Однако в ту эпоху смутьяны играли по-крупному, за хорошие деньги: они провоцировали беспорядки, они же и сопротивлялись властям. Из глубокой убежденности или добросовестности они действовали самостоятельно или за счет тех, кто им платил, но все-таки действовали.
Атака кавалеристов рассеяла зевак — на площади остались лишь мятежники. Из любопытных Ретиф и Инженю пытались бежать первыми, но их разлучила основная часть испуганных людей, и Ретиф попал в страшный хаос ног и рук, париков и шляп, которые искали своих хозяев (вернее, хозяева искали их).
Оставшись одна, Инженю вскрикивала от ужаса всякий раз, когда ее толкало это безудержное, безумное животное, взбрыкивающее от страха и именуемое разбегающейся в панике толпой.
Измученная, скованная в движениях, помятая, Инженю тоже упала бы, если бы на ее крики внезапно не бросился молодой человек; сбив с ног несколько человек, он пробился к ней и, обхватив за талию, потащил за собой с такой силой, на которую, казалось, не был способен.
— Скорее, мадемуазель, скорее! — повторял он.
— Что вам угодно, сударь?
— Как что, мадемуазель?! Избавить вас от затруднений.
— Где мой отец?
— Не о вашем отце речь! Ведь вас могут растоптать, даже убить!
— О Боже!
— Воспользуйтесь образовавшимся просветом.
— А мой отец?
— Пошли, скорее! Стража сейчас начнет стрелять, а пули слепы… Идемте, мадемуазель, идемте!
Инженю больше не противилась, слыша яростные крики теснимых мятежников и ругань всадников, в темноте избиваемых палками. Вдруг раздался выстрел: выпущенная из пистолета пуля попала в плечо командира стражи Дюбуа.
Выйдя из себя, он приказал своим кавалеристам открыть огонь.
Солдаты исполнили приказ.
Началась стрельба, и после первого же залпа на мостовой можно было насчитать десять — двенадцать трупов.
Тем временем Инженю — девушку быстро тянул за собой незнакомый спаситель — направлялась в сторону квартала, где она жила, беспрестанно повторяя:
— Мой отец! Где мой отец?
— Ваш отец, мадемуазель, вероятно, уже вернулся домой в надежде найти там вас… Где он живет? Где вы живете?
— На улице Бернардинцев, близ Телячьей площади.
— Прекрасно, ведите меня туда, — предложил молодой человек.
— Боже мой, сударь, я плохо знаю Париж, — ответила Инженю. — Я никогда не выхожу одна, к тому же сейчас очень волнуюсь! О отец, бедный мой отец! Только бы с ним ничего не случилось!
— Друг мой, — обернулся незнакомец к человеку, который, казалось, шел той же дорогой, — покажите мне, пожалуйста, улицу Бернардинцев.
Вместо ответа, человек поклонился и скорее с видом проводника, нежели простого прохожего, оказывающего услугу, пошел впереди, исполняя просьбу.
Так они прошли три или четыре сотни шагов.
— Ой, мы уже пришли! — воскликнула Инженю. — Мы на нашей улице!
— Чудесно! Теперь, мадемуазель, когда вы уже не так взволнованы, вы ведь узнаете свой дом, не правда ли?
— Да, сударь, конечно.
И Инженю, все сильнее дрожавшая от страха по мере приближения к дому, ускорила шаг.
Наконец они подошли к двери дома Ретифа; он стоял в темном углублении этой мрачной и пустынной улицы, освещаемой лишь красным фонарем, который печально раскачивался на сильном ветру.
И только здесь Инженю посмела посмотреть на того, кто ее спас.
Это был молодой мужчина с благородным лицом и изящной фигурой; его несколько помятый костюм — правда, гораздо меньше, чем дух аристократизма, исходивший от его прически, белья, наконец, от всего его облика, — выдавал в нем дворянина. .
Пока Инженю, с робостью глядя на него, рассыпалась в благодарностях, молодой человек любовался ее красотой и признавался в этом девушке своими дерзкими взглядами.
