Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Джузеппе Бальзамо (№6) - Графиня де Шарни. Том 2

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Графиня де Шарни. Том 2 - Чтение (стр. 35)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения
Серия: Джузеппе Бальзамо

 

 


Почему Франция первой произнесла слово «свобода»? Она полагала, что провозглашает нечто святое, что несет свет человечеству, что вдыхает жизнь в души людей; она сказала: «Свободу Франции! Свободу Европе! Свободу всему миру!». Она полагала, что совершает великое благо, неся земному шару освобождение, но, кажется, она ошиблась! Господь от нее отвернулся! Провидение против нее! Думая, что она невинна и возвышенна, она оказалась в действительности виновной и омерзительной. Веря в то, что совершает великое дело, она совершила преступление! И вот ее судят, приговаривают к смерти, обезглавливают, предают всеобщему поруганию, и мир, ради спасения которого она умирает, радуется ее смерти!

Но, может быть, этот несчастный народ перед лицом неприятеля способен найти хоть какую-нибудь опору в себе самом? Может быть, его защитят те, кого он обожал, кого он обогащал, кому он платил?

Нет.

Его король вступает в заговор с его врагами и из Тампля, куда он заключен, продолжает поддерживать переписку с пруссаками и австрияками; знать тоже идет против своего народа, объединившись под знаменами принцев; его духовенство сеет смуту среди крестьян.

Из глубины своих темниц роялистские прихвостни рукоплещут поражениям Франции; когда пруссаки захватили Лонгви, в Тампле и Аббатстве это вызвало радость.

И вот Дантон, человек решительных действий, ворвался в Собрание, рыча от гнева.

Министр юстиции полагает, что правосудие бессильно, и потому пришел требовать, чтобы его облекли не только властью, но и силой; опираясь на силу, правосудие уверенно пойдет вперед.

Он поднимается на трибуну, встряхивает львиной гривой, простирает мощную руку, распахнувшую 10 августа ворота Тюильри.

«Необходимо заставить содрогнуться всю нацию, чтобы деспоты отступили, — говорит он. — До сих пор мы лишь играли в войну; отныне об этом не может быть и речи. Надо, чтобы весь народ набросился, устремился на врага и вышиб его одним ударом; в то же время надо обуздать всех злоумышленников и не дать им наносить вред!»

И Дантон потребовал, чтобы народ поднялся, как один человек; он потребовал разрешения на обыски жилищ, а также на личные обыски граждан в ночное время с правом смертной казни для кого бы то ни было, кто будет препятствовать действиям временного правительства.

Дантон получил все, чего он требовал.

Попроси он больше, он получил бы и больше.

«Никогда, — говорит Мишле, — народ не был так перепачкан кровью. Когда Голландия, видя у своих ворот Людовика XIV, не нашла ничего лучшего, как затопить себя самое, то есть утопиться, она и то подвергалась меньшей опасности: у нее за спиной была Европа. Когда афиняне увидели трон Ксеркеа на холме Саламина, они поняли, что потеряли землю и бросились в море; но и тогда, имея родиной одну воду, они были в меньшей опасности: у них был мощный флот, прекрасно управляемый рукою Фемистокла, и они были счастливее французов, потому что их никто не предавал изнутри».

Франция была разрознена, разобщена, предана, продана и отдана на поругание! Над Францией, словно над Ифигенией, был занесен нож Калхаса. Окружившие ее монархи ждали лишь ее смерти, чтобы подул в их паруса ветер деспотизма; она умоляюще тянула руки к богам, но боги были глухи!

Наконец, когда она почувствовала прикосновение холодной руки смерти, она в отчаянии сжалась, а вслед за тем, подобно вулкану жизни, выбросила из своих недр пламя, которое в течение полувека освещало весь мир.

Правда, на солнце этом оказалось кровавое пятно.

