– У господина герцога Анжуйского? – повернулся граф к Шико. – Значит, принц не мертв?
– Гм! – хмыкнул гасконец. – По-моему, он сейчас все равно что покойник.
Главный ловчий теперь окончательно запутался, он все больше убеждался в том, что герцог Анжуйский не выходил из Лувра.
Кое-какие слухи, донесшиеся до него, и замеченная им беготня слуг укрепляли его в этом предположении.
Не зная истинных причин отсутствия принца на церемонии, Монсоро был до крайности удивлен, что в столь решительный момент герцога не оказалось на месте.
Король и на самом деле отправился к герцогу Анжуйскому. Главный ловчий, несмотря на свое горячее желание узнать, что случилось с принцем, не мог проникнуть в его покои и был вынужден ждать вестей в коридоре.
Мы уже говорили, что четыре миньона смогли присутствовать на заседании, потому что их сменили швейцарцы, но как только заседание кончилось, они тотчас же возвратились на свой пост: сторожить принца было невеселым занятием, однако желание досадить его высочеству, сообщив ему о триумфе короля, одержало верх. Шомберг и д'Эпернон расположились в передней, Можирон и Келюс – в спальне его высочества.
Франсуа испытывал смертельную скуку, ту страшную тоску, которая усиливается тревогой, но, надо сказать прямо, беседа этих господ отнюдь не содействовала тому, чтобы развеселить его.
– Знаешь, – бросал Келюс Можирону из одного конца комнаты в другой, словно принца тут и не было, – знаешь, Можирон, я всего лишь час тому назад начал ценить нашего друга Валуа; он действительно великий политик.
– Объясни, что ты этим хочешь сказать, – отвечал Можирон, удобно усаживаясь в кресле.
– Король во всеуслышание объявил о заговоре, значит, до сих пор он скрывал, что знает о нем, а раз скрывал – значит, боялся его; и если теперь говорит о нем во всеуслышание, следовательно, не боится больше.
– Весьма логично, – ответствовал Можирон.
– А раз больше не боится, он накажет заговорщиков. Ты ведь знаешь Валуа: он, конечно, сияет множеством добродетелей, но в том месте, где должно находиться милосердие, это сияние омрачено темным пятном.
– Согласен.
– Итак, он накажет вышеупомянутых заговорщиков. Над ними будет организован судебный процесс; а если будет процесс, мы сможем без всяких хлопот насладиться новой постановкой спектакля «Амбуазское дело».
– Прекрасное будет представление, черт возьми!
– Конечно, и для нас будут заранее оставлены места, если только…
– Ну, что «если только»?
– Если только.., такое тоже возможно.., если только не откажутся от судебного разбирательства ввиду положения, которое занимают обвиняемые, и не уладят все это при закрытых дверях, как говорится.
– Я стою за последнее, – сказал Можирон, – семейные дела чаще всего так и решаются, а этот заговор – самое настоящее семейное дело.
Орильи с тревогой посмотрел на принца.
– Одно я знаю, – продолжал Можирон, – по правде сказать, на месте короля я не стал бы щадить знатные головы. Они виноваты вдвое больше других, позволив себе принять участие в заговоре; эти господа полагают, что им любой заговор дозволен. Вот я и пустил бы кровь одному из них или парочке, одному-то уж обязательно, это определенно; а потом утопил бы всю мелюзгу. Сена достаточно глубока возле Нельского замка, и на месте короля, я, клянусь честью, не удержался бы от соблазна.
– Для такого случая, – сказал Келюс, – было бы недурно, по-моему, возродить знаменитую казнь в мешке.
– А что это такое? – поинтересовался Можирон.
– Королевская выдумка, которая относится к тысяча триста пятидесятому году или около того. Вот в чем она состоит: человека засовывают в мешок вместе с парой-другой кошек, мешок завязывают, а потом бросают в воду. Кошки не выносят сырости и, лишь только очутятся в Сене, тотчас же начинают вымещать на человеке свою беду; тогда в мешке происходят разные штуки, которые, к сожалению, увидеть невозможно.
