаться?
— И это в те минуты, когда вы предлагаете усыпить меня!
— Так вы верите или не верите в то, что я честный человек?
— Я верю, что вы честный человек, и доказательством тому то, как я веду себя с вами, ведь кто в конце концов мог бы помешать вам сказать, что я была вашей любовницей?
— Но зачем же мне выдумывать такое?
— Бог мой! Я же не знаю, что может прийти в голову волоките?
— Ах, дорогая Лилла, вы думаете, что оскорбите меня, утверждая, что я претендовал на то, чтобы быть или, по крайней мере, походить на волокиту?
— Мне говорили, что вы были самым тщеславным мужчиной во Франции.
— Вполне возможно, но целью моего тщеславия, как бы молод я ни был тогда, никогда не было то, что вы называете волокитством. На определенном уровне богатства или известности нет времени искать, нет надобности лгать. В моих объятиях побывали красивейшие женщины Парижа, Флоренции, Рима, Неаполя, Мадрида и Лондона, а подчас не только самые красивые женщины, но и самые знатные, но никогда, даже намеком, я не давал повода подумать той, что опиралась на мою руку, будь то гризетка, актриса, принцесса или королева, что я испытываю к ней что-нибудь кроме уважения и признательности, которые я всегда проявлял по отношению к женщине, отдавшейся под мою защиту, если она была слаба, и бравшей меня под свою защиту, если она была влиятельна.
Лилла посмотрела на меня и тихо проговорила:
— Странные все-таки репутации создают людям! И тут же она добавила, без видимого перехода:
— У меня раскалывается голова, усыпите меня.
Я поднялся, снял с нее шляпу и стал дуть ей на голову, проводя после каждого дуновения рукой по ее волосам. Я делал это до тех пор, пока она не сказала:
— Я чувствую себя лучше, головная боль отступила. Тогда я сел перед ней и положил руки на ее лоб, говоря вполголоса, но достаточно повелительно:
— А теперь спите!
Через две минуты она уже спала безмятежным сном ребенка.
Интересная подробность! Ни моя спутница, ни я никогда до этого не были в Спа, ни она, ни я не знали названия станций; но вот, подъезжая к конечной станции, Лилла стала беспокойно шевелиться, что-то неразборчиво бормоча.
Я коснулся кончиком пальца ее губ и приказал:
— Говорите!
Без каких-либо усилий она произнесла:
— Мы прибываем, разбудите меня.
Я ее разбудил, и, в самом деле, через пять минут гудок паровоза известил, что мы прибываем на станцию.
Лилла чувствовала себя гораздо лучше.
Мы остановились в гостинице «Оранская» — лучшей в городе. Поскольку курортный сезон еще не кончился, гостиница была почти заполнена.
Оставались только две смежные комнаты; дверь между ними была загорожена с каждой стороны кроватью. С одной стороны безопасность путешественника обеспечивалась замком, с другой стороны — задвижкой.
Излишне говорить, что дверь открывалась со стороны, где был замок.
Я показал своей спутнице расположение комнат, затем пригласил хозяйку дома, чтобы та заверила Лиллу, что это сообщение между комнатами не ловушка, и предоставил своей спутнице право выбирать себе комнату.
Она выбрала комнату с задвижкой, лишь попросив меня переставить мою кровать от двери к стене, что я и поспешил сделать.
Было десять часов вечера; моя спутница выпила чашку молока и легла: голова у нее уже не болела, но теперь ее беспокоили боли в желудке.
Я основательно поужинал, достал из сумки том Мишле, лег и стал читать.
Через час, едва лишь закончив читать и потушив свечу, я услышал тихий стук в дверь смежной комнаты.
Я подумал, что ошибаюсь, но услышал приглушенный голос:
— Вы спите?
— Еще нет; и, кажется, вы тоже не спите.
— Я страдаю.
И действительно, голос Лиллы был измученным.
— Что с вами?
— Ужасные желудочные колики.
— Боже мой!
— Не беспокойтесь, у меня это иногда бывает: болезненно, но ничего серьезного.
— Может быть, позвать кого-нибудь?
— Нет, даже эфир не помогает.
— А я могу быть более полезен, чем эфир?
— Возможно.
— Каким образом?
— Постарайтесь усыпить меня.
— Через дверь?
— Да.
— Сомневаюсь, что мне это удастся, но я постараюсь.
Я попытался заставить свою волю проникнуть в комнату, из которой меня изгоняло целомудрие больной, но достиг нужного результата лишь наполовину.
