— Да.
— И что же?
— Судите сами.
Герцог де ла Врийер слово в слово повторил указ, который он запомнил благодаря безупречной памяти, свойственной придворным:
«Кузен! Неудовольствие, причиняемое мне Вашими услугами, вынуждает меня выслать Вас в Шантелу, даю Вам на сборы двадцать четыре часа. Я охотно послал бы Вас подальше, если бы не особенное уважение, которое я питаю к госпоже де Шуазель, чье здоровье очень меня беспокоит. Берегитесь, как бы Ваше поведение не вынудило меня принять более строгие меры».
По окружавшей де ла Врийера толпе пробежал ропот.
— И что же вам ответил Шуазель? — совершенно спокойно спросил Ришелье.
— Он мне сказал: «Дорогой герцог! Могу себе представить, с каким удовольствием вы мне доставили это письмо».
— Сказано не без яду, мой бедный герцог! — заметил Жан.
— Что вы хотите, господин виконт! Не каждый день на нас обрушиваются такие неприятности, так что некоторая слабость простительна.
— Вы не знаете, что он намерен предпринять? — спросил Ришелье.
— По всей вероятности, он подчинится.
— Хм! — с сомнением произнес маршал.
— Смотрите-ка: герцог! — вскричал Жан, стоя на посту у окна.
— Он направляется сюда! — воскликнул де ла Врийер.
— Я же вам сказал! — заметил Ришелье.
— Идет через двор, — сообщил Жан.
— Один?
— Один, с портфелем под мышкой.
— О Господи! Неужели повторится вчерашняя сцена? — прошептал Ришелье.
— Не говорите мне об этом, я в ужасе, — промолвил Жан.
Не успел он договорить, как де Шуазель с гордо поднятой головой и уверенным взглядом появился в конце галереи. Спокойным и ясным взором он обвел своих врагов и тех, кто собирался от него отречься в случае немилости.
Никто не мог ожидать такого смелого шага после всего случившегося, вот почему никто не решился оказать ему сопротивление.
— Вы уверены, что все поняли, герцог? — спросил Жан.
— Еще бы, черт подери!
— И он еще приходит, получив приказ, о котором вы нам рассказывали?!
— Ничего не понимаю, клянусь честью!
— Король прикажет бросить его в Бастилию!
— Будет ужасный скандал!
— Мне его жаль.
— Он входит к королю. Неслыханно!
Не обращая внимания на сопротивление ошеломленного лакея, герцог действительно вошел в кабинет короля. При виде герцога король удивленно вскрикнул.
Герцог держал в руке королевский указ об изгнании. Он с улыбкой обратил на него внимание короля.
— Сир! Ваше величество не зря предупреждали меня вчера: я получил новое письмо.
— Да, — отвечал король.
— Так как ваше величество любезно предупредили меня о том, что я не должен относиться серьезно к письму, не подкрепленному личным словом короля, я пришел просить объяснений.
— Объяснение будет недолгим, герцог, — отвечал король. — Сегодня письмо — настоящее.
— Настоящее? — повторил герцог. — Столь оскорбительное письмо для такого преданного слуги?!
— Преданный слуга не заставляет своего господина играть смешную роль.
— Сир! — высокомерно начал министр. — Я рожден достаточно близко от трона, чтобы понимать его величие.
— Я вас больше не задерживаю, — отрезал король. — Вчера вечером в своем кабинете в Версале вы принимали курьера госпожи де Граммон.
— Да, сир.
— Он передал вам письмо.
— Разве брат и сестра не имеют права переписываться?
— Не перебивайте, прошу вас. Я знаю содержание этого письма.
— Сир…
— Вот оно… Я взял на себя труд переписать его собственноручно.
Король протянул герцогу точную копию полученного им письма.
— Сир!..
— Не пытайтесь отрицать, герцог: вы спрятали письмо в железный ларец, стоящий в вашей спальне между стеною и кроватью.
Герцог смертельно побледнел.
