Может быть, придется подождать час или даже больше, но я знаю твою снисходительность: ты скажешь себе, что оказываешь мне этим услугу, и не станешь скучать.
– Да нет же, не беспокойтесь, господин Жильбер, – сказал Питу, – я никогда не скучаю. К тому же по дороге я куплю у булочника краюху хлеба, и, если в карете мне станет скучно, я пожую.
– Прекрасное средство! – отозвался Жильбер. – Но только, знаешь ли, Питу, – добавил он, улыбаясь, – с точки зрения гигиены есть всухомятку вредно: хлеб лучше чем-нибудь запивать.
– Тогда, – подхватил Питу, – я кроме хлеба куплю ломоть студня и бутылку вина.
– Браво! – воскликнул Жильбер.
И воодушевленный Питу вышел, нанял фиакр, велел ему подъехать к коллежу Людовика Святого, спросил Себастьена, который прогуливался в саду при коллеже, сгреб его в объятия, как Геракл Телефа, расцеловал от души, а потом, опустив на землю, вручил ему письмо от отца.
Себастьен первым делом поцеловал письмо с нежной и почтительной сыновней любовью; потом, после минутного размышления, он спросил:
– Скажи, Питу, а не говорил ли отец, что ты должен куда-то меня отвезти?
– Да, если ты согласишься.
– Еще бы, – поспешно промолвил мальчик, – конечно, я согласен, и ты скажешь отцу, что я был в восторге от его предложения.
– Ладно, – сказал Питу, – похоже, что речь идет о месте, где тебе бывает очень весело.
– Я был в этом месте всего один раз, Питу, но буду счастлив туда вернуться.
– В таком случае, – объявил Питу, – остается только предупредить аббата Берардье о твоей отлучке; фиакр ждет у дверей, и я тебя увезу.
– Превосходно, – отвечал юноша, – и, чтобы не терять времени, милый Питу, отнеси сам аббату записку от отца, а я тем временем немного приведу себя в порядок и буду ждать тебя во дворе.
Питу отнес письмо директору коллежа, получил exeat и спустился во двор.
Свидание с аббатом Берардье приятно польстило самолюбию Питу; в нем признали того нищего крестьянина – в шлеме, при сабле, но без такого важного предмета туалета, как кюлоты, – который в тот самый день, когда пала Бастилия, год тому назад, произвел в коллеже целый переполох как оружием, которое при нем было, так и одеждой, которой на нем не было.
Сегодня он явился сюда в треуголке, в синем сюртуке с белыми отворотами, в коротких кюлотах, с капитанскими эполетами на плечах; сегодня он явился с той уверенностью в себе, какая достигается благодаря уважению сограждан; таким образом, он имел право на самое обходительное обращение.
И аббат Берардье встретил его весьма обходительно.
Почти в то же самое время, когда Питу спускался по лестнице, ведущей от директора коллежа, Себастьен, у которого была комната в другом крыле, спускался по другой лестнице.
Себастьен уже не был ребенком; это был очаровательный юноша лет шестнадцати-семнадцати, лицо его обрамляли чудесные каштановые волосы, а голубые глаза метали первое юное пламя, позлащенное, как лучи зари.
– Я готов, – весело сказал он Питу, – поехали.
Питу посмотрел на него до того радостно и вместе с тем до того изумленно, что Себастьсну пришлось повторить свое приглашение еще раз.
На сей раз Питу последовал за юношей.
У ворот Питу сказал Себастьену:
– Вот ведь какое дело: я, знаешь ли, понятия не имею, куда нам ехать, поэтому назови адрес сам.
– Не беспокойся, – сказал Себастьен. И, обращаясь к кучеру, добавил:
– Улица Кок-Эрон, девять, первый подъезд от улицы Кокийер.
Этот адрес ровным счетом ничего не говорил Питу. Итак, Питу вслед за Себастьеном безропотно поднялся в карету.
– Но только, если та особа, к которой мы едем, милый Питу, окажется дома, – заметил Себастьен, – я могу пробыть там час или даже дольше.