— Ну, как? — спросил я ее.
— Я чувствую себя оцепеневшей, но и в этом оцепенении продолжаю страдать.
— Нужно, чтобы я коснулся вашей груди, как я прикасался к вашей голове, и страдания прекратятся.
— Вы уверены в этом?
— Уверен.
— Хорошо, если вы хотите открыть дверь, я только что оттянула задвижку.
Я надел брюки и, освещая себе свечой дорогу к дверному проему, подошел к ключу, повернул его и, освободив верхний и нижний шпингалеты, открыл обе створки двери.
Прежде всего я пристально посмотрел на свою соседку: действительно ли она страдает или только играет комедию?
Она была бледна, рот ее был судорожно сжат, а мышцы на лице конвульсивно подергивались.
Я взял ее за руку — она была холодной, влажной и дрожащей. Лилла действительно страдала.
— Не кажется ли вам странным, — спросила она, — что, вместо того чтобы позвонить горничной и попросить чего-нибудь успокоительного, я зову именно вас и мешаю вам спать?
— Нет, напротив, я нахожу это вполне естественным.
— Я хочу вам в чем-то признаться.
— Вот как! Случайно не в том, что вы меня любите?
— Вы прекрасно знаете, что я вас люблю, и даже очень, но я не об этом… Послушайте, мне плохо.
И лицо больной, в самом деле, исказило такое страдание, что в подлинности его трудно было ошибиться.
Я приподнял рукой ее голову: Лилла напряглась, по телу ее несколько раз пробежали судороги, а затем она замерла.
— Все прошло, — сказала она.
— Вы хотели мне что-то сказать, в чем-то признаться?
— Да, я хочу вам признаться, что в вагоне спала не только спокойно, но и с неиспытанным никогда раньше сладостным чувством. Прошу вас, усыпите меня, я уверена, что мои страдания прекратятся.
— А вы не боитесь, что я вас усыпляю в вашей кровати и останусь рядом с ней?
Она остановила на мне свои большие голубые глаза, полные удивления.
— Не вы ли меня спрашивали, считаю ли я вас честным человеком, и не сказала ли я вам, что уверена в этом? — спросила она.
— Да, это так, я об этом не подумал.
— Ну хорошо, постарайтесь меня усыпить, ведь я и в самом деле очень страдаю.
И она закрыла лицо рукой.
— На этот раз, — сказал я, — у вас болит не голова, и для того, чтобы унять боль и одновременно усыпить вас, я полагаю, что должен касаться больного места.
Она опустила мою руку до уровня желудка, оставив простыню и одеяло между моей рукой и своей грудной клеткой.
Я покачал головой и слегка пожал плечами.
— И все-таки постарайтесь, — сказала она.
— Хорошо. Посмотрите на меня. Я не сомневаюсь в том, что я вас усыплю, но сомневаюсь в том, что смогу вас вылечить.
Она не ответила и продолжала, глядя на меня, держать мою руку на том же месте.
Вскоре ее веки медленно опустились, вновь поднялись и опять опустились — она спала.
Через какое-то время я спросил:
— Вы спите?
— Плохо.
— Что нужно, чтобы вы заснули крепче?
— Положите руку мне на лоб.
— Но ваши желудочные колики?
— Усыпите меня сначала.
Она отпустила мою руку, и я коснулся ее лба. Через несколько минут я вновь спросил:
— Вы спите?
— Да, — ответила она.
— Крепко спите?
— Крепко, однако я страдаю.
— Что нужно сделать, чтобы вы не страдали больше?
— Положите руку мне на тело и постарайтесь снять боль.
— Куда именно?
— На подложечную впадину.
— Покажите сами, на какое точно место.
Без малейшего колебания она подняла одеяло, опустила руку и вполне целомудренно, как это сделала бы сестра, положила мою руку на рубашку, завязанную на шее, как у ребенка.
Чтобы устроиться поудобнее, я встал на колени и прислонил голову к кровати.
Через полчаса она вздохнула и отпустила мою руку.
— Лучше? — спросил я.
— Лучше, я больше не страдаю.
— Мне остаться возле вас?
— Еще немного.
Прошло минут пять, и она проговорила:
— Спасибо. Ах, Боже мой, без вас я бы два-три дня мучилась от нестерпимой боли! Теперь…
Она колебалась.
— Что?
— Будьте снисходительны к той, которая доверилась вам.
