Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Инженю

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Инженю - Чтение (стр. 5)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


Поэтому тишина установилась быстрее, чем можно было бы на то надеяться; постепенно все взгляды отвернулись от Олимпии де Гуж и, поблуждав какое-то время по сторонам (взгляды мужчин — от Богарне до Терезы Кабаррюс, взгляды женщин — от Бриссо до Лафайета), в конце концов задержались на трибуне, где ждал оратор: рука его была готова к жесту, уста — к началу речи.

Потом, когда воцарилась полная тишина и внимание зала стало безраздельным, Малуэ начал:

— Господа, передо мной стоит трудная задача — поведать вам о страданиях одной расы, которая кажется проклятой, но, тем не менее, она не совершила ничего, чтобы навлечь на себя это проклятие. По счастью, дело, защищаемое мной во имя гуманности, — это дело всех чувствительных душ, и ваша симпатия поможет мне там, где мне не хватит таланта.

Случалось ли вам, господа, когда в конце изысканного обеда вы смешиваете два дополняющих друг друга вещества — сахар и кофе, что служит необходимым завершением подобного обеда; когда вы, удобно расположившись в креслах, на мягких подушках, прежде чем выпить кофе, долго, с наслаждением вдыхаете его дивный аромат, долго его смакуете, а ваши губы, если можно так выразиться, капля за каплей всасывают эту живительную жидкость, — случалось ли вам хотя бы однажды задуматься над тем, что за этот сахар и за этот кофе, доставляющие вам блаженство, многие миллионы людей заплатили своей жизнью?

Вы догадываетесь, о ком я хочу сказать, не так ли? Я хочу говорить о тех несчастных детях Африки, кого, как всем известно, приносят в жертву чувственным прихотям европейцев, с кем обращаются как с вьючными животными, но кто все же суть наши братья по природе и перед Богом.

Одобрительный шепот воодушевил оратора. Все эти элегантно одетые, напудренные, надушенные мускусом и амброю мужчины, все эти очаровательные, украшенные кружевами, перьями и бриллиантами женщины согласились с Малуэ, изящно кивая и признавая тем самым, что именно они — братья и сестры негров Конго и негритянок Сенегала.

— Но сейчас, о сострадательные сердца, — продолжал Малуэ, прибегая к присущему тому времени сентиментальному пафосу и пользуясь главным образом ораторским приемом обращения, — прошу вас не забывать, что все, о чем я буду вам говорить, — это отнюдь не роман, набросанный в общих чертах в надежде занять ваш досуг; это правдивая история того немилосердного обращения, какому вот уже два века подвергаются ближние ваши; это крик стенающего и преследуемого человечества, который осмеливается затронуть вас и разоблачить перед всеми народами мира те жестокости, чьими жертвами стали эти несчастные, — короче говоря, негры Африки и Америки молят своих защитников о помощи, с тем чтобы эти защитники ради их спасения воззвали к суверенам Европы и потребовали у правосудия покончить с теми ужасными страданиями, которыми терзают негров от имени монархов. Неужели вы не внемлете их мольбе? О! В их защиту подадут свой сильный и суровый голос мужчины, мы услышим тихий и умоляющий голос женщин, и короли, которых Бог поставил своими наместниками на земле, признают, что подвергать столь гнусному обращению создания, сотворенные, как все мы, по образу Божьему, — значит наносить оскорбление самому Богу.

После этого пассажа одобрительный шепот сменился рукоплесканиями. Вместе с тем было ясно, что вводная часть речи вполне удовлетворила слушателей, и общее желание, хотя пока вслух не высказанное, вынуждало оратора перейти к теме.

Малуэ почувствовал необходимость приступить к главному и начал так:

— Несомненно, вам известно, что такое работорговля, но известно ли вам, как происходит эта торговля? Нет, вы не знаете этого или же бросали только беглый взгляд на это странное действо, когда одна раса торгует другой расой и одни люди продают других людей.