Инженю отняла свою руку от руки незнакомца.
— Разве вы не предложите мне ненадолго зайти к вам хотя бы для того, чтобы я уверился, что вы в полной безопасности? — спросил он Инженю с той бесцеремонной интонацией, что в те времена была свойственна дворянскому сословию, привыкшему ни в чем не встречать отказа.
— Сударь, моего отца нет дома, — возразила Инженю, — и я не смею без его разрешения пригласить вас.
— Но как тогда вы попадете в дом?
— У меня свой ключ… ключ от прохода к дому.
— А! Чудесно… Вы красивы, дитя мое!
— Ах, сударь! — со вздохом, выдававшим весь ее страх,: ответила Инженю.
— Что-с вами?
— Сударь, я умираю от волнения за судьбу отца.
— Понятно! Вы хотели бы, чтобы я поскорее ушел?
— Ах, сударь, если бы вы могли спасти моего отца так же, как спасли меня!
— Она прелестна! Но как зовут вашего отца?
— Он писатель, зовут его Ретиф де ла Бретон,
— Автор «Ножки Фаншетты» и «Совращенной поселянки»! Значит, вы его дочь! А вас как зовут?
— Инженю.
— Инженю?
— Да, сударь.
— Прелестно! Вы во всем достойны вашего имени!
И незнакомец поклонился, отступив на шаг назад, чтобы еще раз получше рассмотреть девушку, по ошибке принявшую этот жест за знак уважения.
— Я иду домой, сударь, — сказала после этого Инженю. — Но назовите, пожалуйста, ваше имя, чтобы я знала, кому мы обязаны столь многим!
— Мадемуазель, буду ли я иметь честь снова увидеть вас? — спросил молодой человек.
— Боже мой!
— Что с вами?
— Там, в тени, прячется человек, он шел за нами, а теперь ждет.
— А! Но он же так любезно служил нам провожатым.
— Но чего он хочет? Ведь мы уже пришли. Берегитесь, сударь, наша улица совсем безлюдная!
— О мадемуазель, не беспокойтесь. Этот человек…
— Кто?
— Ну, это мой человек…
Инженю вздрогнула, взглянув на этот неподвижно застывший призрак. Она взяла ключ и, поклонившись своему спасителю, приготовилась войти к себе, но незнакомец ее задержал.
— Мне пришла в голову одна мысль, милое мое дитя, — сказал он.
— Какая же, сударь?
— Ваше нетерпение совсем неестественно: так быстро не покидают человека, оказавшего вам услугу, если не ждут другого.
— Ох, сударь! Как вы можете такое подумать? — воскликнула Инженю, сначала покраснев, потом побледнев.
— Случаются и более необыкновенные вещи… Почему бы такой красивой девушке, как вы, не иметь любовника?
Инженю, смутившись от стыда, но больше испугавшись, чем устыдившись, резко открыла калитку и проскользнула в проход к дому.
Молодой человек тщетно пытался последовать за ней, настолько быстро и ловко она от него убежала.
Дверь захлопнулась, и в замке дважды повернулся ключ.
— Угорь! — вскричал незнакомец. — Настоящий угорь! Он повернулся к человеку, что стоял у сточной канавы и ждал.
— Оже, ты хорошо разглядел эту девушку? — спросил он. — Ты запомнил ее адрес? Знаешь имя ее отца? Заруби себе на носу: эта девушка должна быть моей!
— Вы получите ее, ваша светлость! — почтительно ответил тот, к кому были обращены эти слова. — Но я позволю заметить вашему королевскому высочеству, что сейчас в Париже неспокойно, что вовсю стреляли на площади Дофина и еще стреляют на Гревской площади. Пули слепы, как только что ваша светлость изволили напомнить этой девчушке.
— Тогда пошли, но твердо запомни адрес.
— Это уже сделано, ваша светлость, сделано!
— Как ты думаешь, ждет она любовника, а?
— Об этом я буду иметь честь сообщить вашей светлости завтра.