– Да ты просто кладезь премудрости, Келюс, – воскликнул Можирон, – беседовать с тобою одно наслаждение.
– Этот способ к главарям можно было бы не применять: главари всегда имеют право требовать себе привилегию быть обезглавленными в публичном месте или убитыми где-нибудь в укромном уголке. Но для мелюзги, как ты выразился, а под мелюзгой я понимаю фаворитов, оруженосцев, мажордомов, лютнистов…
– Господа, – пролепетал Орильи, весь белый от ужаса.
– Не отвечай им, Орильи, – сказал Франсуа, – все это не может относиться ко мне, а следовательно, и к моим людям: во Франции не потешаются над принцами крови.
– Нет, разумеется, с ними обращаются по-серьезному: отрубают им головы. Людовик Одиннадцатый не отказывал себе в этом, он – великий король! Свидетель тому господин де Немур.
На этом месте диалога миньонов в передней послышался шум, дверь распахнулась, и на пороге комнаты появился король.
Франсуа вскочил с кресла.
– Государь, – воскликнул он, – я взываю к вашему правосудию: ваши люди недостойно обходятся со мною. Но Генрих, казалось, не видел и не слышал принца.
– Здравствуй, Келюс, – сказал он, целуя своего фаворита в обе щеки, – здравствуй, дитя мое, ты прекрасно выглядишь, просто сердце радуется; а ты, мой бедный Можирон, как у тебя дела?
– Погибаю от скуки, – ответил Можирон. – Когда я взялся сторожить вашего брата, государь, я думал, он гораздо занимательнее. Фи! Скучнейший принц. Что, он и в самом деле сын вашего отца и вашей матушки?
– Вы слышите, государь, – сказал Франсуа, – неужели это по вашей королевской воле наносят подобные оскорбления вашему брату?
– Замолчите, сударь, – сказал Генрих, даже не повернувшись к нему, – я не люблю, когда мои узники жалуются.
– Узник да, если вам так угодно, но от этого я не перестаю быть вашим…
– То, на что вы ссылаетесь, как раз и губит вас в моих глазах. Когда виновный – мой брат, он виновен вдвойне.
– Но если он не виновен?
– Он виновен.
– В каком же преступлении?
– В том, что он мне не понравился, сударь.
– Государь, – сказал оскорбленный Франсуа, – разве ваши семейные ссоры нуждаются в свидетелях?
– Вы правы, сударь. Друзья, оставьте меня на минутку, я побеседую с братом.
– Государь, – чуть слышно шепнул Келюс, – это неосторожно – оставаться вашему величеству между двух врагов.
– Я уведу Орильи, – шепнул Можирон в другое ухо короля.
Фавориты ушли вместе с Орильи, который сгорал от любопытства и умирал от страха.
– Вот мы и одни, – сказал король.
– Я ждал этой минуты с нетерпением, государь.
– Я тоже. Вот как! Значит, вы покушаетесь на мою корону, мой достойный Этеокл. Вот как! Значит, вы сделали своим орудием Лигу, а целью трон. Вот как! Вас помазали на царствование, помазали в одном из закоулков Парижа, в заброшенной церкви, чтобы затем неожиданно предъявить вас, еще лоснящегося от священного мира, парижанам.
– Увы! – сказал Франсуа, который понемногу начал чувствовать всю глубину королевского гнева. – Ваше величество не дает мне возможности высказаться.
– А зачем? – сказал Генрих. – Чтобы вы солгали мне или в крайнем случае рассказали то, что мне известно так же хорошо, как вам? Впрочем, нет, вы, конечно, будете лгать, мой брат, ибо признаться в своих деяниях – значит признаться в том, что вы заслужили смерть. Вы будете лгать, и я спасаю вас от этого позора.
– Брат мой, брат, – сказал обезумевший от ужаса Франсуа, – зачем вы осыпаете меня такими оскорблениями?