Если капитан невольничьего судна желает купить рабов, он подплывает к берегам Африки и предупреждает одного из князьков на побережье, что он привез из Европы товары и хотел бы обменять их на груз в двести — триста негров; после этого он посылает князьку, с кем хочет вести дело, образцы товаров, присоединяя к ним водку в подарок, и ждет.

«Водка — огненная вода!» — так называют ее несчастные негры. О, роковое изобретение, пришедшее к нам от арабов: это они подарили нам искусство дистилляции, но придумали его для того, чтобы извлекать духи из цветов, особенно из розы, столь прославленной в сочинениях арабских поэтов! — почему ты стало таким страшным оружием в руках жестоких людей, что тебя надлежит проклинать? Почему ты покорило, а главное, уничтожило больше народов, нежели огнестрельное оружие, которое было неведомо обитателям Нового Света и казалось им громом в руках новых богов?

Как видим, Малуэ пустился в самый возвышенный лиризм; за свою смелость он был вознагражден громом рукоплесканий.

— Мы сказали, что владелец невольничьего судна ждет, — продолжал оратор. — Увы! Долго ему ждать не приходится: с наступлением темноты он может видеть, как огонь охватывает деревню за деревней; в ночной тишине он может расслышать стоны матерей, у которых отнимают детей, плач детей, которых лишают отцов, и посреди всего этого — предсмертные вопли тех, кто предпочитает умереть сразу, нежели влачить жалкое существование вдали от семейного крова, вдали от неба родины.

Наутро на борту судна говорят, что нападение негритянского царька отбили, несчастные, которых хотели захватить в рабство, сражались с упорством отчаяния, а новый набег будет предпринят ближайшей ночью и товар сможет быть доставлен только на следующий день.

Когда опускается тьма, все — сражение, пожары и стенания — начинается снова; резня продолжается всю ночь, но утром работорговцы узнают, что им придется подождать до следующего дня, если они хотят получить требуемый груз.

Однако в ближайшую ночь рабы несомненно будут: разбитый царек повелел воинам набрать обещанных рабов в своих владениях; он приказывает окружить две-три принадлежащие ему деревни и, верный данному слову, выдает собственных подданных, будучи не в силах выдать работорговцу своих врагов.

Наконец, на третий день приводят четыреста негров, закованных в цепи; за ними бредут матери, жены, дочери и сестры, если нужны одни мужчины; ибо, если работорговцам необходимы и женщины, жен, дочерей и сестер приковывают к братьям, отцам и мужьям.

Тогда начинают расспрашивать и узнают, что за две ночи погибло четыре тысячи человек, чтобы царю-спекулянту удалось продать в рабство четыреста!

И не думайте, что это преувеличение. Я излагаю факты, рассказываю правду: капитан невольничьего судна — это капитан «Нью-Йорка»; царек, продававший своих подданных — это вождь племени из Барсийи.

О судьи, о монархи Европы, вы, что спокойно спите в своих дворцах, тогда как убивают вам подобных, неужели не ведаете вы об этих злодеяниях? Ведь творятся они от вашего имени! Так пусть вопли этих страдальцев перелетят моря и разбудят вас!

Теперь бросим взгляд на этот пустынный берег, который для страдальцев все-таки берег родины, — продолжал оратор. — Всмотримся в несчастных негров: голые, они лежат на земле, а европейские капитаны-работорговцы осматривают и ощупывают их.

Когда корабельные хирурги внимательно осмотрят тех из негров, кого они считают здоровыми, ловкими, сильными, хорошо сложенными и признают их годными для покупки, негров принимают на борт от имени капитана, так же как грузят лошадей и быков, и, так же как лошадей и быков, хирурги клеймят плечи негров раскаленным железом; на клейме ставятся инициалы названия корабля и фамилии капитана, купившего рабов.

