— Опять плохие оттиски! Не умеют работать эти наборщики!
Потом он, скомкав листок в ладони, опустил его в карман; Оже этого не видел и не обратил на жест Ретифа ни малейшего внимания. Затем романист снова сел за стол и возобновил разговор с негодяем.
Оже насытился и был очень доволен; пищеварение проясняло ему мысли; он стал болтлив и даже повеселел.
Разоткровенничавшись, Оже перешел от веселья к грусти, и Ретиф получил чудовищное удовольствие вновь выслушать рассказ о смерти Инженю со всеми подробностями, то есть с теми лживыми измышлениями, какие злодей почерпнул в своем дьявольском коварстве и в выпитом скверном вине.
Ретиф заметно опечалился, но позволил утешить себя.
— Мой дорогой тесть, посмотрите, как все меняется в бренном мире, — разглагольствовал Оже, — ведь после того как мы пережили такое ужасное горе, мы почти счастливы от того, что вместе!
— Это правда, — невозмутимо ответил Ретиф, — ведь вы меня по-настоящему любите, Оже.
— Так же, как любил Инженю!
— Благодарю вас, — с поклоном ответил Ретиф.
Однако Оже, настроенный веселее, чем когда-либо раньше, болтал без умолку; он излагал свои планы добиться богатства и счастья, к которым приобщал папашу Ретифа с такой жалкой похвальбой, что для хладнокровного старика она звучала почти насмешкой.
Наконец, устав от всех этих пошлостей, Ретиф тихо поднялся из-за стола, улыбаясь подлому убийце, и спросил:
— Хорошо ли вы пообедали, друг мой?
— О да, отец; мы впервые поели так вкусно.
— Вы правы… Добрый обед всегда приносит облегчение, не правда ли?.. Даже горю!
— Увы!
— Даже добродетели!
Привыкший выслушивать от тестя всевозможные сентенции, Оже пропустил мимо ушей это многозначительное изречение.
Он тоже встал из-за стола и прошел к себе в комнату, чтобы надеть башмаки и сюртук, которые из бережливости снимал, приходя домой.
Тем временем Ретиф поспешил сжечь полученное письмо, и дым еще наполнял комнату, когда в нее вернулся Оже.
— Скажите-ка, что вы тут сожгли? — спросил Оже, глядя на Ретифа не столько с беспокойством, сколько с любопытством.
— Страницу из моего последнего сочинения, — ответил Ретиф.
— Зачем же уничтожать рукопись?
— Затем, что пассаж был несколько игривый, а после смерти моей несчастной дочери мое сердце не расположено радоваться, даже в моих книгах.
Оже достал носовой платок и на десерт немножко всплакнул.
Папаша Ретиф не стал задерживать зятя; вскоре Оже взял трость и отправился по своим делам.
Ретиф, притаившись у окна, смотрел, как он уходит; потом, когда зять скрылся из вида, тоже спустился вниз; однако, чтобы не вызывать подозрений, Ретиф задержался у нескольких соседних торговцев, которые каждый день расспрашивали его о том, как он поживает, или просили в двадцатый раз поведать о его несчастье.
Трудно даже представить, как сильно любят парижане уже известные истории.
Когда Ретиф предположил, что злодей Оже ушел достаточно далеко, он рискнул пойти дальше.
Но, подобно герою своего «Ночного наблюдателя», он не сворачивал за угол ни одной улицы, не удостоверившись, что Оже за ним не следит.
LXII. О ТОМ, ЧТО МОЖНО УВИДЕТЬ СКВОЗЬ ПРОСВЕРЛЕННУЮ В СТЕНЕ ДЫРКУ
По пути Ретиф позволил радости и надежде, которые принесло ему это письмо, излиться в размышлениях и жестах.
Иногда он останавливался, задумываясь над тем, не в ловушку ли хочет заманить его хитрый мошенник Оже.
В самом деле, почерк был незнакомый, в письме не было ни единого признака, который мог бы его успокоить; записку писала совершенно неизвестная Ретифу рука.
