Поэтому, если бы мы поинтересовались тем, как необычно Оже проводит свои вечера (работа заканчивалась в пять часов, что оставляло ему много свободного времени) и свои ночи (они были в полном его распоряжении, ибо Инженю прогнала мужа), то увидели бы, что Оже пытается проникнуть во все заговоры и ищет образцы для подражания в тайных обществах иллюминатов и масонов; в один вечер мы застали бы его в клубе Пале-Рояля слушающим Малуэ и Лафайета; в другой вечер — внимающим Марату в народном клубе на улице Валуа и подающим кровожадные реплики кровожадным диатрибам Журдана, которому позднее дали прозвище Головорез, и Фурнье Американца.
Понимая грандиозность надвигающихся событий, которые могли начаться в любой момент, Оже в конце концов сжалился над женой и перестал ее терзать.
С особым пренебрежением он третировал добряка Ретифа, чьи философские взгляды, хотя романист считал их передовыми, были на самом деле так далеки от истины, от того, о чем знал Оже, что они представлялись ему самыми несерьезными и самыми никчемными из человеческих знаний.
Гроза, рокотавшая в тех недрах общества, о которых мы рассказали, с каждым днем приобретала все более страшное звучание.
Ревельон, чьи дела были на подъеме, в это время давал работу семистам или восьмистам рабочим; его фабрика процветала, а состояние росло; ему хватило бы еще нескольких лет, чтобы, нажив большое богатство, уйти на покой.
Совесть этого честного человека — а вы знаете, кого в торговле называют честным человеком? Того, кто, беря самые маленькие ссуды, получает самую крупную выручку; кто скрупулезно и в точно назначенный час оплачивает свои векселя и безжалостно конфискует собственность должника, их не оплачивающего, — совесть этого честного человека, повторяем, могла быть спокойна: он, рабочий, вышедший из самых низов народа, благодаря труду и бережливости возвысился до положения, достигнутого им.
Согласно старым традициям французской торговли, он считал, что исполняет все свои обязанности человека и гражданина, когда ласкает своих детей.
Этой отцовской, хотя и совершенно эгоистической цели Ревельон достиг.
Теперь его неожиданно осенила другая мысль: к своему богатству он может добавить немного славы, и эта слава, если он сумеет ее завоевать, казалась Ревельону верхом человеческого счастья.
Представьте себе чулочника с улицы Рамбюто или бакалейщика с улицы Сен-Дени, которые в будущем не видят никаких оснований к тому, чтобы правительство, сколь бы снисходительным или безрассудным оно ни было, когда-нибудь наградило их крестом Почетного легиона, и которые, проснувшись в одно прекрасное утро капитанами, начинают думать, что после определенного количества ночных патрулей и дневных обходов им непременно достанется этот неожиданный почетный крест, если только они будут проявлять показное рвение, — и перед вами окажется Ревельон.
Он усматривал в возможности стать выборщиком — и в этом его сметливый ум намного превосходил ум двух современных буржуа, выше упомянутых нами, — он усматривал в возможности стать выборщиком, повторяем, величайшую славу, какой он когда-либо смог бы достичь.
Ревельон рассчитывал с помощью голосов сограждан увековечить свою репутацию честного человека, которую он приобрел в торговле обоями.
Искушение оказалось столь велико, что однажды он признался в своих намерениях Оже, а до этого уже поведал о них Ретифу.
Сантер же легко разгадал замыслы богатого соседа.
Если влюбленный проницателен в отношении своей возлюбленной, то и честолюбец видит насквозь все устремления других честолюбцев, своих соперников.
Однако Ревельон не решился открыто обсуждать вопрос о своем избрании: он пошел окольным путем.
— Оже, — обратился он к своему приказчику, — вы выплачиваете жалованье каждую субботу, не так ли?
— Да, сударь.
— Аккуратно?.. Таково правило нашей фирмы.
— Аккуратно.