Речь идет о кровавом пятне 2 сентября! Мы еще увидим, кто посадил это пятно и должно ли Франции избавиться от него; но прежде, дабы завершить эту главу, позаимствуем еще две страницы из Мишле.

Рядом с этим гигантом мы чувствуем свое бессилие и, как Дантон, призываем на помощь силу.

Итак, слушайте!

«Париж походил на крепость; можно было подумать, что находишься в Лилле или в Страсбурге. Повсюду — запреты, часовые, военные приготовления, надо признать, преждевременные; враг находился тогда на расстоянии пятидесяти — шестидесяти миль. Что было гораздо серьезнее, что было по-настоящему трогательно, так это глубокое, достойное восхищения чувство солидарности, проявлявшееся повсюду; каждый обращался сразу ко всем согражданам, говорил, просил от имени всей родины; все записывались добровольцами, ходили от дома к дому, предлагали всем способным носить оружие все, что у них было; все произносили речи, проповедовали, разглагольствовали, распевали патриотические песни. Кто не сочинял в эти дни? Кто не печатался? Кто не писал воззваний? Кто не был участником в этом грандиозном спектакле? Наивнейшие сцены, в которых актерами были все до единого, разыгрывались ежедневно повсюду: на площадях, на вербовочных помостах, на трибунах, где записывались добровольцы; со всех сторон доносились песни, крики воодушевления, рыдания; а над всеми этими голосами поднимался голос, отдававшийся в каждом сердце, голос беззвучный, но от этого еще более проникновенный.., голос самой Франции, красноречивый во всех своих символах, самый патетический из всех: святое и страшное знамя отечества в опасности, вывешенное в окнах ратуши, огромное, развевавшееся на ветру, будто подавало знак народным легионам как можно скорее пройти от Пиренеев к Шельде, от Сены к Рейну.

Дабы по-настоящему познать, что настало время жертв, стоило бы заглянуть в каждую хижину, в каждую лачугу, чтобы собственными глазами увидеть горе жен, слезы Матерей, для которых расставание с сыновьями было в сто раз болезненнее, чем те муки, какие они испытывали, когда их дети выходили из их окровавленной утробы; надо было видеть старую женщину, в безмолвном горе собиравшую в спешке лохмотья сыну в дорогу, присовокупляя к ним жалкие гроши, которые она ценой жестокой экономии, лишая себя последнего ради сына, сберегла к этому дню невыносимых страданий.

Отдать своих детей этой войне, не обещавшей ничего хорошего, принести их в жертву чрезвычайным обстоятельствам было выше сил многих матерей: они или не выдерживали этого испытания или, повинуясь вполне естественному движению души, впадали в ярость; они ничего не жалели, ничего не боялись; никакой страх не мог повлиять на состояние их духа. Да и какой страх устоит перед страхом смерти?

Нам рассказывали, как однажды — произошло это, очевидно, в августе или в сентябре, — толпа разъяренных женщин встретила на улице Дантона; они набросились на него с оскорблениями — так стали бы они хулить саму войну, они упрекали его за революцию, за всю пролитую кровь, за смерть своих сыновей; они проклинали его, прося Господа, чтобы Его гнев пал на голову трибуна. Однако его это ничуть не удивило, и хотя он почувствовал, что в него вот-вот со всех сторон вцепятся когти, он резко обернулся, взглянул на этих женщин и взял их жалостью. Дантон был человеком очень сердечным; он взобрался на каменную тумбу и, чтобы их утешить, начал с тех же оскорблений, которыми они осыпали его: первые его слова были грубы, шутливы, циничны. И вот уже его слушательницы обескуражены; его гнев, настоящий или наигранный, привел их в замешательство. Этот необыкновенный оратор, говоривший инстинктивно и, в то же время, расчетливо, имел успех у народа благодаря мощному темпераменту; он был словно создан для плотской любви. Дантон был прежде всего и раньше всего самцом; много в нем было от льва и от дога, так же как и от быка. Его некрасивое лицо вызывало испуг; когда он был в гневе, в нем появлялось даже нечто возвышенное, сообщая его словам резкость, а временами разящую колкость. Толпа любит силу».

