Бальзамо не проронил ни звука.
— Повторяю тебе, Бальзамо, и мое предупреждение будет рассматриваться как сигнал к бою: я собираюсь атаковать тебя с мощным оружием в руках, так защищайся же!
Видя, что Бальзамо безучастен и неподвижен, присутствовавшие с удивлением переглянулись, а затем перевели глаза на председательствовавшего.
— Ты слышал, что я сказал, Бальзамо? — повторил председатель.
Бальзамо утвердительно кивнул головой.
— Я по-дружески, по-братски предупредил тебя и дал тебе понять о цели моего допроса. Итак, ты предупрежден: берегись! Я начинаю. После полученного свыше предупреждения братство избрало пятерых членов и поручило им следить в Париже за тем из братьев, на которого нам указали как на предателя.
Наши сведения не вызывают сомнений; как правило, мы получаем их, насколько тебе известно, от преданных сыщиков или из верных источников, а также принимаем во внимание таинственные природные явления, известные пока только нам. Итак, у одного из нас ты вызвал подозрение, а мы знаем, что он еще никогда не ошибался; тогда мы стали держаться настороже и начали за тобой следить.
Бальзамо слушал, не проявляя ни малейшего беспокойства, словно вообще не понимал, о чем идет речь. Председательствовавший продолжал:
— За таким человеком, как ты, следить нелегко: ты повсюду вхож, твоя задача — бывать там, где живут наши недруги, где они имеют хоть какую-нибудь власть. У тебя в распоряжении огромные средства, которые общество предоставляет тебе для окончательной победы ордена. Мы долгое время пребывали в сомнении, видя, как тебя посещают такие наши враги, как Ришелье, Дю Барри, Роан. Кроме того, на последнем нашем собрании на улице Платриер ты произнес полную любопытных противоречий речь, убедившую нас в том, что твоя задача заключается в том, чтобы лестью и дружбой с этими неисправимыми людьми заманить их в пропасть. Мы некоторое время с пониманием относились к твоему таинственному поведению, надеясь на благоприятный результат, однако нас ждало разочарование.
Бальзамо был по-прежнему неподвижен, невозмутим, и председатель почувствовал нетерпение.
— Три дня назад были разосланы пять указов о заточении без суда и следствия. Их потребовал у короля господин де Сартин. Они были незамедлительно составлены, подписаны и в тот же день доставлены пяти из наших главных агентов, наиболее верным братству членам, преданным, живущим в Париже. Все пятеро были арестованы и препровождены: двое — в Бастилию, где содержатся в строжайшей тайне; двое — в Венсен, в подземную тюрьму; один — в Бисетр, в одну из самых страшных одиночных камер. Ты слышал обо всех этих подробностях?
— Нет, — отвечал Бальзамо.
— Вот это странно, судя по тому, что мы знаем о твоих связях с могущественными лицами в королевстве. Но еще более странно вот что!
Бальзамо насторожился.
— Чтобы арестовать пятерых верных братьев, господин де Сартин должен был иметь перед глазами единственную запись, в которой упоминаются все пять жертв. Эта записка была адресована тебе Верховным Советом в тысяча семьсот шестьдесят девятом году и ты самолично должен был посвятить всех пятерых в члены братства с немедленным присвоением им предписанного Советом звания.
Бальзамо жестом дал понять, что ничего такого не припоминает.
— Я сейчас помогу тебе вспомнить. Пять упомянутых человек были представлены пятью арабскими иероглифа» ми, а иероглифы соответствовали в посланной тебе записке именам и шифрам новых членов.
— Допустим, что так, — согласился Бальзамо, — Ты признаешь это?
— Я готов признать все, что вам будет угодно. Председательствовавший взглянул на заседателей, словно призывая их принять во внимание это признание. . — В той же самой записке, единственной, — заметь, — могущей опорочить братьев, — продолжал он, — было еще одно имя, помнишь?
Бальзамо не проронил в ответ ни звука.
— Это имя было: «граф Феникс»!
— Согласен, — молвил Бальзамо.