— И что говорят наши люди, получая деньги?
— Они, сударь, превозносят хозяина, который своими талантами и отеческим управлением дал им это счастье.
— Помилуйте, Оже, вы мне льстите! — воскликнул Ревельон, тронутый до глубины души.
— Я говорю правду, — ответил Оже, напустив на себя суровую холодность Катона.
— Хорошо, пусть так, дорогой мой Оже. Но если вы говорите правду, то высказывайте ее до конца.
— Спрашивайте меня.
— Есть ли у меня шансы быть избранным?
— Сударь, — улыбнулся Оже, — над этим я работаю днем и ночью.
И Оже испытующе устремил хитрый взгляд прямо в глаза хозяина, чтобы посмотреть, какое впечатление произведет на того его заявление.
— Как? Вы работаете над моим избранием, Оже? — вскричал Ревельон, безмерно обрадовавшись.
— То есть я всем советую голосовать за вас; я поддерживаю отношения с очень большим кругом людей, а все рабочие имеют более или менее сильное влияние на некоторых выборщиков.
— И рабочие поддерживают меня?
— Да, безусловно, но…
— Но? — забеспокоился Ревельон. — В чем же дело?
— Вы мало бываете в обществе.
— Черт возьми! — воскликнул Ревельон. — Я ведь домосед, время провожу в семье.
— В Генеральных штатах мало представлять семейные добродетели: предполагается, что избранный вами депутат будет из хорошей семьи.
— И кого же следовало бы избрать?
— Ах, сударь, в этом все дело! — сказал Оже, проявляя скромность, исполненную многозначительной таинственности.
— Ладно, говорите, мой дорогой Оже.
— Сударь, народу необходимы депутаты из народа.
— Кого вы называете депутатами из народа? — спросил Ревельон строгим тоном, ибо он был тверд в своих убеждениях, и мы видим, что он предстает в истории человеком, который совсем не искал популярности, используя для этого беспорядки.
Оже понял, что зашел слишком далеко: он надеялся, что честолюбие смягчит хозяина.
— Ну! Кого же вы называете депутатом из народа? — повторил Ревельон свой вопрос. — Извольте объяснить.
— Сударь, я политикой не занимаюсь, — смиренно возразил Оже, — я не выборщик.
— Прекрасно, зато я вам скажу, — оживившись, продолжал Ревельон, — да, скажу, кто, по моему мнению, был бы превосходным депутатом в Генеральные штаты.
Тут славный обойный фабрикант принял позу оратора и выпятил вперед грудь так, словно он уже стоял на трибуне.
— Я почтительно вас слушаю, сударь, — заявил Оже.
— Прежде всего своим господином я считаю короля, — начал Ревельон.
Оже с улыбкой поклонился: до сих пор Ревельон вел себя безупречно.
— Я считаю закон сувереном всех французов, а законом называю конституцию, которую мы получим.
Оже снова поклонился.
— Теперь о тех пружинах, что приведут в действие эти главные детали механизма, — продолжал Ревельон. — Я разумею, что они будут содержаться и уважаться как должно. Я хочу, чтобы у великого народа и министр, и приказчик жили за счет французской нации, подобно тому, как за мой счет живут мои рабочие, трудясь у меня.
Оже одобрительно кивнул, но на лице его по-прежнему блуждала лукавая и притворная улыбка.
— Что касается священников и дворян, то их, как и себя, я считаю обычными гражданами; однако я допускаю, что первые, пока они находятся в церкви, представляют Бога, и не желаю, чтобы забывали, что отцы вторых отдавали за отечество свои жизни.
Оже снова улыбнулся.
Оратор, ободренный этой улыбкой, ненадолго перевел дух, чтобы дать время немного поостыть своей пылкой импровизации.
Благодаря этому у него появилось второе дыхание.
— Что касается народа, — снова начал Ревельон, четко выделяя голосом слово «народ», — что касается народа, то он представляет собой нечто такое, что заслуживает особого определения, и это определение я сейчас вам предложу.
