— Я бы сказал, дядюшка Гийом, — сказал Франсуа, — что зверь сейчас находится в четверти лье отсюда, в чаще Тет-де-Салмон, около поля Метар … Насмешник обнаружил себя около половины третьего утра на лесосеке по дороге в Домплие…
— Ага! — прервал Гогелю, — а ты-то откуда это знаешь, если ты вышел из дому только в три часа утра?
— Ах, подумать только, какой он дотошный, дядюшка Гийом! — воскликнул Франсуа. — Ему хочется знать, как я об этом узнал! Я расскажу тебе об этом, друг Косоглазый, это тебе, может, когда-нибудь пригодиться!
У Франсуа была одна плохая привычка, которая очень задевала Матье: одинаково называть именем Косоглазый и человека, и животное из-за того, что и человек, и животное были поражены одним и тем же недугом, и хотя, по его мнению, собака косила гораздо более кокетливо, чем человек, одно и то же название вполне могло подходить и двуногому существу, и четвероногому животному.
На первый взгляд, это обращение оставляло и того, и другого довольно равнодушным; но нужно заметить, что это равнодушие у собаки было более искренним, чем у человека.
И Франсуа продолжил свой рассказ, ничуть не сомневаясь в том, что он добавил новую обиду к тем, которые затаил на него в своем сердце Матье Гогелю.
— Когда выпадает роса? — спросил молодой лесник. — В три часа утра, не правда ли? Так если бы кабан появился после того, как выпала роса, то он оставил бы следы на влажной земле, и в углублениях, оставленных этими следами, не осталось бы воды, а он прошел по сухой земле, и в углублениях от его следов осталась вода для малиновок, так-то вот!
— А каков возраст зверя? — спросил Гийом, рассудив, что или замечание Матье не имеет большого значения или объяснение
Франсуа должно быть вполне достаточным для Матье.
— Ему шесть или семь лет, — ответил Франсуа без колебаний, — крупный зверь!
— А, конечно! — сказал Матье. — Он ему сразу представил свидетельство о рождении!
— Да, и еще с личной подписью! Не каждый мог бы так сделать. И так как ему незачем скрывать свой возраст, я уверяю вас, что я могу ошибиться месяца на три… Не правда ли, Косоглазый? Посмотрите, дядюшка Гийом, Косоглазый говорит, что я не ошибаюсь!
— Он один? — спросил дядюшка Гийом.
— Нет, он со своей самкой, которая почти готова…
— Аи, аи, аи!
— Да, почти готова опороситься!
— Так ты еще был акушером кабанов? — спросил Матье, который не мог дать Франсуа спокойно продолжать свой рассказ.
— О, несносный болтун! Подумайте только, дядюшка Гийом, что этот молодец, которого нашли посреди леса, не знает, как узнать, должна ли самка кабана опороситься или нет! Да чему только тебя учили? Когда она тяжело ступает, а ее копыта расползаются при движении, это значит, что бедное животное вот-вот произведет на свет потомство, идиот!
— Этот кабан давно у нас появился? — поинтересовался дядюшка Гийом, который хотел узнать, как изменяется количество кабанов в его округе: увеличивается, уменьшается или остается прежним.
— Самка — да! — ответил Франсуа со своей обычной уверенностью, — а самец — нет! Ее я никогда не встречал в нашей округе, но его-то я знаю. Я как раз хотел вам сказать, дядюшка
Гийом, когда этот несносный Гогелю вошел, что я встретил моего кабана… того самого, что я ранил в лопатку две недели назад около лесосеки Д'Ивор.
— А почему ты решил, что этот тот же самый?
— О, неужели вам это нужно объяснять, — вам, опытной ищейке, который превосходит самого Косоглазого? Скажи же, Косоглазый, дядюшка Гийом спрашивает… Ну, конечно же, я знаю, что это я его ранил — единственное, вместо того, чтобы попасть в лопатку, я попал в кость!
— Гм! — сказал дядюшка Гийом, качая головой, — однако кровь-то не пошла!
