Климент V первым внял этому предсмертному завещанию. Как-то ночью ему приснилось, что горит его дворец.
«С той минуты, — говорит его биограф, — улыбка навсегда сошла с его лица, а вскоре и сам он угас».
Семь месяцев спустя пришел черед Филиппа.
Как он умер?
Существуют два рассказа о его кончине.
Согласно обоим это было похоже на Божью кару.
Хроника в пересказе Соважа сообщает о том, что он умер на охоте.
«Он увидел, что на него бежит олень, выхватил меч, пришпорил коня, и думая, что поражает оленя, славный король с такой силой налетел на дерево, что грянулся оземь и, тяжело раненный в сердце, был перенесен в Корбей».
Там, если верить хронике, состояние больного ухудшилось, и он умер.
Ясно, что такая болезнь вряд ли могла на самом деле привести к смерти.
Гийом де Нанжи, напротив, повествует о смерти победителя при Монс-ан-Тюэль так:
«Филиппа, короля Французского, поразила тяжелая болезнь, причина коей была лекарям неизвестна и вызвала у них, как и у многих других людей, изумление и даже растерянность: ни пульс, ни исследование мочи не подтверждали болезни и уж тем более не предвещали скорой кончины. Наконец, он приказал домашним перенести его в Фонтенбло, где он родился. Там он в присутствии и на виду у многих людей исповедался горячо и с поразительной искренностью и получил отпущение грехов, после чего отдал Богу душу, как истинный католик, на тридцатом году своего правления, в пятницу накануне дня апостола Андрея Первозванного».
Все вплоть до Данте считают смерть Филиппа карой а-а ненависть.
А Данте изображает его погибшим от удара кабана, вспоровшего ему живот.
«Он умер от сокрушительного удара, этот вор, которого видели на Сене, когда он подделывал монеты!»
Папы, жившие в Авиньоне после Климента V, то есть Иоанн XXII, Бенедикт XII, Климент VI, только и ждали случая купить Авиньон.
И случай представился последнему из них.
Юная девушка, еще несовершеннолетняя Иоанна Неаполитанская, не то чтобы продала, а отдала город в обмен на отпущение грехов за убийство, совершенное ее любовниками.
Став совершеннолетней, она потребовала возвратить ей город; однако Климент VI впился в него зубами!
Он так крепко держал его в своих руках, что, когда в 1377 году Григорий XI перенес центр папства в Рим, в Авиньоне оставался легат
, а город находился в подчинении у Рима.
Это положение сохранялось и в 1791 году, когда вдруг произошли события, послужившие причиной этого долгого отступления.
Как и в те времена, когда Авиньон был поделен между королем Неаполитанским — графом Прованским и королем Французским — графом Тулузским, в Авиньоне одновременно существовали два Авиньона: город церковный и город торговый.
Церковный, город насчитывал сто церквей, двести монастырей, там же находился папский дворец.
Через торговую часть города протекала река, там были свои ткачи, там же пересекались торговые пути из Лиона в Марсель, из Нима в Турин.
В этом несчастном городе жили, так сказать, французы короля и французы папы.
Французы торговой части города были настоящие французы; французы, жившие в церковном городе, были скорее итальянцами.
Французы, принадлежавшие Франции, то есть торговцы, трудились не покладая рук, добывая хлеб в поте лица своего, чтобы прокормить жен и детей, и едва сводили концы с концами.
Французы, принадлежавшие Италии, то есть духовные лица, имели все: и власть и деньги; это были аббаты, епископы, архиепископы, проводившие время в праздности элегантные и дерзкие кардиналы, чичисбеи светских дам, чувствовавшие себя, впрочем, хозяевами и с простолюдинками, падавшими на колени при их появлении и норовившими припасть губами к их холеным рукам.
Возьмите, к примеру, красавца аббата Маури: это типичный франко-итальянец, сын сапожника, аристократ вроде Лозена, гордец не хуже Клермон-Тоннера, наглый, как лакей!
Повсюду, прежде чем повзрослеть и, следовательно, испытать страсть, дети водят дружбу.
В Авиньоне учатся ненавидеть с самого рождения.
14 сентября 1791 года, — во времена Учредительного собрания, — королевским декретом к Франции были присоединены Авиньон и Венецианское графство.