Дантон вызывал у слушателей страх и в то же время симпатию; под маской грубо разгневанного человека чувствовалось доброе сердце, и слушатели в конце концов начинали подозревать, что этот страшный человек, говоривший одними угрозами, был, в сущности, славным малым. И вот взбунтовавшиеся женщины, окружившие его толпой, тоже начали смутно все это чувствовать и потому не только позволили ему говорить, но подпали под его влияние и присмирели; он повел их туда, куда пожелал сам; он с откровенной грубостью им объяснил, зачем нужна женщина, зачем появляется новое поколение; он сказал, что детей рожают не ради собственного удовольствия, а на благо отечества; вдруг он вскочил, и ни к кому не обращаясь, заговорил (так казалось) словно только для себя. Вся его душа выплеснулась с этими словами из груди, с такой грубой нежностью он признавался в любви к Франции; при этом по его некрасивому, изрытому оспой лицу, походившему на застывшую лаву Везувия или Этны, покатились крупные капли: то были слезы. Женщины не могли этого вынести: они стали оплакивать Францию, вместо того, чтобы плакать над судьбой своих сыновей, и с рыданиями бросились бежать, закрывая свои лица фартуками.

О великий историк по имени Мишле, где ты теперь?

В Нерви!

О великий поэт по имени Гюго, где ты теперь?

На Джерси!

Глава 7. НАКАНУНЕ СОБЫТИЙ 2 СЕНТЯБРЯ

«Когда отечество в опасности, — сказал Дантон 28 августа в Национальном собрании, — все принадлежит отечеству».

29-го в четыре часа пополудни прозвучал сигнал к общему сбору.

Все уже знали, что это означало, должны были пройти обыски.

Как по мановению волшебной палочки с первыми же раскатами барабанной дроби Париж изменился: улицы опустели.

Закрылись лавочки; улицы оказались оцеплены отрядами по шестьдесят человек.

Городские ворота охранялись, река охранялась.

В час ночи начались повальные обыски.

Комиссары секций подходили к солдатам в оцеплении и приказывали пропустить их именем закона: их пропускали.

— Они стучали в каждый дом, приказывая именем того же закона отворить, и перед ними безропотно отворялись все двери. В пустые жилища они врывались силой.

Было захвачено две тысячи ружей; было арестовано три тысячи человек.

Нужен был террор: он начался.

Как следствие этой меры возникло то, о чем никто не задумывался или же, напротив, на что кто-то и сделал ставку.

Эти обыски отворили перед бедными двери богатых: вооруженные санкюлоты, следовавшие повсюду за представителями власти, с изумлением разглядывали пышное убранство великолепных особняков, в которых еще оставались их владельцы, или до времени опустевших. Это отнюдь не порождало жажду грабежа, но еще больше разжигало ненависть.

Грабили в те времена редко: Бомарше, находившийся в те дни в заточении, рассказывает, что в его восхитительных садах на Сент-Антуанском бульваре какая-то женщина сорвала розу, и за это ее едва не утопили.

Обращаем внимание читателей на то, что именно в это время коммуна издала декрет, согласно которому спекулянты приговаривались к смертной казни.

Итак, коммуна подменяла собой Собрание; она приговаривала к смертной казни. Она наделила Шометта правом открывать новые тюрьмы и увеличивать количество узников; она присвоила себе право помилования. Наконец, она приказала, чтобы у входа в каждую тюрьму вывешивался список узников: это был призыв к ненависти и отмщению; каждый мог сам охранять дверь темницы, где сидел его заклятый враг. Собрание понимало, в какую бездну его толкают. Кто-то вопреки воле членов Собрания заставлял их обагрить свои руки кровью.

И кто же это? Коммуна, его враг!

Нужен был лишь повод, чтобы вспыхнула страшная война между обеими силами.

