И у каждого под сюртуком или плащом виднелся либо фартук каменщика, если то был просто масон, либо шарф иллюмината, если то был одновременно и масон, и иллюминат, то есть приобщенный к великой тайне.
Всего трое мужчин не имели на себе этого последнего знака, а только фартуки каменщиков.
Один из них был Бийо, другой — молодой человек от силы лет двадцати и, наконец, третий — мужчина лет сорока двух, судя по манерам, принадлежавший к высшему слою общества.
Хотя появление этого последнего произвело не больше шуму, чем появление более скромных членов сообщества, но через несколько секунд после его прихода отворилась замаскированная дверь, и перед собравшимися предстал председатель, носивший одновременно знаки отличия Большого Востока и Великого Копта.
Бийо негромко вскрикнул от удивления: этот председатель, перед которым склонялись все головы, был не кто иной, как его недавний знакомый по празднику Федерации.
Он медленно поднялся на помост и, обратись к собранию, сказал:
— Братья, сегодня нам предстоит исполнить два дела: я должен принять трех новых адептов; я должен дать вам отчет в своих действиях начиная с того дня, как я взялся за свой труд, и по сию пору; потому что труд мой день ото дня становится все тяжелее, и вы должны знать, по-прежнему ли я достоин вашего доверия, а я должен знать, по-прежнему ли вы удостаиваете меня доверием. Лишь получая от вас свет и возвращая вам его, могу я шагать по темному, ужасному пути, на который я вступил. Итак, пускай в этой зале останутся одни вожди ордена, чтобы мы могли принять или отвергнуть трех новых членов, явившихся к вам. Затем, когда эти трое членов будут приняты или отвергнуты, все от первого до последнего вернутся на заседание, потому что я желаю отчитаться в своих поступках не перед кружком избранных, а перед всеми и от всех получить порицание или принять благодарность.
На этих словах отворилась дверь, противоположная той, в которую вошел председатель; за ней открылось просторное сводчатое помещение, похожее на подземелье древней базилики, и безмолвная, похожая на процессию призраков толпа хлынула туда, под аркады, скудно освещенные немногочисленными лампами, дававшими ровно столько света, чтобы, как сказал поэт, мрак был виднее.
Остались только трое. Это были те, кто желал вступить в сообщество.
Случайно все они встали, прислонившись к стене, на равном расстоянии друг от друга.
Все трое смотрели друг на друга с удивлением, лишь теперь узнав, что являются главными действующими лицами заседания.
В этот миг дверь, сквозь которую вошел председатель, снова отворилась. Появились шесть людей в масках, трое из них стали по одну, а трое по другую сторону кресла.
— Пускай номер второй и номер третий на минуту выйдут, — сказал председатель. — Никто, кроме высших вождей, не должен узнать тайных причии приема или отказа в приеме новых братьев масонов в орден иллюминатов.
Молодой человек и человек с аристократической внешностью вышли в тот коридор, по которому проникли в зал.
Бийо остался один.
— Приблизься, — сказал ему председатель после недолгого молчания, длившегося, пока двое других кандидатов не удалились.
Бийо приблизился.
— Каково твое имя среди профанов? — спросил у него председатель.
— Франсуа Бийо.
— Каково твое имя среди избранных?
— Сила.
— Где ты увидел свет?
— В суасонской ложе Друзей истины.
— Сколько тебе лет?
— Семь лет.
И Бийо сделал знак, указывавший на то, что он имел в масонском ордене ранг мастера.
— Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас?
— Потому что мне сказали, что эта ступень есть еще один шаг к всеобщему свету.
— Кто твои крестные?
— У меня нет никого, кроме человека, который по собственному почину сам пришел ко мне и предложил меня принять.
И Бийо пристально посмотрел на председателя.
— С каким чувством ты пойдешь по пути, который просишь перед тобой отворить?
— С ненавистью к сильным мира сего, с любовью к равенству.
— Что будет нам порукой в твоей любви к равенству и в твоей ненависти к сильным мира сего?
— Слово человека, никогда не нарушавшего слова.