– Не беспокойся об этом, Себастьен, – отвечал Питу, разевая свой огромный рот в жизнерадостной улыбке, – это предусмотрено. Эй, кучер, попридержи лошадей!
В это время они как раз поравнялись с булочной; кучер придержал лошадей, Питу выскочил, купил двухфунтовый каравай и вернулся в фиакр.
Чуть подальше Питу остановил кучера еще раз.
Это было перед кабачком.
Питу вышел, купил бутылку вина и снова уселся рядом с Себастьеном.
И, наконец, Питу остановил кучера в третий раз, на сей раз перед колбасной лавкой.
Питу опять выскочил и купил четверть студня.
– Теперь, – сказал он, – гоните, не останавливаясь, до улицы Кок-Эрон, у меня есть все, что мне надобно.
– Отлично, – отозвался Себастьен, – теперь я понимаю твой план и совершенно спокоен на твой счет.
Карета покатилась до самой улицы Кок-Эрон и остановилась перед домом номер девять.
Чем ближе подъезжали они к этому дому, тем сильней становилось лихорадочное возбуждение, охватившее Себастьена. Он вскочил с сиденья и, высунувшись из фиакра, кричал кучеру, хотя, к чести последнего и его колымаги, надо признать, что призывы юноши нисколько не ускорили дело:
– Побыстрей, кучер, да побыстрей же!
Тем не менее, поскольку все на свете чем-нибудь да кончается – ручьи впадают в речушки, речушки в большие реки, реки в океан, – так и фиакр добрался наконец до улицы Кок-Эрон и, как мы уже говорили, остановился перед домом номер девять.
Себастьен тут же, не дожидаясь помощи кучера, распахнул дверцу, в последний раз обнял Питу, спрыгнул на землю, позвонил у дверей, двери отворились, юноша спросил у привратника, дома ли ее сиятельство графиня де Шарни, и, не дожидаясь ответа, ринулся внутрь павильона.
При виде прелестного мальчика, красивого и хорошо одетого, привратник даже не попытался его остановить и, поскольку графиня была дома, удовольствовался тем, что затворил дверь, предварительно удостоверившись, что никто не сопровождает гостя и не хочет войти за ним следом.
Спустя пять минут, когда Питу отхватил ножом первый шмат от четверти студня, зажал между колен откупоренную бутылку, а сам тем временем за обе щеки уписывал мягкий хлеб с хрустящей корочкой, дверца фиакра отворилась, и привратник, держа свой колпак в руке, обратился к Питу со следующими словами, которые ему пришлось повторить дважды:
– Ее сиятельство графиня де Шарни просит господина капитана Питу соблаговолить войти к ней в дом, вместо того, чтобы ждать господина Себастьена в фиакре.
Как мы уже сказали, привратник был вынужден повторить это приглашение дважды, но, поскольку после второго раза Питу уже не мог думать, что ослышался, ему пришлось со вздохом проглотить хлеб, положить обратно в бумажный сверток шмат студня, который он успел отрезать, и аккуратно поставить бутылку в угол фиакра, чтобы вино не разлилось.
Потом, потрясенный таким приключением, он последовал за привратником.
Но потрясение его безмерно возросло, когда он увидал, что в передней его ждет прекрасная дама, которая, обнимая Себастьена, протянула ему, Питу, руку и сказала:
– Господин Питу, вы доставили мне такую огромную и нечаянную радость, привезя сюда Себастьена, что мне захотелось самой вас поблагодарить.
Питу глянул, залепетал что-то, но не посмел коснуться протянутой ему руки.
– Возьми руку и поцелуй, Питу, – сказал Себастьен, – матушка разрешает.
– Это твоя матушка? – переспросил Питу.
Себастьен утвердительно кивнул головой.
– Да, его матушка, – подтвердила Андре с сияющими глазами, – матушка, к которой вы привезли его после девяти месяцев отсутствия; матушка, которая видела сына всего единожды в жизни и, питая надежду, что вы привезете мне его еще, не желает иметь от вас тайны, хотя эта тайна может ее погубить, если окажется раскрыта.
