— Я получу счастье из ваших рук! Ах, монсеньер. Господь отомстил за вас, сделав так, чтобы за зло, которое я хотел вам причинить, вы осыпали меня милостями!
Регент улыбнулся этому бурному проявлению чистой радости, но в это время дверь отворилась, и в оранжерею вошел человек в зеленом домино. Маска медленно приближалась, и Гастон, будто догадавшись, что пришел конец его счастью, отступил перед ней. Герцог по выражению лица молодого человека догадался, что происходит, и обернулся.
— Капитан На Жонкьер! — воскликнул Гастон.
— Дюбуа! — прошептал герцог и нахмурил брови.
— Монсеньер, — сказал Гастон, побледнев от ужаса и схватившись руками за голову, — я погиб! Монсеньер, не надо меня спасать. Я забыл про честь, я забыл о спасении своих друзей!
— Ваших друзей, сударь?! — холодно произнес герцог. — Я думал, что у вас с этими людьми нет больше ничего общего.
— Монсеньер, вы сказали, что у меня благородное сердце, так поверьте моему слову: у Понкалека, Монлуи, Талуэ и дю Куэдика тоже благородные сердца.
— Благородные сердца! — презрительно промолвил герцог.
— Да, монсеньер, и я готов повторить это.
— А вы знаете, что они хотели сделать, вы, бедное дитя, ставшее их рукой, слепым орудием осуществления их замыслов? Так вот, эти благородные сердца хотели предать свою родину чужестранцам, вычеркнуть Францию из списка суверенных государств. Они ведь дворяне и должны служить образцом мужества и верности, а они подали пример трусости и предательства. Вы не отвечаете, вы опустили глаза. Если вы ищете нож, то вот он, лежит у ваших ног, можете его поднять, еще не поздно.
— Монсеньер, — ответил Гастон, молитвенно складывая руки, — я отрекаюсь от мыслей об убийстве, отрекаюсь с отвращением и на коленях молю вас простить меня, но, если вы не спасете моих друзей, монсеньер, позвольте мне умереть вместе с ними. Если они умрут, а я останусь жить, моя честь умрет вместе с ними, подумайте об этом, монсеньер, ведь это честь имени, которое собирается принять ваша дочь. Регент опустил голову и ответил:
— Это невозможно, сударь: они предали Францию, и они умрут.
— Тоща я умру вместе с ними, — прервал его Гастон, — потому что я так же, как и они, предал Францию и, более того, я хотел убить ваше высочество.
Регент посмотрел на Дюбуа, взгляд, которым они обменялись, не ускользнул от Гастона. Дюбуа улыбнулся, и молодой человек понял, что он имел дело с мнимым Ла Жонкьером точно так же, как с мнимым герцогом Оливаресом.
— Нет, — сказал Дюбуа, обращаясь к Гастону, — вы от этого не умрете, сударь, но вы поймете, что есть преступления, которые регент может простить, но не должен.
— Но мне же он простил! — воскликнул Гастон.
— Вы — супруг Элен, — возразил герцог.
— Вы ошибаетесь, монсеньер, я ей не супруг и не стану им никогда: поскольку подобная жертва влечет за собой смерть того, кто ее принес, я умру.
— Ба! — сказал Дюбуа. — Теперь от любви не умирают, это было принято во времена господина д'Юрфе и мадемуазель де Скюдери.
— Да, сударь, вы, может быть, и правы, но от удара кинжала умирают во все времена.
С этими словами Гастон наклонился и поднял нож, лежавший у его ног, с таким выражением лица, которое не оставляло ни малейшего сомнения в его намерениях.
Дюбуа не шелохнулся, регент сделал шаг вперед.
— Бросьте оружие, сударь, — повелительно произнес он. Гастон приставил к груди острие ножа.
— Бросьте, я говорю вам! — повторил регент.
— Жизнь моих друзей, монсеньер, — сказал Гастон. Регент повернулся к Дюбуа и увидел на его лице обычную насмешливую улыбку.
— Хорошо, — сказал регент, — они будут жить.
— Ах, монсеньер, — воскликнул Гастон, пытаясь поднести к губам руку герцога, — вы — Господь, снизошедший на землю!
— Монсеньер, вы совершаете непоправимую ошибку, — холодно сказал Дюбуа.
— Как, — воскликнул в удивлении Гастон, — значит, вы, сударь?..
— Аббат Дюбуа к вашим услугам, — ответил мнимый Ла Жонкьер.
— О монсеньер, — воскликнул Гастон, — послушайтесь голоса сердца, умоляю вас!
