Жильбер потребовал составить расписки по всей форме: о получении денег — Нике, о ребенке — Питу. Питу проследил за подписью Нике под суммой; Нике понаблюдал за верностью подписи Питу на расписке о получении ребенка. Таким образом, к полудню Жильбер мог отправляться восвояси, предоставив возможность Нике восхищаться редкой мудростью столь юного господина, а Питу — ликовать по поводу так скоро возросшего состояния.
Выйдя за околицу Арамона, Жильбер почувствовал себя совершенно одиноким в целом свете. Ничто не имело для него больше значения, он ни на что более не надеялся. Он только что расстался с беззаботной жизнью, предприняв шаг, который мог быть расценен людьми как преступление, а Господь мог строго покарать его за содеянное.
И все-таки Жильбер верил в себя, в свои силы; ему достало смелости вырваться из рук мэтра Нике, взявшегося его проводить и под предлогом живейшего участия пытавшегося прельстить юношу всевозможными предложениями.
Однако разум человеческий капризен, а по природе человек слаб. Чем большей силой воли он обладает, чем свободнее он способен сделать свой выбор, чем скорее приступает к исполнению задуманного, тем чаще оглядывается на пройденный путь. А в такие минуты даже самые отважные могут дрогнуть и сказать себе, подобно Цезарю: «Разумно ли я поступил, перейдя Рубикон?»
Остановившись на опушке леса, он еще раз обернулся на красневшие вдали верхушки деревьев, скрывавшие весь Арамон, кроме колокольни. Представшая его взору дышавшая счастьем и покоем картина заставила его погрузиться в печальное и в то же время сладостное раздумье.
«Я, верно, сумасшедший, — подумал он. — Куда я иду? Должно быть, Господь отвернулся от меня в гневе… Да ведь и впрямь нелепо: мне в голову пришла мысль; обстоятельства благоприятствовали исполнению задуманного; человек, порожденный самим Богом для зла и послуживший причиной моего преступления, согласился исправить зло, и вот я оказываюсь обладателем целого состояния и ребенка! Таким образом я могу оставить половину суммы нетронутой для ребенка, а на другую половину жить здесь счастливым землепашцем, среди славных простых людей, среди одухотворенной и щедрой природы. Я могу навсегда похоронить себя здесь, предаваясь приятному созерцанию, проводя время в трудах и размышлениях. Я забуду весь свет и сам буду всеми забыт. Я могу — о несказанное счастье! — сам воспитывать ребенка и пользоваться плодами своих трудов. А почему бы и нет? Разве я не заслужил вознаграждения за все перенесенные лишения? Да, я могу так жить, я могу хотя бы частично повторить себя в этом ребенке, которого я, кстати говоря, сам бы и воспитывал, сберегая таким образом деньги, предназначенные наемным чужим людям. Я могу открыться мэтру Нике, что я его отец. Да я все могу!»
Сердце его переполнялось мало-помалу несказанной радостью и надеждой на счастье, о котором он и не мечтал даже во сне.
Вдруг червь сомнения, дремавший в самой сердцевине прекрасного плода, зашевелился и показал свою отвратительную головку. Это были его угрызения совести, его стыд, его несчастье.
«Нет, не могу, — побледнев, подумал про себя Жильбер. — Я украл у этой женщины ребенка, как раньше украл у нее честь… Я украл деньги у этого человека, чтобы осуществить кражу, сказав, что собираюсь исправить свою ошибку. Значит, я не имею права думать о своем счастье и не имею права оставить себе ребенка, отняв его у матери. Ребенок должен принадлежать нам обоим или никому».
С этими мыслями, больно отзывавшимися в его израненной душе, Жильбер в отчаянии поднялся на ноги. В лице его отразилась игра самых мрачных и низменных страстей.
— Да будет так! — сказал он. — Я буду несчастен, я буду страдать, я буду жить в полном одиночестве. Однако я поделюсь не только причитающимся мне добром, но и злом. Моим достоянием будут отныне месть и беда. Не беспокойся, Андре, я честно поделюсь ими с тобой!
