Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Инженю

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Инженю - Чтение (стр. 11)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


Предложение имело необычайный успех; теперь, когда я был у них в руках, они рассчитывали получить от меня сведения о заговоре и никто больше не считал себя обязанным идти дальше. «Во дворец!» — крикнул кто-то. «Во дворец!» — хором ответили все остальные.

И они, взяв за руки и за ноги, потащили меня, но не из жалости, а скорее потому, что, вероятно, опасались, как бы я не сбежал, если встану на ноги.

Через пять минут я торжественно вступил во дворец, сопровождаемый пятью сотнями людей, которые, несмотря на поздний час, жаждали знать, кто этот бандит, поднявший на ноги весь город. Что вы думаете об этом, Дантон? Ну, разве это не приключение? Послушаем-ка ваше мнение.

— Право же, я признаю, что вы развернули передо мной дивный набор обстоятельств! Вы отмечены судьбой, мой дорогой господин Марат… Но, умоляю вас, продолжайте; не знаю, насколько занимательны приключения молодого Потоцкого, но уверен, что они интересуют меня бесконечно.

— Я в этом, черт возьми, не сомневаюсь! — воскликнул Марат. — Если бы это было иначе, я в качестве героя приключения заявляю: будь вы слишком придирчивы, я отказался бы удовлетворить ваше любопытство.

XVII. КАКИМ ОБРАЗОМ ПОСЛЕ ЗНАКОМСТВА С ОФИЦЕРАМИ ПОЛЬСКОГО КОРОЛЯ МАРАТ ПОЗНАКОМИЛСЯ С ТЮРЕМЩИКАМИ ИМПЕРАТРИЦЫ РОССИИ

— По-моему, я уже вам сказал, — продолжал Марат, — что Станислав простил главаря заговорщиков, умолявшего его о прощении.

— И полагаю, что король поступил правильно, — подхватил Дантон, — ведь, если бы он не простил этого человека, отчаяние попасть в опалу толкнуло бы главаря заговорщиков на то, чтобы окончательно раскроить августейшую голову Станислава, уже раненного.

— Признаться, вы правы, — согласился Марат, — и вынуждаете меня по-новому взглянуть на милосердие его величества… Главаря все-таки простили; что касается других вожаков заговора, то позднее я узнал, что их захватили русские и обезглавили, но сделано это было без суда, спешно, вероятно, из опасения, как бы они не стали слишком откровенно распространяться о намерениях ее величества Екатерины Второй в отношении ее друга и вассала, короля Польши.

Меня продолжали допрашивать; поскольку я повторял свои первые слова, меня считали упрямым; наконец вследствие этого упорства мои судьи, люди весьма проницательные, убедились, что я, конечно, не один из главарей заговора, а просто мелкая сошка.

— И вы не возражали? — спросил Дантон.

— Я нахожу, что вы еще и шутник! А вы сами как бы поступили? Но чтобы возражать, дорогой мой, мне необходимо было сказать, кто я такой; мне потребовалось бы освежить память господина графа Обиньского и мадемуазель Обиньской. Станислав, простивший главаря заговора, мог бы проявить милосердие к мелкому заговорщику вроде меня, что было шансом; но разве мог быть милосердным господин граф Обиньский? Разве могла быть милосердной мадемуазель Обиньская? Ни за что!

И доказательством тому, что я был сто раз прав, не назвав себя, стал приговор: меня отправили пожизненно на строительство укреплений в Каменец — большего наказания августейший монарх не потребовал.

— Значит, вы были спасены?

— Это значит, что меня сослали на каторгу! Если вы называете это спасением, пусть будет по-вашему — я был спасен, не спорю. Я отправился к месту моего назначения; к несчастью или к счастью, едва я приехал в Каменец, там объявилась чума, будто, похоже, она меня только и ждала! Я почти вылечился от ударов кнутом или, если вам будет угодно, от колеса королевской кареты; надзор был слабый; я нашел возможность бежать к ее величеству императрице Российской и… сбежал!