Потом, по мере того, как им одному за другим ставят клеймо, негров сковывают цепью по двое и спускают в трюм корабля, который на два месяца станет для них тюрьмой, а чаще всего — могилой.

Нередко во время переправы их на корабль двое, четверо, шестеро из этих несчастных решают броситься в море — их ужас перед рабством беспределен! — и исполняют свой замысел, но, поскольку они скованы цепью, лишь обретают смерть в пучинах океана.

Из последнего груза рабов, который капитан Филипс закупил в Гвинее у царька Жюиды, он потерял дюжину негров, утонувших по своей воле.

Но, так как с негров не спускают глаз, обычно большее число рабов оказывается на корабле. Их сразу же спускают в трюм; именно здесь пятьсот или шестьсот несчастных лежат вповалку — каждому отведено место, равное длине его тела, — видя свет Божий лишь через отверстие люков, днем и ночью вдыхая нездоровый воздух, который становится зловонным из-за испарения массы человеческих тел и застоявшихся экскрементов; поэтому смесь всех этих смрадных выделений порождает жестокую инфекцию: это портит кровь и вызывает множество воспалительных болезней, от которых погибает четверть, а иногда и треть всех рабов за те два или два с половиной месяца, сколько обычно длится плавание через океан.

О люди, я взываю к вам, — вскричал оратор и раскинул руки так, словно заклинал всю вселенную, — о англичане, французы, русские, немцы, американцы, испанцы! Что бы ни даровала вам судьба — корону на челе или заступ в руке — загляните в глубь собственного сердца; посмотрите на то положение, в какое уже давно ставят вас европейские работорговцы, задумайтесь над тем, что в то мгновение, когда я обращаюсь к вам, капитаны невольничьих кораблей творят все те ужасы, о каких я вам рассказал, и подобные преступления безжалостно совершаются от имени Европы и под защитой ее законов!

Поэтому, просвещенные европейцы, не верьте басням, которыми хладнокровно убаюкивают вас в Европе эти бесчеловечные люди, стремясь скрыть свои злодеяния; остерегайтесь верить их клевете, если они утверждают, будто несчастные негры — это животные, лишенные чувств и разума; знайте же, что среди тех, кого вы насильно отрываете от родины, не найдется ни одного, который не имел бы нежной сердечной привязанности, вами попранной; нет ребенка, который с болью не жалел бы о своих родителях или о своем отце; нет ни одной женщины, которая не лила бы слез по супругу, матери, сестре, подруге; нет мужчины, которого в глубине его страдающего сердца не пожирала бы отчаянная тоска по нежным узам, что вы разорвали, насильственно и жестоко разлучив с их близкими. Да, я не боюсь откровенно сказать вам, что среди ваших рабов вы не найдете ни одного, кто в глубине своего сердца не смотрел бы на вас как на палачей и убийц, попирающих все самое гуманное в природе.

О жестокие и безжалостные люди! Если бы вы умели читать в душах рабов; если бы вы не сводили к самому тяжкому молчанию и не карали самыми страшными наказаниями их справедливые жалобы, то перед вами сначала предстал бы умирающий отец, который сказал бы вам: «Ты разлучил меня со стадом чад моих, которых кормил мой труд, и они погибнут от голода и нужды!»; потом вы увидели бы мать, которую вырвали из объятий супруга или любимой дочери, достигшей брачного возраста; затем вы увидели бы маленьких, похищенных из родных семей детей, которые проливают слезы, прерываемые рыданиями, и зовут: «Пау, пау, булла!» («Отец, отец, дай руку!»), а рядом с ними — удрученную горем девушку, которая оплакивает похищенную у нее нежность матери или возлюбленного, который искренне любил ее; повсюду увидите вы безутешные создания, ибо им не выпало печального утешения, навсегда расставаясь с родителями, смешать свои слезы с их слезами; наконец, во всех сердцах вы найдете раскаленные до предела стыд и возмущение, могущие породить любые крайности, до каких может довести отчаяние!