— Это не все, — безжалостно продолжал король. — Вы написали ответ госпоже де Граммон. Я знаю, о чем это письмо. Оно лежит в вашем бумажнике и ожидает лишь постскриптума, который вы должны приписать после разговора со мной. Как видите, я неплохо осведомлен!
Герцог вытер холодный пот со лба, молча поклонился, не проронив ни единого слова, и, пошатываясь, вышел их кабинета, словно громом пораженный.
Если бы не повеявший на него свежий воздух, он бы упал. Оказавшись в галерее, он взял себя в руки и прошел с высоко поднятой головой сквозь строй придворных. Вернувшись в свои апартаменты, он принялся жечь многочисленные бумаги.
Спустя четверть часа он покидал замок в своей карете.
Немилость, в которую впал де Шуазель, всколыхнул» всю Францию.
Парламент, на самом деле поддерживаемый терпимостью министра, объявил во всеуслышание, что государство лишилось самой надежной опоры. Знать держалась за него, как за своего представителя. Духовенство чувствовало себя при нем в безопасности, потому что его чувство собственного достоинства, зачастую граничившее с гордыней, не позволяло ему в его министерских занятиях поступать против совести.
Многочисленные и уже довольно сильные энциклопедисты, или философы — люди просвещенные, образованные, любители поспорить, — возмутились, увидев, что правление вырвано из рук министра, который курил фимиам Вольтеру, финансировал «Энциклопедию», сохранял и развивал традиции г-жи де Помпадур — меценатки и почитательницы «Меркурия» и философии.
У народа было еще больше оснований для недовольства. Народ жаловался, не вдаваясь в подробности, но, по обыкновению, касаясь грубой правды, словно живой раны.
Де Шуазель, по общему мнению, был плохим министром и плохим гражданином, зато он был образцом добродетели, нравственности и патриотизма. Когда умиравший в деревне народ слышал о расточительности его величества, о разорительных капризах графини Дю Барри; когда к народу обращались с предупреждением вроде «Человека с сорока грошами» или советом наподобие «Общественного договора»; когда народу намекали в «Скандальных новостях» или «Странных мыслях верноподданного», — народ ужасался при мысли, что попадет в нечистые руки фаворитки, «достойной меньшего уважения, нежели жена угольщика», как сказал Бово, а также в руки фаворитов самой фаворитки; народ устал от страданий и не мог себе представить, что будущее окажется еще более мрачным, чем прошедшее.
То, что у народа были свои антипатии, совсем не означало, что у него были и какие-нибудь ярко выраженные симпатии. Он боялся знати точно так же, как ненавидел духовенство. Его не касалось изгнание де Шуазеля, однако он видел недовольство высших светских кругов, церкви, Парламента, и этот шум, сливавшийся с его собственным ропотом, превращался в оглушительный грохот, опьянявший народные массы.
В конце концов это чувство переросло в сожаление о министре, а имя де Шуазеля приобрело огромную популярность.
Весь Париж, в полном смысле этого слова, провожал до городских ворот изгнанника, отправлявшегося в Шантелу.
Народ стоял стеной вдоль дороги, по которой катились кареты; члены Парламента и придворные, которых не успел принять герцог, ожидали в экипажах, стоявших вдоль людского коридора, чтобы проститься с ним, когда он будет проезжать мимо Больше всего народу скопилось у ворот Анфер, откуда брала свое начало дорога на Турень. Сюда стекались огромные массы пеших, всадников, экипажей, и движение на несколько часов было приостановлено.
Когда герцогу удалось, наконец, выехать за ворота, за ним последовало более сотни карет, олицетворявшие ореол его славы.
Продолжали раздаваться приветственные крики и выражения сочувствия. Герцог был умен, отлично разбирался в создавшемся положении, и ему было понятно, что этими почестями он был обязан не уважению к себе, а скорее страху перед неизвестными, которые должны были подняться из руин и занять его место.