И такой случай представился, когда коммуна самовольно присвоила себе еще одно право, принадлежавшее Собранию.

29 августа, в день обысков, коммуна за газетную статью призвала к ответу Жирей-Дюпре, одного из самых молодых и потому самых дерзких жирондистов.

Жирей-Дюпре укрылся в Военном министерстве, не успев спрятаться в Собрании.

Гюгнен, председатель коммуны, приказал окружить Военное министерство, чтобы вырвать оттуда жирондистского журналиста силой.

Жиронда, тогда еще представляла в Собрании большинство; оскорбленная в лице одного из своих членов. Жиронда возмутилась: она в свою очередь потребовала к ответу Гюгнена.

Однако председатель Гюгнен оставил вызов Собрания без всякого ответа.

30-го Собрание приняло декрет о закрытии коммуны. Одно обстоятельство, доказывающее, как преследовались в те времена кражи, весьма способствовало принятию Собранием этого декрета.

Один из членов коммуны или же назвавшийся таковым приказал отпереть мебельный склад и взял оттуда небольшую серебряную пушку, дар города Людовику XIV, когда тот еще был мальчиком.

Шамбон, назначенный хранителем общественного достояния, прознав об этой краже, приказал вызвать обвиняемого в Собрание; тот не стал ни отпираться, ни оправдываться, заявив, что этот дорогой предмет мог быть украден и потому он подумал, что у него дома он будет в большей безопасности, чем где бы то ни было.

Такая тирания коммуны очень всех удручала и казалась многим невыносимой. Луве, человек смелый и решительный, был председателем секции на улице Лангобардов; от имени своей секции он заявил, что общий совет коммуны повинен в узурпации.

Чувствуя поддержку. Собрание постановило, что председатель коммуны, тот самый Гюгнен, что не пожелал явиться в Собрание по доброй воле, будет приведен силой, и что в двадцать четыре часа секции должны избрать новую коммуну.

Декрет был принят 30 августа в пять часов вечера.

Давайте будем считать часы, потому что с этого времени мы приближаемся к бойне 2 сентября, и каждая минута подводит нас к кровавому богу с заломленными руками, разметавшимися волосами и загнанным взглядом, к богу, имя которому — Террор.

Помимо всего прочего Собрание, побаиваясь своего грозного врага, объявляло, закрывая коммуну, что она имеет немалые заслуги перед отечеством, что, строго говоря, было не весьма последовательно.

«Ornandum, tollendum!» — сказал Цицерон, имея в виду Октавиана.

Коммуна поступила в точности так же, как Октавиан. Она позволила себя увенчать, но не позволила себя изгнать.

Два часа спустя после принятия декрета Тальен, мелкий писарь, на каждом углу называвший себя последователем Дантона, бывший секретарем коммуны, выступил в секции Тернов с предложением двинуться против секции Лангобардов.

Ну, уж на сей раз это была гражданская война: не народ шел на дворец, не буржуа выступали против аристократов, не хижины — против дворцов, не лачуги

— против замков, — секция шла войной на другую секцию, пики скрещивались с пиками, граждане убивали граждан.

В это время подали голоса Марат и Робеспьер, последний выступил как член коммуны, первый — от себя лично.

Марат потребовал перерезать членов Собрания; это было неудивительно: все уже привыкли к его предложениям.

Но вот Робеспьер, осторожный двуличный Робеспьер, обожавший туманные косноязычные доносы, потребовал взяться за оружие и не только защитить себя, но и перейти в наступление.

Должно быть, Робеспьер чувствовал за коммуной большую силу, если высказывался таким образом!

Коммуна и в самом деле была сильна, потому что в ту же ночь ее секретарь Тальен отправляется в Собрание в сопровождении вооруженных пиками трех тысяч человек.

«Коммуна и только коммуна, — говорит он, — подняла членов Собрания до уровня представителей свободного народа; коммуна настояла на принятии декрета против священников-смутьянов и арестовала этих людей, на которых никто не смел поднять руку; коммуна, — сказал он в заключение, — могла бы в несколько дней очистить от них родину свободы!»