Сочувствие собрания к несчастным неграм достигло апогея; вот почему, прервав оратора аплодисментами, слушатели потратили несколько минут, чтобы прийти в себя; воспользовавшись этой передышкой, Малуэ вытер лоб батистовым платком и отпил из стакана подслащенную воду.

Во время этой обвинительной речи — мы постарались сохранить в ней ораторскую форму того времени — Дантон рассматривал Марата, чье лицо постепенно принимало откровенно ироническое выражение.

— Вы содрогались от ужаса, вы плакали, — снова заговорил Малуэ. — Выслушайте же то, что мне остается вам сказать, о чувствительные сердца, о нежные души! Когда капитан Филипс, чье имя я уже называл, закончил погрузку рабов, кроме дюжины негров, бросившихся в море, многие отказались от еды в надежде покончить со своими мучениями, приблизив смерть; и тогда несколько корабельных офицеров предложили отрубить руки и ноги самым упрямым, чтобы запутать остальных; но капитан, более человечный, чем на то можно было иметь смелость надеяться, отказался: «Они уже и так достаточно несчастны, чтобы еще заставлять их испытывать столь жестокие муки!» Я, господа, с радостью воздаю должное этому человеку, предавая огласке его великодушие; но так поступает один, а множество других ведут себя иначе! Сколько других, столкнувшись с отказом принимать пищу, перебивают железными прутьями руки и ноги непокорным страдальцам, причем в нескольких местах; эти несчастные чудовищными воплями, которые они не могут сдержать, наводят страх на своих спутников и вынуждают их из-за боязни подвергнуться тем же пыткам к тому, что они отказываются делать как из принуждения, так и по осторожности.

Эта пытка, господа, равнозначна колесованию в Европе, если не принимать во внимание, что те, кого колесуют у нас, преступники, тогда как те, кого колесуют на невольничьих кораблях, люди невинные.

Но потерпите, я не закончил: у меня в руках реляция, ее написал, предал огласке, напечатал Джон Эткинс, хирург на борту флагманского корабля «Eagles Squadron» note 9, нагруженного неграми из Гвинеи; послушайте, что он вам сообщит. Джон Хардинг, капитан этого судна, заметил, что многие рабы что-то шепчут друг другу на ухо, а у женщин такой вид, будто они передают друг другу какой-то секрет; он подумал, что несколько чернокожих замышляют заговор, чтобы обрести свободу; вы знаете, что сделал капитан Хардинг, даже не дав себе труда проверить, обоснованы ли его подозрения? Он сразу обрек двоих из этих несчастных, мужчину и женщину, на смерть и произнес приговор, показав рукой на мужчину, которому предстояло умереть первым; в ту же секунду бедняге перерезали горло в присутствии всех его братьев, потом вырвали у него сердце, печень и внутренности, швырнув их на палубу, и, поскольку на корабле везли триста рабов, сердце, печень и кишки разрубили на триста кусочков, заставив спутников казненного съесть эти сырые и окровавленные кусочки человеческой плоти, ведь капитан грозил той же казнью любому, кто откажется от чудовищной пищи!

Ропот ужаса пробежал по залу.

Но голос оратора перекрыл этот шум. Малуэ понимал, что, если придерживаться форм ораторского искусства, после первого эффекта необходимо произвести и второй.

— Но слушайте, слушайте! — вскричал Малуэ. — Не удовлетворившись этой экзекуцией, жестокий капитан бросил своим палачам женщину; заранее были отданы приказы и определена пытка. Бедной страдалице связали веревкой руки и подвесили ее на мачту так, чтобы ноги не касались палубы. Сорвав с нее жалкие лохмотья, они сначала хлестали несчастную плетью до тех пор, пока все ее тело не залила кровь. Потом бритвами они срезали с нее кожу и разрезали ее тело на триста кусочков плоти, чтобы их тоже съели триста рабов, так что женщина умерла в жесточайших муках и у нее обнажились все кости!

