Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Инженю

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Инженю - Чтение (стр. 18)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


— Это прекрасно! Прекрасно, хотя и опасно! — простодушно одобрил его священник.

— О нет! Для человека, решившего умереть, ни в чем нет опасности, отец мой! — воскликнул Оже. — И в самом деле, что может быть хуже смерти? Позор! Так вот, самоубийство, на которое я решился, избавляет меня от позора, а данное вами отпущение грехов поможет мне мужественно стерпеть его.

— Вы знаете, — возразил священник, — что я дам вам отпущение лишь в том случае, когда сочту своим долгом дать его вам, и только в обмен на твердое обещание, святую клятву, что вы не посягнете на свою жизнь.

Оже вскрикнул, застонал и, корчась на скамье, продолжал убеждать кюре, что никогда более раскаивающийся христианин не представал перед судом священника.

Он зашел так далеко в оскорблениях, которыми осыпал себя, и ударах, которые наносил себе в грудь, что добрый священник, став серьезным и приняв позу мученика истины, решительно объявил Оже:

— Сын мой, в этом деле истинный преступник не вы.

— А кто же? — спросил Оже с невероятно искусно разыгранным изумлением.

— Вас толкнул на него граф! Граф, забыв о своей роли — ибо сильные мира сего должны печься о душах людских, — вверг вас в преступление, чтобы доставить себе лишнюю забаву! За каждый каприз великих мы, малые мира сего, расплачиваемся либо частью нашей чести, либо крохами нашего счастья: они жиреют на нашей крови и утоляют жажду нашими слезами… О Бог мой! — продолжал он, обращаясь к Господу в общепринятом в ту эпоху стиле, вкус к которому привил Руссо. — О Бог мой, неужели ты сотворил людей могущественными лишь для того, чтобы они пожирали слабых? О Бог мой, наступит ли столь долгожданный день, когда, вопреки обещаниям твоего божественного Сына, сильные станут защищать слабых?

И тут кюре умолк, поскольку, охваченный волнением присущего ему патриотизма, он не обеспокоился о том, чтобы не слишком скомпрометировать себя; ведь все-таки господин граф д'Артуа, узнай он о столь суровом отношении кюре к сильным мира сего, мог бы значительно ему навредить при распределении церковных бенефиций.

Однако надо признать, что кюре исполнил свой долг священника гораздо лучше, чем это сделали бы многие другие.

— Ладно, сын мой, успокойтесь, перестаньте плакать! — сказал он Оже. — Ваша вина огромна, но ваше раскаяние так велико, что вы меня растрогали… Продолжайте каяться и ради этого продолжайте жить. В глазах Бога многолетнее покаяние искупает грех одного дня.

— Вы надеетесь на это, отец мой? — спросил Оже.

— Да, конечно, сын мой! И вовсе не с вас спросится больше всего за то, что произошло, а с подстрекателя, то есть с графа… И посему, поверьте мне, совесть ваша может быть отягощена самое большее третью совершенного преступления.

Благодаря этому замечательному суждению, снявшему с совести кающегося самый тяжелый груз, кюре Боному удалось осушить глаза Оже.

Но кюре ошибался, полагая, что достиг цели: Оже еще не сыграл до конца свою комедию.

Поэтому он, вернувшись к началу исповеди, вскричал, словно бы до этого ничего и не произошло:

— Нет, господин кюре, нет, чем больше я думаю над этим, тем больше понимаю, что жить мне невозможно.

— Но почему же, Бог ты мой? — воскликнул тот, не чувствуя в себе сил возобновить борьбу.

— О! Потому, что мне пришла одна мысль, мысль страшная, чудовищная, которая отныне не даст мне покоя ни днем ни ночью!

— Что еще за мысль? Скажите.

— Чистый или почти чистый перед Богом благодаря искуплению моего злодейства, я мог бы радоваться, если бы покинул грешную землю, но если я на ней остаюсь…

— То что?

— То я должен добиться прощения у тех, кого оскорбил… Неужели вы полагаете, что я смогу спать спокойно, если образ этой обиженной девушки и ее униженного, подвергавшегося опасности отца будет жить в моей памяти, вопия об отмщении?