— Что внушило тебе любовь к равенству?
— Моя униженность.
— Что внушило тебе ненависть к сильным мира сего?
— Это моя тайна, тебе она известна. Зачем ты хочешь принудить меня повторить вслух то, что я едва смею сказать самому себе?
— Пойдешь ли ты сам по пути равенства и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает?
— Да.
— Будешь ли ты по мере отпущенных тебе сил и власти сметать все препятствия, что мешают свободе Франции и освобождению мира?
— Да.
— Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?
— Да.
Председатель обернулся к шестерым вождям в масках.
— Братья, — сказал он, — этот человек говорит правду. Я сам пригласил его примкнуть к числу наших. Большое горе привязывает его к нашему делу узами ненависти. Он уже много сделал для Революции и еще многое может сделать. Предлагаю себя ему в крестные и ручаюсь за него в прошлом, настоящем и будущем.
— Принять, — единодушно произнесли шесть голосов.
— Слышишь? — сказал председатель. — Ты готов принести клятву?
— Говорите, — отозвался Бийо, — а я буду повторять.
Председатель поднял руку и медленно, торжественно произнес:
— Во имя распятого Сына клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы.
Голосом, быть может более твердым, чем голос председателя, Бийо повторил те слова, которые тот ему подсказал.
— Хорошо, — продолжал председатель. — С этой минуты ты освобожден от упомянутой присяги отчизне и законам. Поклянись теперь открывать новому, признанному тобою вождю все, что увидишь и сделаешь, прочтешь или услышишь, о чем узнаешь или догадаешься, а также выведывать и разузнавать то, что не обнаружится само.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— Клянись, — подхватил председатель, — чтить и уважать яд, железо и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук.
— Клянусь! — повторил Бийо — Клянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании, избегать всех проклятых земель. Клянись избегать искушения открыть кому то ни было увиденное и услышанное на наших собраниях, ибо быстрее, чем небесный гром, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал.
— Клянусь! — повторил Бийо.
— А теперь, — сказал председатель, — живи во имя Отца, Сына и Святого Духа!
Укрытый в тени брат отворил дверь крипты, где, ожидая, покуда свершится процедура тройного приема, прогуливались низшие братья ордена.
Председатель подал Бийо знак, тот поклонился и пошел к тем, с кем отныне был связан страшной клятвой, которую сейчас произнес.
— Номер второй! — громким голосом провозгласил председатель, едва за новым адептом затворилась дверь.
Драпировка, закрывавшая дверь в коридор, медленно приподнялась, и вошел молодой человек, одетый в черное.
Он опустил за собой драпировку и остановился на пороге, ожидая, пока с ним заговорят.
— Приблизься, — велел председатель.
Молодой человек приблизился.
Как мы уже сказали, он был совсем молод — лет двадцати, от силы двадцати двух — и благодаря белой, нежной коже мог бы сойти за женщину. Огромный тесный галстук, какие никто, кроме него, не носил в ту эпоху, наводил на мысль, что эта ослепительность и прозрачность кожи объясняется не столько чистотой крови, сколько, напротив, какой-то тайной неведомой болезнью; несмотря на высокий рост и этот огромный галстук, шея его казалась относительно короткой; лоб у него был низкий, верхняя часть головы словно приплюснута. Поэтому спереди волосы, не длиннее, чем обычно бывают пряди, падающие на лоб, почти спускались ему на глаза, а сзади доставали до плеч. Кроме того, во всей его фигуре чувствовалась какая-то скованность автомата, из-за которой этот молодой, едва на пороге жизни, человек казался выходцем с того света, посланцем могилы.
Прежде чем приступить к вопросам, председатель несколько мгновений вглядывался в него.
Но этот взгляд, полный удивления и любопытства, не заставил молодого человека потупить глаза, смотревшие прямо и пристально.
Он ждал.
— Каково твое имя среди профанов?
— Антуан Сен-Жюст.
— Каково твое имя среди избранных?
— Смирение.
— Где ты увидел свет?
— В ложе ланских Заступников человечества.
— Сколько тебе лет?
— Пять лет.