Вот уже год Авиньон переходил из рук в руки то профранцузской, то антифранцузской партии.
Скандал разразился в 1790 году.
Однажды ночью паписты забавы ради повесили манекен с трехцветной лентой в петлице.
Наутро Авиньон при виде этой сцены взорвался возмущением Четверых папистов, не имевших к этому делу ни малейшего отношения: двух знатных господ, одного буржуа и одного мастерового, — выволокли из собственных домов и повесили вместо манекена.
Во главе профранцузской партии стояли два молодых человека, Дюпра и Менвьель, а также господин средних лет по имени Лекюийе.
Последний был француз в полном смысле этого слова: он был родом из Пикардии; пылкость натуры сочеталась в нем со склонностью к обдуманным поступкам: он осел в Авиньоне в качестве нотариуса и секретаря муниципалитета.
Эти трое подняли то ли две, то ли три тысячи сол дат и попытались вместе с ними высадиться на Карпан-трасе, что, однако, не удалось.
Ледяной дождь с градом, из тех, что сыплются время от времени с Вентусской горы, разметал армию Менвьеля, Дюпра и Лекюийе, как буря разметала когда-то флот Филиппа II.
Кто ниспослал этот чудесный дождь? У кого достало силы разметать революционную армию?
Это дело рук Святой Девы Марии!
Однако Дюпра, Менвьель и Лекюийе подозревали каталонца по имени шевалье Патюс, назначенного ими генералом, в том, что он весьма удачно помог Деве Марии совершить это чудо, а потому они и решили приписать всю славу Патюсу.
В Авиньоне суд над предателем творят скоро: его убивают.
И Патюс был убит.
Из кого же состояла армия, представлявшая профранцузскую партию?
Из крестьян, грузчиков, дезертиров.
Стали искать человека из народа, способного возглавить народную армию.
И такой человек нашелся: его звали Матье Жув, сам себя он называл Журданом.
Он родился в Сен-Жюсте, недалеко от Пюи в Веле; сначала был погонщиком мулов, затем солдатом, потом купил в Париже кабачок.
В Авиньоне он торговал мареной.
Это был кровожадный убийца, похвалявшийся своей жестокостью.
Он размахивал огромной саблей и рассказывал, что именно этой саблей он срубил голову коменданту Бастилии и двум королевским телохранителям 6 октября.
То ли смеха, то ли страха ради к имени «Журдан» народ прибавил прозвище «Головорез».
Дюпра, Менвьель, Лекюийе и генерал Журдан Головорез довольно долго держали город в страхе, и вот страх этот у жителей стал понемногу проходить.
Против них зрел заговор, умело организованный и коварный, как все заговоры, которые готовили духовные лица.
Было решено разжечь религиозные страсти.
Жена одного из французских патриотов разрешилась безруким младенцем.
Поползли слухи о том, что этот патриот, вынося ночью серебряного ангела из церкви, сломал ему руку.
Ребенок-калека был не что иное как небесная кара.
Несчастный отец был вынужден скрываться; его разорвали бы в клочья, даже не полюбопытствовав, из какой церкви он украл ангела. Но, разумеется, главная роль в покровительстве роялистов, будь они бретонскими шуанами или авиньонскими папистами, принадлежала Деве Марии.
В 1789 году Дева Мария плакала в церкви на улице Бак.
В 1790 году она появилась в Вандейской роще из-за старого дуба.
В 1791 году она разметала армию Дюпра и Менвьеля, ниспослав на их головы дождь с градом.
Наконец, в церкви кордельеров она покраснела, от стыда, разумеется, за безразличие жителей Авиньона.
Это последнее чудо, отмеченное главным образом женщинами, — мужчины в него не очень-то верили, — оказало должное воздействие на общественное мнение. как вдруг Авиньон захватила не менее волнующая новость.
Из города вывезен огромный сундук с серебром.
На следующий день говорили уже не об одном, а о шести сундуках.
Еще через день это были восемнадцать битком набитых дорожных сундуков.
Какое-такое серебро находилось в этих восемнадцати сундуках?
Вещи из ломбарда, которые профранцузская партия, покидая город, увозила, по слухам, с собой.
Эта новость пронеслась над городом подобно урагану; это был знаменитый зу-зу, поднимающийся во время народных волнений и напоминающий нечто среднее между рычанием тигра и шипением змеи.