Россия, после того как я наслушался рассказов о ее чудесах, уже давно стала моим эльдорадо, и, если бы меня не задержали в Польше привлекательные предложения графа Обиньского, я намеревался прежде всего отправиться в царство Северной Семирамиды, как называл Екатерину автор «Генриады».

Там в почете ученые, говорил я самому себе: господин Дидро каждый день принимает любезности императрицы, господин де Лагарп состоит с ней в переписке, господину Вольтеру стоит лишь выразить желание, как она посылает ему бриллианты и целые библиотеки книг; ну а я, человек скромный, удовольствовался бы небольшим пенсионом в восемнадцать сотен ливров.

Вы знаете, что восемнадцать — мое число.

— Но получили ли вы ваш пенсион? — спросил Дантон.

— Сейчас узнаете… Едва ступив на русскую территорию, я был арестован как шпион.

— Вот как! — вскричал Дантон. — Но на этот раз, надеюсь, вы назвали себя?

— Конечно, черт бы меня побрал! Так как я знал, что похищение короля было подстроено русским правительством, но совершенно не ведал о том, что сорока двум польским заговорщикам отрубили головы, я в мельчайших подробностях рассказал, что имел честь принимать участие в похищении короля Станислава. Не может быть сомнений, убеждал я себя, чтобы после такого рассказа русские власти не воздвигли мне триумфальные арки при въезде в Петербург.

— Это был мощный довод! — громко рассмеялся Дантон. — Ладно! Я предвижу, что последовало за этим: вас, наверное, арестовали и отправили в тюрьму?

— Совершенно верно! Допрашивавший меня офицер был вице-губернатором губернии; он навострил уши при имени Станислава, искоса на меня посмотрел и, поскольку в то время в России поляков боялись как чумы, а чумы — как поляков, немедленно отправил меня в крепость, название которой он произнес еле слышно, чтобы я даже не знал, куда он меня препровождал; крепость была расположена посередине не помню какой реки.

— Полноте! — воскликнул Дантон. — Разве такое возможно?

— Это невероятно, я понимаю, — продолжал Марат, — но, тем не менее, это правда; вы знаете, на этот счет есть один стих Буало… Потом мне приходило в голову, что та река была Двина, а крепость — Динабург; но я не осмелюсь это утверждать. К примеру, я могу лишь уверить вас, что там меня бросили в подземелье, находившееся почти на уровне воды; так же как чума, которая ждала только моего появления в Каменце, чтобы нанести мне визит, река ждала только моего появления в подземелье, чтобы выйти из берегов. Поэтому мою темницу начало затоплять: за неделю вода поднялась с двух дюймов до трех футов.

— Бедный Марат! — вздохнул Дантон, начавший понимать, что о самых страшных муках собеседника он еще не знает.

— Плохо зарубцевавшаяся рана на спине, — продолжал Марат, не обращая внимания на сочувствие Дантона, — от сырости снова открылась; мои ноги коченели в этой постоянной ванне и из стройных, какими они были, стали кривыми; плечи, некогда прямые, согнулись от острой боли. В этой пещере мои глаза угасли, зубы выпали, мой нос, в очертании которого было некое орлиное благородство, скривился, а все кости моего тела последовали его примеру! В этой пещере я превратился в мертвенно-бледного, мерзкого урода; там я привык к темноте и мои пугливые глаза стали бояться дневного света, однако с тех пор я полюбил подземелья, правда, если их не очень заливает водой, ибо в них я непрестанно проклинал людей и Бога, но Бог не испепелил меня молнией, а люди не прокололи мне язык, как повелевал поступать с богохульниками святой король Людовик Девятый; я люблю подземелья еще и потому, что из темницы я вышел убежденным в собственном превосходстве над людьми и Богом!

Слушайте, теперь я скажу вам, какая из всего этого следует мораль.