Из зала послышались возгласы возмущения; оратор вытер лоб и допил стакан подслащенной воды.

— Вот какие муки претерпевают несчастные негры во время плавания, — продолжал Малуэ. — А теперь расскажем, что предстоит им претерпеть, прибыв на место.

Примерно треть умирает еще на корабле — об этом я уже сказал; но даже если мы ограничимся в выкладках лишь четвертью всех, то вы сами поймете, сколько жертв покажет нам этот подсчет мертвых.

Цинга, истощение, болотная малярия, какая-то острая лихорадка, не имеющая научного названия, но именуемая негритянской лихорадкой, обрушиваются на них в то мгновение, когда они ступают на землю, и выкашивают еще четверть — это дань, которую климат налагает на всех, кто из Африки перебирается на американские острова. Только Англия вывозит сто тысяч чернокожих, а Франция — половину этого количества; на две страны приходится сто пятьдесят тысяч рабов; итак, две нации, идущие во главе цивилизации, каждый год губят семьдесят пять тысяч негров ради того, чтобы доставить в колонии семьдесят пять тысяч других. Вы, кто слушает меня, подсчитайте, какое огромное число рабов, не получив от них для себя никакой выгоды, уничтожили эти нации за те два столетия, что существует работорговля; семьдесят пять тысяч негров в год умножьте на двести лет, и получится пятнадцать миллионов человек, погубленных нами; но если вы прибавите к этой скорбной сумме еще одну — количество рабов, которых умертвили все остальные королевства Европы, — то получите тридцать миллионов Божьих созданий, которых стерла с поверхности земного шара ненасытная алчность белых!

Присутствующие в зале стали переглядываться. Им казалось невероятным, что они — пусть даже из-за собственной беспечности — оказались вовлеченными в эту неслыханную бойню.

Оратор сделал знак, что он еще не закончил; снова установилась тишина, и Малуэ в следующих выражениях продолжал речь:

— Если бы, после того как море поглотило свою долю жертв, а лихорадка собрала с живых свою дань, у тех, кто выжил, оставалась бы хоть какая-то надежда на счастье, их пребывание в изгнании было бы терпимым; если бы только они обрели хозяев, которые обходились бы с ними хотя бы так, как обходятся с животными, жизнь их была бы сносной. Но когда их привозят на место и продают, от этих несчастных рабов требуют непосильного труда. С самого рассвета их гонят на плантации, и до полудня они должны работать не разгибая спины; только в полдень им дозволено поесть; но в два часа под жгучим солнцем экватора их снова заставляют браться за работу и трудиться до захода солнца; и все это время их охраняют, за ними следят, их наказывают надсмотрщики, которые с размаха стегают бичом тех, кто проявляет в работе хотя бы малейшую небрежность. Наконец, прежде чем им позволят возвратиться в убогие хижины, рабов еще заставляют исполнять для хозяина домашние работы: запасать корм для скота, привозить дрова хозяевам и уголь на кухню, задавать сено лошадям; поэтому часто бывает так, что до своих убогих лачуг они добираются в полночь или за час до полуночи. Им едва хватает времени, чтобы очистить и сварить на ужин несколько початков кукурузы; потом, пока варится кукуруза, они ложатся на циновки, где чаще всего и засыпают, но на работу им приходится вставать раньше, чем они успеют утолить голод, терзающий их, или сон, преследующий их.

Но между тем один современный автор, известный множеством трудов, свидетельствующих об обширности его ума и познаний, утверждает, будто он доказал, что рабство дает неграм возможность вести более счастливую жизнь, нежели то прозябание, какое выпадает на долю большинства наших крестьян и европейских поденщиков.

И действительно, на первый взгляд система его рассуждений кажется привлекательной.