В Авиньоне царила такая нищета, что каждый что-нибудь да закладывал в ломбард.
Какую бы малость ни заложил самый бедный из жителей, он считал себя разоренным.
Богатый разоряется, теряя миллион, а нищий — лохмотья: все в жизни относительно.
Воскресным утром 16 октября крестьяне окрестных деревень пришли в город к обедне.
В те времена все ходили с оружием; итак, все крестьяне были вооружены.
Таким образом, момент был выбран удачно; кроме того, все было правильно рассчитано.
Ведь речь не шла ни о профранцузской партии, ни об антифранцузской партии: существовали воры, совершившие возмутительное преступление, обокравшие бедняков!
Толпа все прибывала к церкви кордельеров; крестьяне, горожане, ремесленники, грузчики, белые кокарды, красные, трехцветные — и все требовали, чтобы сию минуту, без промедления муниципалитет дал им отчет в своих действиях через посредство своего секретаря Лекюийе.
Почему народный гнев был обращен на Лекюийе?
Это неизвестно. Когда человеку суждено лишиться жизни, в его судьбу словно вмешивается сам Рок.
Неожиданно в церковь привели Лекюийе.
Он прятался в муниципалитете, но его узнали, он был арестован, — и не просто арестован, а, подгоняемый кулаками, пинками, палками, был приведен в церковь.
Очутившись в церкви, несчастный, сильно побледнев, но сохраняя, однако, хладнокровие, поднялся на кафедру и попытался оправдаться Это было нетрудно: достаточно было сказать: «Отоприте и покажите ломбард народу, и все увидят, что вещи цены».
Но он начал так:
— Братья! Я верил в необходимость Революции, я всю свою власть употреблял на достижение ее целей…
Ему не дали договорить: никто не собирался слушать его речей.
Поднялся страшный зу-зу, резкий, как мистраль.
Какой-то грузчик вскарабкался вслед за секретарем на кафедру и сбросил его своре на растерзание.
Толпа с улюлюканьем поволокла его к алтарю.
Нужно было непременно перерезать революционеру глотку на алтаре, чтобы жертва была принята Девой Марией, во имя которой все и было затеяно.
В клире несчастный вырвался из рук убийц и спрятался в исповедальне.
Чья-то милосердная рука подала ему туда письменные принадлежности.
Он должен был изложить на бумаге то, что не успел сказать.
Благодаря этой нечаянной помощи он мог передохнуть.
Бретонский дворянин, направлявшийся в Марсель, оказался совершенно случайно в той церкви и проникся к несчастному жалостью. Со свойственными всем бретонцам отвагой и упрямством он решил его спасти; несколько раз он отводил палки и ножи, готовые поразить несчастную жертву, со словами: «Господа! Именем закона!», «Господа! Во имя чести!», «Господа! Во имя человеколюбия!»
Тогда ножи и палки обратились против него самого; однако он продолжал, несмотря на сыпавшиеся со всех сторон удары, прикрывать несчастного Лекюийе собственным телом с криками! «Господа! Во имя человеколюбия!»
Наконец толпе надоело так долго ждать добычу; убийцы схватили дворянина и потащили его вешать.
— Сперва разделаемся с Лекюийе! — предложил кто-то. — Этот от нас никуда не денется!
Толпа согласилась с этим справедливым доводом и выпустила бретонца.
Ему удалось спастись.
Это был г-н де Розели.
Лекюийе не успел дописать объяснения; но даже если бы и успел, никто не стал бы читать его записку: слишком громко все галдели.
Среди всеобщего шума Лекюийе приметил за алтарем небольшую дверь: если он успеет добежать до этой двери, возможно, ему удастся спастись!
Он предпринял отчаянную попытку вырваться из рук палачей в то самое мгновение, когда они думали, что он уже раздавлен ужасом.
Лекюийе был всего в нескольких шагах от двери; убийцы были захвачены врасплох; однако у подножия алтаря какой-то ткач так сильно ударил его палкой по голове, что палка переломилась пополам.
Лекюийе рухнул, как подкошенный, и покатился к алтарю, как того и хотела толпа!
Пока женщины, дабы наказать его рот за богохульный призыв «Да здравствует свобода!», рвали ему губы, мужчины плясали у него на груди, пытаясь его раздавить, как св. Стефана, побиваемого каменьями.