— Имена пятерых братьев попали в указ, а твое имя было выслушано при дворе или в приемной министра с благосклонностью, с любовью… Почему? Если наши братья заслужили тюрьму, ты тоже ее заслуживаешь. Что ты на это скажешь?
— Ничего.
— А-а, я предвижу твое возражение. Ты можешь сказать, что полиция проведала об именах менее известных братьев, а твое имя — имя посла и могущественного лица — не могло не вызвать у полицейских уважения; ты даже можешь сказать, что твое имя не вызвало подозрений.
— Я не буду это отрицать.
— Твоя гордыня переживет твое доброе имя!.. Полиция могла узнать их имена только из тайной записки, направленной тебе Верховным Советом, и вот каким образом она это сделала… Ты держал ее в шкатулке, не правда ли? Однажды из твоего дома вышла женщина со шкатулкой под мышкой. Ее видел один из наших наблюдателей и следовал за ней до особняка начальника полиции в пригороде Сен-Жермен. Мы могли задушить несчастье в зародыше: стоило нам забрать шкатулку и арестовать эту женщину, как все успокоилось бы и ничто не вышло бы из-под нашего надзора. Однако мы подчинились параграфам нашего устава, предписывающего почитать оккультные науки, с помощью которых некоторые из членов братства служат общему делу, даже когда эти средства кажутся всем предательством или неосторожностью.
Было похоже, что Бальзамо одобрил это утверждение едва заметным жестом. Однако если бы он не был до этого неподвижен, его жест мог бы остаться незамеченным.
— Эта женщина дошла до самого начальника полиции, — продолжал председатель. — Она вручила ему шкатулку, и все открылось, верно?
— Совершенно верно. Председатель поднялся.
— Кто была эта женщина? — воскликнул он. — Красивая, страстная, преданная тебе душой и телом, нежно тобой любимая, умная, ловкая и проворная, словно один из ангелов тьмы, помогающих человеку преуспеть в совершении зла? Это была Лоренца Фелициани, твоя жена, Бальзамо!
Бальзамо взвыл от отчаяния.
— Теперь мы тебя убедили? — спросил председатель.
— Ваше решение? — спросил Бальзамо.
— Я не договорил. Спустя четверть часа после того, как она вошла к начальнику полиции, ты тоже вошел туда. Она посеяла предательство, а ты пришел собрать плоды вознаграждения. Как покорная служанка, она взяла на себя совершение преступления, ты же явился, чтобы довершить подлое дело. Лоренца вышла одна. Ты, несомненно, отступился от нее и не хотел порочить свое имя, появляясь в ее обществе. Ты вышел с торжествующим видом вместе с графиней Дю Барри, прибывшей туда по твоему приглашению, чтобы получить из твоих рук сведения, за которые ты хотел получить мзду… Ты сел в карету этой шлюхи, словно перевозчик в лодку с грешницей Марией Египетской; ты оставил губительные для нас бумаги у господина де Сартина, но забрал шкатулку, которая могла погубить тебя в наших глазах. К счастью, мы все видели! Свет небесный освещает наши добрые дела…
Бальзамо молча поклонился.
— А теперь я могу сообщить тебе наше решение, — прибавил председатель. — В Верховный Совет поступили сведения о двух предателях; один из них — женщина, твоя сообщница, которая, возможно, действовала без злого умысла, однако нанесла ущерб нашему делу, раскрыв одну из наших тайн; другой — ты, учитель, ты. Великий Копт; ты, светлый луч, трусливо спрятавшийся за спину этой женщины, чтобы скрыть свое предательство.
Бальзамо медленно поднял бледное лицо и пристально посмотрел на посланцев; его взгляд горел огнем, который он вынашивал в своей душе с самого начала допроса.
— Почему вы обвиняете эту женщину? — спросил он.
— Мы знаем, что ты попытаешься ее защищать. Мы знаем, что ты любишь ее До самозабвения, что ты отдаешь ей предпочтение перед другими женщинами. Мы знаем, что она — настоящее сокровище для твоей науки, для твоего счастья, для твоего состояния. Мы знаем, что она для тебя — орудие, которому нет равных в мире.