Оже весь обратился в слух, ибо в этом заключалась суть рассуждений Ревельона.
— Народ — это материал, который в нужное время превращают в налогоплательщиков, — продолжал разглагольствовать Ревельон, — подобно тому, как налогоплательщики необходимы для создания выборщиков, а выборщики — для избрания депутатов. Народ — ничто, но он и все! Однако, для того чтобы стать всем, ему потребуются века. Народ еще дремлет! К счастью! Народ — неразумная толпа, и необходимо, чтобы она такой и оставалась.
Оже усмехнулся.
Ревельон замолчал: ему необходимо было по этому вопросу посоветоваться с Оже, но он не хотел, чтобы у того оказалось бы на сей счет собственное мнение.
— У вас есть возражения? — спросил он.
— Боже упаси! — ответил Оже.
— А, у вас их нет! — воскликнул торговец обоями. — Дело в том, что я, видите ли, оспорил бы их как человек, изучавший этот вопрос… Ибо я изучил его.
— Я это прекрасно понимаю.
— Поэтому я утверждаю, что народ надлежит сохранять неразумным, невежественным, и вот мои доводы…
— Я слушаю, — смиренно заметил Оже.
— Народ можно освободить только с помощью образования, причем это образование распределяется среди него неравномерно: кое-где оно несет свет знаний, кое-где усиливает тьму невежества; наконец, оно приводит к анархии, которую у дикарей порождают крепкие спиртные напитки, ибо, выпив, они хмелеют, разрушают и убивают. Вот почему я не считаю, что честные администраторы способны взять на себя ответственность за первые беспорядки, которые станут итогом освобождения народа, за беспорядки, которые могут принять такой размах, что лишь одному Богу ведомо, к каким последствиям они приведут!
Ревельон, обессиленный, замолчал, увенчав заключительную часть своей речи жестом, умоляюще взывавшим к Небесам.
Оже напустил на себя равнодушный вид.
— Вы не согласны со мной, сударь? — с удивлением спросил Ревельон.
— Не во всем, сударь.
— Каковы же ваши доводы?
На губах Оже появилась улыбка, истинное значение которой мог бы понять более сильный собеседник, чем Ревельон.
— Сударь, я далек от того, чтобы оспаривать ваши суждения, — начал Оже, — я разделяю ваше мнение… На мой взгляд, народ… Но вы мне скажете, что не мое дело давать советы такому человеку, как вы.
— Почему же, господин Оже? Я считаю, что вы превосходный советчик.
— Так вот, по-моему, мало удерживать народ в узде, — продолжал Оже, — его надо угнетать.
— Вот как! — удивился Ревельон. — Это почему же?
— Потому, что народ неблагодарен, забывчив и жаден.
— Сущая правда! — согласился Ревельон, пораженный этой истиной как откровением.
— Потому, что народ сегодня сокрушает кумиров, которых до небес возносил вчера, — продолжал Оже, — и потому, что популярность, по моему мнению, — это один из самых коротких путей, какой можно выбрать, чтобы разориться или погибнуть!
— Ну и ну! — удивился Ревельон. — Хорошо, объяснитесь яснее… Ваши суждения можно приложить к кому-то или к чему-то, но это не общая истина.
— Правильно! — воскликнул Оже. — Возьмите, к примеру, господина Сантера!
— Так что же?
— Что он сделал этой зимой, видя, как свирепствуют холод и голод? Он прибавил своим рабочим жалованье.
— Пустяки! Ведь у Сантера их от силы двадцать пять — тридцать человек, а у меня — восемьсот!
— Будь у него столько же рабочих, он все равно дал бы им прибавку. Господин Сантер, и я огорчен, что вынужден так о нем говорить, господин Сантер жертвует деньгами ради популярности; но это, по-моему, не входит в ваши намерения, господин Ревельон.