Лекюийе хрипел окровавленным ртом:
— Смилуйтесь, братья! Во имя человеколюбия, сестры! Убейте меня!
Просьба была чересчур дерзкой: его приговорили к медленной смерти.
Он мучился до самого вечера.
Несчастный насладился смертью сполна!
Вот какие новости услышало Законодательное собрание в ответ на филантропическую речь Фоше.
Правду оказать, на следующее утро пришло другое известие.
Дюпра и Журдану доложили о том, что произошло.
Как собрать людей?
Дюпра осенило: а что если ударить в серебряный колокол, звонивший только в двух случаях: по случаю посвящения в сан папы или по случаю его смерти.
Непривычный, таинственный, редко звучавший, этот набат вызвал у жителей противоречивые чувства.
Паписты похолодели от ужаса, революционеры воспаряли духом.
Заслышав колокольный звон, гремевший незнакомым Набатом, жители деревень бросились вон из города и разбежались по домам.
Благодаря серебряному колоколу Журдан собрал около трехсот своих солдат.
Он снова захватил городские ворота и оставил для их охраны сто пятьдесят человек.
С другими ста пятьюдесятью солдатами он двинулся на церковь кордельеров.
У него было две пушки; он повернул их на толпу, приказал стрелять и убил без разбору несколько человек.
После этого он ворвался в церковь.
Церковь опустела; Лекюийе хрипел у ног Девы Марии, которая свершила столько чудес, но так и не смилостивилась над ним и не простерла божественную длань для спасения несчастного.
Можно было подумать, что ему никак не удается умереть: его окровавленное тело, представлявшее собою одну огромную рану, словно еще цеплялось за жизнь.
Его пронесли по улицам: всюду, где проходил кортеж, люди захлопывали окна с криками:
— Я не был у кордельеров!
Журдан и сто пятьдесят его солдат могли отныне сделать с Авиньоном и тридцатью тысячами его жителей все, что им заблагорассудится, столь велик был ужас.
Они сделали с ним то же, только в миниатюре, что Марат и Пани сделали с Парижем 2 сентября.
Позднее читатели увидят, почему мы говорим «Марат и Пани», а не «Дантон».
Они перерезали семьдесят или восемьдесят несчастных, загнав их в подземную папскую тюрьму, находившуюся в Ледяной башне.
Известие об этих ужасных событиях заставило позабыть о смерти Лекюийе.
Что же до эмигрантов, которых защищал Бриссо, предлагая выпустить их из Франции, вот что они делали за ее пределами.
Они старались помирить заклятых врагов: Австрию и Пруссию.
Благодаря их усилиям Россия запрещала нашему посланнику показываться на улицах Петербурга и посылала министра к беженцам в Кобленц.
Они сделали так, что Берн наказал один из швейцарских городов, жители которого вздумали распевать революционный гимн «Дела пойдут на лад».
Благодаря им Женева, родина Руссо, столько сделавшая ради революции во Франции, поворотила против нас жерла своих пушек.
Они подтолкнули епископа Льежского на отказ от принятия французского посланника.
Справедливости ради следует отметить, что короли и без подсказки эмигрантов были способны на многое!
Россия и Швеция возвратили Людовику XVI незапечатанными его депеши, в которых он сообщал о принятии им Конституции.
Испания вообще отказалась их принять, отдав в руки инквизиции французского курьера, который смог избежать желтого балахона
только ценой самоубийства.
Венеция бросила на площади Св. Марка труп человека, задушенного ночью по приказу Совета десяти с краткой табличкой на груди:
«Задушен как франкмасон…»
А император и король Прусский ответили, однако ответ их более походил на угрозу.
«Мы желаем, — писали они, — чтобы была предупреждена необходимость принятия серьезных мер предосторожности против возвращения к тому, что приводит к столь печальным последствиям».
Итак, гражданская война в Вандее, гражданская война на Юге, угроза вторжения иноземных войск на всех границах.
Кроме того, с другого берега Атлантики взывало о помощи население целого острова.
Что же случилось там, на западе?
Кто эти чернокожие рабы, которым надоело рабство я которые теперь сами взялись за оружие?
Это негры Санто-Доминго решили взята кровавый реванш!
Как же это произошло?