— Нет, потому что пуля застряла в жировой прокладке, между шкурой и плотью… На сегодняшний день рана, как вы понимаете, уже почти зажила… Поэтому она у него чешется. И он потерся о дуб — это третий дуб налево от колодца — там, где растет гречиха. Да-да, это совершенно точно, потому что он оставил на коре дерева пучок волос от щетины. Вот, взгляните!
И в подтверждение своих, слов Франсуа вынул из кармана пучок волос, еще влажный от застывшей крови.
Взяв его в руки, Гийом осмотрел его взглядом знатока и вернул Франсуа с такой осторожностью, словно это была самая драгоценная вещь в мире:
— Честное слово, мальчик, он уже у нас в руках!.. Я говорю это, точно я видел его своими собственными глазами!
— О, да вы еще лучше его увидите, когда он, наконец, будет у нас в руках! — сказал Франсуа.
— У меня от твоих слов просто слюнки текут! — сказал дядюшка Гийом. — И даже появилась охота прогуляться в том направлении!
— О, идите! Вы увидите, что все так, как я вам говорил. Я абсолютно спокоен за это… Что же касается кабана, то он сейчас сидит в своем логове, в зарослях Тет-де-Салмон… И не церемоньтесь с мсье: подходите так близко, как вам захочется. Мсье даже не пошевельнется, — ведь мадам так плохо себя чувствует, а мсье так галантен!
— Хорошо, я иду туда сейчас же! — сказал дядюшка Гийом решительно и так сильно сжал зубами кончик своей трубки, что укоротил ее, по крайней мере, еще на три сантиметра.
— Хотите взять Косоглазого?
— А зачем?
— Действительно, ведь у вас два глаза — вы посмотрите и увидите, вы поищите и найдете… А тезку господина Матье нужно водворить в его конуру, предварительно воздав ему должное в виде куска хлеба, — ведь сегодня утром он поработал на славу!
— Эй, Матье! — сказал дядюшка Гийом, грустно посмотрев на бродягу, который спокойно ел свои картофелины на уголке камина. — Лес подскажет мне дорогу! Белка покажет, на какое дерево она взобралась, ласка — где она перебежала дорогу! А ты этого никогда не поймешь!
— А мне все равно — пойму или не пойму! На кой черт мне это нужно?
В ответ на эту беспечность Матье, совершенно для него непонятную, старый лесничий только пожал плечами.
Затем он надел куртку, в которой обычно ходил утром, натянул гетры и по привычке взял ружье в правую руку. Он взял его по привычке или, вернее, потому, что не знал, что ему делать со своей правой рукой, если она не держала ружья. И, дружески пожав руку Франсуа, он вышел из дому.
Что касается последнего, то он остался верен обещанию, данному Косоглазому. Не переставая следить взглядом за дядюшкой Гийомом, идущим по дороге в Тет-де-Салмон, он подошел к шкафу, открыл его и вынул оттуда полфунта черного хлеба. Отрезав от него маленький кусочек, он дал его собаке, прошептав:
— О, старая ищейка! Пока я ему сдавал отчет, ему просто не сиделось на месте! Косоглазый, друг мой, посмотри, какая замечательная корочка! А теперь, так как мы сегодня хорошо поработали, пойдем-ка в конуру, и повеселей!
И он, в свою очередь, вышел из дома, но не через основную дверь, а через дверь пекарни, у стены которой находилась конура мэтра Косоглазого. Сопровождаемый по пятам собакой (кусочек хлеба сгладил в ее представлении все неприятное, связанное с возвращением в будку), Франсуа скрылся из виду, особенно не заботясь об участи Матье Гогелю, которого он оставил наедине со своей картошкой.
Глава IV. Крик зловещей птицы
Едва Франсуа скрылся из виду, как Матье поднял голову, и на его лице, обычно столь неподвижном, промелькнуло выражение ума и хитрости. Затем, услышав, что шаги молодого человека замерли в отдалении, и звука его голоса не стало слышно, он на цыпочках подошел к столу, на котором стояла бутылка с вином. Благодаря своим косым глазам, он мог наблюдать одновременно за той дверью, в которую вышел дядюшка Гийом, и дверью, за которой исчез Франсуа.