XXIII. КРИСТИАН
Инженю тем скорее рвалась домой, что боялась одного, надеясь на другое: боялась она молодого человека на улице, а надеялась встретить в доме другого молодого человека.
Вот почему она желала вернуться так рано; вот почему она озиралась по сторонам на каждом перекрестке, пока Ретиф впустую расточал ей свою самую безупречную мораль, излагаемую в довольно изящных выражениях, чтобы произвести впечатление; вот почему Инженю, вместо того чтобы сердечнее, как, наверно, ей следовало бы отнестись к самоотверженности незнакомца, на площади Дофина вырвавшего ее из толпы, лишь поблагодарила его так, что только пробудила в нем подозрения.
Великая добродетель девушек похожа на чистоту озер, отражающих небо; их прозрачность объясняется ясностью небосвода.
Поэтому тот человек, кого Оже называл «ваша светлость», высказал, кажется, небезосновательное суждение.
В самом деле, когда Инженю вошла в дом и поднялась на третий этаж, она нашла на лестничной площадке другого молодого человека: он сидел, обхватив руками голову, а узнав ее шаги, встал.
— Это вы, мадемуазель Инженю? — спросил он девушку.
— Да, я, господин Кристиан.
— Я ждал вас с таким нетерпением! А ваш отец идет наверх? Или, как обычно, берет свечу у соседа-бакалейщика?
— Мой отец не вернулся и, быть может, не вернется никогда…
— Почему вы говорите мне об этом таким грустным тоном, мадемуазель?
— Значит, вы не знаете, что в городе дерутся?
— Дерутся?! Где?
— На Новом мосту дозор стражников сражается с горожанами.
— Разве это возможно?
— Они стреляют из ружей, убивают всех подряд… Я чуть не погибла, а мой несчастный отец, наверно, убит.
— Не плачьте! Не плачьте! Еще есть надежда.
— Ах, нет! Иначе он вернулся бы.
— Надейтесь, говорю я вам… Вы же вернулись.
— Меня спасли! А он…
— Кто вас спас?
— Мужчина, молодой человек… Ах, господин Кристиан, мой отец не вернется!
— Не угодно ли вам, чтобы я отправился его искать?
— Я очень хотела бы… Но…
— Я рассчитывал на это мгновение, чтобы сказать вам одно слово, одно-единственное! Я знаю, где вы ужинали, я видел, как вы вышли с вашим отцом, когда у ворот стояли рабочие господина Ревельона; я поспешил вперед, чтобы прийти первым и ждать вас на лестнице.
— Но, господин Кристиан…
— Ах, как вы задержались! С каким волнением я ждал вас! Как часто я открывал и закрывал дверь той маленькой комнаты, которую снял в доме, чтобы иметь право входить в него с ключом, общим для всех жильцов! Ах, мадемуазель Инженю, вот уже шесть недель, как я вижу вас каждый день, и вот уже третий день я говорю с вами украдкой: так больше я не могу, вы должны сказать, что вы думаете обо мне.
— Господин Кристиан, я думаю, что вы очень добрый молодой человек и слишком ко мне снисходительны.
— И это все?
— Но эта снятая вами комната, где вы не живете, этот костюм, который вы обычно не носите, та поспешность, с какой вы спрашиваете меня о том, что женщинам может внушить только привычка…
— Привычка?..
— И, наконец, господин Кристиан, вы ясно разбираетесь в своем сердце, а я своего сердца не понимаю.
— Мадемуазель, мне кажется, что вы можете себя скомпрометировать, если соседи увидят, как мы беседуем на лестничной площадке.
— Тогда, господин Кристиан, давайте простимся.
— Как! Вы даже не предложите мне посидеть с вами в вашей комнате, поговорить с вами?.. Неужели, мадемуазель, вы совсем меня не любите?
— Почему, господин Кристиан, вы решили, что я должна вас любить?
— О, я считал вас более нежной: ваши глаза говорили совсем иное, нежели ваши уста.
— Сверху идут… Уходите, уходите скорее!