– Что ж, если все, что я вам говорю, можно счесть оскорбительным, значит, лгу я, и я очень хотел бы, чтобы это было так. Посмотрим, говорите, говорите, я слушаю, сообщите нам, почему вы не изменник и, еще того хуже, не растяпа.
– Я не знаю, что вы хотите этим сказать, ваше величество, вы, очевидно, задались целью говорить со мной загадками.
– Тогда я растолкую вам мои слова, – вскричал Генрих звенящим, полным угрозы голосом, – вы злоумышляли против меня, как в свое время злоумышляли против моего брата Карла, только в тот раз вы прибегли к помощи короля Наваррского, а нынче – к помощи герцога де Гиза. Великолепный замысел, я им просто восхищен, он обеспечил бы вам прекрасное место в истории узурпаторов! Правда, прежде вы пресмыкались, как змея, а сейчас вы хотите разить, как лев; там – вероломство, здесь – открытая сила; там – яд, здесь – шпага.
– Яд! Что вы хотите сказать, сударь? – воскликнул Франсуа, побледнев от гнева и пытаясь, подобно Этеоклу, с которым его сравнил Генрих, поразить Полиника, за отсутствием меча и кинжала, своим горящим взглядом. – Какой яд?
– Яд, которым ты отравил нашего брата Карла; яд, который ты предназначал своему сообщнику Генриху Наваррскому. Он хорошо известен, этот роковой яд. Еще бы! Наша матушка уже столько раз к нему прибегала. Вот поэтому, конечно, ты и отказался от него в моем случае, вот поэтому и решил сделаться полководцем, стать во главе войска Лиги. Но погляди мне в глаза, Франсуа, – продолжал Генрих, с угрожающим видом сделав шаг к брату, – и запомни навсегда, что такому человеку, как ты, никогда не удастся убить такого, как я, Франсуа покачнулся под страшным натиском короля, но тот не обратил на это никакого внимания и продолжал без всякой жалости к узнику:
– Шпагу мне! Шпагу! Я хотел бы видеть тебя в этой комнате один на один, но со шпагой в руках. В хитрости я уже одержал над тобой победу, Франсуа, ибо тоже избрал окольный путь к трону Франции. Но на этом пути мне пришлось пробиваться через миллион поляков, и я пробился! Если вы хотите быть хитрым, будьте им, но лишь на такой манер; если хотите подражать мне, подражайте, но не умаляя меня. Только такие интриги достойны лиц королевской крови, только такие хитрости достойны полководца! Итак, я повторяю: в хитрости я одержал над тобою верх, а в честном бою ты был бы убит; поэтому и не помышляй больше бороться со мной ни тем, ни другим способом, ибо отныне я буду действовать как король, как господин, как деспот. Отныне я буду наблюдать за твоими колебаниями, следовать за тобой в твоих потемках, и при малейшем сомнении, малейшей неясности, малейшем подозрении я протяну свою длинную руку к тебе, ничтожество, и швырну тебя, трепыхающегося, под топор моего палача.
Вот что я хотел сказать тебе относительно наших семейных дел, брат; вот почему я решил поговорить с тобой наедине, Франсуа; вот почему я прикажу моим друзьям оставить тебя одного на эту ночь, чтобы в одиночестве ты смог поразмыслить над моими словами.
Если верно говорится, что ночь – хорошая советчица, то это должно быть справедливо прежде всего для узников.
– Так, значит, – пробормотал герцог, – из-за прихоти вашего величества, по подозрению, которое похоже на дурной сон, пригрезившийся вам ночью, я оказался у вас в немилости?
– Больше того, Франсуа: ты оказался у меня под судом.
– Но, государь, назначьте хотя бы срок моего заключения, чтобы я знал, как мне быть.
– Вы узнаете это, когда вам прочтут ваш приговор.
– А моя матушка? Нельзя ли мне увидеться с моей матушкой?