«Рабочий во Франции, — пишет он, — зарабатывает в день от двадцати до двадцати пяти су. Каким образом на этот скромный заработок он может прокормиться сам, содержать жену с пятью-шестью детьми, платить за жилье, покупать дрова и нести все расходы целого семейства? Значит, рабочие живут в бедности и им почти всегда не хватает самого необходимого. Наоборот, крепостной или раб живет при своем хозяине, так же как лошадь, ведь тот заинтересован хорошо кормить и содержать лошадь, чтобы сохранять животное здоровым и постоянно получать от него полезные услуги; следовательно, имея все необходимое, раб счастливее свободных поденщиков, у которых иногда нет даже хлеба».

Увы, это сравнение неверное, и сейчас я представлю доказательство этому; я получил его совсем недавно и вот каким образом.

Неделю назад я зашел в кафе; за одним из столиков сидели четверо американцев: один из них читал какие-то Деловые бумаги, другие говорили о работорговле; любопытство вынудило меня присесть за соседний столик и прислушаться. Приведу вам слово в слово подсчет, который я услышал из уст американца: «Каждый из моих негров обходится мне в сорок гиней; за вычетом всех расходов, каждый, если кормить его как следует, приносит мне примерно семь гиней прибыли; но если экономить на еде всего два пенса в день, эта экономия на каждом негре дает мне три фунта стерлингов прибыли, то есть, считая три сотни моих негров, триста фунтов стерлингов — сверх тех семи фунтов, которые каждый из них мне уже принес. Таким образом мне в год удается получать с каждого из моих рабов десять гиней чистого барыша; это доводит чистый доход с моей плантации до трех тысяч фунтов стерлингов. Правда, — прибавил он, — когда следуешь такому способу ведения хозяйства, мои негры живут самое большее только восемь-девять лет, но это значения не имеет, потому что через четыре-пять лет каждый негр возвращает мне сорок гиней, в какие он мне обошелся! Поэтому, если он живет всего четыре или пять лет, это его дело, поскольку излишек в четыре года представляет собой чистый барыш. Раб умирает — скатертью дорога! На прибыль, какую я получил, экономя семь-восемь лет на его еде, мне будет на что купить другого негра, молодого, здорового вместо обессиленного существа, больше ни на что не годного, и вы сами понимаете, что эта экономия, если имеешь триста рабов, огромна!»

Вот как говорил этот человек или, вернее, тигр в облике человеческом! Вот какие рассуждения я услышал и устыдился, что тот, кто их высказывал, тоже белый, как и я!

О свирепые европейцы! — воскликнул оратор, намеренно сдерживая то волнение, которое его последние слова вызвали в зале. — Неужели вы навеки останетесь жестокими тиранами, когда можете стать благодетельными покровителями негров? Существа, которых вы преследуете, подобно вам зачаты женщиной и рождены ею; она девять месяцев вынашивала их во чреве своем, подобно тому как ваши матери вынашивали вас; она произвела их на свет с теми же муками и с теми же опасностями, подвергаясь которым и ваши жены рожают своих детей! Разве эти существа, как и вы, не были вскормлены молоком? Разве их воспитывали не с той же нежностью, что и вас? Разве они не такие же люди, как вы? Разве не единый Создатель сотворил всех нас? Разве не одна и та же земля носит и кормит нас? Разве не одно солнце освещает нас? Разве не одному Отцу Вселенной мы все поклоняемся? Разве у этих существ нет сердца, души, тех же порывов нежности и гуманности, что присущи и нам? Неужели то, что цвет их кожи отличается от цвета нашей кожи, служат законным основанием для того, чтобы убивать их, отнимать у них жен и красть их детей, заковывать их отцов в цепи, чтобы наконец, вынуждать их претерпевать на земле и в океане самые гнусные жестокости?