Таким образом, в ночь с 30 на 31 августа перед Собранием, которое только что закрыло коммуну, сама коммуна первая заговорила о бойне.

Кто выговорил первое слово? Кто, так сказать, начерно набрасывает эту кровавую программу?

Как видели читатели, этим человеком оказался Тальен, тот самый, который совершит переворот 9 термидора.

Собрание, надобно отдать ему должное, вскипело от возмущения.

Манюэль, прокурор коммуны, понял, что они зашли слишком далеко; он приказал арестовать Тальена и потребовал, чтобы Гюгнен принес публичные извинения членам Собрания.

Однако когда Манюэль арестовывал Тальена и требовал от Гюгнена извинений, он отлично знал, что вскорости должно было произойти; вот что он сделал, несчастный педант, ничтожный ум, но честное сердце.

В Аббатстве находился его личный враг Бомарше. Бомарше, большой насмешник, отчаянно высмеял Манюэля; и вот Манюэлю взбрело в голову, что если с Бомарше расправятся вместе с другими узниками, его убийство может быть приписано его, Манюэля, мести из самолюбия. Он побежал в Аббатство и вызвал Бомарше. Тот при виде его хотел было извиниться и объясниться со своей литературной жертвой.

— Речь сейчас не идет ни о литературе, ни о журналистике, ни о критике. Дверь открыта; бегите, ежели не хотите, чтобы завтра вас прирезали!

Автор «Женитьбы Фигаро» не заставил просить себя дважды: он проскользнул в приотворенную дверь и был таков.

Представьте себе, что он освистал бы жалкого актеришку Колло д'Эрбуа, вместо того, чтобы высмеивать писателя Манюэля; Бомарше был бы мертв!

Наступило 31 августа, этот великий день, который должен был рассудить Собрание и коммуну, иными словами: модерантизм и террор.

Коммуна решила остаться любой ценой.

Собрание подала в отставку в пользу нового собрания.

Естественно, что победа должна была достаться коммуне, тем более что ее поддерживали массы.

Народ, сам не зная, куда ему идти, стремился пойти хоть куда-нибудь. Его подтолкнули на выступление 20 июня, он пошел еще дальше 10 августа и теперь ощущал смутную жажду крови и разрушения.

Надобно отметить, что Марат с одной стороны, а Эбер с другой вскружили ему голову! Робеспьер мечтал вновь завоевать сильно пошатнувшуюся популярность; вся Франция жаждала войны — Робеспьер призывал к миру; итак, не было никого, включая Робеспьера, кто не стал бы сплетником; однако Робеспьер нелепостью своих сплетен превзошел самые нелепые из них.

Он, например, заявил, что какая-то сильная партия предлагает трон герцогу Брауншвейгскому.

Какие же три сильные партии в этот момент вели борьбу? Собрание, коммуна, якобинцы; да и то коммуна и якобинцы могли бы в случае необходимости объединиться в одну.

Итак, речь не могла идти ни о коммуне, ни о якобинцах: Робеспьер был членом клуба и муниципалитета; не мог же он обвинять самого себя! , Значит, под этой сильной партией он подразумевал Жиронду!

Как мы уже сказали, Робеспьер превосходил нелепостью самых нелепых сплетников: что могло быть, в самом деле нелепее обвинения, выдвинутого им против Жиронды, объявившей войну Пруссии и Австрии, в том, что Жиронда предлагает трон вражескому генералу?

И кого лично он в этом обвинял? Верньо, Роланов,. Клавьеров, Серванов, Жансоне, Гаде, Барбару, то есть самых горячих патриотов и честнейших французов!

Однако бывают такие моменты, когда такой человек, как Робеспьер, говорит все, что взбредет ему на ум, но самое страшное в том, что бывают моменты, когда народ верит всему!