— Монсеньер, не подписывайте ничего, — настойчиво повторил Дюбуа.
— Подпишите, монсеньер, подпишите! — продолжал умолять Гастон. — Вы же обещали помиловать их, а ваше обещание нерушимо, я знаю!
— Я подпишу, Дюбуа, — сказал герцог.
— Ваше высочество это решили?
— Я дал слово.
— Прекрасно, как будет угодно вашему высочеству.
— Вы это сделаете сейчас, ведь правда, монсеньер? Сейчас! — воскликнул Гастон. — Не знаю отчего, но я невольно обуян страхом. Помилование! Помилование! Умоляю вас!
— Э, сударь, — сказал Дюбуа, — раз уж его высочество обещал, то какая разница, пятью минутами раньше или пятью минутами позже?
Регент обеспокоенно взглянул на Дюбуа.
— Да, — сказал он, — пожалуй, вы правы, это надо сделать немедленно, где твой портфель, Дюбуа? Ты же видишь, молодой человек в нетерпении!
Дюбуа поклонился в знак согласия, подошел к дверям оранжереи, позвал лакея, взял у него портфель и подал регенту лист чистой бумаги, на котором тот написал приказ и поставил свою подпись.
— А теперь курьера! — сказал герцог.
— Курьера?! — воскликнул Гастон. — Нет, монсеньер, не нужно курьера.
— Как, не нужно?
— Курьер поедет недостаточно быстро; если ваше высочество позволит, я поеду сам, и каждое мгновение, которое я выиграю в пути, спасет этих несчастных от целого века страданий.
Дюбуа нахмурился.
— Да, вы, действительно, правы, — ответил регент, — поезжайте сами. — И вполголоса добавил:
— И особенно старайтесь ни на минуту не расставаться с этим приказом.
— Но, монсеньер, — заметил Дюбуа, — вы больше спешите, чем сам господин де Шанле, вы забываете, что если он сейчас вот так уедет, то одна особа в Париже сочтет его мертвым.
Эти слова поразили Гастона и напомнили ему об Элен, которую он оставил в страхе и тревоге, об Элен, которая ждет его и никогда не простит, если он уедет из Парижа, не повидав ее. Он мгновенно принял решение: поцеловал руку регента, взял приказ о помиловании, поклонился Дюбуа и направился к выходу. Регент остановил его:
— Ни слова Элен о тайне, которую я открыл вам, слышите, сударь? Оставьте мне самому радость сообщить ей, что я ее отец, это единственная благодарность, о которой я вас прошу.
— Повинуюсь вашему высочеству, — ответил Гастон, тронутый до слез.
И еще раз поклонившись, он бросился вон из оранжереи.
— Сюда, сюда, — направил его Дюбуа. — По вашему виду еще решат, что вы действительно кого-то убили, и арестуют вас. Вот через этот лесок, пожалуйста, — в конце его аллея, которая ведет к двери на улицу.
— О, благодарю вас! Вы же понимаете, что всякая задержка…
— …может стать роковой, я понимаю. Потому-то, — добавил он тихо, — я и показываю вам самый длинный путь. Сюда, пожалуйста.
Гастон вышел. Дюбуа некоторое время смотрел ему вслед, потом повернулся к герцогу.
— Что с вами, монсеньер? — сказал он. — Вы, кажется, чем-то обеспокоены?
— Это в самом деле так, Дюбуа, — ответил герцог.
— А чем?
— Ты оказал недостаточное сопротивление доброму деянию, и это меня тревожит.
Дюбуа улыбнулся.
— Дюбуа, — воскликнул герцог, — ты что-то замышляешь!
— Вовсе нет, монсеньер, свой замысел я уже исполнил.
— Ну, что ты еще натворил?
— Монсеньер, я знаю ваше высочество.
— Так и что же?
— Я знал, что произойдет.
— И что дальше?
— Я знал, что вы не устоите и подпишете помилование этим негодяям.
— Кончай.
— Ну и я тоже послал гонца.
— Ты?
— Да, я. А разве я не имею права посылать гонцов?
— Имеешь, имеешь, Господи, Боже ты мой! Но какой приказ увез твой курьер?
— Приказ о казни.
— А когда он уехал? Дюбуа посмотрел на часы.
— Да вот уже скоро два часа.
— Презренный!
— Ах, монсеньер, опять эти высокие слова! У каждого свои дела, какого черта! Спасайте господина де Шанле, пожалуйста, он ваш зять, а я спасаю вас.