Он свернул направо и, задумавшись на минуту, углубился в чащу. Он шел около часа и добрался до Нормандии, до которой по первоначальным расчетам должен был шагать четыре дня.
У него оставалось девять ливров и несколько су. У него был внушительный вид, лицо его выражало спокойствие и отдохновение. С книгой под мышкой он был похож на студента, возвращавшегося в родной дом.
Он взял за правило ночью идти по хорошей дороге, а днем отсыпаться на солнечной лужайке. Лишь дважды ветер заставлял его укрываться в хижине, где, сидя на стуле у очага, он засыпал так крепко, что не замечал наступления ночи.
Он так объяснял свое путешествие:
— Я держу путь в Руан, к дядюшке, — говорил он, — а иду я из Виллер-Котре. Человек я молодой, ради забавы я решил пройти весь путь пешком.
Он не вызывал у крестьян ни малейшего подозрения: книга в те времена вызывала уважение.
Если Жильбер замечал в чьих-либо поджатых губах сомнение, он заговаривал о семинарии, к которой якобы чувствовал призвание. Это был верный способ развеять любое сомнение.
Так прошла неделя, которую Жильбер прожил как настоящий крестьянин, тратя по десять су в день и проходя по десять миль. Наконец он и правда прибыл в Руан, а там ему не пришлось больше расспрашивать, как идти дальше.
Книга, которую он нес под мышкой, оказалась «Новой Элоизой» в дорогом переплете. Руссо преподнес ему эту книгу в подарок, надписав ее на первой странице.
Когда у Жильбера осталось всего четыре ливра и десять су, он вырвал эту дорогую для него страницу и, продав книгу хозяину книжной лавки, получил за нее три ливра.
Вот так молодой человек смог за три дня добраться до Гавра и впервые увидеть море в лучах заходящего солнца.
Его башмаки имели неприличный вид для молодого человека, который из кокетливости надевал днем шелковые чулки, если проходил через город. Жильбер, поразмыслив, продал свои шелковые чулки, вернее, обменял их на пару крепких башмаков. Об их элегантности мы не будем говорить.
Последнюю ночь он провел в Арфлере, поужинав и переночевав за шестнадцать су. В первый раз в жизни он попробовал форель.
«Кушанье богачей оказалось перед самым нищим из людей, — подумал он.
— Это верно, что Господь всегда делал только добро, а люди — зло, как говаривал Руссо».
Тринадцатого декабря в десять утра Жильбер вошел в Гаврскую гавань и с первого взгляда узнал «Адонис», прекрасный бриг водоизмещением в триста тонн, покачивавшийся на волнах.
На палубе не было ни души. Жильбер вскарабкался по трапу. К нему подошел юнга.
— Где капитан? — спросил Жильбер. Юнга махнул рукой в сторону нижней палубы. Вскоре после того оттуда донесся голос:
— Пусть спускается!
Жильбер спустился. Его провели в небольшую каюту, отделанную красным деревом и чрезвычайно просто меблированную.
Человек лет тридцати, бледный, с нервным лицом, сидел за столом из того же красного дерева, что и переборки, и читал газету.
— Что вам угодно, сударь? — спросил он Жильбера. Жильбер знаком попросил отпустить юнгу, и тот ушел.
— Вы — капитан «Адониса», сударь? — спросил Жильбер.
— Да.
— Значит, эта бумага адресована вам? Он подал капитану записку от Бальзаме. Едва разглядев подпись, капитан поспешно встал и, приветливо улыбнувшись Жильберу, сказал:
— Вы тоже?.. Такой молодой? Прекрасно, прекрасно! Жильбер только поклонился в ответ.
— Куда вы направляетесь? — спросил капитан.
— В Америку.
— А когда?..
— Вместе с вами.
— Хорошо. Стало быть, через неделю.
— Чем я должен в это время заняться, капитан?
— У вас есть паспорт?
— Нет.