Я стал злым потому, что наказание показалось мне чрезмерным по сравнению с преступлением; потому, что именно такое наказание логически не следовало из преступления; потому, что было бы естественным, если бы господин Обиньский зарубил меня саблей или до смерти забил кнутом; но я считаю абсурдным, глупым, откровенно нелепым, что вследствие этого преступления меня сначала приняли за одного из убийц Станислава, а потом — за польского шпиона, и, действительно, это так глупо, так нелогично, так несправедливо, что я, уцелев после множества пережитых мук и искупив свою вину, подвергся новой пытке холодом, заточением, голодом и водой в тюрьме вице-губернатора, моего последнего судьи. Поэтому я злой, Дантон, и признаю это; но если вы случайно мне скажете, что всеми этими чрезмерными муками меня покарал Бог, то я возражу вам как простой алгебраист.

Давайте рассмотрим соотношение: Бог пожелал меня наказать, но Бог же пожелал сделать меня злым; наказание имело результат, которого Бог хотел достичь, так как, сделав меня злым, он стал виновником моего преступления, а оно, в свою очередь, стало причиной бесчеловечной кары; поэтому Бог по-прежнему останется первопричиной тех мук, которые я заставлю претерпевать своих врагов, когда стану сильнее всех, если мне суждено это.

Теперь, если в глубине этой загадки не таится некий великий итог, если частное зло не способствует незримым образом общему благу, вы должны признать, что индусы правы, принимая одновременно принцип добра и принцип зла и позволяя злому человеку часто торжествовать над добрым.

Дантону нечего было возразить на это страшное рассуждение; однако он еще не знал, к каким последствиям из этого умозаключения приведут события.

Марат выпил большой стакан воды, чтобы унять горечь, которую вихрь воспоминаний поднял со дна его души к пересохшему горлу.

— Все это не объясняет мне, — заговорил Дантон, смущенный наступившим молчанием, ибо он не знал, как ответить на рассуждение, вызвавшее это молчание, — все это не объясняет мне, почему вы, спасшись от кнута палача господина Обиньского, от сабель офицеров Станислава, от фортификаций Каменца и чумы, нагрянувшей туда специально ради вас, не погибли в подземных озерах отменной тюрьмы, которую вы считаете крепостью Динабург, но не можете сказать мне ее точное название. Если Бог иногда вас и губит, то признайтесь, что спасает он вас всегда; если люди вас и преследуют, признайтесь, что они также приходят вам на помощь! Воевода, староста, имеющий право выносить смертные приговоры и разрешать все мелкие дела в своем владении, обрекает вас на смерть; бедный конюх, слуга, лакей, раб спасает вас; губернатор, получивший строгие приказы в отношении события, в причастии к которому вас обвиняют, бросает вас в подземелье, куда проникает вода, где нельзя выжить; там вы заболеваете, становитесь кривым, уродливым, это так, но все же не умираете, ибо я вижу вас. Значит, как вы сами прекрасно понимаете, один человек способствовал вашему освобождению, тогда как другой человек способствовал тому, чтобы отправить вас в тюрьму; человеколюбие первого уравновешивает жестокость второго.

— Э, нет! Именно здесь вы и заблуждаетесь, дорогой мой! Вы полагаете, что человек, избавивший меня от тюрьмы, спас меня из человеколюбия, подобно бедняге Михаилу, который, наверное, заплатил жизнью за свое доброе деяние? Так вот, не заблуждайтесь на сей счет: тот, кто спас меня из тюрьмы, спас меня из эгоизма.

— Может быть, — сказал Дантон. — Но скажите, пожалуйста, откуда вам это известно? В глубине сердец читает только тот, кого вы отрицаете.

— Хорошо! Сейчас вы увидите, ошибаюсь ли я, — возразил Марат. — У меня, естественно, был тюремщик, который каждый день приносил мой скудный паек; это был славный малый, живший со своей семьей в некоем подобии жаркой печи и любящий удобства. Все шло хорошо до тех пор, пока река оставалась в своих берегах, но когда началось половодье, то, чтобы пробраться ко мне, этому человеку сначала приходилось шлепать по жидкой, как болото, грязи, затем перебираться через это мое озеро, и он изрыгал целые потоки замысловатых русских ругательств, способных заставить отступить реку, если бы ее волны были столь же робкими, как те волны, которые в ужасе отпрянули назад при виде чудовища, посланного Нептуном, чтобы испугать коней Ипполита! Итак, река не обращала никакого внимания на брань моего тюремщика, и вода продолжала подниматься; так что скоро этому славному человеку пришлось уже не просто мочить ноги, но погружаться в воду по колени и наконец по пояс!