— Успокойтесь, сын мой!

— Как я могу успокоиться, — вскричал Оже с нарастающим волнением, — если мне чудится, будто я слышу, как они осыпают меня упреками за мое злодейство? Как я могу успокоиться, если рискую каждый день столкнуться с ними на улице, оказаться рядом с ними, слышать их голоса?.. О нет! Не будет мне в жизни покоя, никогда!

— Хорошо, ради любви к Господу, будьте благоразумны, — тоже вскричал кюре Боном, — или, право слово, я лишу вас моего отпущения!

— Но все-таки, вы понимаете меня, не так ли, отец мой? — спросил Оже. — Эти жертвы моего черного коварства живут здесь, в квартале, в двух шагах отсюда, и, выходя от вас, я вполне могу их встретить.

— Хорошо, я знаю их?

— По имени? О, разумеется, господин кюре.

— Кто же это?

— Девушку зовут Инженю; отец носит имя Ретиф де ла Бретон.

— Как!? Романист Ретиф де ла Бретон, этот газетный писака?

— О Боже, отец мой, да, — ответил Оже.

— Автор «Порнографа», «Совращенной поселянки», этих опасных книг?

— Именно.

— Ну и ну! — удивился священник.

Оже, услышав и по достоинству оценив восклицание «Ну и ну!», заметил, насколько в настроении доброго кюре понизился интерес к делу его жертв, когда он узнал их имена.

— Но все-таки, — пробормотал священник, словно вынужденный воздать справедливость тому, кому она принадлежит по праву, — он храбро сопротивлялся! Честное слово, я этому не поверил бы, если судить по той морали, что он проповедует в своих романах.

— Что ж, вы правы, — согласился Оже. — Это кажется невероятным, но я, тем не менее, был вынужден в это поверить; девушка — образец чистоты, отец — человек чести; уважение этих славных людей, господин кюре, мне необходимо гораздо больше, чем сама жизнь… Да, без их уважения я ни за что не соглашусь жить.

И Оже, все больше умиляясь самим собой, залился горькими слезами.

Кюре посмотрел на него со смущенным видом, как будто хотел сказать: «Ну, а я-то тут причем?»

— Боже! — воскликнул Оже. — Неужели у меня нет никакой возможности заключить мир с этими славными людьми и на мне будет лежать тяжесть их ненависти? Это невыносимая, отец мой, слишком тяжкая для меня ноша, и она раздавит меня!

— Подождите, чего, собственно, вы хотите? — спросил священник. — Скажите, сын мой, вы намерены предложить им какое-то возмещение?

— О, любое, какое они пожелают! Но я такое мерзкое создание, что могу внушать им только ужас!.. Если бы у меня, по крайней мере, была надежда…

И Оже в нерешительности умолк.

— Какая надежда?

— Что они узнают о моем раскаянии, что им станет известно о муках моей совести.

— Ну, хорошо, — сказал кюре Боном, как бы идя на последнюю уступку, — значит, я должен сказать им об этом?

— О отец мой, на этот раз вы, действительно, спасли бы мне жизнь!

— Но я ведь с ними незнаком, — возразил славный кюре, слегка смутившись. — Я вам признаюсь, что не чувствую особой симпатии к господину Ретифу де ла Бретону, вы понимаете?

— Прекрасно понимаю, отец мой; но если вы не поможете мне, то кто поможет? Если вы, кто знает мою чудовищную тайну, не облегчите мне душу, неужели мне придется пройти через новое испытание, доверившись другому?

— О, не делайте этого! — воскликнул священник.

— В таком случае, что же мне остается? — продолжал Оже. — Умереть, не получив прощения!

— Ну хорошо, будь по-вашему, я навещу господина Ре-тифа и добьюсь, чтобы он простил вас, — сказал добросердечный кюре. — И что тогда?

— Тогда, о мой отец, вы станете благодетелем, а я буду благодарить Бога, что он послал вас мне! Вы будете ангелом добра, который одолеет в моей душе демона зла!