– К чему? В мире существовало всего лишь три экземпляра той знаменитой охотничьей книги, которую проглотил, именно проглотил, мой бедный брат Карл.
Два оставшихся находятся: один во Флоренции, другой в Лондоне. К тому же я не Немврод, как мой бедный брат. Прощай, Франсуа!
Окончательно сраженный принц упал в кресло.
– Господа, – сказал король, распахнув дверь, – его высочество герцог Анжуйский попросил, чтобы я дал ему возможность подумать этой ночью над ответом, который он должен сообщить мне завтра утром. Вы оставите его в комнате одного и только время от времени, по вашему усмотрению, будете наносить ему визиты – из предосторожности. Возможно, вам покажется, что ваш пленник несколько возбужден состоявшейся между нами беседой, но не забывайте, что, вступив в заговор против меня, его высочество герцог Анжуйский отказался от имени моего брата и, следовательно, здесь находятся лишь заключенный и стража. Не церемоньтесь с ним. Если заключенный будет вам досаждать, сообщите мне: у меня на этот случай есть Бастилия, а в Бастилии – мэтр Лоран Тестю, самый подходящий в мире человек для того, чтобы подавлять мятежные настроения.
– Государь, государь! – запротестовал Франсуа, делая последнюю попытку. – Вспомните, что я ваш…
– Вы, кажется, были также и братом короля Карла Девятого, – сказал Генрих.
– Но пусть мне вернут хотя бы моих слуг, моих друзей.
– Вы еще жалуетесь! Я отдаю вам своих, в ущерб себе.
И Генрих закрыл дверь перед носом брата. Тот, бледный и еле держась на ногах, добрался до своего кресла и упал в него.
Глава 11.
О ТОМ, КАК НЕ ВСЕГДА ТЕРЯЕШЬ ДАРОМ ВРЕМЯ, КОПАЯСЬ В ПУСТЫХ ШКАФАХ
После разговора с королем герцог Анжуйский понял, что положение его совершенно безнадежно.
Миньоны не утаили от него ничего из того, что произошло в Лувре: они описали ему поражение Гизов и триумф Генриха, значительно преувеличив и то и другое. Герцог слышал, как народ кричал: «Да здравствует король», «Да здравствует Лига!» и сначала не мог понять, что это значит. Он почувствовал, что главари Лиги его оставили, что им нужно защищать самих себя.
Покинутый своей семьей, поредевшей от убийств и отравлений, разобщенной злопамятством и распрями, он вздыхал, обращая взгляд к тому прошлому, о котором напомнил ему король, и думал, что, когда он боролся против Карла IX, у него, по крайней мере, было два наперсника пли, вернее, два простака, два преданных сердца, две непобедимые шпаги, звавшиеся Коконнас и Ла Моль.
Есть немало людей, у которых сожаления об утраченных благах занимают место угрызений совести.
Почувствовав себя одиноким и покинутым, герцог Анжуйский впервые в жизни испытал нечто вроде угрызений совести по поводу того, что он принес в жертву Ла Моля и Коконнаса.
В те времена его любила и утешала сестра Маргарита. Чем отплатил он своей сестре Маргарите?
Оставалась еще мать, королева Екатерина. Но мать никогда его не любила.
Если она и обращалась к нему, то лишь для того, чтобы использовать его, как он сам использовал других – в качестве орудия. Франсуа понимал это.
Стоило ему попасть в руки матери, и он начинал чувствовать себя таким же беспомощным, как корабль в бурю посреди океана.
Он подумал, что еще недавно возле него было сердце, которое стоило всех других сердец, шпага, которая стоила всех других шпаг.
В его памяти встал во весь рост Бюсси, храбрый Бюсси.
И тогда Франсуа вдруг почувствовал что-то похожее на раскаяние, ведь из-за Монсоро он поссорился с Бюсси. Он хотел задобрить Монсоро, потому что тот знал его тайну, и вот внезапно эта тайна, раскрытием которой ему все время угрожал главный ловчий, стала известна королю, и Монсоро больше не опасен.