Читайте историю всех народов и всех государств земли — и вы не найдете примера столь обдуманной и столь постоянной жестокости ни в одной империи, ни в одном веке, даже самом варварском. Почему же в эпоху, когда здравая философия и необъятные знания озарили Европу самыми возвышенными открытиями, вы по-прежнему остаетесь ужасом африканцев, кошмаром ближних ваших, гонителями рода человеческого? Сотрите из памяти — время для этого еще есть — все жестокости, явив всей земле пример гуманности и благотворительности: сделайте негров свободными, разбейте их оковы, сделайте их существование терпимым и будьте уверены, что освобожденные люди станут лелеять вас как отцов своих и будут служить вам лучше рабов, ненавидящих вас как палачей!

Последние слова речи, увенчанной антитезой, заставили аудиторию встать: слышались крики «браво», приветственные возгласы, рукоплескания; мужчины бросились к трибуне, женщины махали носовыми платками, и оратор сошел в зал под восторженные вопли «Свобода! Свобода!».

Дантон повернулся к Марату; раза два-три он едва не поддался общему воодушевлению, но чувствовал, что язвительный спутник с трудом сдерживает насмешку, готовое вырваться наружу презрение, и это останавливало его.

Все-таки, когда оратор закончил речь, он повернулся к Марату и спросил:

— Ну, что вы думаете обо всем этом?

— Я думаю, — ответил Марат, — что потребуется много заседаний, вроде этого, и немало ораторов, вроде Малуэ, чтобы заставить человечество сделать шаг вперед.

— Но дело, которое защищает Малуэ, прекрасно! — воскликнул Дантон; он, привыкший к тогдашней философской риторике, хотел, по крайней мере, не уступать Марату без спора.

— Несомненно. Однако есть гораздо более неотложное дело, которое надлежит защищать, нежели свобода рабов в Америке.

— Какое же?

— Свобода крепостных во Франции.

— Понимаю.

— Так вы обещали пойти со мной?

— Обещал.

— Тогда пошли.

— Куда?

— Вы привели меня к аристократам, которые рассуждают об освобождении черных, не правда ли?

— Разумеется.

— Прекрасно… Я же отведу вас к демократам, которых заботит освобождение белых.

С этими словами Марат и Дантон ушли, и никто не обратил на них внимания, хотя людьми они были заметными: внимание всех сосредоточилось на ораторе, в эту минуту сходившем с трибуны под приветственные возгласы собрания.

VII. КЛУБ ПРАВ ЧЕЛОВЕКА

Пройдя несколько шагов, Марат и Дантон оказались в Пале-Рояле, уже менее многолюдном, чем тогда, когда они туда пришли, ибо время было позднее, и если красноречие оратора обладало способностью заставить забыть о времени, то остановить его оно не могло. Впрочем, на этот раз не Дантон служил Марату вожатым, а Марат вел Дантона, и мрачный поводырь, казалось, спешил добраться до цели, словно направлялся на заранее условленную встречу.

Попутчики дошли до галереи, идущей вдоль улицы Валуа, и сделали несколько шагов по ней; потом Марат свернул направо, в узкий проход; Дантон последовал за ним, и вскоре они оказались за пределами Пале-Рояля.

Улица Валуа в те времена была пустынна совсем по другим причинам, чем в наши дни; владельцы особняков, окна которых действительно закрывали новые постройки его светлости герцога Орлеанского, еще не желали извлекать пользу из своих дворов и садов, чтобы строиться самим; кстати, весь фасад Пале-Рояля, выходящий на эту улицу, не был достроен и кое-где через заваленный камнями проход, недоступный для проезда экипажей, было трудно пробраться даже пешеходам.

Марат двигался посреди строительных лесов, камней, ждущих пилы каменотеса, куч щебня, ждущего извести, так уверенно, словно держал в руке нить этого нового лабиринта, и, изредка оборачиваясь, чтобы взглянуть, не отстает ли его попутчик, привел Дантона к входу в некое подобие подземелья, куда проникали, спустившись вниз на дюжину ступеней.