На горизонте знак ему подавала только надежда.
Этот знак внушал уверенность; если бы Ретифу сказали: «Твоя дочь находится на том берегу реки», он, как апостол, прошел бы по водам. И все-таки, когда он задумывался, все написанное в этом письме казалось ему почти невероятным!
Тем не менее он продолжал двигаться в сторону улицы Сент-Оноре; правда, он шел вперед, опасаясь горечи разочарования и боясь западни.
Однако, убедившись, что за ним никто не следует, Ретиф несколько успокоился; он дошел до места, указанного в письме.
Ему не пришлось искать дом: он узнал его по описанию и был осведомлен, где тот расположен.
В Париже Ретифу были известны все дома.
Наконец, он остановился перед воротами, постучал: его впустили в сад, и он назвал себя.
Через пять минут Ретиф, задыхаясь от радости и не в силах поверить в такое счастье, был в объятиях Инженю, спасенной Кристианом, как мы уже рассказывали, и вверенной заботам одного из самых искусных хирургов Парижа.
Горе, как уверяют люди, скрывать легче, нежели радость.
И нам придется судить о душевной силе Ретифа по той невозмутимости, какую он проявил, возвратившись из предместья Сент-Оноре на улицу Бернардинцев.
Ничто в его осанке и в его физиономии не выдавало тайну, какую он только что узнал.
Глаза старика, правда, немного припухли и слегка покраснели; но он так много плакал от горя за эту неделю, что было невозможно заподозрить, будто недавно пролитые им слезы были слезами радости.
Кстати, домой Ретиф вернулся раньше Оже; он расположился у себя в комнате и стал ждать. По дороге он купил крепкий бурав, которым просверлил дырку в стене своего алькова.
Эта дырка была проделана таким образом, что приходилась точно на цветок на обоях Оже.
Сквозь дырку, просверленную под углом, комната преступника просматривалась как на ладони.
Через это маленькое отверстие взгляд Ретифа мог видеть все — от пола до потолка.
Ретиф сразу проверил это на опыте: притворившись больным, он лег в постель, чтобы убедиться в эффективности своей новой затеи.
Он видел, как в комнату вошел, держа в руках свечу, Оже. В мимике этого лица, освещаемого красноватыми отблесками ярко горящего фитиля, было что-то жуткое, заставившее побледнеть старика, который лежал в постели.
Оже действительно не подозревал, что за ним следят, и вошел к себе с естественным выражением лица, то есть с презрительным безразличием дикого зверя; выглядел он безобразно.
Лицо у него поглупело, глаза потускнели; губы, судорожно сжатые в те минуты, когда он следил за собой, теперь обмякли. Отупелый вид, некрасивые отвислые губы, жестокий взгляд превращали физиономию Оже в отвратительную, гнусную маску.
Зверь быстро огляделся и, казалось, что-то вспомнил.
Предметом этого пробуждения памяти был Ретиф; лицо Оже осветилось, руки задергались, и ноги сами понесли его к двери.
Ретифа охватило неприятное ощущение от этого скорого появления у него зятя: он решил прикинуться спящим.
Дверь открылась; вошел Оже и тихо подкрался к кровати.
Ретиф услышал, как его обдало, если так можно выразиться, дыхание этого человека.
Ретиф боялся, как бы преступник, убедившись, что он спит, не задушил его.
Это, несомненно, была тяжелая минута, когда Ретиф ощутил свет и мысленным взором представил себе этого негодяя.
Однако сквозь его веки проникал и другой свет, не заметный со стороны.
Оже удалился на цыпочках, как и пришел.
Он вернулся в свою комнату, а Ретиф продолжал наблюдение.
Тут он заметил, что выражение лица его зятя полностью преобразилось.
Оже придвинул к входной двери большой сундук и стол, которыми обзавелся в последние дни.
Проверив, прочно ли заперт замок и не сможет ли чей-либо взгляд проникнуть в комнату, он наглухо задернул шторы на окне.