Когда взывали к сердцу и преданности Питу, можно было твердо рассчитывать, что доблестный молодой человек в тот же миг отринет все сомнения и колебания.
– О сударыня, – вскричал он, хватая руку, которую протянула ему графиня де Шарни и целуя ее, – не беспокойтесь, вот где хранится ваша тайна!
И, выпрямившись, он с большим достоинством приложил свою руку к сердцу.
– А теперь, господин Питу, – продолжала графиня, – сын сказал мне, что вы не завтракали, пройдите же в столовую, и, пока я побеседую с сыном – ведь вы же не станете оспаривать у матери это счастье, не правда ли? – для вас накроют стол, и вы вознаградите себя за потраченное время.
И, приветствовав Питу таким взглядом, какого у нее никогда не находилось для богатейших вельмож при дворах Людовика XV и Людовика XVI, она увлекла Себастьена через гостиную в спальню, а Питу, все еще оглушенный случившимся, остался в столовой ждать исполнения того обещания, что дала ему графиня.
И спустя несколько мгновений все исполнилось. На столе возникли две отбивные, холодный цыпленок и горшочек варенья, а рядом с ними бутылка бордо, бокал венецианского стекла, тонкого, как муслин, и стопка тарелок из китайского фарфора.
Несмотря на элегантность сервировки, мы не осмелимся утверждать, что Питу нисколько не пожалел о своем двухфунтовом каравае, студне и бутылке вина с зеленым сургучом.
Когда, разделавшись с отбивными, он приступил к цыпленку, дверь отворилась, и на пороге показался молодой дворянин, намеревавшийся через столовую пройти в гостиную.
Питу поднял голову, молодой человек потупил глаза, оба одновременно узнали друг друга и хором воскликнули:
– Господин виконт де Шарни!
– Анж Питу!
Питу встал, сердце его яростно билось; вид молодого человека напомнил ему самые горестные переживания, какие ему довелось испытать в жизни.
Что до Изидора, то ему вид Питу не напомнил ровным счетом ничего только слова Катрин, что он, Изидор, должен помнить, сколь многим обязан этому славному человеку.
Он не знал и даже ничуть не подозревал о глубокой любви, которую Питу испытывал к Катрин; о любви, в которой Питу, будучи великодушен, черпал свою преданность. А потому он подошел прямо к Питу, в котором, несмотря на мундир и пару эполет, по привычке видел арамонского крестьянина, охотника с Волчьих Вересковищ, парня с фермы Бийо.
– А, это вы, господии Питу, – сказал он. – Очень рад нашей встрече и возможности выразить вам всю мою признательность за услуги, которые вы нам оказали.
– Господин виконт, – отвечал Питу более или менее твердым голосом, хотя чувствовал, что дрожит всем телом, – все, что я сделал, было ради мадемуазель Катрин, и только для нее одной.
– Да, пока вы не узнали, что я ее люблю, но начиная с этого времени ваши услуги относились и ко мне, поскольку, когда вы получали на почте мои письма и руководили постройкой домика возле Клуисовой глыбы, вам пришлось войти в некоторые расходы…
И рука Изидора потянулась к карману, словно желая испытать этим движением совесть Питу.
Но Питу остановил Изидора.
– Сударь, – произнес он с достоинством, которое подчас удивляло тех, кто имел с ним дело, – я оказываю помощь, когда могу, но не принимаю за нес платы; к тому же, повторяю вам, все мои услуги относились к мадемуазель Катрин. Мадемуазель Катрин – мой друг; если она полагает, что должна мне какие-то деньги, она уладит это прямо со мной, но вы, сударь, ничего мне не должны: я делал все для мадемуазель Катрин, а не для вас, и потому вам нечего мне предлагать.
Эти слова, а главное тон, которым они были произнесены, поразили Изидора; быть может, только теперь он заметил, что его собеседник одет в мундир и на плечах у него красуются капитанские эполеты.