— Тогда погуляйте до вечера где-нибудь подальше от города, в Сент-Адрес, к примеру. Ни с кем ни о чем не говорите:
— Мне нужно чем-то питаться, а у меня кончились деньги.
— Поедите здесь сейчас, а вечером здесь же поужинаете.
— А потом?
— Когда мы отчалим, вас уже нельзя будет вернуть на землю. Вы спрячетесь здесь и до отплытия не будете высовывать нос… А когда мы выйдем в открытое море на двадцать миль, вы будете совершенно свободны.
— Отлично!
— Итак, постарайтесь закончить сегодня все свои дела.
— Мне нужно написать письмо.
— Пишите…
— Где?
— За этим столом… Вот вам перо, чернила и бумага. Почта находится в пригороде, юнга вас проводит.
— Спасибо, капитан.
Оставшись один, Жильбер написал короткое письмо и подписал его следующим образом:
«Мадмуазель Андре де Таверне, Париж, улица Кок-Эрон, 9, первые ворота со стороны улицы Платриер».
Он сунул письмо в карман, съел то, что капитан сам ему подал, и пошел следом за юнгой на почту, где и опустил письмо.
Весь день Жильбер любовался морем с высоты прибрежных скал.
С наступлением ночи он возвратился на корабль. Капитан поджидал его и провел на корабль.
Глава 46. ПОСЛЕДНИЙ ПРИВЕТ ЖИЛЬБЕРА
Филипп провел ужасную ночь. Следы на снегу несомненно свидетельствовали о том, что кто-то проник в дом с целью похитить ребенка. Но на кого можно подумать? Ничто не подтверждало его подозрений.
Филипп так хорошо знал своего отца, что не мог и подумать о его причастности к этому преступлению. Барон де Таверне считал отцом ребенка Людовика XV; он, должно быть, очень дорожил этим живым доказательством неверности короля графине Дю Барри. Кроме того, барон, наверное, полагал, что рано или поздно Андре снова окажется в милости и уж тогда много будет готова отдать за основное средство своей будущей удачи при дворе.
Эти размышления Филиппа об отцовском характере, основанные на недавних впечатлениях, немного утешили его: он решил, что ребенка нетрудно получить обратно, если знаешь, кто его похитил.
Филипп дождался восьми часов. Пришел доктор Луи. Выведя доктора за ворота, он на ходу поведал ему об ужасном ночном происшествии.
Доктор всегда был готов дать хороший совет. Он осмотрел следы в саду и в конце концов пришел к заключению, что Филипп прав.
— Я довольно хорошо знаю барона, — заметил он, — я не думаю, что он на это способен. Однако дело может так обернуться, что он похитил ребенка отнюдь не ради минутного интереса.
— Какой же у него мог быть в этом интерес, доктор?
— Он мог это сделать, руководствуясь интересами настоящего отца ребенка.
— Мне тоже приходила в голову эта мысль! — вскричал Филипп. — Но ведь это ничтожество и себя не умеет прокормить. Это безумец, восторженный юнец, который, к тому же» находится сейчас в бегах, боясь моей тени…
Не надо ошибаться на его счет, доктор: этот презренный совершил случайное преступление. Однако теперь, когда в моей душе улегся гнев, — хотя я, разумеется, по-прежнему ненавижу этого преступника! — мне кажется, я постарался бы избежать с ним встречи, чтобы не убивать его. Я верю, что он должен испытывать мучительные угрызения совести, которые и послужат ему наказанием. Думаю, что голод и бродяжничество отомстят ему за меня не хуже моей шпаги.
— Не будем больше об этом говорить, — предложил доктор.
— Дорогой друг! Я хочу вас попросить вот о чем: надо прежде всего успокоить Андре, а для этого придется солгать. Скажите ей, что вы вчера были обеспокоены состоянием здоровья малыша и зашли за ним ночью, чтобы отнести его к кормилице. Это первое, что мне пришло в голову, когда я утешал Андре.
— Хорошо, скажу. А вы намерены заняться поисками ребенка?
