Три надежных человека, три испытанных командира находились при королеве: Майярдо, командующий швейцарцами; д'Эрвили, под началом которого находились кавалеры ордена Св. Людовика и конституционная гвардия; Мандэ, главнокомандующий Национальной гвардией, обещал поддержку двадцати тысяч решительных и преданных солдат.
8-го вечером какой-то человек проник во дворец. Все хорошо знали этого человека, и потому он беспрепятственно прошел в апартаменты королевы. Лакей доложил о докторе Жильбере.
— Просите! — приказала королева, находившаяся в лихорадочном возбуждении. Вошел Жильбер.
— А-а, проходите, проходите, доктор! Рада вас видеть!
Жильбер поднял на нее удивленный взгляд: Мария-Антуанетта трепетала всем существом от едва сдерживаемой радости, и это заставило доктора вздрогнуть.
Он скорее предпочел бы, чтобы королева была бледной и подавленной, чем оживленной и возбужденной, какой она перед ним предстала в этот час.
— Ваше величество! — молвил он. — Боюсь, что я неудачно выбрал время и пришел слишком поздно.
— Напротив, доктор, — возразила королева, улыбнувшись, что так редко случалось с ней в последнее время, — вы явились вовремя и вы всегда желанный гость! Вы увидите то, что я уже давно собиралась вам показать: настоящего короля, каким ему и надлежит быть!
— Боюсь, ваше величество, — отозвался Жильбер, — что вы себя обманываете и что вы хотите показать мне командира на плацу, а не короля!
— Господин Жильбер! Вполне возможно, что мы расходимся не только во взглядах на монархию, но и во многом другом… Я думаю, что король — это человек, который не просто говорит: «Я не желаю!», главным образом он говорит: «Я хочу!»
Королева намекала на вето, до крайности обострившее положение вещей.
— Да, ваше величество, — согласился Жильбер, — по-вашему, это человек, который мстит за себя.
— Это человек, который защищается, господин Жильбер! Ведь вы знаете, что нам публично угрожали: на нас собираются совершить вооруженное нападение. Существуют, как утверждают, пятьсот марсельцев под предводительством некоего Барбару, и эти люди поклялись на развалинах Бастилии, что не вернутся в Марсель, пока не разобьют лагерь на руинах Тюильри.
— Я действительно об этом что-то слышал, — кивнул Жильбер.
— И это вас не развеселило, сударь?
— Нет, я испугался за вас и за короля, ваше величество.
— И потому вы пришли предложить нам отречься от престола и отдать себя на милость господина Барбару и его марсельцев?
— Ах, ваше величество, если бы король мог отречься, и, пожертвовав короной, спасти жизнь себе, вам и вашим детям!
— ..То вы посоветовали бы ему это, не так ли, господин Жильбер?
— Да, ваше величество, я на коленях умолял бы его об этом!
— Господин Жильбер! Позвольте вам заметить, что вы непоследовательны в своих взглядах.
— Эх, ваше величество! — горестно вздохнул Жильбер. — Мои-то взгляды меняются… Будучи предан моему королю и отечеству, я бы хотел, чтобы король и Конституция достигли согласия; этим желанием, а также преследующими меня разочарованиями и были продиктованы советы, которые я имел честь давать вашему величеству.
— Какой же совет вы хотите дать теперь, господин Жильбер?
— Никогда еще вы не были так близки к тому, чтобы ему последовать, как в настоящий момент, ваше величество.
— Ну-ну, посмотрим!
— Я вам советую бежать.
— Бежать?!
— Вам отлично известно, ваше величество, что в этом нет ничего невозможного; никогда еще у вас не было для этого более благоприятных условий.
— Продолжайте, прошу вас.
— Во дворце — около трех тысяч человек.
— Почти пять тысяч, сударь, — самодовольно усмехнувшись, поправила его королева, — и еще столько же готовы примкнуть к нам по первому знаку.