— Нет, разумеется! Сантер выступил против двора и министров.
— Тогда как вы остаетесь на их стороне…
— Тогда как я был и всегда буду на их стороне, — подчеркнул Ревельон.
— Поэтому господин Сантер получит голоса… да, получит, если чернь будет голосовать, тогда как вы делаете все, прямо противоположное действиям господина Сантера, вы понижаете заработную плату вашим рабочим и намерены еще ее понизить…
— Да, конечно! Рабочий может и должен жить на пятнадцать су в день.
— И вам, в награду за то, что вы сделали, достанутся голоса всех буржуа.
— Черт возьми! — воскликнул Ревельон. — Я очень надеюсь на это! Однако я отказал рабочим в прибавке вовсе не для того, чтобы польстить буржуа; я отказал, поскольку, следуя только что изложенным вам сейчас моим взглядам, полагаю: народ не нуждается в том, чтобы его возвышали, и к тому же деньги усугубляют лень и развращают нравы.
— Прекрасно! Превосходно! — вскричал Оже. — Вот мужественное исповедание веры, и оно принесет вам голоса.
Ревельон, расплывшись от удовольствия, пожал руку своему кассиру, дав себе слово прибавить жалованье человеку, который так хорошо понимает, что нет никакой необходимости увеличивать жалованье всем остальным.
Оже ушел в восхищении от этого бедняка, ставшего богачом, от этого рабочего, ставшего хозяином, который считал бедняков и рабочих людьми бездарными и опасными.
Выборы состоялись; по всей Франции они пробудили к новой жизни до того дня спящую стихию, которую все называли народом; выборы состоялись, но как и все, что замышляет Бог, не оправдали расчеты людей.
Однако в Париже были приняты строжайшие меры предосторожности. Специальные правила допускали к первичным выборам не всех налогоплательщиков, а лишь тех, кто вносил шесть ливров налога.
Улицы были забиты патрулями; избирательные пункты оцепили солдатами.
В присутствии избирателей, заполняющих бюллетени для голосования, солдаты заряжали ружья; это придавало избирателям решительности, походившей на упрямство.
Из шестидесяти округов только в трех переизбрали председателей, чьи кандидатуры предложил король, — все остальные были заменены; кроме того, от этих трех председателей потребовали заявить, что они будут председательствовать как избранники народа, а не как представители королевской власти.
Деревня тоже превзошла себя: власти рассчитывали на нее как на опору аристократии, а она избрала немногим более двухсот бедных кюре, естественных врагов высшего духовенства.
Оже подогревал, как мы говорим теперь, избрание Ревельона всеми средствами, способными повысить температуру общественного мнения.
Правда, чтобы добиться избрания Ревельона буржуазией, Оже пришлось повсюду разглашать речи обойного фабриканта о том, что народ надлежит держать в невежестве и что на пятнадцать су в день рабочий вполне сможет прожить.
Буржуа радовались, что обрели такую силу в человеке, отвергшем пошлые способы завоевывать популярность, хотя его состояние позволило бы Ревельону добиться этого проще, чем любому другому, — в человеке, который, выйдя из народа, первым отрекся от него.
Ревельон стал выборщиком.
LIV/ РЕВЕЛЬОН ПРОЯВЛЯЕТ НЕБЛАГОДАРНОСТЬ
Итак, Ревельон достиг апогея блаженства и благополучия.
Но с Ревельоном произошло то, что случается с каждым человеком, взлетающим слишком высоко.
С вершины почета, достигнутой им, он больше не замечал Оже.
Оже оказал ему услуги, но Ревельон за них не расплатился. Оже поклялся, что услуги эти ему оплатят или он сам добьется для себя вознаграждения.
Всем известно, какие бурные волнения сотрясали Францию во время выборов; шум, вернее, сотрясение ощущалось даже во всех концах Европы, но, тем не менее, в центре Франции находились люди, не пробудившиеся от спячки.