– Отчего же, господин Питу, – возразил он, слегка наклонив голову, я кое-что вам должен, и мне есть что вам предложить. Я должен высказать вам свою благодарность и предлагаю вам свою руку. Надеюсь, вы доставите мне удовольствие принять мою благодарность и окажете мне честь пожать руку.
В ответе Изидора и движении, коим он сопровождался, было столько величия, что покоренный Питу протянул руку и кончиками пальцев дотронулся до пальцев Изидора.
В этот миг на пороге гостиной появилась графиня де Шарни.
– Господин виконт, – сказала она, – вы хотели меня видеть? Вот и я.
Изидор отдал Питу поклон и по приглашению графини последовал за ней в гостиную.
Однако, когда он затворял дверь гостиной, желая, очевидно, остаться наедине с графиней, Андре придержала дверь, и она осталась полуоткрытой.
Графиня явно дала понять, что сделала это намеренно.
Итак, Питу было слышно все, что говорили в гостиной.
Он приметил, что другая дверь гостиной, та, что вела в спальню, тоже была открыта; таким образом, Себастьен, оставаясь невидимым, мог слышать весь разговор графини и виконта точно так же, как он сам.
– Вы хотели меня видеть? – обратилась графиня к деверю. – Могу ли я узнать, какой счастливый случай привел вас ко мне?
– Сударыня, – отвечал Изидор, – вчера я получил весточку от Оливье; как и в прошлых письмах, которые я от него получал, он просит меня передать вам его нижайший поклон; он не знает еще, когда вернется, и пишет, что будет счастлив получить от вас весточку, коль скоро вы соблаговолите вручить мне для него письмо или просто на словах передать ему привет через меня.
– Сударь, – сказала графиня, – я до сих пор не ответила на письмо, которое господин де Шарни написал мне перед отъездом, потому что не знаю, где он, но я охотно воспользуюсь вашим посредничеством, чтобы исполнить долг преданной и почтительной жены; итак, если завтра вы соблаговолите прислать за письмом для господина де Шарни, письмо это будет написано и передано вам для него.
– Напишите письмо, сударыня, – отвечал на это Изидор, – но я заеду за ним не завтра, а дней через пять-шесть: мне настоятельно необходимо совершить одну поездку, не знаю в точности, сколько времени она займет, но, как только вернусь, я приду к вам засвидетельствовать почтение и исполнить то, что вы мне поручите.
Изидор поклонился графине, та ответила ему реверансом и, по-видимому, указала ему другой выход, потому что он больше не появился в столовой, где Питу, разделавшись с цыпленком, как прежде разделался с отбивными, вступил в единоборство с вареньем.
Горшок из-под варенья давно уже опустел, равно как и бокал, из которого Питу допил последние капли бордо, когда графиня снова вошла в столовую, ведя Себастьена.
Трудно было бы признать суровую мадемуазель де Таверне или строгую графиню де Шарни в молодой матери, которая шла, опираясь на руку своего мальчика, с сияющими от радости глазами, с улыбкой, не сходившей с уст; ее бледные щеки, омытые невообразимо сладкими слезами, которые пролились впервые, покрылись розовым румянцем, удивившим самое Андре: это материнская любовь, составляющая для женщины полжизни, вернула румянец на ее лицо за два часа, что она провела с сыном.
Она еще раз покрыла поцелуями лицо Себастьена; потом она передала мальчика Питу, стиснув грубую лапу славного молодого человека своими белыми ручками, которые, казалось, были изваяны из теплого и мягкого мрамора.
Себастьен в свой черед расцеловал Андре с той пылкостью, которую вкладывал во все, что делал; эту его пылкость могло охладить лишь неосторожное восклицание, от которого не удержалась Андре, когда мальчик в прошлый раз упомянул при ней Жильбера.