Для большей осторожности он завесил слишком прозрачные тюлевые шторы байковым одеялом с кровати, прикрепив его к карнизу.
«Что все это значит? — спрашивал себя Ретиф. — Неужели мы станем свидетелями какой-нибудь новой подлости этого мерзавца?»
Оже достал из кармана нож; его сверкающее лезвие, признаться, сильно напугало Ретифа.
Однако это лезвие не было призвано сыграть какую-нибудь страшную роль. Оно вонзилось в шов между двумя восьмигранными плитками паркета и разъединило их.
После этого Оже приподнял одну плитку, но тут же положил ее на место; потом, насторожившись и застыв в позе античного точильщика, поднял голову и прислушался.
Но, ничего не услышав и не увидев, он просунул в щель два пальца и выудил из-под пола золотую монету.
Сказочная эта добыча показалась Ретифу необыкновенным зрелищем.
«Вот оно что! — подумал он. — У преступника там тайник».
Опустив золотую монету в карман, Оже вставил плитку паркета на прежнее место, чтобы она находилась вровень с другими, потер пол подошвой башмака, снял с окна одеяло, которое опять положил на кровать, оттащил от двери стол и сундук.
Наконец он вынул из замка ключ, задул свечу и улегся спать.
Через полчаса Оже храпел так громко, что разбудил бы Ретифа, если бы тот мог уснуть после всего увиденного.
Но, как пишет г-н Делиль, Морфей рассеял свои маки вдали от алькова на улице Бернардинцев.
Полученное утром письмо, визит в предместье и это ночное видение — всего этого было вполне достаточно, чтобы не дать спать нашему славному Ретифу.
Он обдумал план действий с невозмутимостью человека, непреклонного в принятых решениях. Если бы Оже заметил, что за ним следят, как Ретиф обнаружил, что Оже следит за ним ночью, то это повергло бы мошенника в ужас и он тотчас подумал бы о бегстве или убийстве.
Но на следующее утро старик с нежной сердечностью встретился с зятем. Он дал убаюкать себя его лестью, выпил обжигающий кофе со сливками, который тот ему приготовил; Ретиф даже позавтракал с большим аппетитом, что привело в восторг превосходного сына.
Отныне Оже был уверен в победе; когда он ушел, Ретиф достал свой синий редингот и отправился проведать Ревельона.
Вот и пришло время, чтобы мы тоже нанесли визит этой жертве революции, той революции, которую двор сначала очень хотел, но потом не смог остановить.
Ревельон, полностью разоренный, переносил горе как мудрец.
Теперь он находил утешение даже у своих бывших противников.
Несчастье пробудило к нему интерес: республиканцы — мы просим у наших читателей прощение за то, что употребляем это слово, еще неизвестное в апреле 1789 года, — республиканцы, повторяем, были взволнованы тем, что двор нанес удар этому лжепатриоту.
Поэтому Сантер приютил несчастного и его семью.
В предместье Сент-Антуан гостеприимство Сантера многое значило.
Пивовар жил на широкую ногу; гордясь богатством, заработанным собственным трудом, он находил ему столь же благородное применение, как если бы сам был одним из расточительных аристократов эпохи.
Лошади, собаки, люди — все у него были сильные, сытые и здоровые.
Новый дом, обильный стол, приветливое лицо хозяина, возможность свободно дышать — вот что люди находили у Сантера.
К сожалению, у него они также находили чрезмерно много споров о политике, но это тогда было в моде.
Считалось верхом изысканности рассуждать о политике и реформе.
Об этом много рассуждали господа де Лафайет и Ламет, об этом также много рассуждали королева и граф д'Артуа.
О политике говорили так часто, что отдельные люди пожелали перейти от слов к делу, и, когда все пришло в движение, многие последовали их примеру и перестали рассуждать.
Итак, мы сказали, что Ревельон с дочерьми нашел приют у Сантера. Сначала пивовар сделал самое неотложное: оценил причиненный Ревельону ущерб.