— У меня есть надежда его разыскать. Я решился покинуть Францию. Андре поступит в монастырь Сен-Дени, а я отправлюсь к барону де Таверне. Я заявлю ему, что мне все известно. Я заставлю его сказать, где спрятан ребенок. Если он будет сопротивляться, я пригрожу ему публичным разоблачением и вмешательством ее высочества.
— А что вы будете делать с ребенком, если ваша сестра окажется в монастыре?
— Я оставлю его у кормилицы, которую вы мне порекомендуете… Потом помещу его в коллеж, а когда он вырастет, возьму его к себе, если буду к тому времени жив.
— Вы полагаете, что мать согласится покинуть вас или своего ребенка?
— Андре согласится на все, чего бы я ни пожелал.» Она знает, что я обращался к ее высочеству и получил от нее обещание отпустить ее в монастырь. Андре не может поставить меня в неловкое положение в глазах нашей покровительницы.
— Пойдемте к бедной матери, — предложил Доктор. Он возвратился к Андре, безмятежно дремавшей в постели после того, как ее успокоил заботливый Филипп. Она прежде всего спросила доктора о ребенке. Улыбавшееся лицо доктора окончательно ее успокоило, и с этого времени она быстро пошла на поправку. Спустя десять дней она уже встала, сама дошла до оранжереи и начала прогуливаться, пока солнечные лучи освещали стеклянную крышу Филипп, отсутствовавший несколько дней, возвратился в это время на улицу Кок-Эрон с таким мрачным выражением лица, что доктор, отворивший ему дверь, почувствовал, что случилось огромное несчастье.
— Что такое? — спросил он. — Отец отказывается вернуть ребенка?
— Отец простудился три дня спустя после отъезда из Парижа, — отвечал Филипп. — Он прикован к постели. Когда я приехал, он был при смерти. Я подумал, что эта болезнь — уловка. Я решил, что это притворство доказывает его причастность к похищению. Я стал настаивать, угрожать. Барон де Таверне поклялся мне на распятии, что не понимает, о чем я толкую.
— Таким образом, вы вернулись, так ничего и не узнав.
— Да, доктор.
— Вы убеждены в правдивости барона?
— Почти.
— Он вас перехитрил и не открыл тайны.
— Я пригрозил, что добьюсь вмешательства в это дело ее высочества. Барон побледнел. «Вы можете погубить меня, если угодно, — сказал он, — опозорьте отца и себя самого. Это будет величайшая глупость, которая ни к чему не приведет. Я не понимаю, о чем вы говорите».
— Итак…
— Итак, я в полном отчаянии.
В эту минуту Филипп услышал голос Андре:
— Это Филипп сейчас вошел в дом?
— Господи! Вот и она… Что же я ей скажу? — прошептал Филипп.
— Молчите! — приказал доктор.
Андре вошла в комнату и бросилась брату на шею; сердце молодого человека болезненно сжалось.
— Откуда ты? — спросила она.
— Я был у отца, как я тебе и говорил.
— Как чувствует себя господин барон?
— Хорошо. Но я был не только у отца, Андре… Я также повидался со многими людьми, от которых зависит твое поступление в Сен-Дени. Благодаренье Богу, теперь все готово. Ты поправилась и можешь посвятить себя своему будущему.
Андре подошла к брату и, едва слышно вздохнув, проговорила:
— Дорогой друг! Мое будущее меня больше не интересует: оно вообще никого не должно интересовать… Для меня важнее всего на свете — будущее моего ребенка, и я хочу посвятить свою жизнь сыну, данному мне Господом. Таково мое решение, и оно непоколебимо. С тех пор, как ко мне вернулись силы, я поверила в себя. Жить ради сына, — пусть мне придется терпеть лишения, даже работать, если понадобится, — только бы не расставаться с ним ни днем, ни ночью — вот каким я вижу свое будущее. Не надо больше говорить о монастыре, я не должна думать только о себе; раз уж я принадлежу кому-то на земле, значит, я не нужна Богу!
Доктор взглянул на Филиппа, словно хотел сказать:
«Ну, что я вам говорил?»