Приподняв бутылку, он принялся рассматривать ее на свет, который разлился по дому— с появлением солнечных лучей, чтобы увидеть, сколько жидкости уже было выпито и, следовательно, сколько еще можно выпить, чтобы это не было особенно заметно.
— Ага! А мне-то этот старый скряга вина не предложил! И, словно, чтобы исправить упущение дядюшки Гийома, Матье поднес к губам горлышко бутылки и сделал три или четыре глотка огненного напитка с такой скоростью, словно это было целительное средство, не произнося при этом ни «гм!» как дядюшка Гийом, ни «ух!» — как Франсуа. Затем, услышав шаги в соседней комнате, быстрой неслышной походкой и с невинным видом, который обманул бы даже Франсуа, он вернулся на свое место на скамейке у камина и принялся петь песенку, которая стала модной после того, как драгуны королевы долгое время квартировали в замке Вилльер-Котре.
Матье уже дошел до второго куплета, когда на пороге двери, ведущей в пекарню, показался Франсуа.
Чтобы показать свое безразличие к присутствию Франсуа, Матье Гогелю, без сомнения, продолжил бы пение бесконечного романса и не прервал бы второго куплета, но Франсуа остановил его.
— Ага! — сказал он. — Теперь ты еще и поешь!
— А разве запрещено петь? — спросил Матье. — Если это так, то пусть господин мэр опубликует указ и торжественно оповестит об этом, и никто больше не будет петь!
— Нет, — ответил Франсуа, — это не запрещено, но это приносит мне несчастье!
— Почему?
— Потому что когда первая птица, пение которой я услышу утром, оказывается совой, я говорю себе: «Это плохо!»
— То есть это значит, по-твоему, что я — сова? Ну ладно, сова, так сова! Я могу быть кем угодно! — и, предварительно поплевав на ладони, он сложил их рупором и издал крик, удивительно напоминающий грустный и монотонный крик ночной птицы.
Франсуа невольно вздрогнул.
— Заткнись, зловещая птица! — сказал он.
— Заткнуться?
— Да!
— А что бы ты сказал, если я хотел бы кое-что тебе спеть?
— Я бы сказал, что у меня нет времени, чтобы тебя слушать… Послушай, окажи мне услугу!
— Тебе?
— Ну да, мне… ты разве считаешь, что ты никому не можешь доставить удовольствие или оказать услугу?
— Положим… А что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты взял мое ружье и прислонил его к камину, пока я буду переодевать гетры!
— О! Переодевать гетры! Посмотрите-ка, мсье Франсуа боится простудиться!
— Я не боюсь простудиться, но хочу надеть мои форменные гетры, потому что инспектор должен присутствовать на охоте, и я хочу, чтобы он нашел меня в полном обмундировании, как полагается… Ну так что, тебе не трудно будет поставить сушиться мое ружье?
— Я не буду сушить ни твое, ни чье-либо ружье вообще… Пусть мне лучше размозжат голову камнем, как последней твари, если начиная с сегодняшнего дня и до самой смерти я прикоснусь к какому-нибудь ружью!
— Ну что же! Я бы сказал, что потери от этого большой не будет, если учесть, как ты с ним обращаешься! — сказал Франсуа, открывая дверцу на антресоли, где находился целый набор гетр, и принимаясь искать свои гетры среди тех, которые принадлежали семье Ватрен.
Матье продолжал следить за ним левым глазом, в то время как его правый глаз, казалось, был целиком и полностью занят последней картофелиной, которую он медленно и неуклюже чистил.
Продолжая следить за Франсуа левым глазом, он проворчал:
— Хм! А зачем мне пользоваться ружьем, когда я могу воспользоваться чем-то другим? Пусть только представится подходящий случай, и ты увидишь, что я не такой уже безрукий, как тебе кажется!