На дороге показалась мчавшаяся на рысях почтовая карета. Если бы не нечеловеческое усилие кучера, белые от пыли взмыленные кони непременно налетели бы на упряжку де Шуазеля.
Де Шуазель выглянул из кареты. В ту же минуту в окне мчавшегося навстречу экипажа также показался человек.
Д'Эгийон почтительно поклонился свергнутому министру, чье наследство он спешил захватить. Де Шуазель откинулся на подушки: в одно мгновение радость изгнания была отравлена.
Однако вслед за тем последовало и вознаграждение: украшенная королевским гербом карета, запряженная восьмеркой лошадей, появилась на Севрской дороге в том месте, где она проходит через Сен-Клу. То ли из-за того, что главная дорога была забита народом, то ли по другой причине, эта карета тоже оказалась на пути следования экипажа де Шуазеля.
Сзади сидела принцесса вместе со своей фрейлиной, г-жой де Ноай. На переднем сидении ехала мадмуазель Андре де Таверне.
Покраснев от удовольствия, радостный де Шуазель высунулся из кареты и почтительно поклонился.
— Прощайте, ваше высочество! — проговорил он прерывающимся голосом.
— До свидания, господин де Шуазель! — отвечала принцесса, улыбаясь надменно и пренебрежительно в строгом соответствии с этикетом.
— Да здравствует господин де Шуазель! — прокричал радостный голос.
Мадмуазель Андре живо обернулась при звуке этого голоса.
— Дорогу! Дорогу! — взревели шталмейстеры ее высочества, вынуждая бледного и жадного до зрелища Жильбера отойти к обочине дороги.
Да, это и в самом деле был наш герой; это он в приливе философского энтузиазма прокричал: «Да здравствует господин де Шуазель!»
Глава 15. ГЕРЦОГ Д'ЭГИЙОН
Если в Париже и на дороге в Шантелу можно было увидеть лишь постные мины да воспаленные глаза, Люсьенн встречал посетителей сиявшими лицами и очаровательными улыбками.
На сей раз в Люсьенн царила не простая смертная, хотя и самая красивая и обожаемая из всех смертных, как говорили придворные и поэты: теперь Францией управляло настоящее божество.
Вечером дорога в замок Люсьенн была запружена теми самыми экипажами, которые утром устремлялись вслед за каретой отправлявшегося в изгнание министра. Кроме того, прибыли все до единого сторонники министра финансов, замешанные в подкупе и поклонявшиеся фаворитке, что составляло весьма внушительный кортеж.
Однако у графини Дю Барри была своя полиция. Жан знал от одного барона имена тех, кто сказал последнее «прости» угасавшим Шуазелям. Он сообщал эти имена графине, и их владельцы безжалостно изгонялись. Зато воздавалось должное тем, кто не побоялся поступить вопреки общественному мнению: графиня дарила их покровительственной улыбкой, они могли вволю полюбоваться своим божеством.
После толкотни начались приемы. Ришелье — герой Дня, герой тайны и в особенности скромный — наблюдал за круговоротом посетителей и просителей, заняв последнее место в будуаре графини, Как только ни выражалась всеобщая радость: во взаимных поздравлениях, в рукопожатиях, в придушенных смешках, в приплясывании — можно было подумать, что все это стало привычным языком обитателей Люсьенн.
— Нельзя не признать, — проговорила графиня, — что граф де Бальзаме, или Феникс, как вы, маршал, его называете, — истинный герой наших дней. Какая жалость, что обычай велит сжигать колдунов!
— Да, графиня, да, это великий человек, — согласился Ришелье.
— И очень красивый. Я бы хотела доставить ему удовольствие.
— Вы заставляете меня ревновать, — со смехом ответил Ришелье, втайне мечтая как можно скорее перевести разговор на серьезную тему. — Из графа Феникса вышел бы удивительный министр внутренних дел.
— Я об этом уже думала, — сказала графиня, — но это невозможно.
— Отчего же, графиня?
— Потому что он будет несовместим со своими сослуживцами.
— То есть почему же?