— Сестра! — воскликнул молодой человек. — Что с тобой?
— Не вини меня, Филипп, это не прихоть слабой и взбалмошной женщины. Я не буду тебе в тягость и ни к чему тебя не принуждаю.
— Но… Андре, я не могу оставаться во Франции, я хочу все бросить и уехать. У меня здесь нет будущего. Я могу согласиться оставить тебя в монастыре, но не в нищете… Андре, подумай хорошенько!
— Я уже все обдумала… Я горячо тебя люблю, Филипп, и если ты меня покинешь, я проглочу слезы и найду утешение у колыбели сына.
Доктор подошел к ней.
— Вы преувеличиваете, это просто минутное помрачение! — сказал он.
— Ах, доктор! Материнство — это и есть помутнение рассудка! Но оно послано мне Богом. Пока я буду нужна ребенку, я не изменю своего решения.
Филипп и доктор переглянулись.
— Дитя мое! — заговорил доктор. — Я не очень умелый проповедник, однако, если мне не изменяет память, Господь запрещает человеку иметь слишком сильные привязанности.
— Это верно, сестра, — подтвердил Филипп.
— Насколько мне известно, доктор, Господь не запрещает матери любить своего сына.
— Прошу прощения, дочь моя, за то, что, как философ и практик, я попытаюсь указать вам на пропасть, разверстую теологом перед человеком, подверженным страстям. Для каждой заповеди Божьей надо постараться найти причину, и не столько морального свойства, потому что это порой очень трудно сделать. Постарайтесь найти причину материальную. Господь запрещает матери чрезмерно любить свое дитя, потому что ребенок — хрупкое, нежное создание, подверженное болезням, страданиям…
Сильно любить эфемерное создание значит подвергать себя опасности впасть в отчаяние.
— Доктор! — прошептала Андре. — Почему вы мне все это говорите? А ты, Филипп, почему смотришь на меня с сочувствием.., и что значит эта бледность?..
— Андре, дорогая! — перебил ее молодой человек. — Последуйте совету верного друга. Ваше здоровье вне опасности, так поступайте как можно скорее в монастырь Сен-Дени.
— Я.., я вам уже сказала, что не брошу своего сына.
— Пока будете ему нужны, — мягко напомнил доктор.
— Боже мой! — вскричала Андре. — Что случилось? Говорите! Что-нибудь печальное.., ужасное, может быть?
— Будьте осторожны! — шепнул Филиппу доктор. — Она еще очень слаба для такого удара.
— Брат, почему ты молчишь? Объясни мне, что произошло?
— Дорогая сестра! Как ты знаешь, на обратном пути я заехал через мост Пон-дю-Жур к твоей кормилице.
— Да… Так что же?
— Малыш неважно себя чувствует…
— Мой мальчик.., болен? Скорее… Маргарита! Маргарита… Карету! Я поеду к своему мальчику!
— Это невозможно! — воскликнул доктор. — Вам нельзя выходить на улицу, нельзя ехать в карете.
— Однако еще сегодня утром это было возможно: вы сами мне сказали, что завтра, когда вернется Филипп, я увижу маленького.
— Мне так показалось…
— Вы меня обманывали? Доктор молчал.
— Маргарита! — повторила Андре. — Извольте исполнять приказание… Карету!
— Ты можешь умереть!.. — вмешался Филипп.
— Ну и пусть!.. Я не так уж дорожу своей жизнью!.. Маргарита терпеливо ждала, переводя взгляд с хозяйки на хозяина, потом на доктора.
— Я, кажется, приказала!.. — крикнула Андре; краска бросилась ей в лицо.
— Дорогая сестра!
— Я ничего не желаю больше слушать, и если вы мне откажете в карете, я пойду пешком.
— Андре! — сказал Филипп, обхватив ее руками. — Ты никуда не пойдешь, нет. Тебе нет нужды никуда ходить.
— Мой мальчик умер! — помертвевшими губами пролепетала Андре; руки ее безвольно повисли вдоль кресла, в которое ее усадили Филипп и доктор.