Во время своих ночных прогулок Оже завел тесную дружбу с гражданином Маратом и просил у него совета. Марат, выслушав его, добросовестно дал Оже целую консультацию.
— Этот Ревельон — хуже любого из аристократов, — сказал он. — У него нет пороков дворян, которые все же позволяли народу жить, но зато есть достоинства буржуа, то есть скаредность, подозрительность, недоверчивость — преграды, какие третье сословие умеет возводить между собой и демократией. Сегодня самый жестокий враг народа — это буржуа. Буржуа поможет народу подорвать устои тронов, разбить гербы, сжечь дворянские грамоты; более сильный, чем народ, этот буржуа вскарабкается по приставным лестницам, чтобы соскабливать со стен королевские лилии и выковыривать жемчуг из корон; но буржуа, разрушив все, снова начнет все восстанавливать: он присвоит себе геральдические символы, отнятые у дворян; он превратит в гербы вывески своих лавок: красный лев заменит пурпурного и белый крест появится на месте серебряного! На месте аристократии, знати и монархии вырастет буржуазия; буржуа станет аристократом, буржуа станет вельможей, буржуа станет королем.
— Но как можно помешать этому? — спросил Оже.
— Очень просто: уничтожить семя, из которого вырастет буржуа.
— Но это дело трудное! — воскликнул Оже. — Во Франции пять миллионов избирателей-буржуа, это все зрелые мужчины и молодые люди; в их семьях много волчат, сию минуту готовых стать волками… И кто возьмет на себя заботу уничтожить их?
— Народ! — убежденно ответил Марат. — Народ достаточно силен, чтобы сломить все, либо дожидаясь своего часа, либо в едином порыве поднявшись на борьбу; народ, который может быть терпеливым, потому что он вечен, и который становится непобедимым, как только он больше не желает терпеть!
— Ну и ну, черт возьми! — промолвил Оже. — Вам известно, дорогой друг, как называется то, что вы сейчас предлагаете?
— Это называется гражданской войной.
— А как же начальник полиции? Командир городской стражи?
— Полно! — сказал Марат. — Неужели вы думаете, что надо выходить на улицы и кричать: «Долой буржуа!» Это будет глупо и бесполезно; вас арестует первый же встречный буржуа. Силен, очень силен тот человек, кто живет в подземелье и оттуда, словно древние пророки, обращается к народу с притчами.
— Живет в подземелье? — поразился Оже. — Разве еще существуют подземелья?
— Конечно! — ответил Марат.
— И где же?
— Везде! Я, например, живу в подземелье, а вот вам, простым смертным, на это не хватит мужества! Ведь я тружусь и творю; я обхожусь без солнца, потому что в моей голове горит пламя, и моим глазам хватает этого светильника. Мне нравится одиночество, потому что оно не лжет и дает возможность работать; я ненавижу общество, потому что все люди в нем уродливы и глупы!
Оже посмотрел на своего друга и удивился, что тот, будучи невероятно безобразным и злым, рассуждает с такой самоуверенностью.
— Клубы, куда нет доступа посторонним, где за закрытыми дверями замышляют заговор против власти, таятся в подземелье! — продолжал Марат. — Анонимные газеты, что распространяются по изумленной Франции, делаются в подземелье! И те смутные слова, какие искусно внедряют в гущу толп, повторяют, не зная, кем они произнесены, тоже рождаются в подземелье! Поэтому, сами видите, дорогой мой собрат, у каждого, как и у меня, может быть свое подземелье, чтобы свободно предаваться революционной деятельности. Но безумен тот, кто не впряжется как лошадь в эту работу, уверяю вас! Безумец тот, кто не побежит впереди колесницы! Стремясь заставить эту махину остановиться, он будет раздавлен колесами.
— Ну и что из этого следует? — спросил Оже.
— Вы ненавидите Ревельона?
— Да.
— И хотите ему отомстить?