И вступивший сделал знак, который означал, что среди вольных каменщиков он был подмастерьем.
— Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас?
— Потому что человеку свойственно стремиться к вершинам и потому что на вершинах воздух чище, а свет ярче.
— Есть ли у тебя пример для подражания?
— Женевский философ, питомец природы, бессмертный Руссо.
— Есть ли у тебя крестные?
— Да.
— Сколько?
— Двое.
— Кто они?
— Робеспьер-старший и Робеспьер-младший.
— С каким чувством пойдешь ты по пути, который просишь перед тобой отворить?
— С верой.
— Куда этот путь должен привести Францию и мир?
— Францию к свободе, мир к очищению.
— Чем ты пожертвуешь ради того, чтобы Франция и мир достигли этой цели?
— Жизнью, единственным, чем я владею, потому что все остальное я уже отдал.
— Итак, пойдешь ли ты сам по пути свободы и очищения и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает?
— Пойду сам и увлеку на этот путь всех, кто меня окружает.
— И по мере отпущенных тебе сил и возможностей ты будешь сметать все препятствия, которые встретишь на этом пути?
— Буду сметать любые препятствия.
— Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, порвешь ли ты с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?
— Я свободен.
Председатель обернулся к шестерым в масках.
— Братья, вы слушали? — спросил он.
— Да, — одновременно ответили шестеро членов высшего круга.
— Сказал ли он правду?
— Да, — снова ответили они.
— Считаете ли вы, что его надо принять?
— Да, — в последний раз сказали они.
— Ты готов принести клятву? — спросил председатель у вступавшего.
— Готов, — отвечал Сен-Жюст.
Тогда председатель слово в слово повторил все три периода той клятвы, которую ранее повторял за ним Бийо, и всякий раз, когда председатель делал паузу, Сен-Жюст твердым и пронзительным голосом отзывался:
— Клянусь!
После клятвы рука невидимого брата отворила ту же дверь, и Сен-Жюст удалился тою же деревянной поступью автомата, как и вошел, не оставив позади, по-видимому, ни сомнений, ни сожалений.
Председатель выждал, покуда не затворилась дверь в крипту, а затем громким голосом позвал:
— Номер третий!
Драпировка в третий раз поднялась, и явился третий адепт.
Как мы уже сказали, это был человек лет сорока-сорока двух, багроволицый, с угреватой кожей, но, несмотря на эти вульгарные черточки, весь облик его был проникнут аристократизмом, к которому примешивался оттенок англомании, заметный с первого взгляда.
При всей элегантности его наряда в нем чуствовалась некоторая строгость, начинавшая уже входить в обиход во Франции и происхождением своим обязанная сношениям с Америкой, которые установились у нас незадолго до того.
Поступь его нельзя было назвать шаткой, но она не была ни твердой, как у Бийо, ни автоматически четкой, как у Сен-Жюста.
Однако в его поступи, как и во всех повадках, сквозила известная нерешительность, по-видимому свойственная его натуре.
— Приблизься, — обратился к нему председатель.
Кандидат повиновался.
— Каково твое имя среди профанов?
— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский.
— Каково твое имя среди избранных?
— Равенство.
— Где ты увидел свет?
— В парижской ложе Свободных людей.
— Сколько тебе лет?
— У меня более нет возраста.
И герцог подал масонский знак, свидетельствовавший, что он облечен достоинством розенкрейцера.
— Почему ты желаешь быть принятым среди нас?
— Потому что я всегда жил среди великих, а теперь наконец желаю жить среди простых людей; потому что всегда жил среди врагов, а теперь наконец желаю жить среди братьев.
— У тебя есть крестные?
— Есть, двое.
— Назови их нам.
— Один — отвращение, другой — ненависть.
— С каким желанием ты пойдешь по пути, который просишь нас открыть перед тобой?
— С желанием отомстить.
— Кому?
— Тому, кто от меня отрекся, той, что меня унизила.
— Чем ты пожертвуешь, чтобы достичь этой цели?
— Состоянием, и более того — жизнью, и более того — честью.
— Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли ты порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?