Филипп покрывал поцелуями ее холодную безжизненную руку… Андре уронила голову на грудь и залилась слезами.
— Бог послал нам новое испытание, — проговорил Филипп. — Господь велик и справедлив. Возможно, он имеет на тебя другие виды. Может быть, Бог рассудил, что этот ребенок оказался бы для тебя незаслуженным наказанием.
— За что же Он ниспослал страдания этому невинному существу?.. — тяжело вздохнув, спросила несчастная мать.
— Бог не дал ему страдать, дитя мое, — молвил доктор. — Он умер, едва успев родиться… Жалейте о нем не более, чем о мимолетной тени.
— А крики, которые я слышала?..
— Это было его прощание с жизнью.
Андре закрыла лицо руками, а мужчины, обменявшись красноречивыми взглядами, поздравили друг друга с тем, что своей ложью спасли Андре жизнь.
Вдруг на пороге появилась Маргарита, держа в руке письмо… Оно было адресовано Андре… Надпись гласила:
«Мадмуазель Андре де Таверне, Париж, улица Кок-Эрон, 9, первые ворота со стороны улицы Платриер».
Филипп показал его доктору за спиной Андре; она больше не плакала — она находилась в состоянии глубокой печали.
«Кто мог написать ей письмо? — думал Филипп. — Никому не был известен наш адрес, и это не почерк отца…»
— Андре! Тебе письмо, — сказал Филипп. Ничему не удивляясь и не размышляя, Андре безропотно вскрыла конверт и, вытерев слезы, развернула письмо, собираясь его прочесть. Но едва пробежав глазами три строчки, из которых состояло все письмо, она громко вскрикнула, вскочила, как безумная, и, напрягшись всем телом, рухнула, словно статуя, прямо на руки подоспевшей Маргарите.
Филипп подобрал с полу письмо и прочитал:
«Море, 15 декабря 17…
Я уезжаю, потому что Вы меня прогнали. Больше Вы меня не увидите. Но я увожу с собой и своего ребенка, который никогда не назовет вас матерью!
Жильбер».
Взревев от бешенства, Филипп скомкал письмо.
— Я готов был простить преступление случайное, — заскрежетав зубами, проговорил он, — но за преступление преднамеренное он будет наказан… Твоей безжизненно повисшей головой, Андре, я клянусь убить мерзавца, как только он попадется мне на глаза. Господь не может не послать его мне, потому что он преступил все границы дозволенного… Доктор! Андре придет в себя?
— Да, да!
— Доктор! Завтра Андре должна поступить в монастырь Сен-Дени. А я послезавтра буду в ближайшей гавани… Негодяй сбежал… Я последую за ним… Я должен разыскать ребенка… Доктор! Какая отсюда ближайшая гавань?
— Гавр.
— Я буду в Гавре через тридцать шесть часов, — молвил Филипп.
Глава 47. НА БОРТУ
С этой минуты дом Андре стал похож на мрачную могилу.
Известие о смерти сына, возможно, убило бы Андре. Глухая, неизбывная боль точила бы ее душу всю жизнь. Письмо Жильбера ранило ее в самое сердце, лишило Андре последних сил.
Придя в себя, она поискала глазами брата. Ненависть, которую она прочла в его взгляде, придала ей мужества.
Она подождала, пока к ней вернутся силы настолько, чтобы не дрожал голос, и, взяв Филиппа за руку, молвила:
— Ты мне говорил нынче утром о монастыре Сен-Дени, где ее высочество обещала мне место. Это правда?
— Да, Андре.
— Отвези меня туда, пожалуйста, сегодня же.
— Спасибо, сестра.
— Доктор! — продолжала Андре. — За вашу доброту, преданность, щедрость моя благодарность была бы слишком скудным вознаграждением. Вознаграждение, доктор, ждет вас на небесах!
Она подошла к нему и поцеловала его.
— В этом небольшом медальоне — мой портрет, — сказала она, — матушка приказала сделать его, когда мне исполнилось два года. Наверное, я на нем похожа на своего сына; сохраните его, доктор; пусть он напоминает вам иногда о малыше, которому вы помогли появиться на свет, а также о его матери, которую спасли ваши заботы.