— Это очень любопытная старуха, у которой я снимаю комнату… Если она увидит нас…
— О Боже, — прошептала Инженю, — уходите!
— Вот и на нижнем этаже открылась дверь. Как быть?
— Они подумают дурное, но я ничего дурного не делаю! — с огорчением воскликнула Инженю.
— Скорее, заходите к себе, скорее! Старуха спускается, а сосед снизу поднимается.
Испугавшись, Инженю открыла квартиру, и в дверь следом за девушкой вбежал Кристиан.
Они сразу же закрыли дверь на задвижку; у Кристиана трепетало сердце, Инженю была охвачена отчаянием, которое усиливалось тревогой за судьбу отца.
Вдруг на лестничной площадке раздались быстрые шаги и послышался громкий, торопливый голос.
— Инженю! — кричал Ретиф. — Инженю, ты дома?
— Отец! Отец мой! — ответила из комнаты девушка, наполовину обрадованная, наполовину испуганная.
— Открой же! — потребовал Ретиф.
— Что делать? — шепнула она Кристиану.
— Открывайте! — ответил он. И Кристиан сам открыл дверь.
Ретиф, плача от радости, бросился в объятия дочери.
— Так значит, мы оба спаслись? — воскликнул он.
— Да, отец мой, да! Как вам удалось уцелеть?
— Сбитый с ног, растоптанный, я, к счастью, не попал под выстрелы… Потом я повсюду искал тебя, звал тебя… О, что я претерпел в этих поисках! Что пережил, не видя освещенного окна! Но, слава Богу, ты дома! Скажи, как ты спаслась?
— Меня вынес из толпы великодушный незнакомец, привел сюда…
— Но почему ты не зажгла лампу? Эта темнота меня пугает!
— О добрый отец… — снова поцеловала Ретифа дочь. Она надеялась, что Кристиан, воспользовавшись этой минутой, спрячется; но, вопреки ее ожиданиям, тот выступил вперед, и Ретиф, глядя через плечо дочери, увидел молодого человека, который кланялся ему.
— А это кто? — спросил Ретиф. — Здравствуйте, сударь… Как вы сюда попали?
Инженю что-то пролепетала в ответ.
— Сударь, — сказал Кристиан, подходя к старику, — вы вправе удивиться, увидев меня в комнате мадемуазель…
— В темноте! — прибавил Ретиф.
Эти слова обрушились на девушку, потупившую головку.
— Если только, сударь, — продолжал отец, — вы не являетесь спасителем Инженю… В этом случае, как вы понимаете, я склонен лишь благодарить вас.
Ретиф вспомнил написанные им эпизоды из «Совращенной поселянки»: он величественно исполнял роль благородного отца.
Молодой человек ничуть не смутился; пока Инженю, дрожа от волнения, зажигала свечу, он продолжал:
— Я вошел сюда, сударь, несколько минут назад, ради того чтобы признаться мадемуазель в своей любви.
— Но, помилуйте, — воскликнул слегка озадаченный Ретиф, — значит, вы знакомы с Инженю?
— Довольно давно, сударь.
— И я не знал об этом?!
— Мадемуазель тоже не знала… Я лишь имел честь трижды случайно беседовать с ней.
— Ну и ну! И как же это случилось?
— Сударь, в этом доме я снимаю комнату. Ретиф удивлялся все больше.
— Я резчик, — продолжал Кристиан. — Я зарабатываю достаточно, чтобы прилично жить.
Ретиф сразу устремил свои серые глаза на руки молодого человека.
— Сколько же вы зарабатываете? — осведомился он.
— От четырех до шести ливров в день.
— Неплохо!
Но Ретиф продолжал рассматривать руки Кристиана, который, наконец заметив столь пристальное внимание к ним, неожиданно потер ладони, чтобы скрыть свои пальцы, слишком белые для рук резчика.
Ретиф, какое-то время помолчав, спросил:
— Значит, вы пришли сказать моей дочери о том, что любите ее?
— Да, сударь. Я пришел в ту минуту, когда мадемуазель закрывала дверь в свою комнату, но я настойчиво просил ее соблаговолить разрешить мне войти…
— И она согласилась?