— Вчера я покончил со всеми своими обязательствами.
— Братья, вы слышали? — обратился председатель к людям в масках.
— Да.
— Вы знаете этого человека, предлагающего себя нам в соратники?
— Да.
— И коль скоро вы его знаете, считаете ли, что нужно принять его в наши ряды?
— Да, но пускай поклянется.
— Знаешь ли ты клятву, которую тебе надлежит теперь принести? — спросил принца председатель.
— Нет, но откройте ее мне, и, какова бы она ни была, я поклянусь.
— Она ужасна, особенно для тебя.
— Не ужасней нанесенных мне оскорблений.
— Она столь ужасна, что, когда ты ее услышишь, мы разрешим тебе удалиться, если ты заподозришь, что придет день, когда ты не сумеешь блюсти ее во всей полноте.
— Читайте клятву.
Председатель устремил на вступавшего пронзительный взгляд; затем, словно желая постепенно подготовить его к произнесению кровавого обета, он изменил порядок пунктов и вместо первого начал со второго.
— Клянись, — сказал он, — чтить железо, яд и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук.
— Клянусь! — твердым голосом отозвался принц.
— Клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы.
Председатель оглянулся на людей в масках, которые обменялись взглядами, и видно было, как сквозь прорези масок в их глазах засверкали молнии.
Потом, обращаясь к принцу, он произнес:
— Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский, с этой минуты ты освобожден от присяги, принесенной отчизне и законам; но только не забудь: быстрее, чем грянет гром небесный, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал. А теперь живи по имя Отца, Сына и Святого Духа.
И председатель рукой указал принцу дверь в крипту, которая отворилась перед ним.
Герцог Орлеанский, словно человек, взваливший на себя непомерный груз, провел рукой по лбу и шумно вздохнул, силясь оторвать ноги от пола.
— О, теперь, — вскричал он, устремившись в крипту, — теперь-то я отомщу!
Глава 10. ОТЧЕТ
Оставшись одни, шестеро в масках и председатель тихо обменялись несколькими словами.
Потом, возвысив голос, Калиостро сказал:
— Входите все; я готов дать отчет, как обещал.
Дверь тут же отворилась; члены сообщества, которые прогуливались парами или беседовали группами в крипте, вернулись и вновь заполнили залу, где обычно проходили заседания.
Едва закрылась дверь за последним из членов ордена, Калиостро простер руку, давая понять, что знает цену времени и не желает терять ни секунды, и громко сказал:
— Братья, быть может, некоторые из вас были на том собрании, что имело место ровно двадцать лет тому назад в пяти милях от берега Рейна, в двух милях от деревни Дененфельд, в пещере Гром-горы; если кто-то из вас был там, пускай они, эти истинные столпы великого дела, которому мы служим, поднимут руки и скажут: «Я был там.»
В толпе поднялись пять-шесть рук и замахали над головами.
В тот же миг пять-шесть голосов повторили, как просил председатель:
— Я был там!