Не теряя присутствия духа, Андре собрала вещи и в шесть часов вечера, не смея поднять глаз, переступила порог приемной монастыря Сен-Дени, за решеткой которого Филипп, будучи не в силах побороть волнение, мысленно прощался с ней, быть может, навсегда.
Вдруг силы изменили Андре. Раскинув руки, она бегом бросилась к брату. Он тоже протягивал к ней руки. Они встретились и, невзирая на холодную решетку, прижались друг к другу пылавшими щеками, проливая горючие слезы.
— Прощай! Прощай! — прошептала Андре.
— Прощай! — отвечал Филипп, подавив в своем сердце отчаяние.
— Если ты когда-нибудь найдешь моего сына, — едва слышно сказала Андре, — не дай мне умереть, не обняв его.
— Будь спокойна. Прощай! Прощай!
Андре с трудом оставила брата и, продолжая оглядываться, поддерживаемая послушницей, пошла под мрачные монастырские своды.
Пока она не пропала из виду, он кивал ей, потом махал платком. Наконец она в последний раз взглянула на него и исчезла в темноте. Железная дверь опустилась между ними с отвратительным скрежетом. Все было кончено.
Филипп взял почтовую лошадь прямо в Сен-Дени. Приторочив к седлу свои пожитки, он скакал всю ночь, весь следующий день и на вторую ночь был уже в Гавре. Он переночевал в первом попавшемся трактире, а на рассвете уже узнавал в порту, какое судно раньше всех отправляется в Америку.
Ему ответили, что в тот день бриг «Адонис» снимается с якоря и отплывает в Нью-Йорк. Филипп нашел капитана, который заканчивал последние приготовления; молодой человек уплатил за поездку и был зачислен пассажиром. Он написал ее высочеству последнее письмо с выражением почтительной преданности и признательности, потом отправил свой багаж на борт и, дождавшись отлива, отправился на корабль.
Часы на башне Франциска I пробили ровно четыре, когда «Адонис» вышел со всеми своими марселями и фоками Вода в море была темно-голубого цвета, небо пламенело вдали. Поздоровавшись с немногими пассажирами, своими попутчиками, Филипп облокотился на релинг и стал смотреть на берега Франции, таявшие в сиреневой дымке по мере того, как, подняв паруса, бриг круто пошел вправо, огибая остров Эв и выходя в открытое море.
Вскоре Филипп уже не видел ни берега, ни пассажиров, ни океана: ночная мгла, словно большая птица, опустилась на море, раскинув огромные крылья. Филипп пошел к себе в каюту и, примостившись на узкой кровати, перечитал копию письма, отправленного им ее высочеству. Письмо можно было принять за молитву.., как, впрочем, и просто за прощание с живыми людьми.
«Ваше высочество! - писал он. — Человек, не имеющий ни надежды, ни поддержки, удаляется от Вас с сожалением, что так мало успел сделать для будущей королевы Франции. Этот человек уходит в море с риском попасть в шторм и грозу, а Вы остаетесь, подвергая себя опасностям и трудностям, связанными с властью. Юная, Красивая, любимая, окруженная почтительными друзьями и обожающими слугами, Вы скоро забудете того, кто по указанию Вашей властной десницы возвысился над толпой. Я не забуду Вас никогда. Я отправляюсь в Новый Свет изучать средства, при помощи которых я мог бы в будущем оказаться Вам полезен. Я поручаю Вам свою сестру — бедный, покинутый всеми цветок, для которого не существует другого солнца, кроме Вашего взгляда. Соблаговолите же хоть изредка снисходить до нее, а в минуты радости, в дни своего всемогущества, к единодушному хору славящих Вас голосов прибавьте — умоляю Вас! — благословляющий Вас голос изгнанника, который Вы больше не услышите, а ему, наверное, не суждено увидеть Вас».