— Еще бы!
— Хорошо! В заключение скажу: погубите репутацию Ревельона в народе — и вы добьетесь своего!
Оже не сразу оценил всю силу тех слов, которые словно случайно бросил ему страшный гений зла, по имени Марат.
Обдумав их, Оже испугался того света, каким слова Марата озарили его коварный путь.
Если погубить в народе репутацию Ревельона, что это даст Оже, а главное, к чему это приведет Ревельона?
Задав себе этот, вопрос, Оже заглянул в пропасть и увидел на дне зловещий подкоп, который тайком вели под общество заговорщики; он подумал, что в тот момент, когда мина взорвется, в силу естественного закона те, кто находился наверху, опустятся вниз, а те, что были внизу, окажутся наверху.
Что же предпринял Оже начиная с того дня?
Это ведомо одному Богу.
Но в предместье — в этом горниле смуты, всегда доступном для краснобаев, в этой печи, всегда разожженной для того, чтобы подогревать в ней тигли демагогии, — скоро стали поговаривать, что Ревельон — плохой богач, что избрание выборщиком вскружило ему голову и он стремится только к почестям.
С глубокой ненавистью особенно часто повторялись те две аксиомы, что вовсе не были изобретением Ревельона, а разделялись всей буржуазией, которая сегодня, быть может, вслух их не высказывает, но в голове держит по-прежнему: «Народ подлежит держать в невежестве» и «Рабочий может прожить на пятнадцать су в день».
Эти суждения, вырвавшиеся у Ревельона (ему даже в голову не приходило опасаться Оже), его кассир повторял всем, народ воспринял с неистовым негодованием и занес их в список своих отмщений вместе с изречением другого аристократа, более знаменитого, но и более несчастного, чем Ревельон.
Это была фраза Фуллона: «Я заставлю парижан жрать сено с равнины Сен-Дени».
Подобные слова в день, когда они становятся известны всем, приводят к гибели тех людей, кто их произносит, или тех несчастных, кому эти слова припишут.
Однако Ревельон, спокойный перед этими угрозами, упивался только своей известностью и был беспечен, как бабочка, завороженная шелестом собственных крылышек.
Он не замечал того, что отчетливо видели все: рабочие, получая, как положено, свое жалованье, бросали на кассира свирепые взгляды; среди этих людей, получающих обычно два ливра в день, находились отдельные фанатики общественного мнения, неспособные таить в себе порывы гнева; они делили на две части эти сорок су и говорили:
— О чем только думает господин Ревельон? Неужели он хочет, чтобы мы зажирели? Ведь нам хватит и пятнадцати су; двадцать пять су — это лишнее!
При этом глаза их горели, а скривившиеся в ухмылке бледные губы обнажали белые зубы.
Чтобы успокоить этот гнев, Оже было достаточно в опровержение шепнуть хоть одно слово; ему стоило лишь заявить, что Ревельон никогда не высказывал этих суждений, и он, как верный слуга, снова вернул бы на сторону фабриканта всех недовольных: парижане — народ вспыльчивый, но, в сущности, по характеру добрый; он быстро соображает, но и быстро забывает.
Однако Оже нарочно ничего не говорил.
В течение одного или двух месяцев он воспринимал все эти слухи с добродушием человека, жалеющего своих собратьев, с добротой палача, который, даже готовя к казни приговоренного к смерти, вроде бы всегда сочувствует жертве, восклицая: «О жестокие судьи!»
Поэтому вследствие молчания Оже слухи упрочились, гнев рабочих пустил столь глубокие корни, что даже Бог, преображающий сердца и тела, больше не давал себе труда прополоть это запущенное поле Франции, заросшее плевелами и ядовитым колючим чертополохом.
— Правда ли, что двор, желая поощрить Ревельона, наградил его орденской лентой Святого Михаила? — спросили как-то Оже.