Славный малый от этого отказался; он заявил коменданту крепости, что тюремщики не должны находиться в подземелье; с заключенными же все было ясно, поскольку вместе с илом и речной водой в тюрьму проникало столько крыс и угрей, что они могли пожрать не одного узника, а целый десяток.

Следовательно, необходимо было лишь не кормить меня: крысы и угри доделали бы остальное.

Комендант ничего не ответил на жалобы тюремщика, который продолжал, хотя и с большой неохотой, раз в день принимать ледяную ванну.

Тогда тюремщик решил осуществить свой план и оставить меня подыхать с голоду. Двое суток он не приносил еды.

Хотя жизнь тогда не представляла для меня ничего приятного, умирать я не хотел. На второй день, поняв, что тюремщик принял окончательное решение, я стал кричать во все горло; голос у меня сильный, как вчера вы смогли убедиться в этом; мои вопли были услышаны тюремщиком. Поскольку они могли быть услышаны другими людьми, тюремщик, обвиненный в превышении полномочий, рисковал потерять место, и потому он принял решение, которое, как вы сейчас увидите, делает величайшую честь его воображению.

Прежде всего он прибежал на мои крики. «Какого дьявола вы орете? — распахнув дверь, спросил он. — Что с вами?» — «Как что, черт возьми? — ответил я. — Я есть хочу».

Он подошел ко мне и подал мой паек.

«Послушайте, — обратился он ко мне, пока я пожирал эту мерзкую еду. — Вам не кажется, что вы устали быть моим узником?» — «Разумеется!» — воскликнул я. «Отлично! А я не меньше устал быть вашим надсмотрщиком». — «В самом деле?» Я не спускал с него глаз. «Так что, если вы изволите вести себя тихо и пообещаете, что не будете больше орать, сегодня ночью…» — «Что сегодня ночью?» — «Будете свободны». — «Я?» — «Ну да, вы!» — «И кто же вернет мне свободу?» — «Разве не у меня ключи от ваших кандалов и вашей темницы? Значит, спокойно ешьте и ждите меня; этой ночью вы покинете крепость». — «Но если обнаружат, что я сбежал, что будет с вами?» — «Они ничего не заметят». — «Но каким образом вы сможете это сделать?» — «Не спрашивайте, это мое дело!»

И он ушел, заперев дверь.

Я по-прежнему испытывал голод, но эта новость лишила меня аппетита: мне было известно, что во всех странах мира тюремщики знают заключенных наперечет, и узник просто так не исчезает, не вызвав в тюрьме некоторого переполоха.

Поэтому я ждал, больше пугаясь того счастья, какое мне было обещано, чем радуясь.

Я видел, как спустились сумерки, наступил вечер, как сгустилась тьма, и услышал, что на крепостных часах пробило десять.

Почти в ту же секунду дверь в темницу отворилась и я увидел моего тюремщика. В левой руке он держал фонарь, а на правом плече тащил какую-то ношу, пошатываясь под ее тяжестью.

Эта ноша была такой странной формы, что я уставился на нее и больше не мог оторвать глаз. С пятнадцати шагов она казалась мешком, с десяти — человеком, с пяти оказалась трупом.

Я вскрикнул от ужаса.

«Кто это?» — спросил я. «Ваш преемник», — со смехом ответил он. «Как, мой преемник?» — «Нуда… Понимаете, у меня два заключенных, о которых я особо забочусь; один находится в сухой камере, спит на мягкой постели из соломы; другой содержится в подземелье по шею в воде… Кто из этих двух должен умереть? Конечно, тот, кто в худших условиях. Так вот, заключенные, спору нет, созданы на муку тюремщикам! Умер именно тот, кто содержался прилично; тот же, кому совсем плохо, упрямо продолжает жить! Честное слово, здесь уже ничего не поймешь… Ну ладно, держите вашего товарища».