Когда Филипп окончил чтение, сердце его сжалось: меланхоличное поскрипывание корабельных мачт, блеск волн, разбивавшихся о стекло иллюминатора, — все это могло бы навести тоску и на более веселого человека.
Ночь показалась молодому человеку мучительной и бесконечной. Утром его навестил капитан, однако его посещение не изменило расположение духа Филиппа. Капитан сообщил ему, что пассажиры боятся качки и остаются в каютах; он сказал также, что путешествие обещает быть недолгим, но трудным, по причине сильного ветра.
С этого дня у Филиппа вошло в привычку обедать с капитаном, а завтрак он приказывал подавать ему в каюту. Не замечая неприятностей морского путешествия, он по несколько часов проводил на верхней палубе, завернувшись в широкий офицерский плащ. В остальное время он обдумывал план дальнейших действий или читал философские труды. Иногда он встречался со своими попутчиками. Среди них были две дамы, направлявшиеся за наследством в Северную Америку, и четверо мужчин: один из них был в годах, он путешествовал вместе с двумя сыновьями. Это все были пассажиры первого класса. Еще Филипп несколько раз замечал каких-то людей, одетых и державшихся попроще; он не нашел среди них ни одного, заслуживавшего его внимания.
По мере того как с течением времени в сердце Филиппа стихала боль, лицо его прояснялось. Судя по тому, что несколько дней подряд стояла солнечная и сухая погода, пассажиры поняли, что они приближаются к умеренным широтам. Они стали больше времени проводить на палубе. Даже по ночам Филипп, взявший за правило ни с кем не разговаривать и, опасаясь лишних вопросов, скрывавший свое имя даже от капитана, слышал у себя над головой шаги, когда сидел в своей каюте. Он различал голос капитана, очевидно, прогуливавшегося с ком-нибудь из пассажиров. Это был для него лишний повод не подниматься наверх. Он раскрывал иллюминатор, чтобы подышать свежим воздухом, и ждал следующего дня.
Только однажды ночью, не слыша ни голосов, ни шагов, он вышел на палубу. Ночь была теплая, небо было затянуто облаками; за кораблем бурлила вода, и тысячи фосфоресцирующих капель образовывали водовороты. Должно быть, эта ночь показалась пассажирам слишком темной и ненастной, потому что Филипп не увидел на палубе ни души. Только в носовой части корабля Дремал или глубоко задумался какой-то господин, держась за бушприт; Филипп с трудом различал его в темноте: наверное, это был один из пассажиров второго класса, с надеждой смотревший вперед, мечтая о прибытии в американскую гавань, тогда как Филипп скучал по родной земле.
Филипп долго разглядывал застывшего неподвижно пассажира; потом почувствовал, как его пронизывает утренний холод, и собрался вернуться в каюту… Пассажир, находившийся на носу, тоже стал поглядывать на начинавшее светлеть небо. Филипп услышал сзади шаги капитана и обернулся.
— Вышли подышать свежим воздухом, капитан? — спросил он.
— Я всегда встаю в это время, сударь.
— Как видите, ваши пассажиры вас опередили.
— Да, вы меня в самом деле опередили, однако офицеры встают так же рано, как и моряки.
— Не только я, — возразил Филипп. — Взгляните вол туда. Видите глубоко задумавшегося господина? Это тоже один из ваших пассажиров.
Капитан посмотрел и, как показалось Филиппу, удивился.
— Кто он? — спросил Филипп.
— Один.., торговец, — смущенно пробормотал капитан.
— Путешествует в поисках удачи? — спросил Филипп. — Должно быть, бриг идет для него слишком медленно.
Вместо ответа капитан пошел на нос корабля, сказал пассажиру несколько слов, и Филипп увидел, как тот скрылся в междупалубном пространстве.
— Вы спугнули его мечту, — заметил Филипп капитану, когда тот к нему подошел, — а между тем он ничуть меня не стеснял.
— Не в этом дело, сударь: я его предупредил, что утренний холод в этих местах опасен. А у пассажиров второго класса нет таких теплых плащей, как у вас.