— Ступайте с миром, сын мой! — с величественным самоотречением сказал священник. — Я сделаю все, что вы хотите.

Оже припал к коленям почтенного человека, схватил его руку, облобызав ее вопреки желанию кюре, и удалился, воздевая руки к небу.

XXX. РЕТИФ И ИНЖЕНЮ ПРОЩАЮТ

В то время как Оже исповедовался кюре прихода Сен-Никола-дю-Шардонере, победители — Ретиф и его дочь — радовались своему счастью, или щастью, как экономно писал Ретиф в своих книгах, которые он сам набирал.

Устранение Оже означало многое; но оставалось одолеть Кристиана. Кристиан, хотя он и исчез из его поля зрения, не без оснований представлялся Ретифу самым опасным противником.

Кристиан или, вернее, просто его влияние настроили Инженю против Оже. После ухода Оже Инженю больше не думала ни о ком, кроме как о Кристиане.

Мы слышали, что она сказала отцу по поводу ожидаемого им визита Кристиана: он должен прийти в тот же день или самое позднее завтра.

День этот прошел, миновало завтра, а очень зоркие и внимательные глазки девушки ни вблизи, ни вдали так и не заметили ни одного лица, ни одной походки, которые хоть чем-то напомнили бы ей о лице и походке Кристиана.

Тогда бедняжка Инженю начала выстраивать для себя ряд доводов, оправдывая Кристиана. Чем могло объясняться его долгое отсутствие? Ложным стыдом за то, что он назвался не своим, а чужим именем? Это маловероятно. Или страхом, который нагнал на него Ретиф? Довод никудышный! Обидой на то, что с ним так невежливо обошлись, после того как уличили в очевидной лжи? Однако невежливо вел себя Ретиф, а не Инженю. Но что Кристиану было до того, ведь любил он Инженю, а не Ретифа!

Впрочем, доводы эти были если и не вполне убедительными, то, по меньшей мере, приемлемыми (если учесть большую снисходительность со стороны девушки) на протяжении одних или двух суток; но ими нельзя было оправдать три, четыре, шесть дней, целую неделю отсутствия!

Само собой разумеется, что за всем этим крылась какая-то тайна, разгадку которой тщетно искала Инженю.

Именно в это время на них напал Оже, но был избит; нападение Оже и победа Ретифа ненадолго отвлекли Инженю от ее мыслей.

Однако вскоре после этого девушку снова охватила тревога, более сильная, нежели прежде.

Затем тревога сменилась сомнением, и сомнение, эта ржавчина любви, стало закрадываться в ее сердце.

Инженю задавалась вопросом, а не призван ли, в самом деле, опыт отцов служить назиданием детям, и трепетала при мысли, что будет вынуждена поверить жизненной опытности Ретифа.

Ей представлялось, будто Кристиан стремился лишь развлечься с ней, будто любовь, в которой он ей признался, только каприз, какой он хочет удовлетворить; потом она убедила себя, что Кристиан понял, какое множество серьезных трудностей его ждет, чтобы проникнуть к ней, и отвратил от нее свои взоры.

Высказанная Ретифом коварная мысль, будто Кристиан всего-навсего гнусный посредник между нею и графом д'Артуа, девушке даже в голову не приходила; эта мысль, подсказанная романистом, не побудила Инженю к действиям, в то же самое мгновение была отвергнута всем, что было чистого и благородного в воображении девушки, и незримо улетучилась.

Честное, открытое воображение смотрит на жизнь пристальным взглядом, и его проницательность сбивает с толку изощреннейшие выдумки самых искушенных умов.

Ретиф, кстати, догадывался, что может представлять себе невинное сердечко дочери. Он радовался тому, что как бы Инженю ни печалилась, ее грусть неизбежно закончится равнодушием.

Пока же в доме Ретифа жизнь текла уныло. Ведь этого развлечения, когда к мужчине пристают на улице, а девушку хотят похитить, если ничего другого не предвидится, этого развлечения очень сильно начинает не хватать.