Чтобы все восстановить, нужны были не только деньги, но и время, хотя, кроме времени, требовалось еще и мужество.
Извлекая в политических целях выгоду из беды Ревельона и пользуясь симпатией его единомышленников, можно было вновь составить состояние несчастному обойному фабриканту.
Сантер предложил деньги — это было все, что он мог сделать.
Однако Ревельон, согласившись принять у Сантера кров и стол ради того, чтобы его дочери были в безопасности, в тихом месте (в те времена люди еще оказывали друг другу гостеприимство), заупрямился, как только в его душе пробудился негоциант.
Ему предлагали в долг двадцать тысяч ливров — это было прекрасно, но он, тем не менее, считал себя униженным.
Ревельон начал с отказа.
Потом он заявил, что двадцать тысяч ливров ничем ему не помогут; он сильно горевал о потере своего портфеля с ценными бумагами, а главным образом о том, что превратил в наличные деньги свою годовую прибыль.
Но разве все это не сожжено, не разграблено и, значит, потеряно безвозвратно?
Потери Ревельона достигали такой значительной суммы, что по сравнению с ней двадцать тысяч ливров представляли собой сущий пустяк.
Сантер это понял и, уязвленный до глубины души, настаивать не стал.
Тем не менее на его лице были написаны те чувства, какие только и могли быть на нем, то есть полные доброты и снисходительности к несчастному гостю.
В такую атмосферу и попал Ретиф, вынужденный нанести визит пивовару, чтобы встретиться с Ревельоном.
Кстати, Ретиф и Сантер всегда поддерживали прекрасные отношения. Пивовар обычно стремился заручиться поддержкой всех тех людей, кто в Париже умело обращается с пером, а Ретиф писал слишком оригинально, чтобы на него не обратил внимание сторонник нововведений Сантер.
И Ретиф был уверен, что его хорошо примут у Сантера в двойном качестве. Во-первых, как несчастного отца, ибо о его горе прослышали самые тугоухие люди в Париже; во-вторых, как преследуемого патриота, поскольку на его долю выпал самый страшный эпизод гонения на Ревельона.,
Обойный фабрикант очень изменился: потеря состояния сильно состарила его. Он посмотрел на Ретифа и не заметил на лице романиста такой скорби, что бросалась в глаза на его собственном лице.
Отсюда Ревельон вполне логично мог заключить, что потеря пятисот тысяч ливров намного тяжелее потери единственной дочери.
Сантер, поговорив с ними немного, ушел; дочери Ревельона, умильно пустившие слезу при воспоминании о подруге, тоже удалились.
После этого между Ретифом и Ревельоном начался серьезный разговор.
— И как вы думаете выходить из положения, в которое вас поставили? — спросил Ретиф.
— Черт возьми, начну все сначала, — ответил фабрикант.
— А как ваши враги?
— Теперь их у меня меньше, чем друзей.
— Это верно.
— Когда я снова открою свой магазин, все мои враги явятся ко мне за покупками, чтобы взглянуть на меня.
— Вы правы.
— Что касается друзей, то, поскольку ни один из них не посмеет подать мне милостыню, все они непременно принесут мне свои деньги, кто купив рулон обоев, кто — ширму для камина… Если в Париже я, по моим расчетам, имею…
— … двести тысяч друзей… — подхватил Ретиф.
— Почти… то к концу года у меня будет сто тысяч ливров.
— Целое состояние! — воскликнул романист.
— Пустяки! — презрительно вскричал фабрикант. — Это только начало.
— Я прекрасно понимаю, господин Ревельон, что вы заработаете больше ста тысяч ливров; но второе состояние, которое наживают, никогда не равно первому, которое теряют.
— Увы, это так! Все дело в том, чтобы найти возможность составить второе состояние.
— Неужели вы потеряли все?
— Все!
— Ну, а кредит?
— Ерунда! Начинать надо не с этого; если я, ничего не имея, беру кредит, он будет таким пустяком, о котором я вообще предпочитаю не говорить; о кредите можно говорить лишь тогда, когда его размер того заслуживает.