— Вам нет нужды подавать знак, который может быть перехвачен вашими врагами: пяти тысяч человек будет вполне довольно.
— И что же, по вашему мнению, господин Жильбер, нам следует делать с этими пятью тысячами?
— Окружить ими себя, короля и ваших августейших детей; выйти из Тюильри в такое время, когда этого менее всего ждут; в двух милях отсюда сесть на коней, добраться до Гайона, до Нормандии, а там вас уже будут ждать.
— Иными словами, отдать себя в руки господина де Лафайета.
— Да, ваше величество, в руки человека, доказавшего вам свою преданность.
— Нет, сударь, нет! С нашими пятью тысячами человек, а также с другими пятью тысячами, готовыми прийти нам на помощь по первому нашему знаку, я предпочитаю предпринять нечто иное.
— Что вы собираетесь делать?
— Подавить мятеж раз и навсегда.
— Ах, ваше величество, ваше величество! Значит, он был прав, когда говорил, что вы обречены.
— Кто?
— Человек, имя которого я не осмеливаюсь повторить, ваше величество; тот самый человек, который уже трижды имел честь с вами говорить.
— Молчите! — побледнев, вскрикнула королева. — Кто-то пытается заставить солгать этого дурного пророка!
— Ваше величество, боюсь, что вы заблуждаетесь.
— Так, по-вашему, они посмеют нас атаковать?
— Общественное мнение склоняется именно к этому.
— И они полагают, что им удастся сюда ворваться силой, как двадцатого июня?
— Тюильри — не крепость.
— Нет; однако если вы соблаговолите пройти за мной, господин Жильбер, я вам покажу, что некоторое время нам удастся продержаться.
— Мой долг — следовать за вами, ваше величество, — с поклоном отвечал Жильбер.
— Ну, так идемте! — приказала королева. Она подвела Жильбера к центральному окну, тому самому, что выходит на площадь Карусели, откуда открывался вид не на обширный двор, который простирается сегодня вдоль всего фасада дворца, а на три небольших внутренних дворика, отгороженных стенами, которые существовали в те времена; дворы носили следующие названия: перед павильоном Флоры — двор Принцев, центральный — двор Тюильри, а тот, что граничит в наши дни с улицей Риволи, — Швейцарский дворик.
— Взгляните! — молвила она.
Жильбер увидел, что стены усеяны узкими бойницами и могли бы служить первой линией укреплений гарнизону, который через эти бойницы расстреливал бы народ.
Когда эта линия укреплений будет захвачена, гарнизон переместится не только в Тюильрийский дворец, все двери которого выходят во двор, но и в расположенные под углом флигели; таким образом, если бы патриоты ворвались во двор, они были бы обстреляны с трех сторон.
— Что вы на это скажете, сударь? — спросила королева. — Стали бы вы теперь советовать господину Барбару и пятистам его марсельцам ввязываться в это дело?
— Если бы я мог надеяться, что мой совет будет услышан этими фанатиками, я предпринял бы такую же попытку, какую предпринимаю, разговаривая с вами, ваше величество. Я пришел просить вас не ждать нападения; их я попросил бы не нападать.
— А они, по всей вероятности, не стали бы вас слушать и поступили бы по-своему?
— Как и вы поступите по-своему, ваше величество. Увы! В этом — несчастье всех людей: они постоянно просят дать им совет, чтобы потом не следовать ему.
— Господин Жильбер! — улыбнулась в ответ королева. — Вы забываете, что я не просила у вас совета, который вы изволили мне дать…
— Вы правы, ваше величество, — делая шаг назад, кивнул Жильбер.
— Из чего следует, — продолжала королева, протягивая доктору руку, — что мы вдвойне вам за него признательны.
Едва заметная улыбка сомнения промелькнула на губах Жильбера.
В эту минуту тяжелые, груженные брусьями тележки стали открыто заезжать во дворы Тюйльрийского дворца, где их встречали люди, в которых, несмотря на одежду буржуа, угадывались военные.