Именно в этот промежуток, однажды вечером, когда добродушный Ретиф спустился с чердака — там он просушивал на веревках свежеотпечатанные листы своих «Ночей Парижа», — славный кюре Боном (пропуском ему служила его фамилия) попросил доложить о себе романисту-соседу.

Ретиф был философ и, подобно всем философам той эпохи, немного атеист, поэтому со священниками своего квартала он общался редко, и соприкасался с Церковью лишь благодаря своей дочери Инженю: накануне каждого из четырех великих церковных праздников в году она исповедовалась старому приходскому кюре, бывшему исповеднику ее матери.

Вот почему Ретиф, услышав от дочери о приходе кюре Бонома, позволил себе посчитать, что речь просто-напросто идет о каком-нибудь богоугодном деле; но у него как раз кончились деньги, и он рассчитывал получить от своего книгопродавца пятьдесят ливров.

Посему он принял доброго кюре с досадой, как гордый автор, которого неуместная просьба застала врасплох в период безденежья.

Дело представилось ему еще в худшем свете, когда кюре Боном с таинственным видом попросил Ретифа о беседе наедине.

Ретиф все-таки впустил кюре к себе в комнату, которая была и его рабочим кабинетом, и его типографией; но, пропуская кюре вперед, он украдкой бросил дочери, оставшейся в первой комнате, взгляд, означавший: «Не волнуйся, нашему соседу, кюре церкви Сен-Никола-дю-Шардонере, будет с кем поговорить».

Ретиф предложил кюре Боному кресло и сел рядом с ним, но оба — и это легко понять — начали разговор, будучи несколько отчужденными друг от друга легкой антипатией.

Однако с первых слов кюре-патриот и романист-философ поняли друг друга, ведь оба, хотя и шли разными путями, стремились к одной общей цели. Когда осенний ветер сотрясает в лесу ветви деревьев, мы видим, как один и тот же вихрь срывает и несет вместе листья с дуба и клена, с платана и бука.

Итак, стояла осень, почти зима XVIII века, и сильно повеяло ветром Революции.

Мы сожалеем, что не можем воспроизвести каждую фразу этой примечательной беседы, которая привела к еле заметному сближению собеседников; мы поняли бы, с какой великолепной добротой кюре защищал перед Ретифом несчастного Оже, предмет особой ненависти в этом доме.

Милосердие — добродетель, в себе одной заключающая все другие добродетели. Мы ошибаемся, говоря о вере, надежде и милосердии, ведь в третьей христианской добродетели содержатся обе первых.

Кюре, повторим мы, защищал раскаявшегося грешника с такой непоколебимой верой в его добродетель, что Ретиф заколебался. Кюре — он стал хитроумным, ибо очень хотел добиться успеха, — убедил Ретифа, тонко взывая к политике, и представил ему Оже таким, каким сам его понимал, то есть невольным, вынужденным соучастником преступления, испытывающим отвращение к тирании аристократов.

Кюре Боном, каким мы представили его нашим читателям, а именно предшественником конституционных священников 1792 года, должен был добиться успеха у друга реформатора Мерсье. И он добился его.

Ретиф, взглянув на вопрос под политическим углом зрения, отныне стал безоговорочно обвинять во всем только графа д'Артуа; хотя кюре, с присущим ему милосердием, нашел извинения и особе графа, выводя его вину из сословного положения и аристократического воспитания.

Из этого последовало, что в конце разговора, после того как сначала он обвинял Оже, потом графа, Ретиф во всем стал винить лишь аристократию.

Уже не г-н Оже, не господин граф д'Артуа хотели отнять у него дочь: похитить ее хотела аристократия!

Но делу, которое защищалось и было выиграно у отца, требовалось завершение.

Этим завершением было прощение.

— Простите его! Простите! — взывал добрый кюре, рассказавший, что жизнь Оже висит на волоске этого прощения.

— Я прощаю его! — величественно объявил Ретиф. Кюре от радости вскрикнул.