— Но разве господин Сантер ничего вам не предлагал? — спросил Ретиф.
— Я ничего ни у кого не беру, — строго заметил Ревельон.
— И правильно делаете, — согласился романист. — Если вы снова встанете на ноги, то, по крайней мере, будете обязаны этим самому себе.
— Вы, один вы меня понимаете! — воскликнул Ревельон, пожимая Ретифу руку.
— Да, — сказал сочинитель. — Но каким образом вы сможете извлечь из вашего дела прибыль, если вы, наверно, не в состоянии вложить в него средства?
При этих словах лицо Ревельона омрачила тягостная мысль: его гордыня сменилась сожалением о том прошлом, когда он был богат.
Ретиф наблюдал за ним добрым, но вместе с тем испытующим взглядом.
Ревельон еще больше помрачнел, потом тяжело вздохнул: он был сломлен.
— Надейтесь, черт возьми! — вскричал Ретиф. — Надейтесь!
— Господин Ретиф, чтобы надеяться, необходимо прежде всего располагать первоначальным капиталом надежды, — сказал Ревельон, перебрав в голове все доводы собеседника.
— Сколько же приблизительно вам потребуется? — поинтересовался Ретиф.
— И не спрашивайте! Много.
— Но все-таки…
— Гораздо больше, чем есть у нас с вами, — ответил Ревельон с какой-то высокомерной горечью.
Ретиф в ответ слегка улыбнулся многозначительной улыбкой, но Ревельон не смог ее понять.
Это оказалось к лучшему для последующих глав нашей книги!
Тут вернулись дочери фабриканта, потом пришел Сантер и завязался общий разговор. Ретифу не оставалось ничего другого, как дать уговорить себя снова рассказать всю историю, выдуманную Оже, дополняя ее собственными замечаниями, и он ушел из дома Сантера, провожаемый сочувственными взглядами, как человек очень несчастный, но, тем не менее, потерявший в жизни всего-навсего дочь!
— Она обладала превосходными достоинствами, но не имела ни гроша приданого, — прибавил Ревельон, когда писатель ушел, — и это сделало бы ее очень несчастной, ибо ее муж Оже всю жизнь влачил бы жалкое существование.
В заключение он стал уверять всех, что Инженю, мертвая, неизмеримо более счастлива, что он не скорбит о ней и что Ретиф, когда утихнет первая боль, посмотрит на все здраво и больше не будет о ней горевать; тогда как у него, Ревельона, на руках две взрослые дочери, потерянное состояние и привычка жить на широкую ногу.
Последний довод был не самым слабым в его аргументации.
И Ревельон не раз тяжело вздыхал, когда он смотрел на счастливое довольство своего приятеля-пивовара.
И девицы Ревельон тоже вздыхали, думая, правда, при этом, что молодость, красота, невинность делают их не столь уж несчастными, как хочет уверить всех отец.
Они, разумеется, несчастны, но все-таки живы, а не сгорели заживо, как бедняжка Инженю Ретиф!
LXIII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ОЖЕ БЕСПОКОЯТ ВО ВРЕМЯ ОБЕДА
Теперь мы должны снова вернуться к этому превосходному г-ну Оже, которого в наши дни Академия непременно наградила бы премией за добродетель.
Он тоже продумал свои планы и отчасти подготовил их.
Оже у всех был на хорошем счету, никто даже не спрашивал его об ограблении Ревельона и смерти жены; в предместье Сент-Антуан и на улице Бернардинцев его жалели и им восхищались, а он — неблагодарный! — задумал покинуть прекрасную Францию или, по крайней мере, столицу, где с ним обращались как с обожаемым ребенком.
Дело в том, что Оже просто-напросто приглядывался к провинции Гасконь, где он, занявшись мелкой торговлей, чтобы оправдать свое богатство, намеревался снова сочетаться браком — с женщиной, не столь неземной, как Инженю, с женщиной, состоящей в родстве с оптовыми торговцами салом или шерстью, но ни в коем случае ни с дочерью, сестрой или племянницей литератора. Ибо в глубине души Оже, вероятно инстинктивно, презирал Ретифа.