— Вам и это известно? — спросил Бальзамо.
— Да, нам это известно, и мы можем через ее посредство заставить тебя больше страдать, чем если бы мы стали мстить тебе.
— Договаривайте… Председатель встал.
— Вот приговор: Джузеппе Бальзамо — предатель; он нарушил клятвы, однако его знания безграничны, они полезны ордену. Бальзамо должен жить ради преданного им дела; он принадлежит братству, хотя и отрекся от него.
— Ага! — мрачно процедил Бальзамо, с загнанным видом озираясь по сторонам.
— Пожизненное заключение предотвратит общество от его новых вероломных предательств; в то же время оно даст возможность братьям извлечь из Бальзамо пользу, которую они вправе ожидать от каждого из своих членов. Что же касается Лоренцы Фелициани, ужасное наказание…
— Погодите, — совершенно невозмутимо проговорил Бальзамо. — Вы забываете, что я еще не произнес речи в свое оправдание; обвиняемый имеет право высказаться… Мне довольно будет одного слова, одного-единственного документа. Подождите меня, я вам сейчас принесу обещанное доказательство.
Посланцы с минуту совещались.
— Вы опасаетесь, что я покончу с собой? — горько улыбаясь, спросил Бальзамо. — Если бы я захотел, это уже было бы сделано. В этом перстне столько яду, что его хватило бы на всех вас, стоит только его открыть. Вы боитесь, что я убегу? Так пошлите кого-нибудь вместе со мной, если угодно.
— Иди! — сказал председатель.
Бальзамо удалился; скоро стало слышно, как он тяжело спускается по лестнице. И вот он вошел в гостиную.
Он нес на плече окоченевший труп Лоренцы с мертвенно бледным лицом, ее белая рука свисала до самой земли.
— Вот женщина, которую я обожал, вот все мое сокровище, мое единственное счастье, моя жизнь; вот та, которая предала, как вы говорите! — вскричал он. — Вот она! Берите ее! Бог нас уже наказал, господа, — прибавил он.
Резким, словно вспышка, движением он взял труп на руки и швырнул так, что он покатился по полу к ногам судей; длинные волосы и безжизненные руки мертвой женщины вот-вот должны были коснуться в ужасе отпрянувших заговорщиков; при свете ламп на лебединой шее Лоренцы зияла страшная кровавая рана.
— Теперь говорите, — прибавил Бальзамо. Объятые ужасом судьи закричали в один голос и бежали в невыразимом смятении. Вскоре со двора донеслись конское ржание и топот; скрипнули ворота, потом торжественная тишина опустилась на мертвую женщину и безутешного мужчину.
Глава 18. БОГ И ЧЕЛОВЕК
В то время, как между Бальзаме и пятью верховными членами происходила описанная нами сцена, в других комнатах особняка все оставалось без видимых изменений; только появление вернувшегося за трупом Лоренцы Бальзамо заставило старика снова пережить недавние события.
Видя, как Бальзамо взваливает на плечи труп и идет с ним вниз, он подумал, что в последний раз видит человека, чье сердце он разбил; он испугался, что Бальзамо его покинет навсегда; для человека, сделавшего все возможное, чтобы не умереть, это было страшно вдвойне.
Он не знал, почему Бальзамо уходит, куда он идет, и он позвал:
— Ашарат! Ашарат!
Это было его детское имя: старик надеялся, что оно могло скорее других разбудить чувства Бальзамо.
Однако Бальзамо продолжал спускаться. Когда он был внизу, он даже не подумал снова поднять окно и вскоре исчез из виду в темном коридоре.
— Так вот, значит, что такое человек! — воскликнул Альтотас. — Слепое неблагодарное животное! Вернись, Ашарат, вернись! Неужто ты предпочитаешь нелепую игрушку, зовущуюся женщиной, человеческому совершенству, которое воплощаю в себе я? Ты отдаешь предпочтение минуте перед вечностью!