В двух словах — то есть не так пространно, как об Авиньоне, когда мы несколько отвлеклись, — итак, в двух словах мы попытаемся вам это объяснить.
Учредительное собрание обещало неграм свободу.
Оже, юный мулат, один из многих отважных, пылких преданных революционеров, преодолел моря, торопясь отнести братьям только что принятые освободительные декреты.
Хотя официально об этих декретах еще ничего не было объявлено, он потребовал, чтобы губернатор их огласил-.
Губернатор приказал его арестовать; Оже укрылся в испанской части острова.
Испанские власти — мы уже знаем, как Испания относилась к Революции, — выдали его губернатору.
Оже был колесован живьем!
За его казнью последовал белый террор; на острове стали искать его возможных сообщников: плантаторы стали вершить суд и расправу и тем умножили число казненных.
В одну ночь поднялись шестьдесят тысяч негров; белое население было разбужено огромным пожаром, охватившим плантации.
Спустя неделю пожар был залит кровью.
Что будет делать Франция, бедная саламандра, попавшая в огненное кольцо?
Это нам еще суждено увидеть.
Глава 4. ВОЙНА
В прекрасной сильной речи об эмигрантах Бриссо ясно показал намерения королей и какой смерти они готовились предать Революцию Зарежут ли они ее?
Нет, они ее задушат.
Нарисовав картину европейской лиги, показав истинное лицо государей, одних — со шпагой в руке и открыто поднявших знамя ненависти, других — в маске лицемерия, надетой до тех пор, пока не придет время ее сбросить, он вскричал:
— Ну что же, пусть их! Давайте не только примем вызов аристократической Европы, но и предупредим его; не будем ждать, пока на нас нападут: давайте нападем первыми!
В ответ на призыв оратора раздались громкие аплодисменты.
Дело в том, что Бриссо, человек, полагавшийся скорее на инстинкт, нежели на гений, только что ответил на чаяния тех, кто участвовал в выборах 1791 года: война!
Не та война, которую объявляет деспот за оскорбление, нанесенное его трону, его имени, одному из его союзников, или ради присоединения провинции, подчиненной его королевству или империи; это война, несущая с собой дыхание жизни; это война, медные фанфары которой поют всем, кто их слышит: «Поднимайтесь, жаждущие свободы! Мы несем вам освобождение!»
И в самом деле, становился все громче, все увереннее ропот, подобный шуму прилива.
Это был ропот недовольства тридцати миллионов человек, которые еще не заговорили в полный голос, но уже проявляли недовольство; это недовольство Бриссо только что передал следующими словами: «Не будем ждать, пока на нас нападут: давайте нападем первыми!»
С той минуты, как эти слова были встречены дружными аплодисментами, Франция почувствовала свою силу; она не только могла атаковать, но и должна была победить.
Оставалось обсудить некоторые незначительные вопросы. Должно быть, наши читатели заметили, что это историческая книга, а не романа мы, вероятно, никогда больше не вернемся к этой великой эпохе, которой мы уже касались в «Бланш де Болье», в «Шевалье де Мезон-Руж» и еще в одной книге, написанной три года тому назад и пока не опубликованной, но которая вот-вот должна появиться: вот почему мы должны пересказать ее содержание Впрочем, мы всего в нескольких словах изложим эти незначительные вопросы, чтобы как можно скорее вернуться к событиям, о которых мы повествуем и в которых принимают самое непосредственное участие герои нашей книги.
Рассказ о событиях в Вандее, об Авиньонских злодеяниях, об оскорблениях Европы вызвал в Законодательном собрании взрыв, подобный разорвавшейся бомбе. 20 октября Бриссо, как мы видели, предлагал всего-навсего обложить имущество эмигрантов налогом; 25-го Кондорсе приговаривал их имущество к секвестру, а самих эмигрантов — к гражданской присяге. Гражданская присяга — для тех, кто жил за пределами Франции и вооружался против Франции!
В то время в Законодательном собрании появились свой Барнав и свой Мирабо: Верньо и Инар.