Но в часы одиночества в коллеже Людовика Святого, во время прогулок в уединенном саду сладостное видение матери снова стало возникать перед ним, и любовь мало-помалу вернулась в сердце мальчика; и когда Себастьен получил от Жильбера письмо, в котором тот разрешил ему в сопровождении Питу на час-другой съездить к матери, это письмо совпало с самыми тайными и заветными его желаниями.
Встреча Себастьена и Андре произошла так нескоро из-за деликатности Жильбера; он понимал, что если сам отвезет мальчика к матери, то своим присутствием лишит Андре половины блаженства, а если Себастьена привез бы к ней кто-нибудь другой, а не добрый и простодушный Питу, тем самым была бы поставлена под угрозу тайна, принадлежавшая не Жильберу.
Питу распрощался с графиней, не задав ни единого вопроса, не бросив вокруг ни единого любопытного взгляда, и, увлекая за собой Себастьена, который, обернувшись назад, обменивался с матерью воздушными поцелуями, уселся в фиакр, где обнаружил и свой хлеб, и завернутый в бумагу студень, и бутылку вина, притулившуюся в уголке.
Во всем этом, точно так же как и в отлучке из Виллер-Котре, не было ровным счетом ничего такого, что могло бы огорчить Питу.
Вечером того же дня он приступил к работе на Марсовом поле; работа продолжалась и во все другие дни; он получил множество похвал от г-на Майара, который его узнал, и от г-на Байи, которому он о себе напомнил; он разыскал г-на Эли и г-на Юллена, таких же победителей Бастилии, как и он сам, и без зависти увидел у них медали, которые они носили в бутоньерках, – а ведь Питу с Бийо тоже имели не меньше прав на такие медали. Наконец настал знаменательный день, и он с утра занял свое место у заставы Сен-Дени. Он снял с трех свисавших веревок сыр, хлеб и бутылку вина. Он поднимался на возвышение перед Алтарем отечества, он плясал фарандолу, одну руку протянув актрисе из Оперы, а другую монашке-бернардинке. При появлении короля он вернулся в строй и с удовлетворением видел, как от его имени присягал Лафайет – это было для него, Питу, большой честью; потом, после присяги, после пушечных выстрелов, после взрыва музыки, взлетевшей к небу, когда Лафайет на белом коне проехал между рядов своих дорогих товарищей, он радовался, когда Лафайет его узнал, и оказался среди тридцати или сорока тысяч счастливцев, которым генерал пожал руку за этот день; затем он вместе с Бийо покинул Марсово поле и несколько раз останавливался поглазеть на огни, иллюминацию, фейерверки на Елисейских полях. Потом он пошел вдоль бульваров; потом, чтобы не пропустить ни одно из удовольствий, коими изобиловал этот великий день, он, вместо того чтобы завалиться спать, как сделал бы на его месте любой, у кого после такого утомительного дня уже подгибались бы ноги, он, Питу, отправился к Бастилии, где в угловой башне нашел свободный столик, и распорядился, как мы уже сообщали, чтобы ему принесли два фунта хлеба, две бутылки вина и колбасу.
Правда, он не знал, что Изидор, предупреждая г-жу де Шарни о семиили восьмидневной отлучке, собирался провести эти дни в Виллер-Котре; правда, он не знал, что шесть дней тому назад Катрин разродилась мальчиком, что ночью она покинула домик близ Клуисовой глыбы, а утром вместе с Изидором приехала в Париж и, вскрикнув, забилась поглубже в карету, когда заметила Бийо с Питу у заставы Сен-Дени, – а ведь ни в работе на Марсовом ноле, ни во встречах с гг. Майаром, Байи, Эли и Юлленом нет никаких причин для уныния, равно как и в этой фарандоле, которую он отплясывал между актрисой из Оперы и монашкой-бернардинкой, равно как и в том, что г-н де Лафайет узнал его и оказал ему честь своим рукопожатием, равно как и в этой иллюминации, этих фейерверках, этой искусственной Бастилии и в этом столе, на котором стояли хлеб, колбаса и две бутылки вина.
И только одно могло печалить Питу: это была печаль папаши Бийо.
Глава 8.