— Нет! — кричал он в следующее мгновение. — Нет! Негодяй обманул своего учителя, он как подлый разбойник, играл на моем доверии; он боялся, что я буду жить и превзойду его в науках; он хотел унаследовать плоды моего многолетнего труда, который я почти довел до конца; он поставил ловушку мне — мне! — своему учителю, своему благодетелю. Ах, Ашарат!..
Старик распалялся от гнева, на его щеках заиграл лихорадочный румянец; в полуприкрытых глазах засветился огонек, напоминавший фосфоресцирующие лампочки, какие дети, святотатствуя, вставляют в пустые глазницы человеческого черепа.
Он продолжал кричать:
— Вернись, Ашарат, вернись! Берегись: тебе известно, что я знаю проклятия, порождающие пожар, пробуждающие сверхъестественные силы. Однажды я уже призывал на помощь сатану, того самого, которого в древности волшебники называли Пегором, — это было в горах Гада; сатана, вынужденный оставить темные глубины преисподней, явился мне. Я беседовал с семью ангелами — орудиями Божьего гнева на той самой горе, где Моисей получил скрижали с Божьими заповедями; стоило мне только захотеть, и вспыхнул огонь в священном семиогненном треножнике, который Троян похитил у иудеев… Берегись, Ашарат, берегись!
Ответом ему была тишина.
Голова его все больше затуманивалась, он заговорил придушенно:
— Разве ты не видишь, несчастный, что сейчас я умру, как самый обыкновенный человек? Послушай, ты можешь вернуться, Ашарат, я не причиню тебе зла. Вернись! Я готов отказаться от огня, не бойся злых сил, не бойся семи ангелов мщения. Я отказываюсь от мести, хотя мог бы так страшно тебя ударить, что ты потерял бы разум и стал бы холоден, как мрамор, потому что я умею останавливать кровообращение, Ашарат. Ну вернись же, я не сделаю тебе ничего плохого. Напротив, ты знаешь, я могу принести тебе столько пользы!.. Ашарат, не покидай меня, сохрани мне жизнь, и все сокровища, все мои тайны перейдут к тебе! Помоги мне выжить, Ашарат, помоги, и я всему тебя научу… Смотри!.. Смотри!..
Он указывал глазами и трясущейся рукой на бесчисленные предметы, бумаги и свитки, которыми была завалена вся комната.
Он ждал, прислушиваясь к себе, чувствуя, как его покидают силы.
— А-а, ты не идешь, — продолжал он, — думаешь, я так просто умру и все тебе достанется после моей смерти? Да ведь ты виновник моей гибели! Безумец! Ты мог бы узнать, о чем говорится в древних манускриптах, которые только мне под силу разобрать. Продлись моя жизнь, ты мог бы овладеть моими знаниями, ты мог бы воспользоваться всем, что я собрал за свою жизнь. Так нет же, тысячу раз нет, тебе ничего не достанется после меня! Остановись, Ашарат! Ашарат, вернись хоть на минуту, хотя бы для того только, чтобы увидеть, как рухнет этот дом, чтобы полюбоваться великолепным зрелищем, уготованным для тебя. Ашарат! Ашарат! Ашарат…
Ничто не ответило ему, потому что как раз в это время Бальзамо держал речь перед верховными членами, показывая им тело убитой Лоренцы. Покинутый старик от отчаяния кричал все пронзительнее, его хриплые завывания проникали во все щели, неся с собой ужас, подобно рычанию тигра, разорвавшего цепь или перегрызшего прутья клетки.
— А-а, ты не возвращаешься! — выл Альтотас. — А-а, ты меня презираешь! А-а, ты рассчитываешь на мою слабость! Что ж! Сейчас ты увидишь!.. Огонь! Огонь! Огонь!
Он с такой ненавистью выкрикнул эти слова, что Бальзамо, покинутый разбежавшимися в ужасе посетителями, очнулся и стряхнул с себя задумчивость. Он снова поднял на руки тело Лоренцы, поднялся по лестнице, положил труп на диван, где всего два часа назад Лоренца спала сном праведницы, и, встав на подъемное окно, внезапно предстал перед Альтотасом.