— Теперь пройдемте к Инженю, — прибавил Ретиф, — и позвольте мне рассказать ей обо всем; раскаяние — хороший пример для молодежи. Девушка, которая видит преступление либо наказанное, либо раскаивающееся, не может плохо думать о божественной справедливости.

— Мне нравится эта мысль, — сказал кюре.

Они прошли к Инженю. Подобно сестрице Анне, Инженю стояла у окна и, подобно сестрице Анне, не видела, чтобы к ней кто-либо шел.

Ретиф коснулся плеча Инженю; та, вздрогнув, обернулась. Потом, увидев отца и кюре, она грустно улыбнулась одному, поклонилась другому и снова села на привычное место.

Тогда Ретиф рассказал Инженю о раскаянии и добродетелях Оже.

Инженю слушала без интереса.

Ей было безразлично, станет г-н Оже честным или бесчестным человеком. Увы! Она многое отдала бы за то, чтобы Кристиан совершил столько же преступлений, сколько Оже, раскаявшись сходным образом.

— Ну что, довольна ты этим извинением? — спросил Ретиф, закончив свой рассказ.

— Да, конечно, очень довольна, отец, — машинально ответила Инженю.

— Прощаешь ли этого несчастного человека?

— Я его прощаю.

— О! — воскликнул кюре, ликуя от радости. — Теперь этот бедняга возродится! Это прекрасное деяние сотворило ваше великодушие, господин Ретиф; но это не все, вам еще, наверное, предстоит совершить более похвальное деяние, и вы, я в этом уверен, его совершите.

Ретифа вновь охватили его первоначальные опасения.

Он посмотрел на кюре, который тоже смотрел на Ретифа с улыбкой на губах и настойчивостью в глазах.

Он вздрогнул, уже считая, будто видит, как кюре достает из большого кармана свой бархатный кошелек.

— О! Я полагаю, что он богаче нас с вами, господин кюре, — поспешил заметить Ретиф, чтобы упредить просьбу, которой он опасался.

— Нет, нет, это и вводит вас в заблуждение, — возразил священник. — Он довел все до конца: отверг деньги графа д'Артуа, отказался от причитавшегося ему жалованья и — бедняга! — использовал на благие дела свои сбережения. И сделал это лишь потому, что всем сердцем стремился искупить свою вину; и, в самом деле, деньги этого проклятого

аристократического дома оказались не чем иным, как платой за те дурные дела, какие Оже хотел искупить.

— Неважно, неважно, господин кюре, — перебил Ре-тиф, — но все-таки согласитесь: было бы странно, если господин Оже, причинив нам столько несчастий, пришел к нам просить милостыню.

— Если бы он даже попросил у вас милостыню, господин Ретиф, — возразил славный кюре, — то, я полагаю, вы, как добрый христианин, должны были ему ее подать; больше того: эта милостыня в глазах Господа была бы бесконечно более похвальной, чем то зло, что он вам причинил.

— Однако… — пролепетал Ретиф.

— Но вопрос вовсе не в этом, — прервал его кюре. — Оже не желает ничего просить и жаждет лишь возможности жить своим трудом; он уже совершенно честный человек, а скоро станет честнее всех.

— Чего же тогда он просит? — спросил Ретиф, совсем успокоившись. — Объясните мне, господин кюре.

— Это просит не он, дорогой мой сосед, это я прошу вас за него.

— И чего вы просите? — осведомился Ретиф, встав со стула и перебирая пальцами.

— Я прошу то, что каждый честный гражданин может, не краснея, просить у своего ближнего, — работы!

— Ах, вот оно что!

— Вы ведь обеспечиваете работой много народу, господин Ретиф.

— Нет… Я набираю сам, и к тому же мне неизвестно, что господин Оже печатник.

— Он будет делать все, чтобы жить честно.

— Ах ты черт!

— Если вы сами не можете дать ему работу, то у вас, по крайней мере, есть знакомые.

— У меня есть знакомые, — машинально повторил Ретиф. — У нас, черт побери, есть же знакомые? Не так ли, Инженю?.. Конечно, у нас есть знакомые!