И он сбросил труп мне на руки.

Я еще не понимал, что намерен предпринять мой тюремщик, однако смутно чувствовал, что этот труп — мое спасение.

Сделав над собой усилие, я, несмотря на слабость и испуг, удержал его в руках.

«Так! Теперь попытайтесь вытащить из воды ногу… ту, на которой цепь».

Я вытащил ногу, прислонившись спиной, чтобы не потерять равновесия, к одному из столбов, поддерживавших сводчатый потолок.

Операция длилась долго: в воде замок проржавел и никак не хотел открываться.

Тюремщик ругался, как безбожник, и разносил меня за то, что якобы я не хочу, чтобы ключ в замке поворачивался.

Наконец железное кольцо, целых три месяца сковывавшее мою ногу, разжалось. Я обрел первую часть свободы!

Второй ее частью должен был стать выход из темницы; третьей — выход из крепости.

«А теперь дайте-ка мне ногу другого», — приказал тюремщик. «Значит, вы хотите приковать его вместо меня?» — «Ну да, черт возьми! Не беспокойтесь! Завтра никто уже не узнает, вы это или он: крысы и угри превратят его в скелет — и прощай! В тюрьме останется всего один мертвец, а я избавлюсь сразу от двух заключенных… Как, неплохо сыграно?»

Я сразу его понял и посчитал, что сыграно не просто неплохо, но даже великолепно, и от всей души поздравил тюремщика с этой выдумкой.

«Ладно, ладно! — сказал он. — Неужели вы думаете, что человек до такой степени может быть палачом своего тела? Если каждый день таскать вам сюда еду, то наверняка плеврит подхватишь!»

Если тюремщик, приходивший в темницу раз в день, мог схватить плеврит, судите сами, что могло ждать узника, проводящего там весь день! Вы видите, дорогой мой, что могло ждать узника: он превратился в то, что вы сейчас видите.

И Марат громко рассмеялся.

Дантона было трудно чем-либо поразить, но он все-таки вздрогнул, услышав смех Марата.

XVIII. ДВА РАЗНЫХ ВЗГЛЯДА НА ВЕЩИ

— Когда живой был освобожден от оков, — продолжал Марат, — а на его место был прикован мертвец, тюремщик взял фонарь и сделал мне знак идти за ним. Большего я и не требовал; но для меня было тяжело держаться на разбитых ревматизмом ногах.

Тюремщик понял, что я почти не в силах исполнить его приказ.

«О-хо-хо! — вздохнул он. — Берегитесь: здесь мы мертвых хороним в реке, она медленно уносит их в море, которое окончательно избавляет нас от них… Я собирался бросить в реку мертвеца, но с таким же успехом могу бросить в нее и живого, и через пять минут их уже не отличишь друг от друга…»

Угроза подействовала: как и в хижине конюха, как и на улицах Варшавы, я призвал кровь, еще оставшуюся в моем теле, прилить к сердцу, укрепил волю остатками сил и поплелся то на ногах, то на руках — уже не как человек, а словно грязное животное, — вслед за тюремщиком.

После множества поворотов и обходов, сделанных ради того, чтобы я не попался на глаза часовым на постах, мы вошли в подземный ход, оттуда добрались до потайной двери. У тюремщика был ключ, и он открыл ее. Мы оказались вровень с рекой.

«Это здесь!» — сказал мой вожатый. «Как здесь?» — спросил я. «Конечно, здесь.. Теперь спасайтесь!» — «Но как, извольте сказать, я могу спастись?» — «Вплавь, черт побери!» — «Я не умею плавать!» — вскричал я.

Он сделал угрожающее движение, которое я остановил жестом, ибо понял: тюремщик, раздосадованный тем, что я ему помеха, столкнет меня в воду, чтобы покончить с обузой.