— Прекрасно, вот все, что нужно, — сказал оратор. — Остальные умерли или рассеялись по лицу земли и трудятся над общим делом, святым делом, ибо оно — на благо всего человечества. Двадцать лет назад труд этот, разные этапы которого мы сейчас рассмотрим, только зачинался; свет, который нас озаряет, едва брезжил на востоке, и даже наиболее зоркие глаза различали грядущее лишь сквозь облако, которое умеют пронизывать взгляды посвященных. На том собрании я объяснил, в силу какого чуда смерть, которая для человека есть забвение завершенного времени и минувших событий, не существует для меня, или, вернее, за последние двадцать столетий она тридцать два раза укладывала меня в могилу, но всякий раз новое эфемерное тело, наследуя мою бессмертную душу, избегало того забвения, которое, как я сказал, и есть сущность смерти. Поэтому на протяжении столетий я мог следить за развитием слова Христова и видеть, как народы медленно, но неуклонно переходят от рабства к состоянию крепостных, а от крепостной зависимости к тем упованиям, которые предшествуют свободе. Мы видели, как, подобно ночным звездам, которые спешат загореться в небе еще до захода солнца, разные малые народы Европы последовательно пытались добиться свободы: Рим, Венеция, Флоренция, Швейцария, Генуя, Пиза, Лукка, Ареццо — эти города Юга, где цветы распускаются быстрее и плоды созревают раньше, — один за другим пытались стать республиками; две или три из этих республик уцелели поныне и до сих пор бросают вызов заговору королей; но все эти республики были и остаются запятнаны первородным грехом: одни из них аристократические, другие — олигархические, третьи деспотические; например, Генуэзская республика, одна из тех, что уцелели, — аристократическая; ее жители дома остаются простыми гражданами, но за ее стенами все они — знатные люди. Одна Швейцария располагает некоторыми демократическими учреждениями, но ее недоступные кантоны, затерянные в горах, не могут быть ни образцом, ни подспорьем для рода человеческого. Нам было нужно нечто другое; нам нужна была большая страна, неподвластная влиянию извне и сама способная оказать такое влияние; огромное колесо, зубцы которого могли бы привести в движение Европу; планета, которая могла бы вспыхнуть и озарить весь мир!
По собранию пробежал одобрительный ропот. Калиостро вдохновенно продолжал:
— Я вопросил Господа, создателя всего сущего, творца любого движения, источник всякого прогресса, и увидел, что его перст указует на Францию.
И в самом деле, начиная со второго века, Франция — христианская страна, с одиннадцатого века в ней сложилась нация французов, с шестнадцатого века она стала единой; Франция, которую сам Господь нарек своей старшей дочерью, несомненно, для того, чтобы в великий час самоотречения иметь право послать ее на крест во имя человечества, как послал Христа, — в самом деле, Франция, испытавшая все формы монархического правления, феодальную, сеньориальную и аристократическую, показалась нам наиболее способной воспринять и передать наше влияние; и вот, ведомые небесным лучом, подобно тому как израильтяне были ведомы огненным столпом, мы решили, что Франция получит свободу первой. Поглядите на Францию, какой она была двадцать лет назад, и увидите, что для того, чтобы взяться за такое дело, потребна была великая отвага или, вернее, высшая вера. Двадцать лет тому назад в хилых руках Людовика Пятнадцатого Франция была еще та же, что при Людовике Четырнадцатом: это было великое аристократическое государство, где все права принадлежали знатным, все привилегии — богатым. Во главе этого государства стоял человек, олицетворявший одновременно все самое возвышенное и самое низкое, самое великое и самое мелкое, Бога и народ. Этот человек единым словом мог сделать вас богачом или бедняком, счастливым или несчастным, свободным или узником, живым или мертвым. У этого человека было трое внуков, трое молодых принцев, призванных ему наследовать. По воле случая тот из них, кого природа назначила ему в преемники, был таков, что общественное мнение, если бы оно существовало в то время, также остановило бы на нем свой выбор. Его считали добрым, справедливым, безупречно честным, бескорыстным, просвещенным и чуть ли не философом. Чтобы навсегда уничтожить в Европе те пагубные войны, что разгорелись из-за рокового наследства Карла Второго, в жены ему была избрана дочь Марии Терезии; две великие нации, воистину служившие в Европе противовесом одна другой — Франция на берегах Атлантики, Австрия на Черном море, — отныне должны были заключить неразрывный союз; таков был расчет Марии Терезии, лучшего политика Европы. И вот когда Франция, опираясь на Австрию, Италию и Испанию, должна была войти в эпоху нового, желанного царствования, тогда-то наш выбор пал не на Францию, чтобы сделать из нее первое королевство в мире, но на французов, чтобы превратить их в первый народ на земле. Вопрос был только в том, кто войдет в логово льва, какой христианский Тесей, ведомый светом веры, пройдет по изгибам гигантского лабиринта и бросит вызов минотавру монархии. Я ответил: «Я! Тут несколько горячих голов, беспокойные натуры, осведомились у меня, сколько времени понадобится мне для осуществления первого периода моего труда, который я предполагал разделить на три периода, и я испросил себе двадцать лет. Последовали возражения. Вы представляете себе? В течение двадцати веков люди были рабами или крепостными, а они возражали, когда я испросил себе двадцать лет, чтобы сделать людей свободными!