— Да, отец мой, — рассеянно ответила девушка, — есть.

— Давай поищем… Во-первых, у нас есть господин Мерсье, хотя он, как и я, никого не нанимает.

— Ах, какая незадача! — воскликнул кюре.

— Но подумай же, Инженю!

Девушка подняла свои красивые голубые глаза, насквозь пронизанные грустью.

— Господин Ревельон, — подсказала она.

— Ревельон? Фабрикант обоев, что владеет мануфактурой в предместье Сент-Антуан? — осведомился аббат Боном.

— Ну, конечно! — воскликнул Ретиф.

— Да, это он, — ответила Инженю.

— Но мадемуазель права, — сказал аббат, — для нашего дела это превосходное знакомство! Господин Ревельон нанимает много рабочих.

— Но, скажите все-таки, что он умеет, ваш господин Оже? — спросил Ретиф.

— О, он не лишен образованности — это сразу видно… Скажите о нем господину Ревельону и в полной уверенности рекомендуйте ему Оже.

— Это будет сделано сегодня же, — заявил Ретиф, — хотя…

— Ну, что еще мешает? — с тревогой спросил аббат Боном.

— Хотя, вы понимаете, рекомендовать его господину Ревельону будет трудно, у него дочери… и ведь…

— Что?

— … ведь, надо вам признаться, дорогой мой сосед, именно господин Ревельон предоставил нам своих рабочих, чтобы они избили похитителя.

— Вы расскажете ему о его раскаянии, дорогой господин Ретиф.

— Фабриканты — люди недоверчивые, — покачав головой, заметил Ретиф.

— Вы же, в конце концов, не оставите без помощи жертву испорченности сильных мира сего!..

Этот способ рассмотрения вопроса окончательно убедил Ретифа, выразившего твердое намерение его решить. И он действительно сдержал свое обещание.

XXXI. АРИСТОКРАТ И ДЕМОКРАТ ИЗ ПРЕДМЕСТЬЯ СЕНТ-АНТУАН

Было уже поздно, когда аббат Боном ушел от Ретифа, но романист, вопреки полученной им новости о раскаянии Оже, не хотел рисковать идти в темноте с дочерью по улицам Парижа и лишь на другой день, в полдень, отправился к торговцу обоями, чтобы исполнить то обещание, что накануне он дал господину кюре прихода Сен-Никола-дю-Шард онере.

Ревельон вел громкую беседу с одним из соседей.

Две дочки Ревельона сразу завладели Инженю и попросили Ретифа подождать, пока г-н Сантер закончит разговор с их отцом.

— Сантер-пивовар? — спросил Ретиф.

— Да, господин Ретиф; вы можете их послушать.

— Черт возьми, охотно! Мне даже кажется, что они кричат слишком громко.

— Так бывает всегда, когда они говорят о политике.

— Но, похоже, они ссорятся.

— Возможно, если иметь в виду, что они ни в чем не согласны друг с другом; однако, поддерживая деловые отношения, они никогда серьезно не ссорятся, и, как бы они громко ни кричали, нас это не волнует.

Тем временем Ретиф прислушивался к тому, что говорилось в кабинете Ревельона.

— Ага! Вот в чем дело! — прошептал он. — Они говорят о деле господина Дюбуа, командира городской стражи. Тут действительно есть предмет для спора.

— Он поступил правильно, — говорил Ревельон, — я полагаю, что он вел себя как храбрый солдат и верный слуга короля!

— Это негодяй! Злодей! — кричал Сантер. — Он приказал стрелять в народ.

— Подумаешь! — возражал Ревельон. — Если народ бунтует, это больше не народ.

— Как?! Если вы богаты, то хотите лишь за собой сохранить право иметь собственное мнение и высказывать его, но, если вы бедны, вам, значит, придется все терпеть, никогда ни на что не жалуясь и даже не возмущаясь. Нет уж, увольте!

— Я не хочу, чтобы вопреки воле короля и закону нарушался общественный покой, только это я и имею в виду.