— А что же ты будешь делать, если оставишь свое ружье? — спросил Франсуа, ставя ноги на стул и начиная застегивать длинные гетры.
— Я займусь моим жалованьем! Ведь мсье Ватрен обещал взять меня дополнительным лесником, но так как Его светлости угодно, чтобы я служил один, а может быть, и два года бесплатно, то я отказываюсь! Я предпочитаю поступить в услужение к господину мэру!
— В услужение к господину мэру? Лакеем к мсье Рэзэну, торговцу лесом?!!! — вскричал Франсуа.
— Ну да, к мсье Рэзэну, торговцу лесом, или к господину мэру, это ведь одно и то же!
— Ну и ну! — сказал Франсуа, продолжая застегивать гетры, и пожал плечами, как бы выражая свое презрение к лакеям.
— Это тебе не нравится?
— Мне? — удивился Франсуа, — мне это совершенно безразлично! Я просто спрашиваю себя, что же будет со стариком Пьером?
— Боже мой! — беззаботно воскликнул Матье, — по-видимому, он уйдет!
— Он уйдет? — переспросил Франсуа, не скрывая своего волнения за судьбу старого лакея.
— Конечно! Если я занимаю его место, то нужно, чтобы он ушел! — объяснил Матье.
— Но это невозможно! — прошептал Франсуа, — он служит в доме у мсье Рэзэна уже двадцать лет!
— Вот еще одна причина, по которой он должен уйти! — заметил Матье со своей отвратительной улыбкой.
— Боже мой, какой же ты подлый человек, Косоглазый! — воскликнул Франсуа.
— Во-первых, — ответил Матье с тем простодушным видом, который он так хорошо умел на себя напускать, — меня не зовут Косоглазым. Так зовут собаку, которую ты только что отвел в конуру, а не меня!
— Да, ты прав, — сказал Франсуа, — ведь узнав, что тебя иногда так называют, бедное животное заявило, что оно принадлежит к дому дядюшки Ватрена и что хотя принадлежать к дому инспектора, несомненно, лучше и выгоднее, он ни за что не про меняет свое место на место ищейки в своре господина Девиалена!
После такого заявления, даже если ты и косишь, тебя никто не будет больше называть Косоглазым!
— Подумать только! Значит, по-твоему, я подлец, а, Франсуа?
— Для меня — да, и для всех остальных тоже!
— А почему?
— А тебе разве не стыдно лишать последнего куска хлеба несчастного старого Пьера? Что с ним станется, если у него отнимут его место? Ему ведь придется просить милостыню, чтобы прокормить жену и двух детей!
— Ну и что? Ты прекрасно можешь выделить ему пенсию из тех пяти тысяч ливров жалованья, которое получаешь как помощник лесничего!
— Я не смогу выделить ему пенсию, — ответил Франсуа, — потому что на эти пять тысяч франков я должен содержать мою мать, и забота о бедной женщине для меня прежде всего! Но всякий раз, когда он захочет прийти ко мне, для него всегда найдется тарелка лукового супа и немножко жаркого из кроликов — обычной пищи лесников… Лакей у господина мэра! — продолжал он, застегивая другую гетру, — как это на тебя похоже, сделаться лакеем!
— Ба! Я меняю ливрею на ливрею! — воскликнул Матье, — но я предпочитаю ту, у которой полные карманы, той, в которой они пусты!
— — Эй, эй! Минуточку, дружище! — остановил его Франсуа, — впрочем, я ошибся, ты мне вовсе не друг… Наша одежда — это не ливрея, а униформа!
— Не все ли равно, вышитый на воротнике дубовый листочек и галун на рукаве так похожи! — сказал Матье, покачав головой, причем и в жестах, и в словах выражалось безразличие, которое он испытывал к обоим предметам обсуждения.
— Да, — сказал Франсуа, который не мог допустить, чтобы последнее слово осталось не за ним, — но только вышитый на воротнике дубовый листочек обязывает к работе, не так ли? А галун на рукаве дает возможность отдохнуть… Не это ли решило твой выбор в пользу галуна, лентяй?