— Наконец-то! — крикнул опьяневший от радости старик. — Ты испугался! Ты понял, что я могу за себя отомстить. Ты пришел и хорошо сделал, потому что еще мгновение — и я поджег бы эту комнату.
Взглянув на него. Бальзаме пожал плечами, однако не проронил ни слова в ответ.
— Я хочу пить! — закричал Альтотас. — Я хочу пить, подай мне воды, Ашарат.
Бальзамо ничего не ответил, не пошевелился; он пристально смотрел на умирающего, словно хотел до мельчайших подробностей запомнить, как тот будет умирать.
— Ты слышишь меня ? — ревел Альтотас. — Слышишь?..
В ответ — то же молчании, все та же неподвижность безучастного зрителя — Ты меня слышишь, Ашарат? — взвыл старик в последнем приступе гнева. — Воды! Дай мне воды! Лицо Альтотаса менялось на глазах.
Не было больше блеска во взгляде, только едва мерцали тусклые огоньки; со щек сошел румянец; почти не слышно было дыхания; его длинные нервные руки, в которых он, как ребенка, унес Лоренцу, приподнимались теперь, но словно по инерции, и суетливо двигались, похожие на щупальца полипа; злоба лишила его немногих сил, вернувшихся было к нему в минуту отчаяния.
— Ха, ха! Ты, верно, думаешь, что я слишком медленно умираю! Ты хочешь меня уморить жаждой! Ты с вожделением поглядываешь на мои рукописи, на мои сокровища! Ты уверен, что они уже в твоих руках! Погоди же! Погоди!
Сделав над собой нечеловеческое усилие, Альтотас достал из-под подушек своего кресла флакон и открыл его. От соприкосновения с воздухом содержимое стеклянного сосуда вспыхнуло огнем и выплеснулось наружу; Альтотас стал брызгать вокруг себя огненной струей.
В тот же миг рукописи, сваленные в кучу вокруг кресла старика, разбросанные по комнате книги, свитки, с огромным трудом добытые из пирамид Хеопса, а также во время первых раскопок в Геркулануме, вспыхнули, словно порох. Огненная река разлилась по мраморному полу и явила взгляду Бальзамо нечто похожее на один из пылающих кругов ада, о которых рассказывает Данте.
Альтотас несомненно рассчитывал на то, что Бальзамо бросится в огонь спасать главное достояние, которое старик решил унести с собой в могилу, однако он ошибался:
Бальзамо был по-прежнему спокоен, он укрылся на опускном люке, где был неуязвим для пламени.
Пламя охватило Альтотаса, но он не испугался, а, казалось, почувствовал себя в своей стихии; огонь действовал на него, как на гипсовую саламандру, украшающую фронтоны наших древних замков; огонь не жег его, а будто ласково лизал своими пылающими языками.
Бальзамо по-прежнему не сводил со старика глаз. Огонь перекинулся на дерево, и за пламенем стало не видно старика. Огонь плясал у подножия дубового массивного кресла, на котором восседал Альтотас, и — странная вещь! — хотя пламя уже охватило нижнюю часть его туловища, было Очевидно, что он этого не чувствует.
Напротив, прикосновение языков пламени действовало на него, казалось, благотворно: мускулы умирающего постепенно ослабли, и выражение неведомого доселе блаженства застыло на его лице. Разлучившись с телом в свой последний час, старый пророк на огненной колеснице словно был готов вознестись на небеса. Он был всемогущ в этот последний час, дух уже отлетел от тела. Он был уверен в том, что ему уже нечего ждать, и устремился к высшим сферам, куда уносил его огонь.
С этой минуты глаза Альтотаса, ожившие в первых отблесках пламени, стали смотреть в никуда, в пространство между небом и землей, словно пытались обогнать убегающую даль. Старый волшебник был тих и смиренен; он наслаждался каждым своим ощущением, слушал в себе боль, словно последний звук, доносившийся с земли; старик тихо прощался с могуществом, с жизнью, с надеждой.