— Он все будет знать, видеть все их игры… Ришелье покраснел так, что это стало заметно, несмотря на румяна.
— Графиня! Если бы я был его сослуживцем, — заговорил он, — мне бы хотелось, чтобы он видел мою игру и постоянно раскрывал бы вам мои карты: вы имели бы случай убедиться в том, что я — ваш верный раб и преданный слуга короля.
— Вы — умнейший человек, дорогой герцог, — заметила графиня. — Однако давайте немного поговорим о будущем министерстве… Я полагаю, вы уже предупредили своего племянника?..
— Д'Эгийона? Он прибыл, графиня, при таком стечении обстоятельств, которые римский авгур счел бы благоприятнейшими: при въезде в город он нос к носу столкнулся с уезжавшим господином де Шуазелем.
— Это и в самом деле счастливое предзнаменование, — согласилась графиня. — Он, значит, скоро будет здесь?
— Графиня! Я рассудил, что если все увидят д'Эгийона в Люсьенн, в такую минуту, как сейчас, это может вызвать всякого рода толки. Я просил его оставаться в предместье до тех пор, пока я не вызову его к вам.
— Ну так вызывайте, маршал, и немедля, потому что мы одни или почти одни.
— Я это сделаю с тем большим удовольствием, графиня, что мы обо всем условились, не правда ли?
— Совершенно верно, герцог. Вы предпочитаете.., повоевать в министерстве финансов? Или, может быть, хотите взять морское?
— Я предпочитаю просто воевать, графиня. Вот где я мог бы оказаться полезнее всего.
— Вы правы. Вот о чем я и буду говорить с королем. Нет ли у вас каких-нибудь антипатий?
— К кому? . — К тем из ваших сослуживцев, кого может предложить вам его величество.
— Я — человек того круга, с которым легче всего найти общий язык, графиня. Однако позвольте мне все-таки пригласить племянника, раз вам угодно сделать милость принять его.
Ришелье подошел к окну; двор был еще виден в наступавших сумерках. Он подал знак одному из выездных лакеев, который, казалось, только этого и ждал, чтобы броситься выполнять приказание.
Во дворце начали зажигать свечи.
Спустя несколько минут после отъезда лакея на главный двор въехала карета. Графиня с живостью взглянула в сторону окна.
Ришелье перехватил ее взгляд и решил, что это доброе предзнаменование для д'Эгийона, а значит, и для него самого.
«Она оценила дядю, — сказал он себе, — и теперь хочет удостовериться, что собой представляет племянник. Мы здесь будем как дома!»
Пока он тешил себя иллюзиями, за дверью послышался легкий шум, и доверенный лакей доложил о приходе герцога д'Эгийона.
Это был очень красивый господин с прекрасными манерами. Он был одет по последней моде и выглядел весьма элегантно. Пора его первой молодости миновала. Впрочем, он относился к той породе мужчин, у которых взгляд и сила воли остаются молодыми до глубокой старости.
Государственные заботы не оставили на его лице ни единой морщины, они лишь углубили естественную складку, характерную для политических деятелей и поэтов: в ней словно находят прибежище великие мысли. Он ровно и высоко держал свою изящную голову; выражение грусти на его лице словно говорило о том, что он догадывается о ненависти десяти миллионов человек, готовой обрушиться на эту самую голову; впрочем, он будто желал доказать, что эта тяжесть ему вполне по силам.
У Д'Эгийона были красивые руки — они казались белыми и изящными даже в соседстве с морем кружев. В те времена ценились красивые ноги; ноги герцога были образцом элегантности и притом самой что ни на есть аристократической формы. В нем угадывались нежность поэта и знатное происхождение, гибкость и мягкость мушкетера. Для графини он втройне олицетворял идеал: в нем одном она находила сразу три типа мужчин, которые чувственная красавица инстинктивно должна была любить.
Благодаря удивительной странности, а вернее было бы сказать, стечению обстоятельств, подстроенному продуманной тактикой д'Эгийона, эти два героя, пользовавшиеся общественной ненавистью, еще не виделись с глазу на глаз в блеске всех своих преимуществ.