Итак, наступило 31 августа.

Если бы врач в этот день держал руку на пульсе Франции, он почувствовал бы, как пульс ее учащается с каждой минутой.

30-го в пять часов вечера Собрание, как мы уже сказали, закрыло коммуну; в декрете было сказано, что в двадцать четыре часа секции должны избрать новый общий совет.

Итак, 31-го, в пять часов вечера декрет должен быть приведен в исполнение.

Однако вопли Марата, угрозы Эбера, клевета Робеспьера придали коммуне Парижа такой вес, что секции не посмели проводить голосование. Они объяснили свое неповиновение тем, что декрет не был им передан, официальным порядком.

К полудню 31 августа Собрание убедилось в том, что принятый им накануне декрет не исполняется и не будет исполнен. Следовало бы прибегнуть к силе, но кто знает, будет ли сила на стороне Собрания?

Коммуна имела влияние на Сантера через его шурина Пани. Пани, как помнят читатели, был фанатичным поклонником Робеспьера и предложил Ребекки и Барбару назначить диктатора, дав понять, что диктатором должен стать Неподкупный; Сантер олицетворял собой предместья, а предместья обладали неотразимой силой Океана.

Предместья взломали ворота Тюильрийского дворца: они могут смести и двери Собрания.

Кроме того. Собрание опасалось, что если оно вооружится против коммуны, то его не только оставят патриоты, желающие революции любой ценой, но что еще хуже — его поддержат вопреки его собственному желанию умеренные роялисты.

И тогда оно погибло!

К десяти часам среди его членов поползли слухи о том, что вокруг Аббатства собирается толпа недовольных.

Дело в том, что только что был оправдан некий г-н де Монморен: в народе решили, что речь шла о том самом министре, который подписал паспорта, с которыми Людовик XVI пытался бежать; тогда в тюрьму устремился возмущенный народ, требуя смерти предателю. Напрасно толпе пытались разъяснить ее ошибку: всю ночь Париж бурлил.

Чувствовалось, что на следующий день самое незначительное происшествие благодаря этому всеобщему возбуждению может разрастись до колоссальных размеров.

Это происшествие, — мы попытаемся рассказать о нем в подробностях, потому что оно имеет отношение к одному из героев нашей истории, которого мы давно уже потеряли из виду, — зрело в тюрьме Шатле.

Глава 8. ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЫ СНОВА ВСТРЕЧАЕМСЯ С ГОСПОДИНОМ ДЕ БОСИРОМ

После событий 10 августа был создан трибунал для рассмотрения дел о кражах, совершенных в Тюильрийском дворце. Народ сам, как рассказывает Пелетье, расстрелял на месте более двухсот человек, схваченных с поличным; однако помимо этого существовало еще столько же воров, которым, как нетрудно догадаться, удалось спрятать украденное.

В числе этих благородных дельцов и был наш старый знакомый, г-н де Босир, бывший гвардеец его величества.

Те из наших читателей, кто помнит прошлые проделки любовника мадмуазель Оливы, отца юного Туссена, не удивятся, увидев его среди тех, кто должен дать отчет не отечеству, а трибуналу о том, что они позаимствовали из Тюильрийского дворца.

Господин де Босир в самом деле вошел в Тюильри вслед за другими; он был человеком более чем здравомыслящим, чтобы совершить глупость и лезть первым или одним из первых туда, где опасно было появляться в первых рядах.

Господина де Босира толкали в королевский дворец отнюдь не политические убеждения: он не собирался ни оплакивать падение монархии, ни аплодировать победе народа; нет, г-н де Босир отправился туда как любитель, будучи выше человеческих слабостей, зовущихся убеждениями, и имея только одну цель: взглянуть, не обронили ли вместе с короной те, кто только что потерял трон, какой-нибудь безделушки, для которой можно было бы без особого труда найти более надежное место.