— Хорошо, — ответил я, улыбаясь, — я понимаю вас. Я отвел руку, но ее рука нашла мою и тихонько пожала.
— Погасить свечу?
— Как хотите.
— А если вам опять станет плохо?
— Не беспокойтесь, не станет. К тому же у вас есть спички в выдвижном ящике ночного столика.
Я задул свечу, отыскал лоб Лиллы и коснулся его губами.
— Спокойной ночи! — сказала она, безмятежная, как сама невинность.
Я вновь открыл дверь и лег спать.
Когда я на следующий день проснулся, Лилла пела, как жаворонок на восходе солнца.
— Итак, милая соседка, — обратился я к ней, — вы выздоровели?
— Совершенно.
— Правда?
— Честное слово.
Это было настолько правдой, что в тот же день мы смогли прекрасно пообедать с пригласившим нас главным лесным инспектором, а вечером — отправиться в Ахен.
Днем было решено, что я еду до Мангейма.
IV
От Спа до Кёльна сейчас можно добраться поездом. Прежде, то есть лет двадцать тому назад, железная дорога заканчивалась в Льеже и остаток пути добирались в экипажах.
Заведование экипажами было прусским, а потому в нем господствовал дух непререкаемого порядка, вошедшего в поговорку в королевстве Фридриха Великого.
Билеты, которые вам выдавали, были разделены на немецкую и французскую части.
Одним из ограничительных условий этих билетов, имевших свой порядковый номер, было:
«Пассажирам запрещено меняться местами с соседями, даже с их согласия».
Прежде приходилось поневоле останавливаться в Льеже, теперь же всю дорогу можно проделать без остановок.
Лично я очень доволен тем, что больше не нужно останавливаться в Льеже, поскольку уже долгие годы пребываю в состоянии войны с этим славным валлонским городом. Мне все еще не могут простить того, что я в своих «Путевых впечатлениях» написал, что едва не умер там с голоду. Уверяют, что хозяин гостиницы «Альбион», где со мной чуть было не случилось это несчастье, разыскивал меня по всей Европе, чтобы выяснить причину столь отвратительной клеветы.
К счастью, я был в то время в Африке, где, должен признаться, питался еще хуже, чем у него.
Если бы я был не там, то ускользнул бы от судьбы, уготованной им мне, с тем большим трудом, что он привлек на свою сторону еще одного моего недруга — хозяина почтового двора в Мартиньи, того самого, кто подал мне в 1832 году знаменитый бифштекс из медвежатины, слава о котором стремительно прокатилась по всему свету и, словно легенда о морском чудовище, вернулась к нам через американские газеты.
По правде говоря, я признаю здесь свою вину перед этими двумя почтенными предпринимателями. Но если у хозяина гостиницы «Альбион» была причина для того, чтобы сердиться на меня, то хозяин почтовой гостиницы должен быть мне только благодарен.
Любой французский трактирщик немало заплатил бы за столь удачную рекламу. Он мог бы назвать свое заведение «Бифштекс из медвежатины» и стал бы процветать.
Но, возможно, гостиница процветала и без этого.
Я проезжал через почтовый двор в Мартиньи после 1832 года. Предупредительный хозяин поменял мне лошадей, не узнав меня. Он был большим и толстым, как человек, который не испытывает ни ненависти, ни угрызений совести.
Боже мой, что бы было, если бы он узнал меня!..
Мы прибыли в Кёльн к шести часам утра. Стояла великолепная погода. Мы сразу же поспешили в пароходное агентство. Пароход отходил в восемь, и у нас было два часа свободного времени.
— Вы поспите или примете ванну? — спросил я свою спутницу.
— Приму ванну.
— Я вас провожу.
— А вы знаете, где это?
— Я всегда знаю, где расположены бани в городах, где я бывал.
Я отвел ее в баню.
Ее стыдливости пришлось немного покраснеть, когда нас спросили: «Возьмете ли вы одну комнату на двоих?» Я поспешил ответить: «Давайте две». И нас провели в ванные комнаты, которые были смежными, как и наши спальни в гостинице.
Мы заранее отправили наш багаж, сокращенный до дорожной сумки у Лиллы и небольшого саквояжа у меня, на пароход, отплывавший в Майнц. И после бани мы лишь проделали тот же путь, что и наши вещи.
После того как мы прибыли в Пруссию, моя спутница вдвойне ощутила свою значимость: она стала моей переводчицей и именно ей приходилось теперь вести все переговоры о денежных делах.