— Может быть! — ответил Матье, и внезапно, как будто эта мысль только что пришла ему в голову, добавил: — Кстати… говорят, что Катрин сегодня возвращается из Парижа!
— Что еще за Катрин? — спросил Франсуа.
— Ну… Катрин… это Катрин… это племянница дядюшки Гийома, кузина мсье Бернара, которая закончила свое учение на белошвейку и модистку в Париже и которая снова поступит, в магазин мадемуазель Риголо, на площади Ла Фонтен, в Вилльер-Котре… — Ну и что же? — спросил Франсуа.
— Ну, если она вернется сегодня, то я уеду только завтра. Вероятно, здесь будет свадьба и пир в честь возвращения этого зеркала добродетели!
— Послушай, Матье, — сказал Франсуа гораздо более серьезным тоном, чем раньше, — когда ты говоришь в моем присутствии или присутствии других о мадемуазель Катрин в этом доме, ты должен отдавать сe6e отчет в том, с кем ты о ней говоришь!
— Почему?
— Да, потому, что мадемуазель Катрин — дочь родной сестры мсье Гийома Ватрена! — Да, и возлюбленная мсье Бернара, не так ли?
— Что до этого, Матье, то я бы на твоем месте, всегда отвечал, что ты ничего об этом не знаешь!
— Ну уж нет! Можешь не заблуждаться на этот счет, я расскажу все, что знаю… Что я видел, то видел, а что слышал, то слышал!
— М..да, — сказал Франсуа, глядя на Матье со смешанным чувством неприязни и презрения, так что невозможно было понять, какое из них преобладает, — ты абсолютно прав, решив сделаться лакеем; это действительно твое призвание, Матье! Шпион и до носчик! Удачи тебе в твоем новом ремесле! Если Бернар спустится, скажи ему, что я жду его в ста шагах отсюда, на нашем обычном месте, которое называется «Прыжок Оленя», понял?
И вскинув ружье на плечо тем легким и уверенным движением, которое отличает всех, умеющих обращаться с этим оружием, он вышел, повторяя:
— О, я не ошибся, Матье, ты действительно подлец и негодяй!
Матье смотрел ему вслед со своей вечной улыбкой; затем, когда молодой лесничий исчез из виду, проблеск мысли снова показался на его лице, и в его голосе нарастала угроза по мере того, как тот, кому угрожали, удалялся:
— Ах, ты не ошибаешься! А! Я еще и подлец! Я плохо стреляю! Собака Бернара отказалась, чтобы ее называли тем же прозвищем, что и меня! Я, оказывается, шпион, лентяй, доносчик! Терпение! Терпение! Сегодня еще не конец света и, может быть, я еще успею отплатить тебе за все!
В этот момент ступеньки лестницы, ведущей на второй этаж, заскрипели, дверь открылась, и на пороге появился красивый мужественный молодой человек лет 25 в полном охотничьем снаряжении, только без ружья.
Это был Бернар Ватрен, сын хозяев дома, о котором мы уже два или три раза упоминали в предыдущих главах.
Форма молодого человека была безукоризненна: голубая куртка с серебряными пуговицами, застегнутая снизу доверху, подчеркивала его ладную фигуру. Брюки из облегающего бархата и кожаные гетры, доходящие ему до колен, позволяли увидеть его длинные и стройные ноги. У него были светлые с чуть рыжеватым оттенком волосы и несколько более темного оттенка бакенбарды, прикрывающие румяные щеки, молодой свежести которых не смогла коснуться сила солнечных лучей.
В чертах лица молодого человека, которого мы только что вывели на сцену, было столько привлекательности, что, несмотря на холодный блеск его светло-голубых глаз и немного заостренный подбородок (признак сильной воли, порой доходящей до упрямства), нельзя было сразу же не почувствовать искреннего расположения к нему.