Вот уже три года, как д'Эгийон делал вид, что очень занят либо в Англии, либо у себя в кабинете. Он не баловал двор своим присутствием, справедливо полагая, что должен произойти переворот, благоприятный для него или неблагоприятный. Он полагал, что в первом случае удобнее выдвинуть неизвестного человека; во втором случае ему следовало бесследно исчезнуть, чтобы легче было потом выбраться из пропасти и вновь появиться на политической арене.
Но одно соображение, романтического свойства, было выше всех его расчетов. Это соображение было наилучшим для достижения его цели.
Прежде чем г-жа Дю Барри стала графиней, лобызавшей каждую ночь корону Франции, она была когда-то хорошенькой улыбчивой девушкой, прелестным созданием В те времена она была любима, и это было счастьем, на которое она больше и не рассчитывала с тех пор, как ее начали бояться.
Среди многочисленных богатых, могущественных и красивых молодых людей, ухаживавших тогда за Жанной Вобернье; среди всех поэтов, в каждую строку вставлявших слова «Ланж» и «ангел», герцог д'Эгийон фигурировал когда-то в первых рядах Однако то ли Ланж была еще не столь доступной, вопреки утверждениям клеветников, то ли наконец — к чести одного и другой — внезапная любовь короля разъединила готовые договориться сердца, — так или иначе, герцог д'Эгийон оставил при себе акростихи, букеты и духи, а мадмуазель Ланж заперла свою дверь на улице Пти-Шан. Герцог удалился в Англию, подавив горькое чувство, а Ланж посылала свои вздохи в сторону Версаля барону де Гонес, то есть королю Франции.
Вот почему внезапное исчезновение д'Эгийона сперва не очень занимало г-жу Дю Барри: она боялась прошлого. Однако, видя, что бывший поклонник примолк, г-жа Дю Барри почувствовала, что она заинтригована, потом — что она очарована и, имея теперь возможность верно оценивать людей, пришла к выводу, что д'Эгийон — человек умный и настоящий мужчина.
Это было немало для графини, не очень высоко ценившей людей, однако это было еще не все. Должен был наступить такой момент, когда она сочла бы д'Эгийона великодушным человеком.
Надобно заметить, что бедняжка Ланж имела основания бояться прошлого. Один мушкетер, бывший счастливый любовник, как сам он говорил о себе, вошел к ней однажды прямо в покои в Версале и потребовал, чтобы она вернула ему свою благосклонность. Слова эти, очень скоро заглушенные благодаря высоте ее нового положения, нашли, однако, отклик во дворце целомудренной г-жи де Ментенон.
Читатели видели, что в разговоре с графиней Дю Барри маршал ни словом не обмолвился о том, что ему известно о былых отношениях его племянника с мадмуазель Ланж. Такое умолчание со стороны столь ловкого человека, как старый герцог, умевшего говорить на самые щекотливые темы, потрясло и обеспокоило графиню.
Вот почему она с нетерпением ожидала д'Эгийона: она хотела знать, во-первых, как к этому следует относиться и, во-вторых, скромен маршал или несведущ.
Вошел герцог.
Любезно-почтительный и достаточно уверенный в себе, он сумел отвесить поклон, предназначавшийся не то чтобы королеве, но и не простой придворной даме, и этой мелочи оказалось достаточно, чтобы мгновенно покорить графиню, да так, что она могла теперь в нем видеть только совершенство.
Затем д'Эгийон взял дядю за руку. Тот приблизился к графине и проговорил нежнейшим голосом:
— Имею честь вам представить герцога д'Эгийона, графиня, не как моего племянника, а как одного из ваших самых покорных слуг.
Графиня посмотрела на герцога, как женщина, то есть таким взглядом, от которого ничто не может укрыться. Она увидела лишь две склонившиеся в почтительном поклоне головы, а затем обратившиеся к ней их спокойные ясные лица.