Они стали распиливать эти брусья на доски длиной в шесть футов и в три дюйма толщиной.
— Вы знаете, кто эти люди? — спросила королева.
— Солдаты инженерных войск, как мне кажется, — отвечал Жильбер.
— Да, сударь; они собираются, как видите, забаррикадировать окна, оставив лишь бойницы для ведения огня.
Жильбер печально посмотрел на королеву.
— Что с вами, сударь? — удивилась Мария-Антуанетта.
— Мне от всей души жаль, ваше величество, что вы напрягаете вашу память, запоминая подобные слова, а также утруждаете себя их произнесением.
— Что же делать, сударь! — отвечала королева. — Бывают такие обстоятельства, когда женщины вынуждены стать мужчинами: это когда мужчины…
Королева умолкла.
— Впрочем, на сей раз, — продолжала королева, заканчивая не фразу, а свою мысль, — на сей раз король решился.
— Ваше величество! — воскликнул Жильбер. — С той минуты, как вы решились на эту ужасную крайность, веря, что в атом ваше спасение, я, по крайней мере, надеюсь, что вы позаботились о подступах ко дворцу: так, например. Луврская галерея…
— О, вы и в самом деле подаете мне прекрасную мысль… Идемте, сударь; я хочу убедиться в том, что мой приказ исполняется.
Королева провела Жильбера через апартаменты и подвела к двери павильона Флоры, которая выходит в картинную галерею.
Распахнув дверь, Жильбер увидел, как солдаты закладывают вход стеной в двадцать футов в ширину.
— Вот видите! — молвила королева. Обращаясь к офицеру, руководившему работами, она продолжала:
— Как продвигается дело, господин д'Эрвили?
— Пусть только бунтовщики дадут нам еще сутки, ваше величество, и мы будем готовы.
— Как вы полагаете, доктор Жильбер, дадут они нам еще сутки? — спросила королева у доктора.
— Если что-нибудь и произойдет, ваше величество, то не раньше десятого августа.
— Десятого? В пятницу? Неудачный день для мятежа, сударь! Я-то думала, что у бунтовщиков достанет ума остановить свой выбор на воскресенье.
Она прошла вперед, Жильбер последовал за ней. Выходя из галереи, они встретили господина в офицерском мундире.
— Ну что, господин Мандэ, — спросила королева, — вы решили, какова будет диспозиция?
— Да, ваше величество, — отвечал главнокомандующий, окинув Жильбера беспокойным взглядом.
— О, вы можете говорить открыто, — поспешила успокоить его королева, — этот господин — наш друг. Поворотившись к Жильберу, она прибавила:
— Не правда ли, доктор?
— Да, ваше величество, — кивнул Жильбер, — один из самых преданных ваших друзей!
— Это другое дело… — заметил Мандэ. — Один отряд национальных гвардейцев будет размещен в ратуше, другой — на Новом мосту; они пропустят мятежников, и пока люди господина д'Эрвили и швейцарцы господина Майярдо будут отражать их атаку, мои отряды отрежут мятежникам пути к отступлению и ударят с тыла.
— Вот видите, сударь, — обратилась королева к доктору, — что десятое августа — это вам не двадцатое июня.
— Увы, ваше величество, — я, признаться, беспокоюсь, — отозвался Жильбер.
— За нас? За нас? — настаивала королева.
— Ваше величество! — воскликнул Жильбер. — Я уже говорил вам: насколько я не одобрял Варенн…
— Настолько вы советуете Гайон!.. У вас есть еще немного времени, чтобы спуститься со мною вниз, господин Жильбер?
— Разумеется, ваше величество.
— Тогда идемте!
Королева стала спускаться по неширокой винтовой лестнице в первый этаж дворца.
Первый этаж был превращен в настоящий лагерь, лагерь укрепленный и охраняемый швейцарцами; все окна там уже были, по выражению королевы, «забаррикадированы».
Королева подошла к полковнику.