Но Матье был не из тех людей, которые поддаются такого рода чувству. Физическая красота Бернара, столь резко контрастирующая с его уродством, вызывала у бродяги чувство злобы и зависти. Естественно, он был готов перенести любое горе, чтобы только на Бернара оно свалилось вдвойне, и ни на минуту бы не поколебался потерять глаз, если бы только Бернар потерял оба глаза, или сломать ногу, лишь бы только Бернар сломал обе ноги.
Это чувство было в нем настолько непобедимо, что, несмотря на все его усилия, улыбка, адресованная Бернару, получалась кривой и натянутой.
В тот день улыбка вышла еще более унылой и неприветливой, чем обычно. В этой улыбке была какая-то нетерпеливая непонятная радость — это была радость Калибана note 23 при звуке первого раската грома, предвещающего бурю. Но Бернар не обратил никакого внимания на эту улыбку. Он был полон молодости, жизни и любви, идущей из глубины его сердца. Он посмотрел вокруг себя с удивлением и даже каким-то беспокойством.
— Хм! — сказал он. — Мне показалось, что я слышал голос Франсуа. Разве его здесь сейчас не было?
— Он здесь был, это точно! Но ему надоело вас ждать, и он ушел!
— Ну, ничего! Мы встретимся в условленном месте! — И, подойдя к камину, Бернар снял со стены ружье; продул стволы, чтобы убедиться, что в них ничего нет, и всыпал порох в оба ствола. Затем он достал из своей охотничьей сумки два фетровых пыжа.
— Как, — удивился Матье, — вы всегда пользуетесь пыжами?
— Да, так порох лучше держится… Странно! Куда я подевал свой нож?
Бернар порылся во всех карманах, но так и не нашел предмет, который был ему нужен.
— Хотите, я дам вам свой? — спросил Матье.
— Да, давай!
И, взяв нож, Бернар пометил крестиками две пули, после чего вставил их в ствол ружья.
— Что вы там делаете, мсье Бернар? — поинтересовался Матье.
— Я помечаю мои пули, чтобы их можно было узнать, если возникнет сомнение. Когда двое стреляют в одного и того же кабана и попадает только один, то, как правило, хотят узнать, кто его убил! — с этими словами Бернар направился к двери.
Матье следил за ним своим косым глазом, и на его лице появилось выражение невероятной жестокости.
Когда молодой человек был уже на пороге двери, он сказал:
— Эй! Еще минуточку, мсье Бернар! С того момента, как ваш дорогой Франсуа, ваша любимая собачонка, подомнет кабана, вы останетесь без добычи! Кроме того, в такое утро, как это, собаки не будут иметь нюха!
— Так, так! Так что же ты хочешь мне сказать? Говори!
— Что а хочу сказать?
— Да!
— Это правда, что прекраснейшая из прекраснейших приезжает сегодня?
— О ком это ты говоришь? — нахмурив брови, спросил Бер нар.
— О Катрин, разумеется!
Едва Матье произнес это имя, как раздался звук звонкой пощечины, оставившей след на его щеке.
Он отошел на два шага назад. Выражение его лица ничуть не изменилось, он лишь поднес руку к щеке.
— Ну и ну! — удивился он, — что это с вами сегодня утром, мсье Бернар?
— Ничего, — ответил молодой лесничий. — Просто я хочу заставить тебя отныне произносить это имя с тем уважением, которое все к нему питают, и я в первую очередь!
— О! — сказал Матье, все еще не отнимая руки от лица и одновременно ища что-то в кармане, — когда вы узнаете, что написано в этой бумаге, то вы пожалеете о той пощечине, которую вы мне дали!
— В этой бумаге? — повторил Бернар.
— Ну да!
— Покажи мне эту бумагу!
— О! Терпение!
— Покажи мне эту бумагу, говорю тебе!
И, сделав шаг в сторону Матье, он вырвал бумагу у него из рук. Это было письмо, на котором была следующая надпись: «Париж, улица Бург-Лабе, ¦ 15, мадемуазель Катрин Блюм».