Однако чтобы соблюсти приличия, г-н де Босир напялил красный колпак, вооружился огромной саблей, затем вымазался кровью первого же подвернувшегося мертвеца; таким образом этого волка, следовавшего за армией победителей, этого стервятника, парившего над полем мертвых, можно было на первый взгляд принять за победителя.

Так оно и вышло: многие из тех, кто слышал, как он кричит: «Смерть аристократам!», и видел, как он шарит под кроватями, в шкалах и даже ящиках комодов, решили, что это патриот, желающий убедиться в том, не забрался ли туда какой-нибудь аристократ.

К несчастью г-на де Босира в одно время с ним во дворце появился человек, который ничего не кричал, не заглядывал под кровати, не открывал шкапы; он оказался среди воюющих, хотя был без оружия, находился среди победителей, хотя никого не победил; он прогуливался, заложив руки за спину, словно в публичном саду в праздничный вечер, с хладнокровным и спокойным видом, одетый в черный поношенный чистый сюртук; время от времени он лишь открывал рот, чтобы заметить.

— Не забывайте, граждане: женщин не убивать, дорогих вещей не трогать!

Когда же он видел, как победители убивают мужчин и в ярости швыряют в окно стулья, он считал себя не вправе вмешиваться.

Он сразу же отметил про себя, что г-н де Босир к таковым не относится.

Около половины десятого вечера Питу, получивший, как нам уже известно, почетное задание охранять вестибюль павильона Часов, заметил, как к нему из внутренних покоев дворца направляется человек огромного роста и устрашающего вида; вежливо, но твердо, словно исполняя возложенную на него миссию по наведению порядка в общей свалке и соблюдению справедливости в деле сведения счетов, он сказал:

— Капитан! Когда вы увидите, как по лестнице спускается, размахивая саблей, человек в красном колпаке, арестуйте его и прикажите своим людям обыскать: он украл футляр с брильянтами.

— Слушаюсь, господин Майяр, — отвечал Питу, поднеся руку к шляпе.

— Так-так… — молвил бывший судебный исполнитель, — вы, стало быть, меня знаете, дружок?

— Еще бы! — вскричал Питу. — Неужто вы забыли, господин Майяр, что мы вместе брали Бастилию?

— Возможно, — отозвался Майяр.

— А позже, в ночь с пятого на шестое октября, мы вместе были в Версале.

— Я там действительно был.

— Черт побери! Вот доказательство: вы сопровождали женщин и еще сразились при входе в Тюильри с привратником, который не хотел вас пропускать.

— Так вы сделаете то, о чем я вам сказал?

— Это и все, что вам будет угодно! Все, что вы мне прикажете! Ведь вы — настоящий патриот!

— И горжусь этим! — проговорил Майяр. — Именно поэтому мы и не должны никому позволять позорить звание, принадлежащее нам по праву. Ага! Вот тот, о ком я вам говорил.

И действительно, в эту самую минуту на лестнице показался г-н де Босир; размахивая саблей, он прокричал:

«Да здравствует нация!»

Питу подал знак Телье и Манике, которые, не привлекая ничьего внимания, заняли места у двери; сам Питу стал поджидать г-на де Босира у нижней ступеньки лестницы.

Однако тот заприметил маневр и, несомненно, почувствовал беспокойство: он остановился, будто что-то забыл, и рванулся назад.

— Прошу прощения, гражданин, — обратился к нему Питу, — выход здесь.

— А-а, так выход здесь, говорите?

— Есть приказ очистить Тюильри: проходите, пожалуйста.

Босир задрал голову и продолжал спускаться по лестнице Дойдя до последней ступеньки, он приложил руку к красному колпаку и развязно произнес:

— Ну, так как, товарищ, могу я пройти или нет?

— Можете; но сначала необходимо подвергнуться небольшой формальности, — отвечал Питу.

— Хм! Что за формальность, дорогой капитан?

— Вас обыщут, гражданин.

— Обыщут?

— Обыскивать патриота, победителя, человека, изничтожившего аристократов?