Значит, он напрасно обидел Бюсси и, главное, ничего от этого не выиграл, то есть совершил ошибку, а ошибка, как скажет впоследствии один великий политик, хуже преступления.
Насколько облегчилось бы его положение, если бы он знал, что Бюсси, Бюсси признательный, а значит, и оставшийся ему верным, неусыпно печется о нем. Непобедимый Бюсси, Бюсси – честное сердце, Бюсси – всеобщий любимец, ибо честное сердце и тяжелая рука завоевывают друзей любому, кто получил первое от бога, а второе от случая.
Бюсси, который о нем печется, – это возможное освобождение, это непременное возмездие.
Но, как мы уже сказали, раненный в сердце Бюсси был сердит на принца и удалился в свой шатер, а узник остался один, обреченный выбирать между высотой почти в пятьдесят футов, которую нужно было преодолеть, чтобы спуститься в ров, и четырьмя миньонами, которых нужно было убить или ранить, чтобы прорваться в коридор.
И это еще если не принимать в расчет, что во дворах Лувра было полно швейцарцев и солдат.
Порою принц все же подходил к окну и погружал свой взгляд в ров до самого дна. Но подобная высота могла вызвать головокружение даже у храбреца, а герцог Анжуйский был не из тех, кто не боится головокружений.
К тому же время от времени один из его стражей – Шомберг или Можирон, а то д'Эпернон или Келюс – входил в комнату и, не заботясь о присутствии принца, иногда даже позабыв поклониться, делал обход: открывал двери и окна, рылся в шкафах и сундуках, заглядывал под кровать и под столы и даже проверял, на месте ни занавеси и не разорваны ли простыни на полосы.
Иной раз кто-нибудь из миньонов свешивался за перила балкона и успокаивался, измерив взглядом сорок пять футов высоты.
– Клянусь честью, – сказал Можирон, возвращаясь после очередного обыска, – с меня хватит. Я не желаю больше покидать эту переднюю, чтобы идти с визитом к монсеньеру герцогу Анжуйскому: днем нас навещают друзья, а ночью мне противно просыпаться каждые четыре часа.
– Сразу видно, – сказал д'Эпернон, – что мы просто большие дети, что мы всегда были капитанами и ни разу – солдатами: ведь мы не умеем истолковать приказание.
– То есть как истолковать? – спросил Келюс.
– Очень просто. Чего хочет король? Чтобы мы присматривали за герцогом Анжуйским, а не смотрели на него.
– Тем более, – подхватил Можирон, – что в этом случае есть за кем присматривать и не на что смотреть.
– Прекрасно! – сказал Шомберг. – Однако надо подумать, как бы нам не ослабить нашу бдительность, ибо дьявол хитер на выдумки.
– Пусть так, – сказал д'Эпернон, – но чтобы прорваться через охрану из четырех таких молодцов, как мы, еще мало быть хитрым.
Д'Эпернон подкрутил свой ус и приосанился.
– Он прав, – сказал Келюс.
– Хорошо, – ответил Шомберг, – значит, ты считаешь, что герцог Анжуйский так глуп, что попытается бежать именно через нашу комнату? Если уж он решится на побег, то скорей проделает дыру в стене.
– Чем? У него нет инструментов.
– У него есть окна, – сказал, впрочем довольно робко, Шомберг, ибо вспомнил, как он сам прикидывал расстояние до дна рва.
– А! Окна! Он просто очарователен, честное слово, – вскричал д'Эпернон. – Браво, Шомберг! Окна! Значит, ты бы спрыгнул с высоты в сорок пять футов?
– Я согласен, что сорок пять футов…
– Ну вот, а он хромой, тяжелый, трусливый, как…
– Ты, – подсказал Шомберг.
– Мой милый, – возразил д'Эпернон, – ты прекрасно знаешь, что я боюсь только привидений, а это уж зависит от нервов.