— Ну, господин Майярдо, — проговорила она, — что вы можете сказать о своих людях?
— Они, как и я, готовы умереть за ваше величество.
— Будут ли они нас защищать до конца?
— Если они начнут стрельбу, ваше величество, они не прекратят ее вплоть до письменного распоряжения короля.
— Слышите, сударь? За пределами дворца нас окружают враги; но во дворце нам преданы все до единого.
— Это меня утешает, ваше величество; однако этого недостаточно.
— Знаете, доктор, вы слишком мрачно смотрите на вещи.
— Ваше величество показали мне все, что хотели; позволите ли вы мне проводить вас в ваши покои?
— Охотно, доктор; как я устала! Дайте руку!
Жильбер склонил голову перед оказанной ему величайшей милостью, редко оказываемой королевой даже самым близким людям, особенно с тех пор, как случилось несчастье.
Он проводил ее до спальни.
Войдя в свою комнату, Мария-Антуанетта упала в кресло.
Жильбер опустился перед ней на одно колено.
— Ваше величество! — промолвил он. — Во имя вашего августейшего супруга, во имя ваших дорогих детей, ради вашей собственной безопасности в последний раз заклинаю вас воспользоваться имеющейся в ваших руках силой не для сражения, а для побега!
— Сударь! — отвечала королева. — С четырнадцатого июля я мечтаю о том, чтобы король за себя отомстил; настала решительная минута, так нам, во всяком случае, кажется: мы спасем монархию или похороним ее под развалинами Тюильри.
— Неужели ничто не может заставить вас отказаться от этого рокового решения?
— Ничто.
С этими словами королева протянула Жильберу руку для поцелуя, в то же время знаком приказывая ему встать.
Жильбер почтительно коснулся губами руки королевы и, поднимаясь, проговорил:
— Ваше величество! Позвольте мне написать несколько слов; дело представляется мне настолько срочным, что я не хотел бы терять ни минуты.
— Прошу вас, сударь, — кивнула королева, жестом приглашая его пройти к столу.
Жильбер сел и написал следующее:
«Приезжайте, сударь! Королеве грозит смертельная опасность, если друг не уговорит ее бежать, а я полагаю, что Вы — единственный ее друг, которого она могла бы послушать».
Он поставил подпись и написал адрес.
— Не будет ли с моей стороны любопытством поинтересоваться, кому вы пишете? — спросила королева.
— Графу де Шарни, ваше величество, — отвечал Жильбер.
— Графу де Шарни?! — побледнев и содрогнувшись, вскричала королева. — Зачем же вы ему пишете?
— Чтобы он добился от вашего величества того, к чему не могу склонить вас я.
— Граф де Шарни слишком счастлив, чтобы помнить о своих старых друзьях, оказавшихся в несчастье: он не приедет, — заметила королева.
Дверь отворилась: на пороге появился лакей.
— Только что прибыл граф де Шарни! — доложил лакей. — Он просит узнать, может ли он засвидетельствовать свое почтение ее величеству.
Смертельная бледность залила щеки королевы; она пролепетала нечто бессвязное.
— Пусть войдет! Пусть войдет! — приказал Жильбер. — Само небо его посылает!
В дверях показался Шарни в форме морского офицера.
— О! Проходите сударь! Я как раз собирался отправить вам письмо.
Он подал письмо графу.
— Я узнал об опасности, грозившей вашему величеству, и поспешил приехать,
— с поклоном проговорил Шарни.
— Ваше величество! Ваше величество! Заклинаю вас небом, послушайтесь графа де Шарни: его устами говорит Франция!
Отвесив почтительный поклон королеве и графу, Жильбер вышел, унося в душе последнюю надежду.
Глава 25. В НОЧЬ С 9 НА 10 АВГУСТА
С позволения наших читателей мы перенесемся в один из домов по улице Ансьен-Комеди недалеко от улицы Дофины.
В первом этаже этого дома проживал Фрерон.