— Я знаю, что вы любите герцога, маршал, — сказала графиня Дю Барри.
— Вы — мой друг. Мне хотелось бы просить герцога из уважения к своему дядюшке подражать ему во всем.
— Именно так я и решил вести себя, графиня, — снова , поклонившись, отвечал д'Эгийон.
— Вы много претерпели в Англии? — спросила графиня.
— Да, графиня, и пока моим мучениям нет конца, — отвечал д'Эгийон, — Я думаю иначе. Вот, кстати, господин де Ришелье сможет вам помочь.
Д'Эгийон с видимым удивлением взглянул на Ришелье.
— А-а, я вижу, что маршал еще не успел с вами побеседовать? Да это и понятно: вы только что вернулись их путешествия. Так вам, должно быть, о многом нужно переговорить. Я вас оставлю, маршал. Герцог! Чувствуйте себя здесь как дома.
И графиня вышла, Однако у нее созрел план. Она не пошла далеко. За будуаром находился просторный кабинет, где король, приезжая в Люсьенн, любил посидеть среди китайских безделушек. Он любил этот кабинет за то, что оттуда было слышно все, о чем говорили в соседней комнате.
Графиня Дю Барри была уверена в том, что услышит весь разговор маршала с племянником. Из разговора она собиралась составить о д'Эгийоне окончательное мнение.
Однако маршал был далеко не глуп, он знал почти все секреты королевских или министерских резиденций. Подслушивать, о чем говорят другие, было одним из его излюбленных занятий; говорить, когда кто-нибудь подслушивает, было одной из его уловок.
Ободренный приемом, оказанным графиней д'Эгийону, он решил воспользоваться удачей и представить фаворитке, пользуясь ее предполагаемым отсутствием, весь план тайного счастья и большого могущества, подкрепленного интригами, то есть двойную приманку, против которой хорошенькая женщина, в особенности придворная дама, почти никогда не способна устоять.
Он пригласил герцога присесть и сказал ему:
— Как видите, герцог, я неплохо здесь принят.
— Да, господин герцог, вижу.
— Мне посчастливилось заслужить милость этой очаровательной дамы; ее почитают здесь за королеву, да она ею в действительности и является.
Д'Эгийон кивнул.
— Я скажу вам сейчас то, — продолжал Ришелье, — что не смог бы сообщить вот так, прямо посреди улицы: графиня Дю Барри обещала мне портфель министра.
— Вы это вполне заслужили.
— Не знаю, заслужил ли, однако так случилось — с некоторым запозданием, правда. Одним словом, можно считать, что я устроен, и теперь хочу заняться вами, д'Эгийон.
— Благодарю вас, господин герцог! Вы близки мне не только по крови — у меня не раз была возможность в этом убедиться.
— Чего бы вы желали, д'Эгийон?
— Совершенно ничего, лишь бы меня не лишили титула герцога и пэра, как того требуют господа члены Парламента.
— Пользуетесь ли вы чьей-нибудь поддержкой?
— Я? Нет, что вы!
— Так вы погибли бы, если бы не представился сегодняшний случай?
— Совершенно верно.
— Я вижу, вы относитесь ко всему философски. Какого черта я держу себя с тобой строго, мой бедный д'Эгийон, и разговариваю с тобой уже как министр, вместо того чтобы побеседовать по-родственному!
— Дядюшка! Я вам так признателен за вашу доброту!
— Раз я заставил тебя вернуться, да еще так поспешно, то ты можешь из этого заключить, какую роль тебе суждено сыграть здесь… Кстати, задумывался ли ты когда-нибудь над тем, какова была роль де Шуазеля во все десять лет его правления?
— Да, разумеется. Он был на своем месте.
— На своем месте! Позволь-ка! На своем месте, когда он вместе с госпожой де Помпадур управлял королем и выгонял иезуитов! Однако он неважно выглядел, когда, поссорившись, как дурак, с графиней Дю Барри, — а она стоит тысячи Помпадур, — он повел себя так, что был выставлен в двадцать четыре часа… Что же ты молчишь?