— Да, но я знаю Шанле. Он обгонит твоего курьера.
— Нет, монсеньер.
— Что такое какие-то два часа для хорошего ездока? Шанле будет пожирать пространство, и два-то часа он наверстает.
— Если бы мой гонец имел только два часа фору, может быть, господин де Шанле его бы и обогнал, но он будет иметь в запасе три часа.
— Каким образом?
— Наш достойный кавалер влюблен, и я думаю, что уж час-то прощание с вашей дочерью у него займет, если не больше.
— Змея! Теперь я понял смысл тех слов, которые ты ему только что сказал.
— В воодушевлении он мог забыть даже о возлюбленной. Вы же знаете мой принцип, монсеньер: опасайся первых побуждений, ибо они всегда добрые.
— Бесчестный принцип!
— Монсеньер, можно быть дипломатом или не быть им.
— Прекрасно, — сказал регент, делая шаг к двери, — я пошлю предупредить его.
— Монсеньер, — сказал Дюбуа голосом, в котором прозвучала крайняя решимость, и достал из портфеля заранее заготовленную бумагу, — если вы это сделаете, соблаговолите прежде подписать мою отставку. Пошутили, и прекрасно, но еще Гораций сказал: Est modus in rebus note 10, а Гораций был великий человек, и к тому же человек благородный. Послушайте, монсеньер, хватит на сегодня политики. Возвращайтесь-ка вы на бал, а завтра все отлично устроится. Франция избавится от четырех заклятых врагов, а у вас останется очень милый зять, который мне лично, слово аббата, нравится куда больше, чем господин де Рион.
И они вернулись вместе на бал. Вид у Дюбуа был радостный и торжествующий, а у герцога — грустный и задумчивый, но в душе он был уверен, что его министр прав.
XXXVI. ПОСЛЕДНЕЕ СВИДАНИЕ
Когда Гастон выходил из оранжереи, сердце его пело от радости. Огромная тяжесть, давившая на него с самого начала заговора, тяжесть, которую даже любовь Элен облегчала лишь на короткие мгновения, свалилась с его души как по мановению волшебного жезла.
И мысли о мести, кровавой и ужасной, сменились мечтами о любви и славе. Элен оказалась не просто очаровательной и любящей девушкой из благородной семьи, а принцессой королевской крови, божественным существом; за любовь ее многие мужчины были бы готовы заплатить своей кровью, если бы по слабости, присущей смертным, такие создания не отдавали свою нежность даром.
Кроме того, сам того не желая, Гастон чувствовал, как в его сердце, целиком заполненном любовью, просыпаются ростки честолюбия. Какая блестящая карьера его ожидает и какую зависть она вызовет у Лозенов и Ришелье! Он не будет вынужден, как Лозен, отправиться по приказу Людовика XIV в изгнание или расстаться с возлюбленной; нет больше разгневанного отца, сопротивляющегося домогательствам простого дворянина, наоборот, есть друг, могущественный и жаждущий, чтоб его любили, жаждущий сам любить свою дочь, столь чистую и благородную. И далее Гастону виделось возвышенное соперничество между дочерью и зятем, изо всех сил старающимися быть достойными столь великого принца и милостивого победителя.
Гастону казалось, что сердце его разорвется от радости: друзья спасены, будущее обеспечено, а Элен — дочь регента. Он так торопил кучера, а тот так погонял лошадей, что через четверть часа он был уже у дома на Паромной улице.
Дверь перед ним отворилась, и он услышал крик. Элен ждала его возвращения у окна, она узнала карету и, радостная, бросилась навстречу своему возлюбленному.
— Спасены! — закричал Гастон, увидев ее. — Спасены и мои друзья, и я, и ты!
— Боже мой, — прошептала, побледнев, Элен, — так ты его убил?
— Нет, благодарение Господу, нет. О, Элен, если бы ты знала, какое сердце у этого человека и что это за человек! О, люби его, Элен, люби регента. Ты ведь полюбишь его, не правда ли?
— Объяснись, Гастон.
— Идем и поговорим о нас. Я могу уделить тебе несколько минут, Элен, но герцог тебе все расскажет.
— Прежде всего скажи мне, Гастон, какова твоя судьба.
— Лучше не бывает, Элен, я буду твоим супругом, буду богат и знатен! Я с ума схожу от счастья.
— И ты, наконец, остаешься со мной?
— Нет, я уезжаю, Элен.
— Боже мой!
— Но я вернусь.
— Опять разлука!