— Я говорил с ней о вас, сударь, о вас… Она так волновалась…
— Ну, конечно, вы говорили обо мне, о ком она так волновалась.
Ретиф посмотрел на Инженю: она стояла, красная как мак, с томными глазами.
«Ну, разве может быть, — подумал он, — чтобы она не любила или не была любимой?»
Он взял молодого человека за руку и сказал:
— Мне известны ваши чувства, теперь подумаем о ваших намерениях.
— Я хотел бы получить ваше согласие отдать мне в жены мадемуазель Инженю, если она согласится меня любить.
— Позвольте узнать вашу фамилию.
— Кристиан.
— Кристиан — это не фамилия. — Но это мое имя.
— Это имя иностранное.
— Я в самом деле иностранец, вернее, рожден от родителей-иностранцев: моя мать полька.
— А вы рабочий?
— Да, сударь.
— Резчик?
— Я имел честь сказать вам об этом, — отрезал Кристиан, удивленный и даже встревоженный настойчивыми расспросами Ретифа.
— Побудь здесь, Инженю, — сказал Ретиф, — а я покажу господину внутреннее убранство дома нашей семьи, ведь он добивается чести войти в нее.
Инженю присела к столу; Кристиан последовал за Ретифом.
— Здесь вы видите мой рабочий кабинет, — пояснил романист, вводя Кристиана в соседнюю комнату, стены которой были скудно украшены портретами и гравюрами. — Тут портреты всех тех, кто даровал мне жизнь; там — изображения тех, кого произвел на свет я. На этих пастелях представлены мои отец и мать, дед и бабка; темами гравюр послужили самые интересные сцены из моих романов. Первые были и еще продолжают оставаться почтенными земледельцами, вышедшими из народа, хотя я утверждаю, что мой род восходит к императору Пертинаксу, как вы знаете…
— Я не знаю этого… — сказал удивленный молодой человек.
— Это потому, что вы не читали моих сочинений, — холодно заметил Ретиф. — В них вы нашли бы составленное мной генеалогическое древо, которое неопровержимо свидетельствует, что моя семья происходит от Пертинакса, чье имя в переводе с латинского и означает Ретиф.
— Я не знаю этого, — повторил Кристиан.
— Для вас это не должно иметь особого значения, — промолвил Ретиф. — Что для вас, рабочего-резчика, тесть, происходящий от какого-то императора?
Кристиан покраснел под пристальным взглядом романиста. Этот взгляд, надо признать, обладал какой-то неприятной пронзительностью.
— Но вас удивит, что кровь императоров совсем ослабла в моих жилах, — продолжал Ретиф, — и теперь в ней преобладает кровь земледельцев, а император никогда не добился бы руки моей дочери, если бы ее попросил; я до такой степени перевернул генеалогическую лестницу, что земледелец представляется мне идеалом аристократии, и породниться с королем означало бы для меня унижение, я даже не согласился бы выдать дочь за простого дворянина.
Сказав это, Ретиф снова стал разглядывать руки и лицо Кристиана.
— Что вы об этом думаете? — спросил он после своей речи.
— Все, что вы мне говорите, сударь, — ответил молодой человек, — представляет собой абсолютно разумное рассуждение, но мне кажется, что вы истолковываете предрассудки очень произвольно и весьма деспотическим образом.
— Почему же?
— Потому, что философия сокрушает потомственное, дворянство; но я полагаю, что философы, упорно стремясь разрушить аристократический принцип, в сущности, еще уважают хорошие исключения.
— Несомненно! Но к чему вы клоните?
— Ни к чему, сударь, ни к чему, — живо ответил Кристиан.
— Тем не менее вы, рабочий-резчик, защищаете от меня дворянство!
— Точно так же, как вы, потомок императора Пертинакса, нападаете на дворянство, адресуясь ко мне, резчику.
Ретиф потерпел поражение в обмене репликами, чем остался не совсем доволен.
— Вы умны, сударь, — сказал он.