— Я умираю без сожаления, — говорил он. — Я всем владел на земле; я все изведал; я совершил все, что дано совершить человеку на земле; я был близок к бессмертию!
Бальзамо захохотал, и дикий этот хохот привлек внимание старика.
Альтотас бросил на него сквозь огненную пелену полный величия взгляд
— Да, ты прав, — молвил он, — есть одно обстоятельство, которое я упустил из виду, это Бог!
И, как если бы это магическое слово вырвало из него душу, Альтотас откинулся в кресле. Он отдал Богу последний вздох, который так надеялся оставить при себе навсегда!
Бальзаме вздохнул. Не пытаясь ничего спасти из священного огня, на который лег умирать этот новоявленный Зороастр, Бальзамо снова спустился к Лоренце и Отпустил пружину, после чего подъемное окно поднялось к потолка скрыв от его глаз огромное пекло, напоминавшее кратер вулкана.
Всю следующую ночь огонь, как ураган, гудел над головой Бальзамо, однако он ничего не делал для того, чтобы погасить пламя или убежать от него: он не чувствовал никакой опасности рядом с бесчувственным телом Лоренцы. Однако, вопреки его ожиданию, огонь стих после того, как выгорел весь верхний этаж вплоть до кирпичной сводчатой крыши и языки пламени слизнули дорогие лепные украшения. Бальзамо услышал похожие на рев Альтотаса последние завывания пламени, умиравшего с жалобными стонами.
Глава 19. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГЕРОИ СНОВА ОПУСКАЮТСЯ НА ЗЕМЛЮ
Герцог де Ришелье находился в спальне своего версальского особняка, где он пил шоколад с ванилью в обществе Рафте, требовавшего от него отчета Герцог был очень занят своим лицом, издали рассматривая себя в зеркале, и потому почти не обращал внимания на более или менее точные расчеты своего секретаря.
Неожиданно стук каблуков в приемной возвестил о приходе посетителя, и герцог поспешно допил шоколад, беспокойно поглядывая на дверь.
Бывали часы, когда герцог де Ришелье, подобно состарившейся кокетке, мог принимать далеко не всех.
Камердинер доложил о приходе барона де Таверне.
Герцог, вероятно, собирался придумать какую-нибудь отговорку и перенести визит своего друга на другой день или хотя бы на другое время, однако едва дверь отворилась, как резвый старикашка влетел в комнату, на ходу небрежно сунул руку маршалу и плюхнулся в глубокое кресло, жалобно скрипнувшее не столько под его тяжестью, сколько от удара.
Ришелье наблюдал за другом, напоминавшим фантастического персонажа Гофмана. Он услышал скрип кресла, потом тяжелый вздох и обернулся к гостю.
— Ну, барон, что новенького? — спросил он. — Ты тосклив, как сама смерть.
— Тосклив!.. — повторил Таверне. — Тосклив…
— Черт побери! От радости, как мне кажется, так не Вздыхают.
Барон взглянул на маршала с таким видом, словно хотел сказать, что пока Рафте в спальне, объяснений по поводу его вздоха дать нельзя.
Рафте все понял не оборачиваясь, потому что он тоже, как и его хозяин, поглядывал иногда в зеркало.
А как только он понял, он сейчас же скромно удалился.
Барон проводил его взглядом, и едва дверь за ним затворилась, он продолжал:
— Тосклив — это не то слово, скажи лучше — обеспокоен, крайне обеспокоен.
— Ба!
— В самом деле! — вскричал Таверне, умоляюще сложив руки. — И не надо делать вид, что ты удивлен. Вот уж больше месяца ты водишь меня за нос отговорками:
«Я не видел короля» или «Король меня не заметил», или:
«Король на меня дуется». Тысяча чертей! Герцог! Так не отвечают старому другу. Месяц — ты только вдумайся! — это же целая вечность!