СВИДАНИЕ
Как мы уже знаем из начала предыдущей главы, Питу, отчасти желая поддержать собственную веселость, отчасти пытаясь развеять печаль Бийо, решился завести с ним беседу.
– А скажите-ка, папаша Бийо, – начал Питу после недолгого молчания, во время которого он, казалось, запасся нужными словами, как стрелок перед тем, как открыть огонь, запасается патронами, – кто, черт побери, мог предположить, что с тех пор, как ровно год и два дня тому назад мадемуазель Катрин дала мне луидор и ножом разрезала веревки, которыми были связаны мои руки… да, надо же… кто бы мог подумать, что за эти год и два дня приключится столько событий.
– Никто, – отвечал Бийо, и Питу не заметил, каким недобрым огнем сверкнул взгляд фермера, когда он, Питу, произнес имя Катрин.
Питу выждал, чтобы узнать, не добавит ли Бийо еще чего-нибудь к тому единственному слову, которое он произнес в ответ на довольно-таки длинную и, по мнению самого Питу, недурно выстроенную тираду.
Но, видя, что Бийо хранит молчание, Питу, подобно стрелку, о котором мы только что толковали, перезарядил ружье и дал еще один выстрел.
– А скажите-ка, папаша Бийо, – продолжал он, – кто бы сказал, когда вы неслись за мной по равнине Эрменонвиля; когда вы чуть не загнали Каде, да и меня самого чуть не загнали; когда вы настигли меня, назвались, позволили сесть на круп вашего коня, когда в Даммартене пересели на другую лошадь, чтобы поскорей очутиться в Париже; когда мы приехали в Париж и увидели, как горят заставы, когда в предместье Ла-Виллет нас помяли имперцы; когда мы повстречали процессию, которая кричала: «Да здравствует господин Неккер!. и «Да здравствует герцог Орлеанский!.; когда вы сподобились чести нести одну из ручек носилок, на которых были установлены бюсты этих двух великих людей, а я тем временем пытался спасти жизнь Марго; когда на Вандомской площади в нас стрелял королевский немецкий полк и бюст господина Неккера свалился вам на голову; когда мы бросились наутек по улице Сент-Онорс с криками: «К оружию! Наших братьев убивают!. – кто бы вам тогда сказал, что мы возьмем Бастилию?
– Никто, – ответствовал фермер столь же лаконично, как и в прошлый раз. «Черт возьми! – выждав некоторое время, мысленно воскликнул Питу. Сдается мне, он это нарочно!.» Ладно, попробуем выстрелить в третий раз.»
Вслух же он произнес:
– А скажите-ка, папаша Бийо, ну кто бы поверил, когда мы брали Бастилию, что день в день спустя год после этой победы я буду капитаном, вы представителем провинции на празднике Федерации, и мы оба будем ужинать, особенно я, в Бастилии, построенной из зеленых веток, которые будут насажены на месте, где стояла та, другая Бастилия? А, кто бы в это поверил?
– Никто, – повторил Бийо еще более угрюмо.
Питу признал, что невозможно заставить фермера разговориться, но утешался мыслью, что никто не лишил его, Питу, права говорить самому.
Итак, он продолжал, оставив за Бийо право отвечать, коль скоро ему придет охота.
– Как подумаю, что ровно год тому назад мы вошли в ратушу, что вы ухватили господина де Флесселя – бедный господин де Флессель, где он? Где Бастилия? – ухватили господина де Флесселя за воротник, что вы заставили его выдать порох, покуда я стоял у дверей на часах, а кроме пороха, вы добились от него записки к господину Делоне; и что мы раздали порох и расстались с господином Маратом: он пошел к Дому инвалидов, ну, а мы – к Бастилии; что у Бастилии мы нашли господина Гоншона, Мирабо из народа, как его называли… А знаете ли вы, папаша Бийо, что сталось с господином Гоншоном? Эй, знаете вы, что с ним сталось?
На сей раз Бийо ограничился тем, что отрицательно покачал головой.