– Дело в том, – торжественно объяснил Келюс, – что все, кого он убил на дуэли, явились ему в одну и ту же ночь.
– Не смейтесь, – сказал Можирон, – я читал о целой, куче совершенно сверхъестественных побегов… Например, с помощью простыней.
– Что касается простыней, то замечание Можирона весьма разумно, – сказал д'Эпернон. – Я сам видел в Бордо узника, бежавшего с помощью своих простыней!
– Ну вот! – сказал Шомберг.
– Да, – продолжал д'Эпернон, – только у него был сломан хребет и расколота голова; простыня оказалась на тридцать футов короче, чем надо, и ему пришлось прыгать; таким образом, бегство было полным: тело покинуло темницу, а душа – тело.
– Ладно, пусть бежит, – сказал Келюс. – Нам представится случай поохотиться на принца крови. Мы погонимся за ним, затравим его и во время травли незаметно и, словно ненароком, попытаемся сломать ему что-нибудь.
– И тогда, клянусь смертью Христовой, мы вернемся к роли, которая нам пристала! – воскликнул Можирон. – Ведь мы охотники, а не тюремщики.
Это заключение показалось всем исчерпывающим, и разговор зашел о другом, однако предварительно они решили, что через каждый час все же будут заглядывать в комнату герцога.
Миньоны были совершенно правы, утверждая, что герцог Анжуйский никогда не попытается вырваться на свободу силой и что, с другой стороны, он никогда не решится на опасный или трудный тайный побег.
Нельзя сказать, что он был лишен изобретательности, этот достойный принц, и мы даже должны отметить, что воображение его лихорадочно работало, пока он метался взад и вперед между своей кроватью и дверью знаменитого кабинета, в котором провел две или три ночи Ла Моль, когда Маргарита приютила его у себя во время Варфоломеевской ночи.
Время от времени принц прижимался бледным своим лицом к стеклу окна, выходившего на рвы Лувра.
За рвами простиралась полоса песчаного берега шириною футов в пятнадцать, а за берегом виднелась в сумерках гладкая, как зеркало, вода Сены.
На другом берегу, среди сгущающейся темноты, возвышался неподвижный гигант – Нельская башня.
Герцог Анжуйский наблюдал заход солнца во всех его фазах; он с живым интересом, который проявляют к подобным зрелищам заключенные, следил, как угасает свет и наступает тьма.
Он созерцал восхитительную картину старого Парижа с его крышами, позолоченными последними лучами солнца и всего лишь через час уже посеребренными первым сиянием луны. Потом, при виде огромных туч, которые неслись по небу и собирались над Лувром, предвещая ночную грозу, он постепенно почувствовал себя во власти необоримого ужаса.
Среди прочих слабостей у герцога Анжуйского была слабость дрожать от страха при звуках грома.
Он много дал бы за то, чтобы миньоны несли стражу в его спальне, даже если бы они продолжали оскорблять его.
. Однако позвать их было невозможно, это дало бы на слишком много пищи для насмешек.
Он попытался искать убежища в постели, но не смог сомкнуть глаз. Хотел взяться за книгу, по буквы вихрем кружились перед глазами, подобные черным бесенятам. Попробовал пить – вино показалось ему горьким. Он прибежал кончиками пальцев по струнам висевшей на стене лютни Орильи, но почувствовал, что их трепет действует ему на нервы и вызывает желание плакать.
Тогда он начал богохульствовать, как язычник, и крушить все, что попадалось ему под руку.
Это была фамильная черта, и в Лувре к пей привыкли.
Миньоны приоткрыли дверь, чтобы узнать, откуда происходит столь неистовый шум, но, увидев, что это развлекается принц, снова затворили ее, чем удвоили гнев узника.
Принц только что превратил в щепки стул, когда от окна донесся тот дребезжащий звук, который ни с чем не спутаешь – звук разбитого стекла, и в то же мгновение Франсуа почувствовал острую боль в бедре.