Калиостро обвел взглядом собравшихся, у которых его последние слова вызвали иронические улыбки.
Затем он продолжил:
— Наконец я добился, чтобы мне предоставили эти двадцать лет; я дал братьям знаменитый девиз: «Lilia pedibus destrue» — и взялся за работу, призывая всех окружающих последовать моему примеру. Я въехал во Францию под сенью триумфальных арок; весь путь от Страсбурга до Парижа был усыпан лаврами и розами. Все кричали: «Да здравствует дофина! Да здравствует будущая королева!» Все надежды королевства были связаны с потомством этого спасительного брачного союза. Далее я не желаю приписывать себе славу предпринятых шагов и заслугу в событиях. Господь меня не оставил, он позволил мне видеть божественную руку, державшую поводья огненной колесницы. Хвала Господу! Я отбросил с дороги камни, я навел мосты через потоки, я засыпал пропасти, а колесница катилась вперед, вот и все.
Итак, братья, смотрите, что исполнено за двадцать лет.
Парламенты пали.
Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным, умер, окруженный всеобщим презрением.
Королева семь лет была бездетна, а на исходе семи лет родила детей, чья законность так и осталась под вопросом; ее материнство подвергалось нападкам при рождении дофина, ее честь была поколеблена после дела с ожерельем.
Король, возведенный на трон под титулом Людовика Желанного, принялся за королевские труды и оказался бессилен в политике, как и в любви, скатываясь от утопии к утопии вплоть до полного банкротства, от министра к министру вплоть до господина де Калонна.
Произошло собрание нотаблей, созвавшее Генеральные штаты.
Генеральные штаты, избранные всеобщим голосованием, объявили себя Национальным собранием.
Знать и духовенство оказались побеждены третьим сословием.
Бастилия пала.
Иностранные войска изгнаны из Парижа и Версаля.
Ночь с третьего на четвертое августа явила аристократии всю ничтожность знати.
Пятое и шестое октября явили королю и королеве всю ничтожность королевской власти.
Четырнадцатое июля 1790 года явило миру единство Франции.
Принцы утратили народную любовь в эмиграции.
Месье утратил народную любовь после суда над Фаврасом.
И, наконец, на Алтаре отечества была принята присяга Конституции; председатель Национального собрания сел на такой же трон, что и король; закону и нации было отведено место выше этих тронов; Европа не сводит с нас глаз, склоняется к нам, молчит и ждет; все, кто не рукоплещет нам, объяты трепетом!
Братья, разве не верно то, что я сказал о Франции? Разве она не то колесо, которое могло бы привести в движение Европу, не то солнце, которым озарится мир?
— Верно! Верно! — вскричали все голоса.
— А теперь, братья, — продолжал Калиостро, — считаете ли вы, что дело продвинулось достаточно и мы можем отступиться, чтобы дальше оно шло уже само собой? Считаете ли вы, что после присяги Конституции мы можем положиться на королевское слово?
— Нет! Нет! — вскричали все голоса.