Эту абсурдную новость, которую самый наивный честный человек встретил бы искренним смехом и сразу опроверг бы, как она того и заслуживала, Оже воспринял вопросом: «Неужели?», произнесенным с таким неподдельным удивлением, что нельзя было угадать, правдивая эта новость или ложная, знает о ней Оже или не знает.
После этого все, кто еще не знал, верить ли этой новости, перестали сомневаться.
Выходя из кассы Оже, рабочие повторяли, что сам кассир подтвердил: г-на Ревельона действительно наградили орденской лентой Святого Михаила.
Теперь, наверное, необходимо в нескольких словах объяснить нашим читателям, почему г-н Оже стал столь ответственным политиком и столь безоговорочным сторонником народа.
Но только ли ненависть и жажда мести двигали г-ном Оже, вынуждая его поступать так, как он поступал?
Кое в чем так это и было: есть люди, которые не могут простить сделанного им добра, а Ревельон, к несчастью для него, сделал Оже немало добра.
Однако двигали Оже не только ненависть и месть: он еще преследовал и выгоду.
Оже работал на себя в той схватке Ревельона с народом, которая угрожала подорвать репутацию фабриканта.
Отдельным людям нравится хаос так же, как хищные птицы любят бойню и смерть.
Не в силах жить вместе с живыми существами, у которых им приходится отбивать пищу, хищные птицы жаждут бедствий: тогда им легко добыть кусок падали.
Оже замыслил просто-напросто разорить своего хозяина, чтобы, когда наступит катастрофа, вырвать у Ревельона добрый кусок его состояния.
Осуществления этой гнусной цели, ставшей его беспрестанной заботой, он добивался одновременно двумя способами — открытым и скрытным; открытый заключался в том, что Оже окончательно сбивал с толку Ревельона своими докладами о положении дел и ложными сообщениями; скрытный сводился к тому, что он поддерживал и разжигал ненависть, которую всегда вызывает у окружающих богатый коммерсант.
К тому времени, когда надвигались те события, о которых мы еще расскажем, Ревельон начал ощущать, будучи не в состоянии объяснить себе это гнетущее чувство, тяжесть всех этих бросаемых на него злобных взглядов; до него доносились невнятные, приглушенные слова и фразы, какими люди бранили его.
Но для него, коммерсанта, все эти предзнаменования, настороженные лица, исполненные ненависти взгляды, зловещие слухи сводились к двум словам: «репутация фирмы».
Ревельон решил собрать все свои деньги, подобно тому как генерал, предчувствующий атаку, собирает своих солдат и советников.
Ревельон располагал значительными средствами; в те времена не было других надежных вложений денег, кроме приобретения собственности или оборота капиталов в торговле.
Ренты и акции потеряли всякую ценность с того времени, когда зашаталось государство.
Ревельон отдал кассиру распоряжение составить точную опись всего капитала и приказал ему держать в запасе все свободные средства, не обращая их, однако, в наличные деньги.
В одно прекрасное утро Ревельон намеревался обратить все свое имущество в деньги и без предупреждения выйти из своего дела как триумфатор через честно, но неожиданно открытую дверь.
Он представлял себе радость детей, когда они вырвутся из этой уже отравленной атмосферы дома, когда в загородном поместье или в особняке, расположенном в тихом парижском квартале, выборщик Ревельон сможет жить как буржуа и именитый гражданин, никогда не видя других лиц, кроме лиц своих друзей.
Расчет был весьма простой! Как генерал, если развивать предшествующее сравнение, держит в пределах досягаемости войска, что понадобятся ему во время боя, а в ожидании начала боевых действий использует для прикрытия местности тех же самых солдат, которые встанут под его знамена при первом ударе барабанов, так и Ревельон, собрав все свои ценные бумаги, обеспечил бы их быструю, всего лишь за месяц, реализацию: капиталы, которые он мог бы превратить в деньги в любую минуту, когда пожелает, покоились в надежных портфелях или у него самого.