И в этих мечтах, о которых мы сказали, Оже видел себя не в жалкой комнатенке на улице Бернардинцев, почти необставленной, неуютной, тоскливой, а в симпатичном домике, смотрящем окнами на зеленую равнину и лес, уютном, теплом, внушающем уважение.
Там он станет примерным супругом, добрым отцом семейства; он будет богатым человеком и, значит, наделенным всеми добродетелями!
Оже так страстно стремился завоевать репутацию порядочного человека, что передушил бы половину человечества, чтобы заслужить уважение оставшейся половины.
Люди, у которых добродетель не живет в сердце, крайне ревностно выставляют ее напоказ в одежде или в выражении лица.
Оже мысленно назначил свой отъезд на один из ближайших дней: наверное, он допустил оплошность, готовясь к нему у себя в комнате; как бы то ни было, мы, чтобы не слишком долго заставлять читателя томиться неизвестностью, сейчас расскажем о том, что произошло.
Стоял прекраснейший день весны — 16 мая, пришедшийся на понедельник.
В это время Париж благоухает; улицы заполнены левкоями и ландышами, воздух источает ароматы фиалок и нарциссов.
Цветочницы, словно живые курильницы для благовоний, порхают по городу со своими лотками.
Кусты роз в окнах покрываются первыми листочками, и цветет сирень. Кое-где можно увидеть раннюю вишню — красные ягоды мелькают в зеленых ветвях, какие дарят маленьким детям за послушание.
Это был один из таких дней.
Сквозь распахнутые окна в жалкие комнаты проникали теплые лучи солнца, составляющие богатство бедняка, ибо лишь бедный человек умеет по-настоящему ими наслаждаться.
В два часа Оже, как обычно, сел за стол напротив тестя; он внимательно поглядывал на старика Ретифа, так как после смерти дочери романист ни разу не выглядел столь мрачным и встревоженным.
В жестах и голосе Ретифа обнаруживалось какое-то странное беспокойство. Хотя Ретиф был очень ласков с Оже, во всех его движениях сквозила непонятная резкость, нервность.
Он уронил на пол тарелку, это он-то, человек очень ловкий!
Потом он разбил стакан.
На это Оже, рассмеявшись, заметил:
— Будьте осторожны, дорогой тесть! Вы уничтожаете наше имущество… Вы же знаете примету — разбитые стаканы приносят несчастье.
При этих словах странная улыбка тронула насмешливые губы старика. Потом, вероятно, для того, чтобы скрыть свою озабоченность, Ретиф в третий раз положил себе на тарелку то же кушанье.
Пока Оже говорил, Ретиф подливал себе вина и выпивал его, пытаясь рассеяться тем, что скороговоркой что-то бормотал себе под нос, странно постукивал пальцами по столу или гремел посудой.
В отдельных обстоятельствах недогадливость склонных к подозрительности натур представляет собой весьма любопытный предмет для наблюдения.
Оже ничего не подозревал, ничего не чувствовал, он лишь видел, как возбужден его тесть, и сам заразился этим возбуждением.
Когда приступили к жаркому, Оже, приподняв голову, прислушался.
Ретиф тоже прислушался, хотя при этом побледнел.
— Да что с вами, дорогой тесть? — спросил Оже.
— Ничего! — ответил писатель, быстро подливая вина зятю; при этом его рука так дрожала, что больше чем полстакана пролилось на скатерть.
— Ну и ну! — громко засмеялся Оже. — Я сегодня вас совсем не узнаю, папаша Ретиф! Уж не новый ли роман вы обдумываете?
— Да, зять мой, именно! — воскликнул Ретиф.
— Вот как! Ну что ж, расскажите мне, о чем он.
— С удовольствием, дорогой мой Оже.
— Там есть любовь?
— Разумеется!.. А вам нравятся романы о любви?