— Я могу претендовать лишь на то, сударь, — ответил Кристиан, — что у меня окажется достаточно ума, чтобы понять вас.
Ретиф улыбнулся.
Этим любезным ответом Кристиан примирился с будущим тестем.
Однако Ретиф этим не удовольствовался: он был человек, чью суть выражало его французское имя (pertinax по-латыни означает «упрямый»).
— Признайтесь, — обратился он к Кристиану, — что вы, как и все молодые люди, пришли сюда ради того, чтобы влюбить в себя мою дочь Инженю, и не преследовали другой цели.
— Вы ошибаетесь, сударь, ибо я прошу руки вашей дочери.
— Признайтесь, по крайней мере, что вы любимы ею и вам это известно.
— Должен ли я быть откровенным?
— Раз нет другой возможности, будьте.
— Хорошо, я надеюсь, что мадемуазель Инженю не питает ко мне неприязни.
— Вы это поняли по определенным признакам?
— По-моему, я замечал это.
— При ваших встречах?
— Да, сударь, и это придало мне смелости, — продолжал молодой человек, введенный в заблуждение притворной добротой романиста.
— Теперь я понимаю, — вскричал Ретиф, неожиданно встав с кресла, — что вы уже приняли ваши меры, ловко использовали против бедняжки Инженю ваши прельщения и ваши уловки!
— Позвольте, сударь!
— Я понимаю, что вы сблизились с ней, поселившись в этом доме, а сегодня вечером, полагая, что меня не будет, что я, быть может, убит, проникли к ней!
— Сударь, позвольте! Вы судите обо мне недостойным образом!
— Увы, сударь, я человек опытный; мне известны все хитрости, ведь я сейчас пишу книгу, которая станет моим великим творением и имеет название «Разоблаченное человеческое сердце».
— Вы не знаете моего сердца, сударь, я полагаю, что могу вас в этом уверить.
— Тот, кто говорит о человеческом сердце, знает все сердца.
— Уверяю вас…
— Не уверяйте, ничто не поможет… Разве вы не поняли все, о чем я вам сказал?
— Разумеется, понял, но позвольте и мне высказаться.
— Зачем?
— Не годится справедливому человеку делать себя судьей и защитником собственного дела! Не годится романисту, так глубоко изображающему чувства, не понимать чувство другого! Позвольте мне сказать.
— Говорите, раз вы так настаиваете.
— Сударь, если ваша дочь питает ко мне хотя бы незначительную склонность, неужели вы хотите сделать ее несчастной? Я ничего не рассказываю вам о себе, однако я, может быть, стою того, чтобы мы поговорили об этом.
— Ах! — вскричал Ретиф, ухватившись за слово «стою» (этого он только и ждал). — Ах да, вы стоите… стоите… Но Бог знает, не за это я вас упрекаю! Вы стоите слишком дорого, скажем так.
— Умоляю вас, не надо иронии.
— Полно! Я говорю без иронии, милостивый государь! Вы знаете мои условия, мой ультиматум, как говорят в политике.
— Повторите его мне, — воскликнул опечаленный молодой человек.
— Рабочий и торговец будут теми единственными претендентами, кому я соглашусь отдать мою дочь.
— Но я же рабочий… — робко заметил Кристиан. Однако Ретиф, повысив голос, повторял:
— Это вы рабочий? Это вы торговец? Посмотрите на свои руки, сударь, и убедитесь сами!
С этими словами Ретиф, запахнув величественным жестом свой плохонький сюртук, поклонился молодому человеку с таким видом, который больше не допускал ни возражений, ни дальнейших реплик.
XXIV. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ПОДОЗРЕНИЯ РЕТИФА ПРИСКОРБНЫМ ОБРАЗОМ ПОДТВЕРЖДАЮТСЯ
Кристиан, кого демократ, потомок императора Пертинакса, почти выгнал из дома, снова прошел мимо столика, на который, в ту минуту когда ее отец и ее возлюбленный скрылись в соседней комнате, облокотилась опечаленная Инженю, дрожа от волнения и трепеща сердечком.