– Не знаете? – продолжал Питу. – Я тоже не знаю. Может быть, то же самое, что сталось с Бастилией, с господином де Флесселем и что станется со всеми нами, – философски добавил Питу, – pulvis es et in pulverem reverteris. Как подумаю, что на этом самом месте была дверь, а теперь ее здесь нет, – та дверь, через которую вы вошли, после того как господин Майар написал на шкатулке знаменитое сообщение, которое я должен был прочесть народу, если вы не вернетесь; как подумаю, что на том самом месте, где сейчас в этой огромной яме, похожей на могилу, свалены все эти цепи и кандалы, вы повстречали господина Делоне! – бедняга, я так и вижу его до сих пор в сюртуке цвета небеленого полотна, в треуголке, с алой лентой и шпагой, упрятанной в трость… Да, и он тоже ушел вслед за Флесселем! Как подумаю, что господин Делоне показал вам всю Бастилию, снизу доверху, дал вам ее изучить, измерить ее стены в тридцать футов у основания и в пятнадцать у вершины, и как вы вместе с ним поднимались на башни, и вы даже пригрозили ему, если он не будет вести себя благоразумно, броситься вниз вместе с ним с одной из башен; как подумаю, что, спускаясь, он показал вам ту пушку, которая десять минут спустя отправила бы меня туда, где теперь пребывает бедный господин Делоне, кабы я не исхитрился спрятаться за угол; и, наконец, как подумаю, что, осмотрев все это, вы сказали, словно мы собирались штурмовать сеновал, голубятню или ветряную мельницу: «Друзья, возьмемте Бастилию!. – и мы ее взяли, эту хваленую Бастилию, до того здорово взяли, что сегодня сидим себе, уплетая колбасу и попивая бургундское, на том самом месте, где была башня, прозывавшаяся.третья Бертодьера., в которой сидел доктор Жильбер!
До чего же странно! И как припомню весь этот шум, гам, крики, грохот…
Погодите, – перебил сам себя Питу, – кстати уж о шуме, что это там слышится? Гляньте, папаша Бийо, там что-то происходит или идет кто-то: все бегут, все повскакали с мест; пойдемте-ка вместе со всеми, папаша Бийо, пойдемте!
Питу подхватил Бийо под руку, приподнял его с места, и оба, охваченный любопытством Питу и безучастный Бийо, отправились в ту сторону, откуда доносился шум.
Причиной шума был человек, наделенный редкой привилегией производить шум всюду, где бы он ни появлялся.
Среди всеобщего гневного ропота слышались крики: «Да здравствует Мирабо!. – они вырывались из могучих глоток тех людей, которые последними меняют свое мнение о людях.
И впрямь, это был Мирабо, который под руку с женщиной явился осмотреть новую Бастилию; ропот был вызван именно тем, что его узнали.
Женщина была под вуалью.
Другого человека на месте Мирабо испугала бы вся эта поднявшаяся вокруг него суматоха, в особенности крики, преисполненные глухой угрозы, прорывавшиеся сквозь хвалебные возгласы; эти крики были сродни тем, что сопровождали колесницу римского триумфатора, взывая к нему: «Цезарь, не забывай, что ты смертен!.»
Но он, человек привычный к угрозам, был, казалось, подобен буревестнику, которому хорошо лишь в соседстве с громами и молниями; с улыбкой на лице, со спокойным взглядом и властной осанкой он шел сквозь весь этот переполох, ведя под руку неведомую спутницу, дрожавшую под влиянием его ужасающей популярности.
Неосторожная, она, наверно, подобно Семеле, пожелала увидеть Юпитера, и теперь, казалось, ее вот-вот спалит небесный огонь.
– Да это же господин де Мирабо! – сказал Питу. – Смотри-ка, вот он какой, господин де Мирабо, дворянский Мирабо. Вы помните, папаша Бийо, ведь почти что на этом самом месте мы видели господина Гоншона, народного Мирабо, и я еще сказал вам: «Не знаю, как дворянский Мирабо, а этот, народный, – сущий урод.» Так вот, знайте, что нынче, когда я повидал их обоих, сдается мне, что оба они одинаковые уроды, но дела это не меняет; все равно воздадим должное великому человеку.