— Да, но о любви добродетельной, — ответил Оже. — Ведь ваши книги, дорогой господин Ретиф, иногда бывают, хе-хе, не совсем пристойными.
— Да? Вы так считаете?
— Конечно.
— Значит, вы предпочитаете добродетель?
— Разумеется, черт возьми!
— Хорошо, — сказал Ретиф, — сейчас я вам расскажу про мой новый роман.
— Я слушаю.
— И он вам понравится, ибо преступление в нем карается, а добродетель вознаграждена.
— Отлично!
И Оже, который начал уже ощущать, как хорошо он выпил и славно поел, поудобнее облокотился на стол, чтобы выслушать рассказ тестя.
Но, к сожалению, в эту секунду за дверью, на лестничной площадке, послышался тяжелый, громкий топот.
— Что это? — спросил Оже.
— Что? — повторил Ретиф.
— Но что там?
Дверь распахнулась, и в комнату ворвались четверо солдат стражи, тогда как два пристава, словно ужи, проскользнули между ними и встали в дверях.
Оже, бледный и растерянный, посмотрел на тестя, сидевшего за столом, и пробормотал:
— Что все это значит?
— Кто из вас Оже? — спросил один из приставов; он задал вопрос из чистой вежливости, ибо этот человек с водруженными на остром носу очками явно знал, с кем имеет дело.
— К счастью, не я! — воскликнул Ретиф, быстро поднявшись из-за стола и встав под защиту часовых.
— Это я, — не без апломба ответил Оже.
— Вы обвиняетесь в убийстве девицы Инженю Ретиф, в замужестве Оже! — подойдя к нему, объявил пристав.
— Я? — вскричал убийца, невольно отступая назад.
— Да, черт возьми, вы!
— О! Кто вам мог это сказать? — воскликнул Оже, поднимая руки к небу.
— Нам это сказала ваша жена.
— Моя жена?
— По крайней мере, если не сказала, то написала.
— Она написала?
— Посмотрите вот это, — предложил пристав, протягивая негодяю письмо.
— Это почерк Инженю! — вскричал ошеломленный Оже. — Что это значит?
— Сударь, сейчас я прочту вам это письмо, — с пугающей вежливостью сказал пристав, — но, поскольку у вас дрожат колени, потрудитесь сесть.
Оже решил бросить вызов приставу и продолжал стоять.
Тогда пристав вслух прочел следующий документ:
«Я, Инженю Ретиф де ла Бретон, сим заявляю, что мой муж Оже нанес мне смертельный удар ножом в день поджога и разграбления дома Ревельона в той части дома, что называется кассой; в качестве доказательства я могу показать полученную рану и представить спасшего меня свидетеля…»
— Неправда! Ложь! Клевета! — кричал Оже. — Где Инженю? Раз она меня обвиняет, нам должны устроить очную ставку! Где она? Где?
— Я продолжаю, — заметил неумолимый пристав. — Слушайте, сударь: отрицать вы будете потом, если у вас хватит на это мужества.
«И кроме того, я свидетельствую, что мой муж хотел, убив меня, отомстить мне за то, что я застала его на месте преступления — за кражей денег. Инженю Ретиф де ла Бретон, в замужестве Оже».
— О! — мертвенно побледнев, вскричал Оже.
Он посмотрел в глаза Ретифу, но встретил его острый, пылающий ненавистью взгляд.
Этот взгляд, словно удар молнии, сразил негодяя. Но Оже быстро пришел в себя и спросил:
— И это все?
— Нет, не все, — ответил полицейский пристав. — Посмотрите, что написано внизу, под подписью вашей жены.
«Подлинность показаний подтверждаю. Шарль Луи де Бурбон, граф д'Артуа».
— Я погиб! Погиб! — прошептал Оже, который лишь в эту секунду понял, в какую бездну он упал.
Четверо стражников окружили Оже, тогда как Ретиф, от волнения дрожа всем телом, держался за спинку стула, чтобы не упасть.