Оже разгадал маневр хозяина, а главное — он понял, что добыча от него ускользает.
Ревельон благодаря чутью негоцианта сорвал расчеты злодея; но Оже, следуя общеизвестной истине «Кто не рискует, тот не выигрывает», осмелился продать часть этих бумаг, превратив их в звонкие луидоры.
Эти луидоры Оже держал у себя в кассе и был готов ответить Ревельону, что времена стоят ненадежные, что почтенному выборщику может угрожать ненависть народа и, наверное, ему придется бежать, а когда люди бегут, делать это надо не с торговыми бумагами, но с добрыми, надежными луидорами, имеющими хождение во Франции и за границей.
Это объяснение оправдывалось самой преданностью Оже своему хозяину, ибо ничто в прошлом Оже, то есть в известном Ревельону прошлом, не давало поводов ни к малейшему подозрению, и оно все спасало.
Но Ревельон ничего не заподозрил: он даже не проверил кассу; луидоры, сложенные столбиками, безмятежно дремали в надежном, прочном мешке, который выбрал Оже, как это и подобает хорошему кассиру.
Теперь, когда читатель составил себе то представление об Оже, какое входило в наши планы, мы выберемся из этого отвратительного гнезда, где жужжит множество гнусных насекомых, и обратимся к более отрадным картинам.
Увы, эти картины быстро промелькнут перед нами! Ведь настала эпоха мимолетных радостей.
LV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ РЕТИФ ДЕ ЛА БРЕТОН СТАЛКИВАЕТСЯ С ОДНОЙ НЕОЖИДАННОСТЬЮ ЗА ДРУГОЙ
Папаша Ретиф, при всей своей недогадливости, тем не менее обратил внимание, что семейная жизнь его дочери неблагополучна.
Оже, к которому он обратился с вопросами, ничего не ответил: Ретиф пытался заставить зятя разговориться, но тот сбежал из дома, где теперь появлялся очень редко, ибо все время отдавал своим клубам и своим тайнам.
Обедали они, как мы уже писали, у Инженю; сначала обеды были не просто унылые, а тоскливые; потом они постепенно оживились; затем благодаря по-детски веселому смеху дочери они, наконец, стали напоминать Ретифу те славные дни предшествующего года, когда Инженю еще не была замужем и обхаживала отца, стремясь скрыть от него, что у нее есть возлюбленный.
Мы помним, что эти дети обещали писать друг другу ежедневно, опускать и поднимать свои письма с помощью веревочки, и в каждом послании уверять, что они любят друг друга и будут любить вечно; эта твердо установленная программа неуклонно выполнялась, но для их счастья ее хватило ровно на две недели.
И то, что должно было произойти, произошло. Кристиан, хотя и оставаясь более почтительным, чем когда-либо раньше, умолял ее так настойчиво, что Инженю поняла: было бы жестокостью по отношению к мужчине, неизменно верному своему слову, отказать Кристиану в часе такой же нежной беседы, что она даровала ему в Королевском саду.
Правда, на этот раз свидание было назначено в Люксембургском саду. Кристиан просил встретиться от двух до трех часов дня. Он прекрасно знал, что делает, выбирая именно этот час: осенью очень рано темнеет, и влюбленный, сколь бы почтительным он ни был, всегда получает некое преимущество, оставаясь с возлюбленной в темноте.
Еще неделя прошла в обмене письмами; но по прошествии этого времени Кристиан добился нового свидания, на этот раз в аллее Королевы.
Однако ни на одном из этих свиданий Инженю не соглашалась пойти вместе с Кристианом ни в один, ни в другой из двух домиков, которые предоставил в распоряжение своего пажа господин граф д'Артуа.
В конце концов эти встречи, по-прежнему сохраняя свой невинный характер, стали такими частыми, что Ре-тиф начал замечать отлучки дочери. Он расспросил Инженю, однако она уклонилась от ответа на его вопросы.