Глава V. Катрин Блюм
От одного лишь прикосновения к этой бумаге, от одного лишь вида этого адреса дрожь пробежала по всему телу Бернара, словно он почувствовал, что в этом письме заключены новые, еще неизвестные ему несчастья.
Молодая девушка, которой было адресовано это письмо и о которой мы уже сказали несколько слов, была дочерью сестры дядюшки Гийома и, следовательно, двоюродной сестрой Бернара. Но почему у этой молодой девушки была немецкая фамилия? Почему она была воспитана не отцом и матерью? Как она оказалась в это время в Париже, на улице Бург-Лабе, в доме ¦ 15?
Обо всем этом мы хотим вам рассказать.
В 1808 году колонна немецких военнопленных, возвращаясь с полей сражений Фридланда и Эйлау, проходила через Францию. Во время своего пребывания во Франции они размещались на постой во французских домах — так же, как это делали и французские солдаты.
Молодой житель Бадена, тяжело раненный в сражении при Фридланде, был размещен на постой в доме дядюшки Гийома Ватрена, который в то время был женат около пяти лет и с которым жила его сестра, красивая девушка лет 17-18, по имени Роза Ватрен.
Рану молодого солдата, довольно тяжелую на тот момент, когда он вышел из полевого госпиталя, настолько ухудшили постоянные переходы, усталость и отсутствие ухода, что ему было предписано медиком и хирургом Вилльер-Котре, мсье Лекоссом и мсье Райнолем, жить в родном городе автора этого повествования.
Когда его захотели поместить в госпиталь, то молодой солдат выказал столь сильное сопротивление такого рода перемещению, что дядюшка Гийом, которого в то время звали просто Гийом, так как ему было около тридцати лет, сам предложил ему остаться в Фезандери note 24.
Так в 1808 году называлась усадьба Гийома, расположенная в четверти лье от города под сенью самых прекрасных и высоких деревьев в той части леса, которая называлась парком.
Столь сильное сопротивление Фридриха Блюма — так звали раненого, — тому, чтобы быть помещенным в госпиталь, было вызвано не только чистотой в доме, любезностью молодых хозяев, прекрасной усадьбой Фезандери и тем живописным видом, который открывался из окна его комнаты. Нет, вовсе не цветники около дома и зеленые деревья в лесу вокруг усадьбы так привязали молодого солдата к дому своих хозяев, а другой прекрасный цветок, который, казалось, вырос и был сорван в одном из этих цветников и который звали Роза Ватрен.
Со своей стороны, когда девушка увидела прекрасного, но такого бледного молодого человека, страдающего от невыносимой боли, которого уже хотели положить на носилки и отвезти в госпиталь, она пришла в такой ужас, что силы изменили ей. Найдя своего брата, она посмотрела на него со слезами на глазах и протянула к нему руки с такой мольбой, что хотя она не произнесла ни одного слова, ее молчание было красноречивее любых, самых проникновенных в мире слов.
Ватрен прекрасно понял, что происходило в душе его сестры. Но движимый не столько желанием девушки, сколько чувством жалости, которое всегда испытывают те, кто сам долго жил в уединении, к людям, которые находятся в одиночестве на чужбине, он согласился, чтобы молодой баденец остался в Фезандери.
Начиная с этого момента, словно по какому-то молчаливому согласию, жена Гийома Ватрена вернулась к ведению домашнего хозяйства и заботам о своем сыне Бернаре, которому тогда было три года, а Роза, этот прекрасный лесной цветок, целиком посвятила себя уходу за раненым.
Мы надеемся, что читатель простит нам несколько научных терминов, которые мы вынуждены употребить, чтобы сказать, что его ранение было вызвано пулей, которая, задев бедренную кость, застряла в мясистой части, что вызывало сильные боли.
Сначала хирурги думали, что у него раздроблена бедренная кость и хотели сделать операцию по извлечению пули; но эта операция ужаснула молодого человека не столько той болью, которую она могла вызвать, сколько тем, что он может на всю жизнь остаться калекой. Он заявил, что предпочитает умереть, и так как он имел дело с французскими хирургами, которым было почти все равно, умрет он или нет, его отправили в полевой госпиталь, где мало-помалу (я все еще пользуюсь научными терминами) пуля переместилась в мышечные органы и обросла жиром.