Пройдем к двери; напрасно мы стали бы к нему звонить: он сейчас находится во втором этаже у своего приятеля Камилла Демулена.
Пока мы будем подниматься по лестнице, преодолевая семнадцать ступеней, отделяющих один этаж от другого, позвольте в двух словах рассказать о Фрероне.
Фрерон (Луи-Станислав) был сыном замечательного Эли-Катрин Фрерона, подвергавшегося несправедливым и жестоким нападкам Вольтера; когда читаешь сегодня критические статьи, направленные против автора «Орлеанской девственницы», «Философского словаря» и «Магомета», удивляешься тому, насколько верны замечания журналиста, сделанные им в 1754 году и совпадающие с нашими в 1854 году, то есть, сто лет спустя.
Фрерон-младший — ему было тогда тридцать пять лет, — был потрясен несправедливостями, совершенными по отношению к его отцу, не снесшему оскорблений и скончавшемуся в 1776 году в результате уничтожения хранителем печати Мироменилем его «Литературного альманаха»; Фрерон горячо воспринял Революцию, он выпускал или собирался выпускать в это время «Оратора Народа».
Вечером 9 августа он находился, как мы уже сказали, у Камилла Демулена, где ужинал вместе с Брюном, будущим маршалом Франции, а пока — типографским мастером.
За столом вместе с ними сидели Барбару и Ребекки.
Одна-единственная женщина принимала участие в трапезе, чем-то напоминавшей ужин гладиаторов перед выходом на арену, носивший название свободной трапезы, Женщину эту звали Люсиль.
Нежное имя, очаровательная женщина, оставившие по себе болезненное воспоминание в анналах Революции!
Мы не сможем проводить тебя в этой книге вплоть до эшафота, на который ты, любящее и поэтичное создание, пожелала подняться вслед за мужем; однако мы набросаем твой портрет двумя росчерками пера.
Один-единственный портрет остался после тебя, бедное дитя! Ты умерла так рано, что художник был вынужден, если можно так выразиться, перехватить твой образ на лету. Речь идет о миниатюре, виденной нами в восхитительной коллекции полковника Морена, которая была пущена по ветру, несмотря на свою уникальность, после смерти этого замечательного человека, с такой щедростью предоставлявшего свои сокровища в наше распоряжение.
На этом портрете Люсиль предстает маленькой, хорошенькой шалуньей; есть нечто в высшей степени плебейское в ее очаровательном личике. В самом деле, дочь бывшего мелкого финансового служащего и прелестной женщины, как утверждают, любовницы министра финансов Терре, Люсиль Дюплесси-Ларидон была, как и г-жа Ролан, незнатного происхождения.
Брак по любви соединил в 1791 году эту девушку с этим ужасным ребенком, с этим гениальным мальчишкой по имени Камилл Демулен; по сравнению с ним Люсиль можно было назвать богатой.
Камилл, бедный, довольно некрасивый, косноязычный из-за заикания, помешавшего ему стать оратором, благодаря чему он стал великим писателем, как вам, разумеется, известно, совершенно покорил ее изяществом своего ума и добрым сердцем.
Камилл, хотя и придерживался мнения Мирабо, сказавшего: «Вам никогда не совершить Революцию, если вы не искорените христианство», все же венчался в церкви Сен-Сюльпис по католическому обряду; но в 1792 году, когда у него родился сын, он отнес его в ратушу и заказал для него республиканское крещение.
Вот в этой квартирке второго этажа в доме по улице Ансьен-Комеди и составлялся, к великому ужасу и в то же время к большому удовольствию Люсиль, план восстания, который, по наивному признанию Барбару, был им завернут в нанковые штаны и отправлен к прачке.
Барбару, не очень веривший в успех затеянного им самим предприятия и опасавшийся попасть в руки победившего двора, с простотой древних показал припасенный им заранее яд, приготовленный Кабанисом для него, как и для Кондорсе.