Ришелье пожал плечами.
— Что, черт возьми, ты хотел бы от меня услышать? — возразил он.
— Правду!
— Дьявольщина! Ведь я тебе уже сказал ее, черт подери! Я тебе на уши вешаю эту самую правду, да только ты не хочешь в нее поверить, вот что!
— Как? Ты хочешь, чтобы я поверил, что ты, герцог и пэр, маршал Франции, камергер, не видишься с королем, если каждое утро присутствуешь на церемонии одевания? Оставь эти шутки для других!
— Я уже говорил тебе и повторяю, это невероятно, но это правда — вот уже три недели я каждое утро являюсь к одеванию, я, герцог и пэр, маршал Франции, камергер!..
— ..а король с тобой не разговаривает, — перебил его Таверне, — и ты не говоришь с королем? И ты хочешь, чтобы я поверил этому вранью?
— Дорогой мой барон! Ты становишься просто нахалом, мой нежный Друг! Ты пытаешься меня уличить, откровенно говоря, так, словно мы помолодели лет на сорок и можем вызвать друг друга на дуэль.
— Да ведь есть от чего взбеситься, герцог.
— Это другое дело, бесись, мой друг, я тоже вне себя.
— Ты?
— Да, и есть из-за чего. Я же тебе говорю, что с того самого дня король ни разу на меня не взглянул! Я тебе говорю, что его величество постоянно поворачивается ко мне спиной! Всякий раз, как я считаю своим долгом любезно ему улыбнуться, король в ответ строит мне отвратительную гримасу! Да я просто устал от насмешек в Версале! Что, по-твоему, я должен делать?
Таверне кусал ногти во время этой реплики маршала.
— Ничего не понимаю, — проговорил он наконец.
— Я тоже, барон.
— По правде говоря, можно подумать, что король забавляется при виде твоего беспокойства. В противном случае — Да, я тоже так думаю, барон…
— Ну, герцог, нам надо придумать, как выйти из этого затруднения; надо предпринять какой-нибудь ловкий маневр, чтобы все разъяснилось.
— Барон! — заметил Ришелье. — Иногда бывает небезопасно вызывать королей на объяснение.
— Ты полагаешь?
— Да. Хочешь, я буду с тобой откровенен?
— Говори.
— Знаешь, я кое-чего опасаюсь…
— Чего? — заносчиво спросил барон.
— Ну вот, ты уже сердишься.
— У меня есть для этого основания, как мне кажется.
— Тогда не будем об этом больше говорить.
— Напротив! Давай поговорим! Но сначала объяснись.
— Ты жить не можешь без объяснений! Это просто мания какая-то! Обрати на это внимание.
— Ты просто очарователен, герцог. Ты же сам видишь, что все наши планы повисли в воздухе, ты видишь, что все мои дела по необъяснимым причинам застопорились, и ты советуешь мне ждать!
— Что застопорилось? Ты о чем?
— Да все о том же, сам посуди.
— Ты имеешь в виду письмо?
— Да, о назначении моего сына.
— А-а, полковника?
— Хорош полковник!
— А что же?
— А то, что около месяца Филипп ожидает в Реймсе обещанного королем назначения, которое где-то застряло, а полк через два дня снимается.
— Чертовщина! Полк снимается?
— Да, его переводят в Страсбург. Таким образом, если через два дня Филипп не получит королевскую грамоту…
— Что тогда?
— Через два дня Филипп будет здесь.
— Да, понимаю: о нем забыли. Бедный мальчик! Так; всегда бывает в канцеляриях, учреждаемых таким кабине том министров, как у нас!.. Вот если бы премьер-министром был я, грамота уже была бы отправлена!
— Гм! — обронил Таверне.
— Что ты говоришь?
— Говорю, что не верю ни одному твоему слову.
— То есть, почему?
— Если бы ты был премьер-министром, ты послал бы Филиппа ко всем чертям.
— Ого!
— И его отца — туда же.
— Вот тебе раз!
— А его сестру еще подальше.