Верньо — натура поэтическая, нежная, один из тех приятных людей, которых увлекают за собою революции, — вырос на бесплодных землях Лиможа нежным, медлительным, скорее чувственным, нежели страстным; он родился в зажиточной благополучной семье, рос способным мальчиком, позднее был замечен Тюрго, тогдашним интендантом Лимузена, и тот направил его учиться в Бордо; его манера говорить была не столь резкой, не такой мощной, как у Мирабо; но, черпая вдохновение у древних греков и несколько перегружая свои выступления мифологией, он тем не менее был не так многословен, как Барнав Что делало его выступления живыми и красноречивыми, так это постоянно звучавшие в них человеческие нотки; в Собрании немало было ярких, страстных трибунов, но даже они не могли заглушить шедших из самой глубины души Верньо естественности и человеколюбия; возглавляя партию спорщиков, крикунов, забияк, он умел подняться над обстоятельствами, никогда не теряя самообладания и достоинства, — даже если положение было чрезвычайным; недруги считали его нерешительным, мягкотелым, даже безразличным; они спрашивали, где его душа, которая словно отсутствовала; и они были правы: он обретал свою душу, только когда делал над собою усилие, чтобы удержать ее в своей груди; душа его целиком принадлежала женщине: она блуждала на ее губах, светилась в ее глазах, звенела в арфе прелестной, доброй, очаровательной Кандеи.
Инар — полная противоположность Верньо, олицетворявшего до некоторой степени покой, — Инар являл собою гнев Собрания. Он приехал из Грасса, родины терпких ароматов и мистраля, и потому временами ему случалось переживать неожиданные вспышки неудержимой ярости, подобные порывам этого короля ветров, способного одним дуновением своротить скалу и оборвать все до единого лепестки с роз; его незнакомый дотоле голос вдруг загремел в Собрании, словно гром среди ясного летнего неба: с первым же его раскатом все Собрание вздрогнуло, даже самые рассеянные подняли головы, и каждый, затрепетав, подобно Каину, когда обратился к нему Господь, готов был спросить: «Меня ли зовешь?» Кто-то осмелился его прервать.
— Я спрашиваю, — вскричал он, — у Собрания, у Франции, у целого света, у вас, сударь!..
И он указал на прервавшего его господина.
— Я спрашиваю, есть ли среди вас хоть один человек, кто искренне и чистосердечно может утверждать, что эмигрировавшие принцы не замышляют против родины?.. Я спрашиваю, во-вторых: посмеет ли кто-либо из присутствующих в Собрании отрицать, что любой заговорщик должен быть немедленно осужден, задержан и наказан?
Если такой человек есть, пусть встанет!
***
— Здесь говорили, что снисходительность — необходимая черта сильного человека, что сила сама по себе действует обезоруживающе; а я вам говорю, что нельзя терять бдительность; деспотизм и аристократия — всегда начеку, и если нации хоть на мгновение заснут, они проснутся в цепях. Самое страшное преступление — стремиться снова ввергнуть человечество в рабство. Ежели бы огнь небесный оказался во власти человеческой, следовало бы поразить им тех, кто покушается на свободу народов!
Подобные речи звучали впервые; это необузданное красноречие никого не оставило равнодушным, увлекая за собой, подобно снежной лавине, сорвавшейся с вершины Альп и потащившей деревья, скот, пастухов, дома.
Тотчас же было принято следующее постановление:
«Если Луи-Станислав-Ксавье, принц Французский, не вернется в течение двух месяцев, это будет означать, что он отказывается от права на регентство».
Затем 8 сентября:
«Если эмигранты не вернутся до первого января, они будут объявлены виновными в заговоре, арестованы и преданы казни».
29 ноября дошел черед и до духовенства:
«Священникам предлагается присягнуть на верность Республике в недельный срок. Уклонившиеся будут считаться подозреваемыми в мятеже; властям будет поручено наблюдение за оными священниками.
Если в коммуне, где таковые священники проживают, произойдут волнения на религиозной почве, директория департамента вправе их депортировать.
Если они окажут сопротивление, они будут заключены под стражу сроком до одного года; если они будут подстрекать к неповиновению паству, — до двух лет.
Коммуна, которая прибегнет к вмешательству вооруженных сил, будет нести все расходы.
Церкви обязаны отправлять богослужения, оплачиваемые государством; в церквах, не занятых на службе у государства, могут быть заказаны богослужения другим духовным ведомством, однако разрешение не распространяется на тех священников, которые отказываются присягать нации.