— Ревельон! Ревельон, друг мой, не говорите подобных вещей! — настаивал Сантер.

— Разве я не должен высказывать то, что думаю?

— Нет, особенно в присутствии рабочих.

— И почему же?

— Потому, что когда-нибудь они сожгут ваши обои, вы понимаете меня?

— Ну что ж, если в тот день нам выпадет счастье иметь еще в командирах городской стражи господина Дюбуа, он приведет взвод солдат и прикажет стрелять в рабочих, как он отдал приказ расстрелять всю эту сволочь на Новом мосту и площади Дофина.

— Ах черт, ах черт! — шептал Ретиф. — Мой друг Ревельон, оказывается, еще меньший сторонник перемен, чем я думал, и, если бы он оказался, подобно мне и Инженю, под выстрелами, если бы видел, как уносят раненых, если бы ему пришлось считать погибших…

Пока Ретиф вполголоса предавался этим размышлениям, Сантер — он не был тем человеком, кто позволяет, чтобы за другим оставалось последнее слово, — кричал громче, чем раньше:

— Так значит, вы призовете господина Дюбуа? Значит, пошлете за командиром стражи? И заставите стрелять в беззащитных бедняков? Так вот, заявляю вам, что при первом выстреле мои рабочие явятся сюда, чтобы оказать помощь вашим.

— Ваши рабочие?

— Да, и поведу их я, вам понятно?

— Хорошо, это мы еще посмотрим.

— Прекрасно, это вы и увидите.

В это мгновение двери кабинета резко, с грохотом распахнулись, и на пороге появились Ревельон и Сантер.

Сантер был багрово-красным, Ревельон — очень бледным.

Оба оказались перед тремя девицами, весьма обеспокоенными ссорой, которую они слышали, и перед Ретифом, сделавшим вид, будто ничего не случилось.

— Здравствуйте, дорогой господин Ретиф, — сказал Ревельон.

— А! Господин Ретиф де ла Бретон! — воскликнул Сантер, с высоты своего великанского роста одаривая романиста улыбкой.

Ретиф, очень обрадованный тем, что его знает г-н Сантер, поклонился.

— Вот он, писатель-патриот! — громко заметил пивовар.

Ретиф поклонился еще раз.

Сантер подошел к нему и пожал руку.

Тем временем Ревельон, понимая, что все сказанное в кабинете было услышано, со смущенным видом поклонился Инженю.

— Вы слышали нас? — спросил Сантер, смеясь, как человек, убежденный в том, что, отстаивая правое дело, он может в присутствии всех повторить сказанное в беседе с глазу на глаз.

— Конечно! Вы говорили довольно громко, господин Сантер, — ответила младшая из дочерей Ревельона.

— Это верно, — подтвердил Сантер громовым голосом, заливаясь смехом, поскольку он уже утратил резкость спора, — ведь этот чертов Ревельон еще живет представлениями Генриха Четвертого! Он одобряет правительство во всем, что оно делает, и каждое утро ждет курицу в супе.

— Дело в том, что в тот вечер у статуи его величества Генриха Четвертого было жарко! — заметил Ретиф, сразу же пожелавший снискать к себе расположение торговца пивом — фигуры, пользующейся заметным влиянием.

— А-а! Значит, вы там были, господин Ретиф? — спросил Сантер.

— Увы, был, вместе с Инженю… Правда, Инженю? Мы там едва не погибли.

— Ну что, дорогой мой Ревельон, вы слышите: господин Ретиф был там с дочерью.

— И что из этого следует?

— Господин Ретиф и его дочь не принадлежат ни к сволочи, как вы только что выразились, ни к врагам общественного спокойствия.

— Так что вы хотите этим сказать? Они не погибли! И потом, если бы они погибли, тем хуже для них! Почему они находились там, вместо того чтобы сидеть дома?

Никто на свете не может сравниться с умеренными людьми в способности делать беспощадные умозаключения.

— Ну и ну! Неужели вы упрекаете их, этих несчастных парижских обывателей, в том, что они совершали прогулку по Парижу? — удивился Сантер, обнаруживая грубый, но последовательный здравый смысл. — Поосторожнее, метр Ревельон, если вы стремитесь стать выборщиком, то, черт побери, будьте большим патриотом!