Кристиан волновался не меньше, и его сердце билось так же учащенно, как и у той, которую он любил.
— Прощайте, мадемуазель, прощайте! — воскликнул он. — Ведь господин ваш отец — самый жестокий и самый неуступчивый из людей!
Инженю поднялась так стремительно, как будто ее заставила встать скрытая в ней пружина, и устремила на отца живые, ясные глаза, в которых, хотя и не выражался вызов, все же светился самый решительный протест.
Ретиф повел плечами, словно желая стряхнуть обрушившуюся на него беду, вывел Кристиана на лестничную площадку, вежливо ему откланялся и закрыл за молодым человеком дверь не только на ключ, но и на все задвижки.
Вернувшись в комнату, он застал Инженю на том же месте, где и оставил: выпрямившись, она стояла неподвижно перед подсвечником и молчала.
Ретифу явно было не по себе: тяжело отцу причинять дочери неприятности, но гораздо труднее отречься от своих предрассудков.
— Ты на меня сердишься? — после недолгого молчания спросил он.
— Нет, — ответила Инженю. — У меня нет на это права.
— Почему у тебя нет на это права?
— Разве вы не мой отец?
Инженю произнесла эти слова почти горестным тоном и сопроводила их почти иронической улыбкой.
Ретиф вздрогнул: впервые Инженю говорила с ним подобным тоном и так улыбалась.
Он подошел к окну, открыл его и увидел, как молодой человек вышел на улицу, а затем, опустив голову, медленно закрыл за собой наружную дверь.
Каждое движение Кристиана свидетельствовало о сильнейшем отчаянии.
На миг Ретифу пришла мысль, что он ошибся и что молодой человек, которому он отказал в руке дочери, действительно рабочий; но он снова подумал о его изысканной речи, о его белых руках, о том духе аристократизма, который источала вся его особа. Такой возлюбленный не мог быть резчиком, если только он не был резчиком, подобным Асканио у Бенвенуто Челлини; это, пожалуй, был дворянин.
Во всяком случае было очевидно, что этот дворянин влюблен в Инженю до такой степени, что мог бы попытаться овладеть ею силой или в приступе отчаяния покончить с собой.
Если дело дойдет до этого, то упрекать во всем Ретифу придется самого себя! И это не считая тех опасностей, которым он, наверняка, подвергнется, оставшись один на один с гневом и местью переживающей горе семьи. Какие страшные угрызения совести для чуткого сердца, для филантропической души, для друга г-на Мерсье — самого чувствительного сердца и самой человеколюбивой души после Жан Жака Руссо!
Что станут говорить и думать о романисте, способном так злоупотреблять отцовской властью?
Ретиф, по крайней мере, желал, чтобы его не тяготила мысль, будто Кристиан мог оказаться рабочим; эта мысль особенно мучила его, ибо — скажем это в похвалу нашему романисту — страх перед опасностью (о ней мы уже говорили), которой ему могла угрожать оскорбленная или отчаявшаяся знатная семья, был лишь вторичен.
Вследствие этого Ретиф, приняв внезапное решение, взял трость и шляпу, лежавшие в углу, и стремительно пошел к лестнице. Инженю, либо потому что она поняла происходившее в душе отца, либо потому что ее доброе сердце было неспособно таить злость, улыбнулась Ретифу.
Ободренный улыбкой дочери, Ретиф бросился вниз по ступенькам с проворством пятнадцатилетнего рассыльного.
Прежде всего уверившись, что Кристиан его не видел и не слышал, он пошел за ним следом, прижимаясь к стенам, готовый остановиться и спрятаться в тень, если молодой человек обернется.
Ночь была темная, улицы были совершенно пустынны, и оба этих обстоятельства благоприятствовали замыслу Ре-тифа.
Кстати, молодой человек продолжал идти своей дорогой, ни разу не бросив взгляд в сторону улицы Бернардинцев, хотя на ней и осталась его жизнь.