Между тем пришел приказ об отправлении пленных во Францию. Независимо от того, были ли они ранены или нет, пленных посадили на повозки и отправили к месту назначения, и Фридриха Блюма вместе со всеми. Таким способом он проделал двести лье; но когда он приехал в Вилльер-Котре, его страдания стали настолько невыносимыми, что он был не в состоянии двигаться дальше. К счастью, то, что он считал ухудшением, оказалось, наоборот, началом выздоровления. Пуля, видимо, или чем-то потревоженная, или под воздействием собственного веса прорвала оболочку и прошла через мускульные перегородки, задев при этом промежуточную ткань.
Понятно, что это чудесное выздоровление, когда тело само себя лечит за счет своих природных сил, не происходит мгновенно и безболезненно. Рана затянулась, но нарывала еще три месяца, затем постепенно наступило значительное улучшение. Он смог вставать, доходить до окна, а затем и до двери, потом стал прогуливаться среди деревьев, окружающих Фезандери, опираясь на руку Розы Ватрен.
Наконец, он почувствовал в том месте, где сгибается нога, движение какого-то инородного тела. Когда позвали хирурга, то он сделал лишь небольшой надрез, и в его руках оказалась пуля, которую считали смертельной.
Фридрих Блюм выздоровел.
Но после этого выздоровления оказалось, что в доме Ватрена появилось двое раненых вместо одного. К счастью, подоспел Тильзитский мир. С 1807 года на месте старого герцогства Вестфальского, епископства Падерборнского, Орна и Бильфольда было создано новое государство, к которому присоединили округи Верхнего Рейна и Нижнесаксонские земли, юг Ганновера, Гессена-Кассена и княжества Мальдебурга и Вердена.
Это королевство называлось Вестфалией. Оно продолжало оставаться мифическим во время спора с оружием в руках, и победы при Фридланде и Эйлау также не принесли разрешения этого вопроса. Вестфалия была признана Александром при Тильзитском мире, и с этого момента вошла в число европейских государств, оставаясь среди них только в течение шести лет.
Однажды утром Фридрих Блюм проснулся убежденным вестфалийцем, и, следовательно, союзником французского народа, а не его врагом.
Таким образом, серьезно встал вопрос, который волновал двух молодых людей уже более шести месяцев, то есть вопрос об их женитьбе.
Самое сложное препятствие исчезло; Гийом Ватрен был слишком хороший француз, чтобы отдать свою сестру человеку, призванному на службу против Франции, и который в один прекрасный день мог выстрелить в Бернара, которого его отец уже видел солдатом, сражающимся против врагов своей Родины. Но Фридрих Блюм стал вестфалийцем и, следовательно, — французом, и брак для молодых людей стал совершенно нормальным событием.
Фридрих дал честное слово храброго немецкого солдата вернуться через три месяца и уехал.
Расставание происходило со слезами, но лицо Блюма выражало такую преданность, что ни у кого не возникло сомнений в его возвращении. У него был план, о котором он никому не сказал. Он заключался в том, чтобы найти нового короля в Кесселе и подать ему прошение, в котором он излагал всю свою историю и просил назначить его лесничим в этом лесу, имеющем восемь лье в длину и пятнадцать лье в ширину, простирающемся от Рейна до Дуная, который назывался Черным лесом.
Этот план был простым и наивным, и именно в силу этой простоты и наивности он удался.
Однажды, стоя на балконе своего Замка, король увидел солдата с бумагой в руке, который, казалось, пытался добиться его расположения; он был в хорошем настроении, как и все короли, только что вступившие на трон и вместо того, чтобы просто приказать принести ему послание, он велел позвать солдата, который изложил ему на довольно хорошем французском языке содержание своего прошения. Король написал свое высочайшее позволение внизу просьбы, и Фридрих Блюм стал главным лесничим в округе Черного леса.