На улице все спало или казалось, что спит, только из одной отдушины, откуда в свежий ночной воздух валил теплый пар, изредка доносился гул, напоминающий рокотание подземного вулкана.

Хотя всем увиденным на улице он был хорошо подготовлен к встрече с обстановкой в подземелье, Дантон задержался у зева этой пропасти, куда смело нырнул Марат; наконец Дантон решился, стал спускаться вниз, но на последней ступеньке остановился.

С этого места ему открылась следующая картина.

Огромный сводчатый зал прежде, то есть до того как был поднят уровень земли, служил, вероятно, оранжереей в одном из тех необъятных особняков, часть которых к тому времени уже исчезла, а уцелевшие сносились каждый день; лет двадцать пять — тридцать тому назад эта оранжерея сменилась таверной, но последняя, оставшись питейным заведением, тем не менее изменилась, должна была стать и действительно стала клубом.

Этот клуб пока знали только его члены; в него, словно в масонские ложи, пропускали по определенным условным знакам или паролю, и назывался он Клубом прав человека.

Поэтому, либо из осторожности, либо для того чтобы создать видимость, что между прежним и новым назначением помещения нет явной разницы, вокруг столиков, оставленных на своих местах и уставленных оловянными кружками на цепочках, на шатких скамьях и колченогих стульях восседали любители выпить.

Сквозь воздух, посеревший от табачного дыма, чада ламп, перегара от клиентов, можно было разглядеть, как в глубине, словно тени, передвигались те, кому их денежные средства не позволяли воздать должное вину этого заведения, кто с пустым желудком смотрел мрачным, завистливым взглядом на тех баловней фортуны, у которых не столь жестокая нищета еще не отняла нескольких су, что они могли оставить в этом вертепе.

Позади этой плотной массы людей, в самой отдаленной, едва различимой части зала на пустых бочках возвышалось некое подобие театральных подмостков, куда взгромоздили старый прилавок, ставший столом председателя. На этом столе стояли зажженная свеча, без которой он полностью бы скрылся в темноте, и погасшая свеча; дух экономии, витавший в заведении, считал достойной порицания роскошью две одновременно горящие свечи и одну из них задул.

Различие между изысканным, надушенным обществом, позолоченным, обитым бархатом залом, откуда ушли Марат и Дантон, и этим сборищем угрюмых оборванцев, этими темными, закопченными сводами, куда они углубились, было разительным; но, надо здесь заметить, они, миновав лимбы незримой буржуазии, нырнули из рая аристократии в ад народа.

В ту минуту самой важной фигурой этого подземного собрания, казалось, был хозяин заведения: по крайней мере, чаще всего, хотя и не всегда уважительно, его имя произносилось в этой компании, подобной которой, конечно, в то время нигде нельзя было найти.

— Журдан! Вина! — зычным голосом крикнул огромного роста посетитель в рубашке с засученными рукавами; у него были сильные руки и румяное свежее лицо: свежесть эта всегда заметна на лицах мясников и колбасников, то есть людей, вдыхающих испарения крови.

— Бегу, господин Лежандр, — ответил Журдан, неся требуемый напиток. — Но позволю себе заметить вам, что это уже четвертая бутылка.

— Боишься, скотина, что тебе не заплатят? — взревел мясник, достав из кармана запачканного кровью фартука горсть разных монет; среди них, словно звезды, что кажутся нам тем крупнее, чем ближе они к земле, сверкали экю в три и в шесть ливров.

— О господин Журдан, дело не в этом! Вы человек всем известный, и все знают, что вы способны заплатить за четыре бутылки! Если бы вы только пожелали, я охотно обменял бы мое заведение на улице Валуа на вашу мясную лавку на улице Бушери-Сен-Жермен; но вы очень раздражительны, господин Лежандр, и я заметил, что после пятой или шестой бутылки с вами всегда случаются неприятности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48