— Таков приказ; итак, товарищ, а мы ведь товарищи, верно? — заметил Питу.

— Вложите свою большую саблю в ножны, она теперь не нужна, ведь все аристократы перебиты, — и дайте себя обыскать по доброй воле, иначе мне придется применить силу.

— Силу? — переспросил Босир. — Ты так говоришь, потому что у тебя за спиной двадцать человек; а вот ежели б мы разговаривали с глазу на глаз!..

— Если бы мы были одни, гражданин, — подхватил Питу, — я бы сделал следующее: я бы тебя взял правой рукой за запястье, вот так, смотри! Левой рукой я вырвал бы у тебя саблю и сломал бы ее об колено, потому что она недостойна честного человека, после того как побывала в руках у вора!

И Питу, перейдя от слов к делу, схватил мнимого патриота правой рукой за запястье, левой вырвал у него саблю и, наступив на лезвие, отломал эфес и отшвырнул его подальше.

— Вор?! — взревел человек в красном колпаке. — Я, господин де Босир, — вор?!

— Друзья мои, — молвил Питу, подтолкнув бывшего гвардейца к своим людям,

— обыщите господина де Босира!

— Ну что ж, обыскивайте! — поднимая руки, смиренно проговорил бывший гвардеец. — Обыскивайте!

Не дожидаясь позволения г-на де Босира, солдаты приступили к обыску; однако, к величайшему изумлению Питу и в особенности Майяра, поиски оказались тщетны: напрасно ему выворачивали карманы, ощупывали его в самых потайных местах — у бывшего гвардейца обнаружили только колоду истертых карт с едва различимыми мастями и деньги: одиннадцать су.

Питу взглянул на Майяра.

Тот пожал плечами с таким видом, словно хотел сказать: «Что же вы хотите?»

— Обыщите еще раз! — приказал Питу, одним из главных качеств которого было терпение.

Босира обыскали еще раз, но и повторный обыск оказался столь же бесплодным, как первый: кроме все той же колоды карт и одиннадцати су у него так ничего и не нашли.

Господин де Босир ликовал.

— Ну что, — проговорил он, — вы по-прежнему считаете мою саблю опозоренной из-за того, что она побывала в моих руках?

— Нет, сударь, — отозвался Питу, — и вот доказательство: ежели вас не удовлетворят мои извинения, один из моих людей отдаст вам свою саблю, а я готов дать вам любое удовлетворение, какое пожелаете.

— Спасибо, молодой человек, — выпрямляясь, сказал г-н де Босир, — вы исполняли приказ, а я, бывший солдат, знаю, что приказ — вещь священная! А теперь, должен вам заметить, что госпожа де Босир, должно быть, волнуется, что меня так долго нет, и если мне можно идти…

— Идите, сударь, — кивнул Питу, — вы свободны.

Босир развязно поклонился и вышел.

Питу поискал взглядом Майяра: Майяр исчез.

— Кто видел, куда пошел господин Майяр? — спросил он.

— Мне показалось, — сообщил один из арамонцев, — что он поднялся по лестнице.

— Правильно вам показалось, — подтвердил Питу, — вон он опять спускается.

Майяр в самом деле спускался в это время по лестнице, и благодаря длинным ногам он шагал через одну ступеньку, так что очень скоро уже был в вестибюле.

— Ну что, — спросил он, — нашли что-нибудь?

— Нет, — отвечал Питу.

— А мне повезло больше вашего: я нашел футляр.

— Значит, мы напрасно его обыскивали?

— Нет, не напрасно.

Майяр открыл футляр и достал оттуда золотую оправу, из которой кто-то выковырял все до единого драгоценные камешки.

— Гляди-ка! — изумился Питу. — Что бы это значило?

— Это значит, что малый оказался отнюдь не простак: предвидя возможный обыск, он вынул брильянты и сочтя оправу чересчур обременительной, бросил футляр с оправой в кабинете, где я только что его подобрал.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47