Перед началом ужина Камилл, веривший в успех не более Барбару, сказал, поднимая бокал и стараясь, чтобы его не слышала Люсиль:
— Edamus et bibamus, eras enim moriemur
! Однако Люсиль услыхала его слова.
— Зачем ты говоришь на языке, которого я не понимаю? — молвила она. — Я догадываюсь, о чем ты говоришь, Камилл! Можешь не беспокоиться, я не помешаю тебе исполнить свой долг.
После этих слов все заговорили свободно и в полный голос.
Фрерон был настроен решительнее других: все знали, что он был безнадежно влюблен, хотя никто не имел представления, кто эта женщина. Его отчаяние после смерти Люсиль выдало его роковую тайну.
— А ты, Фрерон, приготовил себе яд? — спросил Камилл.
— Если завтра мы потерпим неудачу, я погибну, сражаясь! — отвечал тот. — Я так устал от жизни, что жду лишь повода, чтобы от нее избавиться.
Ребекки более других надеялся на успешный исход борьбы.
— Я знаю своих марсельцев, — сказал он, — ведь я сам их подбирал: я уверен в них от первого до последнего человека; ни один не подведет!
После ужина хозяева предложили отправиться к Дантону.
Барбару и Ребекки отказались: их ждали в казарме марсельцев.
Казарма находилась шагах в двадцати от дома Камилла Демулена.
У Фрерона была назначена встреча в коммуне с Сержаном и Манюэлем.
Брюн договорился с Сантером, что переночует у него.
Каждый был связан с предстоящим событием собственными нитями.
Итак, все разошлись. Камилл и Люсиль пошли к Дантону одни.
Обе четы были очень дружны; были привязаны друг к другу не только мужчины, но и их жены.
Дантон хорошо известен читателям; мы не раз вслед за великими мастерами, изобразившими его крупными мазками, были вынуждены возвращаться к его портрету.
А вот его жена менее известна; скажем о ней несколько слов. Воспоминание об этой замечательной женщине, бывшей предметом столь глубокого обожания своего супруга, мы снова находим у полковника Морена; правда, о ней рассказывает не миниатюра, а скульптурный портрет.
По мнению Мишле, он был сделан уже после ее смерти.
Он олицетворяет доброту, спокойствие, силу.
Ее еще не поразила болезнь, убившая эту женщину в 1793 году, однако она уже печальна и беспокойна, словно предчувствует скорую кончину.
Согласно дошедшей до нас молве, она была к тому же набожной и робкой.
Однако, несмотря на робость и набожность, она в один прекрасный день не побоялась пойти против воли родителей: это случилось в тот день, когда она объявила, что хочет выйти замуж за Дантона.
Как Люсиль в Камилле Демулене, она сумела в этом мрачном и противоречивом человеке, никому еще не Известном, не имевшем ни звания, ни состояния, угадать бога, погубившего ее, когда он явился ей, как Юпитер — Семеле
.
Невозможно было не почувствовать, что у человека, к которому привязалась бедняжка, грозная и непредсказуемая судьба; но может быть, ее решение было продиктовано не только любовью, но и набожностью по отношению к этому ангелу света и тьмы, которому была уготована честь олицетворять собою год 1792, как Мирабо связывается с 1791-м, а Робеспьер — с 1793 годом.
Когда Камилл и Люсиль пришли к Дантонам, — а обе четы жили бок о бок: Камилл и Люсиль, как мы уже сказали — на улице Ансьен-Комеди, Дантон — на улице Пан-Сент-Андре, — г-жа Дантон плакала, а Дантон изо всех сил пытался ее успокоить, Женщина подошла к женщине, мужчина — к мужчине.
Жены поцеловались, мужья пожали друг Другу руки.
— Как ты полагаешь, что-нибудь произойдет? — спросил Камилл.