И Питу взобрался на стул, а со стула перелез на стол, нацепил треуголку на острие своей шпаги и закричал:
– Да здравствует господин де Мирабо!
Бийо ничем не проявил ни симпатии, ни антипатии; он лишь скрестил руки на дюжей груди и угрюмо пробормотал:
– Говорят, он предает народ.
– Подумаешь, – возразил Питу, – такое говорят обо всех великих людях древности, от Аристида до Цицерона.
И еще более зычным и гулким голосом, чем в первый раз, он прокричал вслед прославленному оратору:
– Да здравствует Мирабо!
Великий человек уже почти скрылся из виду, увлекая за собой водоворот людей, хулы и приветственные клики. Питу соскочил со стола и сказал:
– А все равно, я очень доволен, что увидел господина де Мирабо…
Пошли, папаша Бийо, прикончим вторую бутылку и доедим нашу колбасу.
И он увлек фермера к столу, где их в самом деле ждали остатки угощения, которое Питу поглощал почти без посторонней помощи, как вдруг они обнаружили, что к их столику придвинут третий стул, а на стуле сидит какой-то человек и словно поджидает их.
Питу посмотрел на Бийо; тот смотрел на незнакомца.
День этот, конечно, был днем братского единения, а потому допускал некоторую бесцеремонность между согражданами, но в глазах Питу, не допившего второй бутылки и не доевшего колбасы, бесцеремонность эта почти равнялась той, которую позволял себе незнакомый игрок, подсевший к шевалье де Грамону.
Да и тот игрок, которого Гамильтон называет «ничтожеством», попросил у шевалье де Грамона прощения «за великую дерзость», между тем как незнакомец и не думал просить прощения ни у Бийо, ни у Питу, а, напротив, смотрел на них с некоторой издевкой, как, по-видимому, привык смотреть на всех и каждого.
У Бийо, конечно же, был не такой нрав, чтобы сносить подобные взгляды, не требуя объяснений; он проворно шагнул к незнакомцу, но не успел фермер открыть рот или поднять руку, как незнакомец подал масонский знак, и Бийо ответил на этот знак.
Эти двое даже не знали друг друга, однако они были братьями.
Впрочем, незнакомец и одет был так же, как Бийо, в мундир представителя от провинций; лишь по некоторым отличиям в платье фермер заключил, что человек этот, должно быть, принадлежал нынче к кучке иностранцев, сопровождавших Анахарсиса Клоотса и представлявших на празднестве депутацию от всего человечества.
После того как незнакомец и Бийо обменялись знаками, Бийо и Питу уселись на свои места.
Бийо даже кивнул головой в знак приветствия, а Питу дружелюбно улыбнулся.
Однако оба они, казалось, вопросительно смотрели на незнакомца, и он прервал молчание.
– Вы меня не знаете, братья, – сказал он, – а между тем я знаю вас обоих.
Бийо пристально глянул на незнакомца, а Питу, натура более непосредственная, воскликнул:
– Да неужто знаете?
– Я знаю тебя, капитан Питу, – произнес иностранец, – я знаю тебя, фермер Бийо.
– Все верно, – заметил Питу.
– Почему ты так мрачен, Бийо? – спросил иностранец. – Потому ли, что тебе, победителю Бастилии, ворвавшемуся в крепость первым, забыли повесить в бутоньерку медаль Четырнадцатого июля, забыли воздать тебе такие же почести, какие воздали сегодня господам Майару, Эли и Юллену?
Бийо презрительно улыбнулся.
– Если ты знаешь меня, брат, – произнес он, – ты должен понимать, что такое сердце, как мое, не могут опечалить подобные пустяки.
– Тогда, может быть, потому, что со всем присущим твоему сердцу великодушием ты понапрасну пытался воспротивиться убийствам Делоне, Фулона и Бертье?