— В таком случае, — объявил Калиостро, — нам следует приступить ко второму революционному периоду великого дела демократии. Я рад убедиться, что в ваших глазах, как и в моих, Федерация 1790 года-не цель. но остановка в пути; что ж, мы постояли, передохнули, и двор принялся за свое контрреволюционное дело; так препояшемся и снова в путь. Несомненно, робким сердцам предстоит изведать немало тревожных часов и отчаянных мгновений; часто будет казаться, что луч, озаряющий нам дорогу, погас; нам еще не раз почудится, что указующая нам путь рука покинула нас. На протяжении этого долгого периода, который нам надлежит пройти, не раз покажется, что дело наше опозорено и даже загублено каким-нибудь непредвиденным несчастным случаем, каким-нибудь нежданным происшествием; все будет оборачиваться против нас: неблагоприятные обстоятельства, триумф наших врагов, неблагодарность сограждан; и многие из нас, быть может наиболее добросовестные, после стольких тяжких трудов и ввиду явного бессилия начнут терзаться вопросом, не сбились ли мы с пути, не следуем ли по неверной дороге. Нет, братья, нет! Я говорю вам это теперь, и пускай мои слова вечно звучат у вас в ушах — во время победы подобно торжественным фанфарам, в час поражения подобно набату; нет, народам-вожатым доверена святая миссия, и на них лежит роковой, провиденциальный долг ее исполнять; Господь, направляющий их, ведает свои таинственные пути, которые открываются нам лишь в сиянии исполненного предначертания; нередко пелена тумана скрывает Господа от наших глаз, и мы полагаем, что Его нет с нами; нередко сама идея отступает и словно обращается в бегство, а между тем на самом деле она, подобно рыцарям на средневековых турнирах, берет разбег, чтобы вновь поднять копье и устремиться на противника с новыми силами и новым пылом. Братья! Братья! Цель, к которой мы стремимся, — это маяк, зажженный на высокой горе; за время пути мы десятки раз теряем его из виду из-за неровностей почвы и думаем, что он погас; и тогда слабые начинают роптать, сетовать и останавливаются, говоря: «Ничто больше не указывает нам направление, мы бредем в потемках; давайте останемся здесь, к чему блуждать?.» Но сильные идут дальше, улыбаясь и храня веру, и вот уже маяк виден опять, а после вновь исчезает и вновь появляется, и с каждым разом все виднее, все ярче, потому что он становится все ближе. Вот так, борясь, упорно продолжая начатое, а главное, храня веру, избранники мира дойдут до подножия спасительного маяка, свет которого воссияет однажды не только для всей Франции, но и для всех народов земли. Поклянемся ж, братья, поклянемся от имени нашего и наших преемников не останавливаться, покуда не воссияет по всей земле святой завет Христа, первой части которого мы уже почти достигли: свобода, равенство, братство!
Эти слова Калиостро были встречены бурным одобрением; но посреди криков и рукоплесканий, подобно каплям ледяной воды, срывающимся со сводов сырой пещеры на пылающий лоб путника, во всеобщий восторг ворвались слова, произнесенные чьим-то резким, язвительным голосом:
— Да, поклянемся, но прежде объясни нам, как ты понимаешь эти три слова, чтобы мы, скромные апостолы, могли объяснять их с твоих слов.
Пронзительный взгляд Калиостро прорезал толпу и, словно солнечный зайчик, высветил бледное лицо депутата от Арраса.
— Хорошо, — сказал он. — Слушай, Максимильен. Потом, подняв руку и возвысив голос, он обратился к собранию:
— Слушайте все!
Глава 11. СВОБОДА! РАВЕНСТВО! БРАТСТВО!
Среди собравшихся установилось торжественное молчание, глубина которого свидетельствовала, какую важность придают слушатели тому, что им предстоит услышать.
— Да, меня с полным основанием спросили, что такое свобода, что такое равенство и что такое братство; я скажу вам это. Начнем со свободы. И прежде всего, братья, не путайте свободу с независимостью; это не две сестры, похожие друг на друга, — это два врага, проникнутые взаимной ненавистью. Почти все народы, обитающие в горах, независимы; но не знаю примеров, чтобы народы эти, кроме Швейцарии, были воистину свободны.
Никто не станет отрицать, что Калабрия, Корсика и Шотландия независимы.
Никто не посмеет утверждать, что они свободны. Когда ущемляют воображение калабрийца, честь корсиканца, выгоду шотландца, калабриец, не в силах прибегнуть к правосудию, поскольку угнетенные народы лишены правосудия, калабриец хватается за кинжал, корсиканец — за стилет, шотландец за dirk; он наносит удар, враг падает — и он отомщен; тут же горы, где он найдет убежище, и за неимением свободы, которую тщетно призывают жители города, он обретает независимость в глубоких пещерах, густых лесах, на высоких утесах; это независимость лисицы, серны, орла. Но орел, серна и лисица, бесстрастные, неизменные, равнодушные