— Надеюсь, что так, — отвечал Дантон. — Впрочем, Сантер к этому делу поостыл. К счастью, по-моему, завтрашний день затрагивает интересы не одного человека, не отдельного бунтовщика: недовольство нищенским существованием, всеобщее возмущение, угроза интервенции, убеждение в том, что Францию предали, — вот на что следует делать ставку. Сорок семь секций из сорока восьми проголосовали за низложение короля; каждая из них выбрала трех комиссаров, которые должны собраться в коммуне для спасения отечества.
— Спасение отечества, — покачав головой, возразил Камилл, — это слишком общее понятие.
— Да; но в то же время это широкое понятие.
— А Марат? А Робеспьер?
— Разумеется, ни того, ни другого никто не видел: один спрятался на своем чердаке, другой отсиживается в погребе. Когда все будет кончено, один появится, подобно ласке, другой вылетит, как филин.
— А Петион?
— Трудно понять, на чьей он стороне! Четвертого он объявил дворцу войну; восьмого он предупредил департаментские власти, что не отвечает за безопасность короля; сегодня утром он предложил расставить национальных гвардейцев на площади Карусели; нынче вечером он потребовал у департамента двадцать тысяч франков для возвращения марсельцев на родину.
— Он хочет усыпить бдительность двора, — предположил Камилл Демулен.
— Я тоже так полагаю, — кивнул Дантон. В эту минуту вошли еще двое: супруги Робер. Читатели, несомненно, помнят, что г-жа Робер (мадмуазель де Кералио) диктовала 17 июля 1791 года на алтаре Отечества знаменитую петицию, которую писал ее супруг.
В противоположность двум другим парам, где мужья были выше своих жен, в этой семье главой была супруга. Робер был тучным мужчиной лет тридцати пяти
— сорока; он входил в Клуб кордельеров и служил общему делу более как патриот, не блистая особыми талантами, не обладая легким слогом, зато был враждебно настроен по отношению к Лафайету и был известен своим огромным честолюбием, если верить мемуарам г-жи Ролан.
Госпоже Робер было в ту пору тридцать четыре года; она была маленькой, ловкой, умной и гордой; воспитанная своим отцом, Гинеменом де Кералио, кавалером ордена Св. Людовика, членом Академии, среди учеников которого был некий юный корсиканец, чей стремительный взлет учитель, разумеется, не мог тогда предугадать, — мадмуазель Кералио незаметно для себя увлеклась наукой и стала писательницей; в семнадцать лет она писала, переводила, компилировала; в восемнадцать — написала роман: «Аделаида». Так как ее отцу не хватало на жизнь, он сотрудничал в «Меркурии» и в «Газете Ученых», и не раз ему случалось подписывать своим именем статьи, которые писала за него дочь, причем никто не мог отличить их от его собственных, так она отточила свой ум и стиль, став одной из самых неутомимых журналисток своего времени.
Супруг Робер прибыли из Сент-Антуанского предместья. По их словам, выглядело оно весьма необычно.
Ночь была хороша, внешне вполне мирная и не предвещавшая ничего особенного; на улицах не было никого или почти никого; но все окна были освещены, и этот свет из окон горел словно для того, чтобы осветить ночь.
Благодаря такому освещению улицы приобретали зловещий вид. Это не было похоже ни на праздник, ни на траур: предместье будто жило в каком-то лихорадочном сне.
В тот момент, когда г-жа Робер подходила к концу своего рассказа, всех заставил вздрогнуть колокольный звон.
Это был первый удар набата, в который ударили кордельеры.
— Отлично! — воскликнул Дантон. — Узнаю наших марсельцев! Я так и думал, что сигнал к выступлению подадут они.
Женщины в ужасе переглянулись; в особенности напуганной казалась г-жа Дантон.
— Сигнал? — переспросила г-жа Робер. — Значит, наступление на дворец начнется ночью?
Никто ей не ответил; но Камилл Демулен, с первым же ударом колокола удалившийся в свою комнату, возвратился с ружьем в руке.