— Самое большое на три дня, всего на три дня. Я еду, чтобы мои друзья благословляли твое имя, мое и имя нашего друга, нашего защитника.
— Но куда ты едешь?
— В Нант.
— В Нант?
— Да, я везу приказ о помиловании Понкалека, Талуэ, Монлуи и дю Куэдика; они приговорены к смерти и своей жизнью будут обязаны мне, понимаешь? О, не держи меня, Элен, подумай о том, что ты пережила только что, ожидая меня.
— И следовательно, о том, что мне предстоит снова пережить.
— Нет, моя Элен, потому что на этот раз нет никакой опасности, никаких препятствий, на этот раз ты можешь быть уверена, что я вернусь.
— Гастон, неужели я всегда буду видеть тебя редко и всего на несколько минут? Ах, Гастон, ведь я тоже хочу счастья!
— Ты будешь счастлива, не беспокойся.
— У меня тревожно на сердце.
— Ах, если бы ты все знала!..
— Тогда скажи мне сейчас то, что я все равно потом узнаю.
— Элен, единственное, что мне нужно для счастья, так это упасть к твоим ногам и все тебе рассказать. Но я обещал, более того, я дал клятву.
— Всегда тайны!
— Но за этой тайной спрятано только счастье.
— О, Гастон! Гастон, я вся дрожу.
— Посмотри на меня, Элен, — ты же видишь, как я счастлив, и посмей мне только сказать, что тебе страшно.
— Почему ты не берешь меня с собой, Гастон?
— Элен!
— Прошу тебя, поедем вместе.
— Это невозможно.
— Почему?
— Прежде всего потому, что через двадцать часов я должен быть в Нанте.
— Я поеду с тобой, даже если мне предстоит умереть от усталости.
— А затем потому, что ты больше не сможешь сама распоряжаться своей судьбой. У тебя здесь есть покровитель, которому ты обязана послушанием и уважением.
— Герцог?
— Да, герцог. Ах, когда ты узнаешь, что он сделал для меня… для нас…
— Оставим ему письмо, и он нас простит.
— Нет, нет, он скажет, что мы неблагодарные, и будет прав. Нет, Элен, я лечу в Бретань как ангел-спаситель, а ты останешься здесь, ты ускоришь приготовления к нашей свадьбе; как только я вернусь, ты станешь моей женой, и я буду на коленях благодарить тебя за счастье, которое ты мне дала, и за честь, которую ты мне оказала.
— Ты меня покидаешь, Гастон! — закричала девушка душераздирающим голосом.
— О, не надо так, не надо так, Элен, ведь я не покидаю тебя. Наоборот, Элен, ты должна радоваться, улыбнись, протяни мне руку и скажи мне — ведь ты так чиста и преданна, — скажи мне: «Гастон, поезжай, это твой долг».
— Да, друг мой, — ответила Элен, — наверное, я должна была бы тебе так сказать, но у меня на это нет сил, прости меня.
— Ах, Элен, это плохо, ведь я так счастлив!
— Что ты хочешь? Это сильнее моей воли, Гастон: ты увозишь с собой половину моей жизни, помни об этом!
В это время Гастон услышал, как часы пробили три удара, он вздрогнул.
— Прощай, — сказал он, — прощай!
— Прощай, — прошептала Элен.
Он сжал руку девушки и поднес ее к губам, потом выбежал из комнаты и стремительно двинулся к крыльцу, около которого слышалось ржание лошадей, замерзших на ледяном утреннем ветру.
Он был уже на лестнице, когда до него донеслись рыдания Элен.
Он поднялся обратно и побежал к ней, она стояла в дверях комнаты, из которой он только что вышел, он схватил ее в свои объятия, и она повисла у него на шее.
— О, Боже мой, — рыдала она, — ты меня все же покидаешь! Гастон, послушай, что я скажу: мы больше не увидимся!
— Бедняжка моя, ты просто обезумела! — воскликнул молодой человек, но сердце его невольно сжалось.
— Да, обезумела… обезумела от отчаяния, — ответила Элен.
И вдруг, преодолев что-то в себе, она страстно обхватила его руками и прижалась губами к его губам. Потом тихонько оттолкнула его и сказала:
— Иди, иди, Гастон, теперь я могу и умереть.
Гастон ответил ей на поцелуй страстными ласками. В это время часы пробили половину четвертого.
— Придется наверстать еще полчаса, — сказал Гастон.
— Прощай, Гастон, прощай, уезжай скорее, ты прав, ты уже должен был уехать.
— Прощай, до скорого свидания.