Ретиф следовал за ним шагах примерно в пятидесяти; он видел, как Кристиан вышел на мост Сен-Мишель, приблизился к парапету и занес над ним ногу.
Старик, по-прежнему идя за ним по пятам, собрался было закричать, чтобы помешать молодому человеку броситься в воду, что, как он предполагал, тот и намеревался сделать; но в эту минуту крики, доносившиеся с площади Дофина, стали громче и их перекрыл грохот страшного взрыва.
Этот двойной шум заставил вздрогнуть обоих мужчин, один из которых следил за другим, и, вероятно, вынудил того, кто собирался броситься в воду, изменить решение.
Кристиан отошел от парапета и быстро побежал в сторону площади Дофина, то есть навстречу выстрелам.
«Он изменил свое решение, — подумал Ретиф, — и теперь ищет пули; совершенно очевидно, что он дворянин: ведь он не захотел утопиться».
После этого Ретиф пустился бегом вслед за тем, кто желал стать его зятем: тот стрелой проскальзывал между беглецами, мчащимися ему навстречу, а также среди групп сильно возбужденных людей, которые, яростно крича, метались взад-вперед, размахивая ружьями и саблями.
Пришло время рассказать читателю о том, что же случилось после первого залпа, данного по толпе господами солдатами городской стражи.
Мятежники, разъяренные тем, что самые пылкие из них остались лежать на мостовой убитыми или раненными, заметили, что, дав залп, всадники несколько рассеялись, и отважно кинулись на них, осыпая камнями, ударами железных прутьев, молотов и палок.
Странно и любопытно наблюдать, как во время мятежа все мгновенно становится оружием, причем оружием смертельным.
Итак, завязалась рукопашная схватка, страшная борьба, стоившая жизни многим кавалеристам; ибо надо во весь голос сказать, к чести народа 1789 года, который слишком часто путали с чернью 1793 года, что он в первых бунтах Революции дрался храбро и честно, хотя и сражался не на равных.
Мятежники, завладев пистолетами, карабинами, саблями побежденных, раненых и погибших, обратили в бегство дозор стражников и, гордые первым успехом, немедленно атаковали пост солдат пешей стражи, которые во время боя не защитили своих товарищей, хотя им было бы совсем легко зажать толпу между двух огней и рассеять ее в несколько минут, поскольку они стояли у статуи Генриха IV, а командир стражников Дюбуа из глубины площади Дофина гнал в их сторону лавины мятежников.
Поэтому после своей победы народ, приняв, вероятно, бездействие пехотинцев за слабость, бросился на штурм поста, и тот, вынужденный теперь защищаться, оборонялся плохо и, бросив ружья, искал спасения в бегстве, вызвавшем гибель большинства солдат.
В первые минуты гнева, опьянения успехом или восторга, что следуют за его победами, народ — мы это уже видели — разрушает или поджигает; не желая мстить за причиненное ему зло, воздавая злом живым существам, народ мстит за себя неодушевленным предметам — это доставляет ему такое же удовлетворение, но наносит ущерб лишь камням и деревьям.
Именно в эту минуту народного торжества и опьянения Кристиан с Ретифом появились на месте событий.
Но хмель победы уже начал рассеиваться.
Срочно присланные на Гревскую площадь отряды встретили победителей таким сильным и плотным огнем, что треть из тех, кто возвращался этой дорогой, скосили пули! Именно эту перестрелку Кристиан и Ретиф слышали с моста Сен-Мишель, а эхо донесло ее до площади Дофина, куда так быстро бежал Кристиан. По набережной Морфондю он выбежал к горевшему посту — его пламя освещало всю реку до самого Лувра: это было и путающее, и великолепное зрелище.
Но на этом горевшем посту поджигатели забыли ружья солдат.
Все эти ружья были заряжены.
Кристиан появился на площади в ту минуту, когда крыша маленького строения поползла и рухнула вниз, словно кратер, из пекла которого вдруг послышался треск, раздалось два десятка разрывов; на них ответило восемь или десять криков, и опять на мостовой осталось лежать четыре-пять окровавленных тел.