«Нет, — воскликнул я, — нет!.. Потерпите немного! Мы что-нибудь придумаем». — «Придумывайте». — «Разве тут нет лодки?» — «Ищите». — «Но я вижу лодку, вон там, внизу». — «Верно, но она привязана… У вас есть ключ от замка? У меня нет». — «Что же делать, Боже мой?» — «Говорят, собаки от природы умеют плавать; вы так ловко ходите на четвереньках, попробуйте: быть может, вы умеете плавать, хотя сами того и не знаете?» — «Подождите!» — вскричал я. «Чего?» — «Вы видели, что у входа в крытый проход что-то строят?» — «Да». — «Там на земле я видел бревна». — «Хорошо!» — «Помогите мне притащить сюда одно из них». — «Чудесно!» — «Я столкну бревно в реку, лягу сверху и… храни меня Бог!»

— А-а! — перебил его Дантон. — Вы сами признаетесь, что все-таки верите в Бога!

— Да, в определенных обстоятельствах, как и все люди, — ответил Марат. — Возможно, в те минуты я и верил в него.

— Вы в него верили, ибо Бог вас спас. Марат ушел от этого спора.

— Сказано — сделано, мы пошли за бревном; притащили его с трудом, то есть тяжело было тюремщику, ибо мне бревно казалось легче перышка; потом, выбравшись из потайной двери, столкнули на воду этот кусок дерева, и я, закрыв глаза, лег на него…

— Вот видите, — снова прервал его Дантон, — признайтесь, что и на сей раз вы препоручили свою жизнь Богу.

— Это уже забылось, — ответил Марат. — Я лишь помню, что постепенно успокоился; по сравнению с водой в моем подземелье река была не столь холодной; к тому же у меня над головой простиралось небо, справа и слева от меня тянулись берега, а впереди была свобода!

Течение реки не могло не вынести меня навстречу какому-нибудь судну или донести до какого-нибудь города. Выбравшись на сушу, я рисковал попасться кому-нибудь на глаза и быть задержанным; кстати, разве я мог бы идти пешком? На воде все было иначе, меня несла река, и даже довольно быстро; наверное, я проплывал льё в час!

Ложась на мое бревно, я слышал, как пробило одиннадцать вечера; светало же в семь. Поэтому, когда настало утро, я уже проплыл почти восемь льё.

Ненадолго я попал в туман, который постепенно таял. Мне почудилось, будто сквозь эту утреннюю легкую дымку я слышу голоса людей. По мере того как течение несло меня вниз, голоса становились все отчетливее; когда туман совсем рассеялся, я, действительно, заметил каких-то речников: они разбирали на части севшее на мель судно; позади них я разглядел дома бедной деревни.

Я стал громко кричать, звать на помощь и махать им рукой.

Они увидели меня и спустили на воду маленькую лодку; сначала они стали грести мне навстречу, но потом пустились вслед за мной, поскольку мое бревно ненамного опережало лодку.

Наконец они меня догнали, и я перебрался в лодку.

Вся эта операция, которая должна была бы сильно меня обрадовать, однако вызвала во мне лишь опасения. Разве у меня не была наготове целая история и разве я не имел времени ее подготовить? Но поверили бы они ей?

Помог мне случай: никто из этих людей по-латыни не говорил. И они доставили меня к кюре.

Я понял, что настало время, когда мой рассказ о похищении Станислава придется кстати. Кюре оказался католиком: следовательно, он должен был одобрить акцию, проведенную ради вящей славы католической веры.

На сей раз я не просчитался: кюре принял меня как мученика, подлечил, оставил у себя в доме на две недели, а потом, воспользовавшись тем, что мимо проезжал обоз в Ригу, представил меня его хозяину и отправил вместе с товаром.

Через неделю я попал в Ригу.

Товары везли к одному английскому негоцианту, кому я сразу же сообщил на его родном языке о благополучном прибытии груза, весьма дорогого, если учесть, что большую его часть составлял чай, доставленный в Европу караваном.