— С тобой приятно разговаривать. Таверне, ты очень умен. Впрочем, оставим это.
— Я бы с удовольствием, да вот мой сын не может этого оставить! Он в безвыходном положении. Герцог! Необходимо увидеть короля.
— Говорят тебе, я только и делаю, что смотрю на него.
— Надо с ним поговорить.
— Дорогой мой! С королем говорят, когда он сам этого желает.
— Заставить его!
— Я не папа.
— Тогда я, пожалуй, решусь поговорить с дочерью, — молвил Таверне, — потому что тут дело нечисто, господин герцог!
Это слово оказало магическое действие.
Ришелье прощупал Таверне. Он знал, что барон — такой же развратник, как его друзья юности господин Лафар или господин де Носе, репутация которых была безупречной. Он боялся, что отец и дочь вступят в сговор, так же как боялся всего неизвестного, что могло бы вызвать немилость монарха.
— Ну, хорошо, не сердись, — сказал он, — я попробую предпринять еще один шаг. Но нужен предлог.
— У тебя есть предлог.
— У меня?
— Разумеется.
— Какой же?
— Король дал обещание.
— Кому?
— Моему сыну. И это обещание…
— Что?
— Можно напомнить о нем королю.
— Это и впрямь удобный предлог. Письмо при тебе?
— Да.
— Давай сюда!
Таверне достал из кармана сюртука письмо и подал его герцогу, порекомендовав действовать смело и вместе с тем осмотрительно.
— Союз воды и огня, — заметил Ришелье. — Сразу видно, что мы сумасброды. Ну, раз вино налито — надо его выпить.
Он позвонил.
— Прикажите подать мне сюртук и заложить лошадей. Он обернулся к Таверне и с беспокойством спросил:
— Хочешь присутствовать при моем одевании, барон? Таверне понял, что очень огорчит друга, если согласится.
— Нет, дорогой мой, не могу! у меня еще есть дело в городе. Назначь мне где-нибудь свидание.
— Пожалуйста: в замке.
— В замке, так в замке.
— Было бы хорошо, если бы ты тоже увиделся с его величеством.
— Ты так думаешь? — спросил довольный Таверне.
— Я на этом настаиваю. Я хочу, чтобы ты сам убедился, что я говорю тебе правду.
— Да я и не сомневаюсь, но раз тебе хочется…
— Да ведь и ты этого, пожалуй, хочешь, а? — Откровенно говоря, да.
— Ну, тогда жди меня в Зеркальной галерее в одиннадцать часов, я в это время буду у его величества.
— Условились. Прощай!
— Не сердись, дорогой барон! — проговорил Ришелье, стремившийся до последней минуты не ссориться с человеком, сила которого была ему еще неизвестна.
Таверне сел в карету и покатил в сад, где долго гулял один, глубоко задумавшись, в то время как Ришелье предоставил себя заботам слуг и стал молодеть на глазах: это серьезное занятие заняло у знаменитого победителя Маона не меньше двух часов.
Впрочем, он потратил на туалет гораздо меньше времени, чем мысленно отпустил ему Таверне. Барон, подстерегавший герцога, видел, как ровно в одиннадцать карета маршала остановилась у дворцового подъезда, где свитские офицеры отдавали Ришелье честь, пока лакеи провожали его в королевские покои.
Сердце Таверне готово было выскочить из груди: он медленно, сдерживая свой пыл, отправился в Зеркальную галерею, где менее удачливые придворные, офицеры с прошениями, а также честолюбивые мелкопоместные дворяне выстаивали, словно статуи, на скользком паркете — пьедестале, прекрасном для поклонников Фортуны.
Таверне против волн смешался с толпой, постаравшись, однако, держаться поближе к углу, где должен был появиться маршал, выйдя от его величества.
— Чтобы я толкался среди этих дворянчиков и их грязных плюмажей! — ворчал он. — И это я, я, всего месяц назад ужинавший в тесном кругу с его величеством!
И тут к нему закралось гнусное подозрение, от которого покраснела бы бедняжка Андре.