— Я слушаю, господин герцог, и пытаюсь понять, куда вы клоните.
— Скажи, тебе нравится место Шуазеля?
— Разумеется.
— Так вот, мой дорогой, думаю, что я мог бы сыграть эту роль.
Д'Эгийон резко повернулся к дядюшке.
— Вы говорите серьезно? — спросил он.
— Ну да, а почему же нет?
— Вы станете любовником графини Дю Барри?
— Ах, черт побери! Как ты скор! Впрочем, я вижу, что ты меня понял. Да, Шуазелю очень повезло: управлял и королем, и его любовницей; говорят, он любил госпожу де Помпадур… А, действительно, почему бы нет?.. Но я не могу быть возлюбленным — твоя холодная улыбка говорит мне об этом. Ты смотришь молодыми глазами на мой изборожденный морщинами лоб, на мои кривые ноги и мои иссохшие руки, когда-то такие красивые!.. Вместо того, чтобы говорить: «Я сыграю роль Шуазеля», мне следовало бы сказать: «Мы ее сыграем».
— Дядюшка!
— Нет, она не может меня полюбить, я знаю. Однако я об этом говорю тебе.., смело, потому что она об этом не узнает… Я любил бы эту женщину больше всего на свете.., но…
Д'Эгийон нахмурился.
— Но у меня есть великолепный план, — продолжал маршал, — раз эта роль мне не по силам, я разделю ее пополам.
— Ага! — воскликнул д'Эгийон.
— Кто-нибудь из моих приближенных, — сказал Ришелье, — будет любовником графини Дю Барри. Черт подери! Прекрасное занятие! Ведь она — само совершенство.
Ришелье возвысил голос.
— Ты понимаешь, что Фронзак не подходит: это несчастный выродок, дурак, мошенник, проходимец… Ну что, герцог, может быть, ты?..
— Я? — вскричал д'Эгийон. — Вы с ума сошли, дядюшка!
— Сошел с ума? Как? И ты не бросаешься в ноги тому, кто дает тебе такой совет! Как! Ты не таешь от счастья, не благодаришь? Разве ты не влюбился сразу же, как только увидел, как она тебя принимает? Ну, видно, со времен Альчибиада был только один истинный Ришелье в нашем роду, а больше не будет!.. — воскликнул герцог. — Да, я вижу, что прав.
— Дядюшка! — воскликнул герцог в волнении; если оно было наигранным, то сыграно было с блеском; однако он мог действительно удивиться, потому что предложение маршала было весьма недвусмысленное. — Представляю себе, какую выгоду вы могли бы извлечь из того положения, о котором вы мне говорите. Вы стали бы таким же влиятельным лицом, как де Шуазель, а я был бы любовником, подкрепляющим ваше влияние. Да, план достоин умнейшего человека Франции, однако вы упустили одну вещь.
— Что именно? — беспокойно вскричал Ришелье. — Неужели ты не мог бы полюбить графиню Дю Барри? В этом заминка?.. Дурак! Трижды дурак! Ротозей! Неужели я угадал?
— Нет! Не угадали, дядюшка! — воскликнул д'Эгийон, словно уверенный, что ни одно слово не будет пропущено. — Я почти не знаком с графиней Дю Барри, однако она кажется мне красивейшей, очаровательнейшей женщиной. Напротив, я без памяти влюбился бы в графиню Дю Барри. Дело совсем не в этом.
— В чем же дело?
— А вот в чем, господин герцог: графиня Дю Барри никогда меня не полюбит, а между тем первым условием подобного альянса должна быть любовь. Как можно, чтобы, живя среди блестящих придворных, самых разных молодых красавцев, прекрасная графиня выбрала именно того, кто этого совсем не заслуживает, того, кто уже немолод и обременен заботами, того, кто скрывается от всех, потому что чувствует, что скоро исчезнет? Дядюшка! Если бы я знал графиню Дю Барри в дни своей молодости и красоты, когда женщины любили во мне все, что обыкновенно любят в молодом человеке, она могла бы сохранить обо мне воспоминание. Этого уже много. Но ведь нет ничего: ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Дядюшка! Надо отказаться от этой химеры. Зачем только вы пронзили мне сердце, нарисовав радужную картину неисполнимого счастья?