Негоцианту — он был протестантом — мои ультракатолические подвиги в Варшаве больше не могли служить рекомендацией, поэтому я и выдал себя за учителя языка, желающего попасть в Англию. Английское судно стояло в порту, готовое к отплытию; негоциант, очень заинтересованный в сохранности своего груза, просил капитана взять меня на борт. Спустя три дня судно уже бороздило волны Балтийского моря; через неделю оно бросило якорь в Фолкстоне.

Негоциант дал мне письма в Эдинбург. Я добрался до столицы Шотландии и там стал преподавать французский язык.

Так, за всеми этими похождениями, в тысяча семьсот семьдесят втором году мне стукнуло двадцать восемь лет. Именно в этом году закончилось печатание «Писем Юни-уса»; вся Англия была взбудоражена. Мельком я наблюдал ужасный бунт, связанный, кстати, с Уилксом, который из памфлетиста вдруг превратился в шерифа и лорд-мэра Лондона; я тоже стал писать и опубликовал по-английски «Цепи рабства». Год спустя появилась посмертная книга Гельвеция; я ответил на нее книгой «О человеке», напечатав ее в Амстердаме.

— Не в той ли книге вы разрабатываете новую психологическую систему? — спросил Дантон.

— Да, но в ней я нападаю и изничтожаю идеолога по имени Декарт; после этого я также напал на Ньютона и разгромил его. Однако, вопреки всем этим трудам, я едва сводил концы с концами; иногда я получал в подарок от богатого англичанина или какого-нибудь вельможи, разделявшего мои убеждения в философии, золотую табакерку, которую тут же продавал; но, проев деньги, опять нищенствовал. Я решил вернуться во Францию; репутация врача-спиритуалиста открывала мне дорогу ко двору; опубликованная мной книга о галантных болезнях стала рекомендательным письмом к его светлости графу д'Артуа: я оказался при его дворе лекарем в конюшнях.

Сегодня мне сорок два года; но, сжигаемый работой, болями, страстями и бессонными ночами, я молод благодаря жажде мести и надежде! Придет день, когда Франция станет такой больной, что обратится ко мне, лошадиному лекарю, врачу без клиентуры, и тогда, уверяю вас, я буду делать ей кровопускание до тех пор, пока из жил всех королей, принцев и аристократов, какие в ней только есть, не вытечет последняя капля крови!

Таков уж, дорогой мой красавец, я есть, уродливый физически и нравственно и словно броней защищенный от всякой чувствительности. Я уехал красивым, а вернулся безобразным, уехал добрым, а вернулся злым; я уехал философом и монархистом, а вернулся спиритуалистом и республиканцем.

— Но каким образом вы сочетаете ваш спиритуализм с отрицанием Бога?

— Я вовсе не отрицаю Бога как некое великое целое, как некую разумную универсальность, одухотворяющую материю; я отрицаю Бога как небесного индивидуума, который печется о людях-муравьях и земных козявках.

— Это уже кое-что, — заметил Дантон. — А что стало с мадемуазель Обиньской?

— Я больше о ней не слышал… Ну а теперь, гражданин Дантон, ты по-прежнему находишь странным, что я выставляю напоказ свою память? Считаешь ли ты странным, что я утверждаю, будто воображение писателя часто оказывается лишь памятью? Считаешь ли ты, наконец, странным, что я, объединяя воображение и память в единый плодотворный принцип, пишу роман о Польше и нанизываю фразы в честь молодого Потоцкого?

— Право же, нет! — ответил Дантон. — Больше ничто в вас удивлять меня не будет, чем бы вы ни занимались: политикой, физикой, спиритуализмом или романом. Но я всякий раз буду удивляться, если вы будете предлагать мне такой плохой завтрак и позволять вашей кухарке — по-моему, я слышал, что вы называли ее Альбертиной, — обходиться с вами столь бесцеремонно, но всякий раз меня особенно будет удивлять, когда я буду видеть вас с грязными руками.

— Почему же? — простодушно спросил Марат.

— Потому, что мужчина, имевший честь столь любовно усыпить несравненную Цецилию Обиньскую, дочь графа Обиньского, обязан всю жизнь уважать себя, подобно священнику, чтушему алтарь, на котором он воскуряет ладан

Богу.