Первой его мыслью было, что он ранен выстрелом из аркебузы и что выстрелил в него подосланный королем человек.
– А, изменник! А, трус! – вскричал узник. – Ты приказал застрелить меня, как и обещал. А! Я убит!
И он упал на ковер.
Но падая, он ощутил под своей рукой какой-то до-, вольно твердый предмет, более неровный и гораздо более крупный, чем пуля аркебузы.
– О! Камень, – сказал он, – так, значит, стреляли из фальконета. По почему же я не слышал выстрела?
Произнося эти слова, Франсуа подвигал ногою, в которой, несмотря на довольно сильную боль, по-видимому, все было цело.
Он поднял камень и осмотрел стекло.
Камень был брошен с такой силой, что не разбил, а, скорее, пробил стекло.
Он был завернут во что-то похожее на бумагу.
Тут мысли герцога приняли другое направление.
Может быть, этот камень заброшен к нему не врагом, а совсем напротив – каким-нибудь другом?
Пот выступил у него на лбу: надежда, как и страх, способна причинять страдания.
Герцог подошел к свету, Камень и в самом деле был обернут бумагой и обмотан шелковой ниткой, завязанной несколькими узлами.
Бумага, разумеется, смягчила твердость кремня, который, не будь на нем этой оболочки, мог бы нанести принцу куда более чувствительный удар.
Разрезать шелковую нитку, развернуть бумажку и прочесть ее было для герцога делом секунды: он уже полностью пришел в себя.
– Письмо! – прошептал он, оглядываясь с опаской. И прочел:
«Вам наскучило сидеть в комнате? Вам хочется свежего воздуха и свободы? Войдите в кабинет, где королева Наваррская прятала вашего бедного друга, господина де Ла Моля, откройте шкаф, поверните нижнюю полку, и вы увидите тайник. В тайнике лежит шелковая лестница. Привяжите ее сами к перилам балкона. На дне рва ее схватят две сильные руки и натянут. Быстрый, как мысль, конь умчит вас в безопасное место.
Друг».
– Друг! – вскричал принц. – Друг! О! Я и не знал, что у меня есть друг. Кто же он, этот друг, который печется обо мне?
На мгновение герцог задумался, но, не зная, на ком остановить свой выбор, бросился к окну и глянул вниз: там никого не было видно.
– Может, это западня? – пробормотал принц, в котором страх всегда просыпался раньше других чувств. – Но прежде всего надо узнать, – продолжал он, – действительно ли в шкафу есть тайник и лежит ли в тайнике лестница.
Из предосторожности, чтобы не менять освещение комнаты, герцог не взял с собой светильника и, всецело доверившись своим рукам, направился к тому кабинету, куда в былые времена он столько раз, с трепещущим сердцем, створял дверь, готовясь увидеть королеву Наваррскую, сияющую красотой, которую Франсуа ценил больше, чем ото, быть может, подобало брату.
Надо признать, что и теперь сердце герцога билось с не меньшей силой.
Он ощупью открыл шкаф, обследовал все полки и, дойдя до нижней, нажал на ее дальний край, потом – на ближний, потом – на один из боковых и почувствовал, что полка поворачивается.
Тотчас же он просунул в щель руку, и кончики его пальцев коснулись шелковой лестницы.
Словно вор, спасающийся со своей добычей, бросился герцог обратно в спальню, унося свое сокровище.
Пробило десять часов, и герцог сразу вспомнил о ежечасных визитах миньонов. Он поспешил спрятать лестницу под подушку на своем кресле и сел в него.
Лестница была сработана так искусно, что без труда поместилась в том небольшом пространстве, куда засунул ее герцог.
Не успело пройти и пяти минут, как появился Можирон в халате, с обнаженной шпагой в левой руке и с подсвечником в правой.
Входя к герцогу, он продолжал разговаривать со своими друзьями.
– Медведь в ярости, – сказал ему чей-то голос, – еще минуту назад он громил все вокруг; смотри, как бы он не сожрал тебя, Можирон.