Люсиль вскрикнула. Чувствуя, что в этот решительный час она не вправе мешать любимому мужу, она бросилась в альков г-жи Дантон, упала на колени, припала головой к кровати и расплакалась.
Камилл вошел вслед за ней.
— Не волнуйся! — сказал он. — Я ни на шаг не отойду от Дантона.
Мужчины вышли; г-жа Дантон, казалось, вот-вот умрет от страха; г-жа Робер обвила руками шею мужа и никак не хотела отпускать его одного.
Но вот три женщины остались одни: г-жа Дантон сидела с отрешенным видом; Люсиль плакала, стоя на коленях, г-жа Робер широкими шагами мерила комнату, разговаривая вслух и не замечая, что каждое ее слово больно ранит г-жу Дантон:
— Все это, все это по вине Дантона! Если мой муж погибнет, я умру вместе с ним! Но перед смертью я заколю Дантона кинжалом!
Так прошло около часу.
Стало слышно, как отворилась входная дверь.
Госпожа Робер устремилась вперед; Люсиль подняла голову; г-жа Дантон застыла в неподвижности.
Это вернулся Дантон.
— Один! — вскричала г-жа Робер.
— Успокойтесь! — молвил Дантон. — До завтра ничего не произойдет.
— А Камилл? — спросила Люсиль.
— А Робер? — подхватила мадмуазель де Кералио.
— Они в Клубе кордельеров, составляют призывы к солдатам. Я пришел вас успокоить и сообщить, что нынче ночью ничего не произойдет, а в доказательство я ложусь спать.
И он действительно бросился, не раздеваясь, на кровать, а пять минут спустя уже спал так, будто в эту минуту не решалась судьба монархии и не стоял вопрос о ее жизни и смерти.
В час ночи вернулся Камилл.
— Я пришел сообщить вам новости о Робере, — доложил он, — Робер понес в коммуну наши прокламации… Не беспокойтесь, это произойдет завтра, да и то еще!..
Камилл с сомнением покачал головой.
Потом он опустил эту самую голову на плечо Люсиль и тоже заснул.
Он проспал около получаса, когда раздался звонок в дверь.
Госпожа Робер пошла открывать.
Это был Робер.
Он пришел за Дантоном по поручению коммуны.
Он разбудил Дантона.
— Да пошли они… Я хочу спать! — отрезал тот. — Завтра будет день.
Робер и его жена вышли и отправились к себе.
Скоро послышался новый звонок.
Теперь пошла открывать г-жа Дантон.
Следом за ней в комнату вошел высокий светловолосый юноша лет двадцати в форме капитана Национальной гвардии с ружьем в руке.
— Господин Дантон? — спросил он.
— Друг мой! — прошептала г-жа Дантон, пытаясь разбудить мужа.
— А? Что? — пробормотал тот спросонья. — А-а, опять…
— Господин Дантон! — обратился к нему высокий светловолосый юноша. — Вас там ждут.
— Где — там?
— В коммуне.
— Кто меня ждет?
— Комиссары секций, а особенно — господин Бийо.
— Бешеный! — прошептал Дантон. — Ладно, передайте Бийо, что я сейчас приду.
Остановив свой взгляд на юноше, лицо которого было ему незнакомо, он поразился его недетскому выражению, несмотря на совсем юный возраст капитана.
— Прошу прощения, господин офицер, а кто вы такой?
— Меня зовут Анж Питу, сударь; я — капитан Национальной гвардии Арамона.
— Ага!
— Я брал Бастилию.
— Отлично!
— Вчера я получил письмо от господина Бийо, сообщавшего мне о том, что здесь ожидается жестокий бой и что нужны все настоящие патриоты.
— И что же?
— Тогда я отправился в путь с теми из моих людей, кто пожелал за мной последовать; но поскольку они не могли за мной угнаться, они остались в Даммартене. Завтра рано утром они будут здесь.
— В Даммартене? — переспросил Дантон. — Да это же в восьми милях отсюда!