Впрочем, путешествие по Рейну — самое дешевое на свете: за четыре-пять талеров, то есть где-то за двадцать франков, можно подняться по реке, прославленной Буало и воспетой Кернером, от Кёльна до Майнца, и за ту же цену спуститься от Майнца до Кёльна.
Что касается кухни, то пища там вполне доступна по цене, но отвратительна на вкус, вина дорогие… и скверные.
Мнение об этих кислых рейнских винах, зреющих в отблесках камней, по-моему, сильно преувеличено. Либфраумильх и браунбергер, то есть «молоко Богоматери» и «сок черной горы», единственно сносные вина. Что касается йоханнисберга, то рискнул бы заметить по этому поводу, что я не встречал хороших вин, которые бы стоили двадцать пять франков за бутылку.
Начиная с Кёльна кухня была прусской, хотя меню — франко-немецким. Вы собираетесь съесть острое блюдо — едите сладкое. Вы просите что-то посыпанное сахаром — вам подают нечто посыпанное перцем. Вы макаете хлеб в соус, похожий на подливку из поджаренной в масле муки, — а приходится есть мармелад.
В первый раз, когда я заказал салат в Германии, мне пришлось подозвать официанта и указать ему:
— Вы забыли перемешать ваш салат — он весь в воде. Официант взял салатницу, наклонил ее и посмотрел на меня с удивлением.
— Ну и что? — спросил я.
— Сударь, так это не вода, — ответил он, — а уксус.
Я думал, что салат обожжет мне рот, но ничего не почувствовал.
Во всех странах мира уксус добавляют в салат, в Германии салат добавляют в уксус.
В немецкой кухне очень много от немецких нравов: немцы добавляют сахар в уксус и мед в ненависть.
Но я не понимаю, что они добавляют в кофе со сливками.
Пейте все, что вам угодно, путешествуя на пароходе по Рейну: воды Зельца, воды Спа, воды Хомбурга, воды Бадена и даже воды Зедлица, но не пейте кофе со сливками, если вы француз.
Я не собираюсь утверждать, что во Франции пьют хороший кофе со сливками; я только хотел заметить, что повсюду за пределами Франции, и особенно в Германии, кофе отвратительный.
Начинается это в Кьеврене и вплоть до Вены ощущается все сильнее.
Не кажется ли вам, что эта проблема, вроде бы совсем простая: «Почему во Франции пьют в основном плохой кофе?» — имеет чисто политическое разрешение.
Я повторяю, именно политическое.
Во Франции употребляли хороший кофе со времени его открытия и вплоть до установления континентальной системы, то есть с 1600 до 1809 года.
В 1809 году сахар стоил восемь франков за фунт; этим мы обязаны появлению сахара из свеклы.
В 1809 году кофе стоил десять франков за фунт; этим мы обязаны появлению цикория.
Положим, свекла — это еще куда ни шло. Как охотнику мне не бывает досадно найти в ту пору, когда хлеб сжат, овес собран, а клевер и люцерна скошены, два или три арпана сахарной свеклы, где на каждом шагу рискуешь вывихнуть себе ногу, но где прячутся молодые куропатки и укрываются зайцы.
Кроме того, сахарная свекла, запеченная в золе (заметьте, не в печке) или в течение суток маринованная в хорошем уксусе (заметьте, не в немецком уксусе), — это очень неплохое блюдо.
Но цикорий!
Каким ужасным божествам приносится в жертву цикорий?
Один из льстецов Империи сказал: «Цикорий освежающ».
Это просто невероятно, что можно заставить сделать французов при помощи слова «освежающ».
Говорили, что французы были самой умной нацией на земле, но следовало бы сказать, что это самая горячая нация.
Повара завладели словом «освежающ», и, прикрываясь этим словом, они травят каждое утро своих хозяев и разбавляют кофе на треть цикорием.
Вы можете добиться чего угодно от своей кухарки: чтобы она меньше солила, чтобы она сильнее перчила, чтобы она довольствовалась скидкой в одно су с фунта, которую ей дает мясник, бакалейщик и зеленщик.
Но вы никогда не добьетесь того, чтобы ваша кухарка не добавляла цикорий в ваш кофе.
Самая лживая кухарка теряет осторожность, когда дело касается цикория. Она преклоняется перед цикорием, она восхваляет его, она говорит своему хозяину:
— Вы слишком разгорячены, сударь, это для вашего же блага.