— Все это смешно! — презрительно покачав головой, воскликнул Марат.

— Пусть так! Зато это чисто, мой дорогой, а чистота, говорят итальянцы, — половина добродетели; итак, поскольку я не вижу в вас полной добродетели, вы все-таки должны попытаться обрести чистоту.

— Господин Дантон, когда хотят вести за собой народ, надо бояться иметь слишком чистые руки, — возразил уродливый карлик, стряхивая крошки хлеба и капли молока, испещрившие его старый халат.

— Не важно, — пожав плечами, вскричал Дантон, — это не важно, что руки будут чистые, лишь бы они были крепкие!.. Взгляните на мои.

И он сунул под нос Марату две свои очень белые и очень жирные ручищи, которые народ на своем метком и колоритном языке называет «бараньими лопатками».

Сколь бы презрительно ни относился Марат к таким преимуществам природы, своего восхищения он сдержать не мог.

— Короче говоря, гражданин Марат, ты меня заинтересовал, — продолжал Дантон, — ты ученый и созерцатель, поэтому, если хочешь, я взял бы тебя как медведя, которого показывают у дверей ярмарочных балаганов; твоя внешность будет привлекать внимание толпы. В дни больших праздников ты будешь рассказывать о графе Обиньском и мадемуазель Обиньской; мы воздвигнем храм конюху и алтарь тюремщику; но сначала надо бросить лавочку, где ты сегодня торчишь: это место недостойно тебя, да и вывеска плохая. Республиканец вроде нас проживает в конюшнях графа д'Артуа! Фабриций расписывается в получении жалованья в одной ведомости с прислугой! Врач, жаждущий выпустить из Франции всю кровь, в ожидании этого прокалывает своим ланцетом яремную вену графских лошадей! Фи, это компрометирует!

— Вот до чего вы докатились со своими советами! — вскричал Марат. — Вы завидуете моему жалкому местечку под солнцем, завидуете моему жидкому утреннему кофе, а сами обжираетесь обедами в пятьдесят луидоров. Я вот кормлюсь целый год на те деньги, что вы вчера проели за час!

— Простите, простите, метр Диоген, — возразил Дантон, — мне кажется, вы неблагодарны.

— Неблагодарность — это независимость сердца, — отчеканил Марат.

— Пусть так! Но сейчас речь не о сердце.

— О чем же тогда?

— О желудке! Ужин был хорош, зачем его хулить? Или вы уже полностью его переварили?

— Я дурно отзываюсь об ужине, потому что, каким бы хорошим он ни был, — возразил Марат, — он, как вы говорите, уже переварен, и сегодня аппетит опять берет свое; потому что этот ужин оплачен золотом принцев так же, как мои триста шестьдесят пять жалких обедов оплачены медяками тех же самых принцев; будь то золото или медь, фазан или каша, по-моему, это все равно продажность!

— Позвольте! Аристид забывает, что пятьдесят луидоров, данных аббатом Руа от имени принцев, были платой за консультацию.

— А разве мои тысяча двести ливров не плата за мои консультации?.. С той лишь разницей, что вы даете консультации принцам, а я их лошадям. Уж не думаете ли вы, что ваша заслуга в сравнении с моей заслугой находится в пропорции — один час и триста шестьдесят пять дней?

И, произнеся эти слова, карлик раздулся от гнева и зависти; в его глазах, словно фосфор, вспыхнули злые огоньки; пена выступила в уголках лиловых губ.

— Хорошо, хорошо, успокойся! — сказал Дантон. — Ты мне признался, что ты злой, и не утруждай себя доказательством этого, мой дорогой Потоцкий! Давай заключим мир!

Марат заворчал, как пес, которому бросили кость.

— Прежде всего я настаиваю на том, — продолжал Дантон, — что не потерплю, чтобы ты и дальше оставался здесь; ты играешь недостойную роль, друг Марат… О, ты можешь снова разозлиться, если хочешь, но сначала выслушай меня!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48