Муниципальные власти обязаны представить в департаменты, а те — в Собрание списки священников, присягнувших на верность, а также отказавшихся принести клятву, с пометками о том, связаны ли они между собой или с эмиграцией, с тем чтобы Собрание приняло меры по искоренению мятежа.
Собрание считает полезным распространение хороших книг, могущих просветить провинцию по так называемым религиозным вопросам: оно берет на себя расходы по их опубликованию и вознаграждению авторов».
Мы уже рассказывали о том, что сталось с членами Учредительного собрания, иными Словами — с конституционалистами; мы доказали, с какой целью был основан Клуб фельянов.
По духу члены его были очень близки Парижскому департаменту.
Это был дух Барнава, Лафайета, Ламета, Дюпора, Байи, который еще был мэром, но который вот-вот должен был лишиться своего поста.
Все они увидели в декрете о священниках «декрет, — как они говорили, — принятый против общественного сознания»; они увидели в декрете об эмигрантах «декрет, принятый против семейных отношений», средство испытать власть короля.
Клуб фельянов подготовил, а парижская директория подписала против обоих этих декретов протест, в котором обращалась к Людовику XVI с просьбой наложить вето па декрет, касавшийся священников.
Как помнят читатели. Конституция предусматривала Для короля право вето.
Кто подписал этот протест? Человек, первым предпринявший атаку на духовенство, Мефистофель, выбивший своей хромой ногой стекло: Талейран! Человек, занимавшийся с тех пор дипломатией от безделья, но не очень хорошо разбиравшийся в Революции.
Слухи о вето распространились с головокружительной быстротой.
Кордельеры выдвинули вперед Камилла Демулена, улана Революции, всегда готового вонзить пику прямо в цель.
Он разразился собственной петицией.
Однако он был невозможный путаник, когда пытался брать слово, и потому поручил Фоше прочесть петицию.
Фоше ее прочитал.
Она была встречена бурными аплодисментами.
Невозможно было представить вопрос с большей иронией и в то же время изучить его с такой доскональностью.
«Мы не в обиде, — говорил школьный товарищ Робеспьера и друг Дантона, — ни на Конституцию, предоставившую королю право вето, ни на короля, пользующегося этим правом, памятуя о высказывании великого политика Макиавелли: „Если государь вынужден отказаться от власти, со стороны людей было бы слишком несправедливо, слишком жестоко выражать неудовольствие тем, что он постоянно противится воле народа, потому что трудно и противоестественно по доброй воле прыгнуть с такой высоты“.
Проникшись этой истиной, беря пример с самого Господа Бога, воля которого отнюдь не неисполнима, мы никогда не станем требовать от так называемого государя невозможной любви к власти нации; мы считаем, что он вправе наложить вето на лучшие декреты».
Собрание, как мы уже сказали, встретило петицию аплодисментами, одобрило ее, решило опубликовать протокол и разослать его по департаментам.
Вечером в Клубе фельянов поднялось волнение.
Многие из фельянов, члены Законодательного собрания, не были на заседании.
Отсутствовавшие накануне ворвались на следующий день в зал заседаний.
Их было двести шестьдесят человек.
Они отменили принятый накануне декрет под свист и шиканье трибун.
Началась настоящая война между Собранием и Клубом, усугубившаяся вмешательством якобинцев в лице Робеспьера и кордельеров в лице Дантона.
Дантон приобретал все большую популярность; его огромная голова начинала подниматься над толпой; подобно великану Адамастору, он вырастал на пути у монархии, предупреждая: «Берегись! Море, по которому ты пустилась в плавание, называется Бурным морем!»
И вдруг сама королева пришла на помощь якобинцам в борьбе с фельянами.
Ненависть Марии-Антуанетты к Революции оказывала на последнюю такое же действие, как на Атлантику — ливни и ветры.
Мария-Антуанетта ненавидела Лафайета, того самого Лафайета, который спас ей жизнь 6 октября и потерял свою популярность 17 июля.
Лафайет мечтал занять место Байи и стать мэром.
Вместо того, чтобы помочь Лафайету, королева приказала роялистам голосовать за Петиона. Непонятное ослепление! За Петиона, того самого грубияна, что сопровождал ее во время возвращения из Варенна!
19 декабря король предстал перед Собранием, дабы наложить вето на декрет против священников.
Накануне в Клубе якобинцев состоялась важная демонстрация.