Если вы прогоните ее, она уйдет из вашего дома с гордо поднятой головой, презрительно глядя на вас.
Она жертва цикория!
Я совершенно уверен, что существует тайное общество среди кухарок с кассой взаимопомощи для любительниц цикория.
Так вот, бакалейщики, видя такое, приняли на свой счет высказывание:
«Audite et intelligite» note 1 Они и поняли, даже не самые понятливые, как говорят бельгийцы.
Прежде цикорий продавали отдельно (еще оставалась какая-то совесть). Сейчас продают кофе с цикорием, как продают шоколад с ванилью.
Послушайте, любители кофе, те, что пьют чистый мокко, а не какие-то смеси, состоящие на треть из сорта мартиник и на треть из сорта бурбон: покупайте мокко в зернах.
Вы говорите себе: «Я поджарю и перемелю его сам. Я запру его на ключ, а ключ спрячу в карман. У меня есть спиртовка для варки кофе, я приготовлю себе кофе на своем обеденном столе и таким образом избегу цикория».
И в итоге вы отравлены!
Лавочники придумали литейную форму для кофейных зерен, как оружейники изобрели литейную форму для пуль.
В результате ваш кофе, вами же поджаренный, перемолотый и запертый на ключ, а затем вами же приготовленный, на треть состоит из цикория.
С тех пор как появился цикорий, лавочники стали очень изобретательными!
Все это я рассказал моей спутнице, когда услышал, как она заказала по-немецки кофе со сливками.
И знаете, что она ответила на мою обличительную речь?
— Я не питаю отвращения к цикорию: он полезен для крови.
Следовательно, и в Германию, и даже в Венгрию проникло это не только антикулинарное, но я бы сказал больше — антихудожественное воззрение: «Цикорий освежающ!»
Я отодвинулся от Лиллы. Мне было отвратительно видеть, как эти губки, свежие, как лепестки розы, эти жемчужно-белые зубы касаются такого отвратительного напитка.
Я решил прогуляться.
В голубоватой дали уже можно было видеть, как вырисовываются темно-синие высокие холмы, которые окаймляют Рейн и, сходясь, образуют столь живописный проход Лорелей.
Я гулял до тех пор, пока, по моим расчетам, чашка кофе со сливками не была выпита.
После этого я вернулся.
Я нашел свою спутницу оживленно беседующей с очаровательной женщиной лет двадцати трех-двадцати четырех, пышнотелой блондинкой с гибкой талией.
Мне показалось, что эти две женщины говорят обо мне.
Я не только догадался, что они говорят обо мне, но и понял, что они обсуждают.
Увидев, что мы вместе с Лиллой приехали на пароход, симпатичная венка — а блондинка была из Вены — расспрашивала ее, кем мы приходимся друг другу.
И моя спутница ответила чистую правду, что мы были только друзьями, и ничем более.
Само собой разумеется, ее собеседница не хотела в это верить.
Я подошел, и по тому, как я весьма уважительно разговаривал с г-жой Бульовски, ее соотечественница могла заметить: то, что она услышала, было неоспоримой истиной.
Завязался общий разговор.
Лилла представила меня прекрасной путешественнице как своего друга, а ее отрекомендовала мне как пылкую почитательницу французской литературы, что позволило мне получить свою долю восхищения, распределенного между моими собратьями по перу.
Обворожительная венка говорила по-французски как парижанка.
Я не знаю, как ее зовут, и, следовательно, не могу скомпрометировать ее нарисованным здесь портретом, но у меня есть основание думать, что если бы я путешествовал с ней как с Лиллой и через четыре дня и четыре ночи она бы представила меня как друга, то это было бы далеко не правдой.
Тем временем солнце поднялось над горизонтом.
— Где вы положили мой зонтик от солнца? — спросила моя спутница.
— Там, в гостиной, с моей сумкой. Я поднялся.
Лилла протянула мне руку с тем милым очарованием, которое составляло главное достоинство мадемуазель Марс.
— Прошу прощения за беспокойство, что я вам доставляю, — добавила она.
Я наклонился, чтобы поцеловать ей руку.
— О, минутку, — остановила она меня и сняла перчатку.
Я поцеловал ей руку и отправился искать зонтик. На первой ступеньке я обернулся. Молодая венка порывисто взяла руку Лиллы, словно собираясь о чем-то просить мою спутницу.
— Идите, идите, — сказала мне Лилла.
Через пять минут я вернулся с зонтиком. Лилла была одна.