Пока эта тирада произносилась с пылом, которому позавидовал бы Моле, а Лекен счел бы достойной изучения, Ришелье кусал себе губы, приговаривая едва слышно:
— Неужели этот бездельник догадался, что графиня нас подслушивает? Дьявольщина! До чего ловок! Ну и мастер! С ним надо быть поосторожнее.
Ришелье был прав. Графиня подслушивала, и каждое слово д'Эгийона западало ей в душу. Она наслаждалась его робким признанием, изысканной деликатностью того, кто даже в доверительном разговоре не выдал тайны прошлой связи из опасения бросить тень на, быть может, еще любимую женщину.
— Итак, отказываешься? — спросил Ришелье.
— От этого — да, дядюшка: к моему величайшему сожалению, это представляется мне совершенно невозможным.
— Надо же хотя бы попытаться!..
— Но как?
— Ты принадлежишь к нашему кругу… Ты будешь каждый день видеться с графиней: постарайся ей понравиться, тысяча чертей!
— Будучи в этом заинтересованным? Нет, нет!.. Да если бы я имел несчастье ей понравиться, а сам думал бы о другом, я убежал бы со стыда на край света.
Ришелье поскреб подбородок.
«Дело в шляпе, — подумал он, — или д'Эгийон — Дурак».
Вдруг со двора донесся стук колес, и несколько голосов прокричали: «Король!»
— Черт побери! — вскричал Ришелье. — Король не должен меня здесь видеть, я убегаю!
— А я? — спросил герцог.
— Ты — другое дело, пусть он тебя увидит. Оставайся… Оставайся… И, ради Бога, не бросай начатого.
Ришелье поспешил к черной лестнице, бросив герцогу:
— До завтра!
Глава 16. ДОЛЯ КОРОЛЯ
Оставшись один, герцог д'Эгийон почувствовал было себя неловко. Он прекрасно понял все, что хотел сказать ему дядюшка, отлично понял, что графиня Дю Барри подслушивала, несомненно понял, что умному человеку следовало в этом случае стать возлюбленным и в одиночку разыграть партию, для которой старый герцог пытался подыскать партнера.
Приход короля весьма удачно положил конец объяснению, которое было неизбежно, несмотря на пуританскую сдержанность д'Эгийона.
Маршала невозможно было долго водить за нос, он был не из тех, кто позволил бы собеседнику выставлять напоказ свои достоинства в ущерб интересам герцога.
Когда д'Эгийон остался один, он успел хорошенько обо всем подумать.
А король в самом деле был уже близко. Его пажи уже распахнули двери приемной, а Замор бросился к монарху, выпрашивая конфет с трогательной фамильярностью, которая, правда, в минуты мрачного расположения духа его величества стоила ему щелчков по носу или трепки, очень неприятной для негритенка.
Король уселся в китайском кабинете, и д'Эгийон смог убедиться в том, что графиня Дю Барри не упустила ни единого слова из его разговора с дядюшкой: теперь сам д'Эгийон прекрасно все слышал и таким образом оказался свидетелем встречи короля с графиней.
Его величество казался очень утомленным, подобно человеку, поднявшему непосильную тяжесть. Атлас был, верно, не так изможден после трудового дня, когда ему приходилось поддерживать на плечах небо целых двенадцать часов.
Любовница поблагодарила, похвалила, приласкала Людовика XV; она расспросила его об откликах на ссылку де Шуазеля, и это ее развлекло.
Графиня Дю Барри решила рискнуть. Настало подходящее время для того, чтобы заняться политикой; кстати, она чувствовала в себе довольно отваги, чтобы перевернуть одну из четырех частей света.