– Наглец! – прошептал герцог.
– Ваше высочество, кажется, удостоили меня чести заговорить со мной, – сказал Можирон с самым дерзким видом.
Уже готовый было взорваться герцог сдержал себя, вспомнив о том, что ссора приведет к потере времени и, быть может, помешает ему бежать.
Он подавил свой гнев и повернул кресло так, чтобы оказаться спиной к молодому человеку.
Можирон, следуя установленному порядку, подошел сначала к кровати – проверить простыни, затем к окну – проверить занавеси; он увидел разбитое стекло, но подумал, что его разбил герцог в припадке гнева.
– Эй! Можирон, – крикнул Шомберг, – что ты молчишь? Может, тебя уже съели? Тогда хоть вздохни, что ли, чтобы мы знали, в чем дело, и отомстили за тебя.
Герцог ломал пальцы от нетерпения.
– Ничего подобного, – отвечал Можирон, – напротив, мой медведь очень спокоен и совсем укрощен. Герцог молча улыбнулся в полумраке комнаты. А Можирон, не потрудившись даже поклониться принцу, что было наименьшим из знаков внимания, которые он обязан был оказывать столь высокопоставленному лицу, вышел из спальни и запер за собою дверь, дважды Свернув ключ в замке.
Принц сохранял при этом полное безразличие, но, когда скрежет ключа в замочной скважине смолк, он прошептал:
– Берегитесь, господа, – медведь – очень хитрый зверь.
Глава 12.
СВЯТАЯ ПЯТНИЦА!
Оставшись один, герцог Анжуйский, который знал, что теперь его не потревожат по меньшей мере в течение часа, извлек свою лестницу из-под подушки, размотал ее и тщательнейшим образом проверил узел за узлом, перекладину за перекладиной.
– Лестница хорошая, – сказал он, – тут я могу быть спокоен: мне предлагают ее не для того, чтобы я сломал себе ребра.
Он разложил лестницу во всю длину и насчитал тридцать восемь перекладин, расположенных через каждые пятнадцать дюймов.
Что ж, длина достаточная, и с этой стороны опасаться нечего.
Он призадумался на минутку.
– А! Понятно, – сказал он, – лестницу подсунули мне проклятые миньоны; я привяжу ее к балкону, они позволят мне это сделать, а когда я начну спускаться, ворвутся в комнату и перережут веревки; вот где западня.
Потом, поразмыслив немного, пришел к заключению:
– Нет, это маловероятно. Они не такие глупцы, чтобы поверить, будто я могу решиться на спуск, не заложив дверь, а при заложенной двери у меня станет времени скрыться, прежде чем они появятся в комнате. Это они должны принять в расчет. А я так и поступлю, – продолжал он, обводя взглядом комнату, – конечно, я так и поступлю, если решусь бежать.
Впрочем, как же можно думать, что меня хотят обмануть с помощью лестницы из шкафа королевы Наваррской? Ведь, в конце концов, никто другой, кроме моей сестры Маргариты, не мог знать о ее существовании.
– Но кто же этот друг? – размышлял он. – Записка подписана: «Друг». Подумаем, кто из друзей герцога Анжуйского может быть так хорошо знаком со шкафами в моем кабинете или в кабинете моей сестры?
Мысль эта показалась герцогу очень удачной, он перечел записку, чтобы узнать, если это возможно, почерк, и тут его внезапно осенило.
– Бюсси! – вскричал он.
И в самом деле, Бюсси, кумир стольких дам, Бюсси, казавшийся героем королеве Наваррской, которая, как она сама признается в своих мемуарах, вскрикивала от ужаса всякий раз, когда узнавала, что он дерется на дуэли; Бюсси, умеющий держать язык за зубами, Бюсси, посвященный в тайны стенных шкафов, не был ли он, Бюсси, тем единственным другом, на которого герцог мог по-настоящему рассчитывать, не рука ли Бюсси бросила ему эту записку?