Через несколько секунд солдаты увели Оже, который, изрыгая жуткие проклятия, бросил с порога полный отчаяния взгляд на то место, где были спрятаны деньги.
Ретиф на лету уловил этот взгляд и улыбнулся, потирая руки.
Но у Ретифа, признаться, не хватило великодушия, чтобы не высунуться в окно и не посмотреть, как преступник садится в фиакр вместе с четырьмя стражниками, к великому изумлению соседей еще вчера так умилявшихся преданности г-на Оже своему тестю.
LXIV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕТИФ НАХОДИТ СПОСОБ РАЗВЛЕЧЬ РЕВЕЛЬОНА
Новость об аресте Оже быстро облетела Париж; его никто не знал, зато, учитывая недавние события, всем был известен Ревельон.
Люди были рады рассказывать о настоящем преступлении и найти истинного виновника в запутанных обстоятельствах этого темного дела с поджогом и разграблением фабрики; они также радовались возможности возложить на конкретных преступников главную тяжесть этих событий.
Говорили, что суд над г-ном Оже прошел удивительно быстро: Ретиф де ла Бретон — его три раза вызывали в качестве свидетеля — был не тот человек, кто стал бы чинить правосудию препятствия.
Через двенадцать дней после ареста Ретиф, надев свое лучшее платье, хотя никакого праздника не ожидалось, вышел из дома и направился в предместье Сент-Антуан с намерением посетить Ревельона или, вернее, Сантера.
Обойный фабрикант совсем пал духом; за это время он подсчитал все свои убытки и с каждым днем убеждался, что разорен гораздо серьезнее, чем считал раньше.
Вся его самоуверенность исчезла; теперь он почти всегда ходил потупив голову: угар гордыни напрочь выветрился у него из головы.
Хмурый, молчаливый, поникший, Ревельон смотрел на дочерей, отныне обреченных на нищету, с которой он больше не хотел, да и был не в силах бороться, чего не скрывал от себя.
Ретиф вошел в комнату фабриканта и поздоровался с ним проникновенным голосом.
Потом Ретиф, поскольку после ареста Оже он не встречался ни с Сантером, ни с Ревельоном и его дочерьми, сообщил кое-какие подробности о страшном несчастье — убийстве Инженю, которая, кстати, умерла, найдя в себе силы перед смертью написать о том, что произошло между Оже и ею.
Ревельон был молчалив, сдержан, и романист отнес эту сдержанность и молчаливость на счет горя фабриканта.
Однако, когда Ретиф де ла Бретон сел рядом с Ревельоном и взял его руку, тот ощутил какое-то нежное, утешительное воздействие.
Он поддался ему необъяснимым образом, безотчетно.
Добряк Ретиф так ласково сжимал его ладонь и смотрел на него так кротко!
Наконец, Ревельон не без удивления взглянул на своего друга и спросил:
— Похоже, Ретиф, вы хотите сообщить мне хорошую новость?
— Я? Нет, — ответил Ретиф.
— Понятно, — вздохнул Ревельон и снова опустил голову на грудь.
— Я только хотел немного вас развлечь, — сказал Ретиф.
— Развлечь, меня? — с грустью покачал головой обойный фабрикант.
— Почему бы нет?
— Что, скажите на милость, может меня развлечь после чудовищного горя, обрушившегося на меня? Ответьте, что за развлечение вы мне предлагаете?
— Ответить? — спросил Ретиф. -Да.
— Так вот, я кое в чем вам признаюсь.
— В чем?
— В том, что по натуре я мстителен и злопамятен.
— Вы?
— Как тигр! Я никогда не забываю ни зла, ни добра. Мне причинили зло — тогда я, если могу, воздаю за него.
— Хорошо, это вы. Но каким злом могу воздать я тысяче бандитов, которые сожгли, обворовали, разграбили и растащили мой дом? — спросил Ревельон, эгоистически думая только о себе. — Разве я могу в одиночку расправиться хоть с одним из них или всех сразу отдать в руки правосудия?