— Эх, черт возьми! — вскричал Ревельон, вторично задетый за живое, ведь если в первый раз угрожали его выгодам, то во второй раз уязвили его самолюбие. — Я, мой дорогой Сантер, патриот ничуть не меньше других, но не хочу шума, учитывая, что он мешает торговле!

— Это просто прелесть! — сказал Сантер. — Давайте делать революцию, но не будем никого смещать и не станем ничего менять.

Он произнес эти слова с той невозмутимой насмешливостью, что составляет одну из самых выдающихся особенностей французского ума.

Ретиф засмеялся.

Пивовар, почувствовав поддержку, повернулся в его сторону.

— Наконец, я беру в судьи вас, поскольку вы там присутствовали, — сказал он. — Говорят, будто тогда убили триста человек.

— Почему не три тысячи? — спросил Ревельон. — Нулем больше или меньше — мелочиться не стоит.

На лице Сантера появилось выражение некоей серьезности, на которую, казалось, была неспособна эта вульгарная физиономия.

— Положим, погибло всего трое, — возразил он. — Разве жизнь трех граждан дешевле парика господина де Бриена?

— Разумеется, нет! — пробормотал Ревельон.

— Так вот, — повторил Сантер, — это я вам говорю: убито было триста граждан и очень много ранено.

— Пусть так! — согласился Ревельон. — Вот вы называете их гражданами! А это толпа бродяг, которая сбежалась к дому шевалье Дюбуа, чтобы грабить! Их расстреляли и правильно сделали, я уже говорил это и повторяю снова.

— Ну, что ж, мой дорогой Ревельон, вы дважды выразились совсем неточно: вам отлично известно, что жертвами столкновения стали очень приличные люди… Не правда ли, господин Ретиф?

— Почему вы спрашиваете об этом меня? — ответил вопросом Ретиф.

— Но кого, черт возьми, я должен спрашивать, ведь вы сказали, что были там, — простодушно возразил Сантер.

Ретифа начинал сильно смущать тот оборот, который принимал разговор, и тот интерес, что проявляли к нему все присутствующие.

— Ах! — вздохнула одна из дочерей Ревельона. — Вы говорите, что были жертвы и среди порядочных людей?

— Да, черт побери! Почему нет? — вскричал Сантер. — Пули слепы, и доказательство тому, что среди жертв называют…

Ретиф сильно закашлялся.

— … прежде всего одну президентшу: пуля сразила ее наповал, — продолжал Сантер.

— Бедная женщина! — воскликнула мадемуазель Ревельон.

— Называют и оптового торговца сукном с улицы Бурдонне…

Ретиф вздохнул.

— Называют еще…

— … многих, многих порядочных людей! — поспешно заключил Ретиф.

Но Сантер был не тем человеком, который позволяет оборвать свою речь.

— Говорят, — воскликнул он громким голосом, чтобы заглушить сухой, упрямый кашель Ретифа, — говорят, даже аристократы пострадали!

— Правда?

— Например, чей-то паж…

Ретиф стал до смешного красным; Инженю пугающе побледнела и пролепетала:

— Паж?

— Да, да, паж, — подтвердил Сантер, — да к тому же господина графа д'Артуа.

— Извините, господина графа Прованского! — поспешил исправить Ретиф, заглушая своими словами слабый вскрик дочери.

— Мне говорили что графа д'Артуа, — упорствовал Сантер.

— Меня уверяли, что графа Прованского, — настаивал огорченный Ретиф с огромным усилием мужества, которое он черпал в бледности Инженю, ловившей, затаив дыхание, каждое слово собеседников и готовой либо упасть в обморок, либо снова ожить, в зависимости от того, кто из спорщиков окажется более убедительным.

— Неважно кто, граф д'Артуа или граф Прованский, — наконец сказал Сантер. — Как бы то ни было, но этот юный паж все-таки немного аристократ.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48