— Прощай, Гастон!
И девушка молча исчезла в комнате, как призрак в могиле.
Гастон же приказал везти себя на почтовую станцию, там он распорядился оседлать лучшую лошадь и на полном скаку выехал из Парижа через ту же заставу, через которую приехал несколько дней назад.
XXXVII. НАНТ
Специальный суд, назначенный Дюбуа, работал непрерывно. Облеченный неограниченными правами (что в некоторых случаях означает полномочия, данные заранее), он заседал в замке, охраняемом сильным военным отрядом, который был готов в любую минуту отразить нападение недовольных.
С тех пор как четверо главарей были арестованы, Нант, сначала оцепеневший от ужаса, стал волноваться, выступая на их защиту. Вся Бретань ждала восстания, но, ожидая, она не восставала. А тем временем суд приближался. Накануне судебного слушания Понкалек имел со своими друзьями серьезный разговор.
— Посмотрим, — сказал Понкалек, — не допустили ли мы какой-нибудь неосторожности в словах или в делах?
— Нет! — ответили трое дворян.
— Кто-нибудь из вас рассказывал о наших планах жене, брату или другу? Вы, Монлуи?
— Нет, клянусь честью.
— Вы, Талуэ?
— Нет.
— Вы, Куэдик?
— Нет.
— Тогда у них нет против нас никаких улик и обвинений. Мы ни в чем не замечены, и нам никто не желает зла.
— Ну, — сказал Монлуи, — а пока что нас судят.
— Но в чем нас обвиняют?
— Обвинения эти тщательно скрываются, — сказал, улыбаясь, Талуэ.
— И так тщательно, — добавил дю Куэдик, — что их просто не формулируют.
— Пусть судьям самим будет стыдно, — подхватил Понкалек. — В одну прекрасную ночь они вынудят нас бежать, чтобы не быть вынужденными освободить нас в один прекрасный день.
— Не верю я в это, — сказал Монлуи: из четверых друзей он смотрел на дело мрачнее всех, может быть, потому, что он терял больше, чем другие, ибо у него была молодая жена и двое маленьких детей, которые его обожали. — Не верю я в это: я встречался с Дюбуа в Англии и разговаривал с ним. У Дюбуа кунья мордочка, и, когда у него жажда, он облизывается. У Дюбуа жажда, он нас поймал, и он напьется нашей крови.
— Но, — возразил дю Куэдик, — парламент Бретани пока еще здесь.
— Да, чтобы поглядеть, как нам отрубят головы, — ответил Монлуи.
Но один из четверых продолжал улыбаться: это был Пон-калек.
— Господа, господа, — говорил он, — успокойтесь. Если к Дюбуа жажда, тем хуже для него, он заболеет бешенством, вот и все, но и на этот раз, я вам за это отвечаю, нашей крови он не напьется.
И в самом деле, сначала задача суда казалась трудной: ни признаний, ни доказательств, ни свидетельств; Бретань смеялась в лицо комиссарам, а когда не смеялась, то угрожала.
Председатель отправил в Париж гонца, чтобы осветить ход дела и испросить новых распоряжений.
— Судите за намерения, — ответил Дюбуа, — ведь заговорщики ничего не сделали, потому что им помешали, но замышляли многое, а умысел мятежа можно считать фактом.
Имея такой грозный рычаг, суд опрокинул все надежды провинции. Состоялось ужасное заседание, на котором обвиняемые от насмешек над комиссарами перешли к обвинениям. Но хорошо подобранный суд — а Дюбуа умел это делать, если ему надо было, — хорошо защищен против насмешников и против рассерженных людей.
Вернувшись в тюрьму, Понкалек поздравил себя с тем, что он бросил в лицо судьям много правдивых слов.
— Какое это имеет значение, — сказал Монлуи, — мы попали в скверный переплет. Бретань не восстала.
— Она ждет, пока нас осудят, — ответил Талуэ.
— Тогда она восстанет слишком поздно, — заметил Монлуи.
— Но нас не осудят, — сказал Понкалек. — Ну, подумайте: мы на самом деле виновны, но это знаем мы, доказательств нет, кто же осмелится вынести приговор? Суд?
— Не суд, а Дюбуа.
— Мне лично хочется сделать одну вещь, — сказал дю Куэдик.
— Какую?
— На следующем же заседании крикнуть: «К нам, бретонцы!» Каждый раз я видел в зале много дружеских лиц. Нас или освободят, или убьют, но, по крайней мере, все будет кончено. Я предпочитаю смерть такому ожиданию.
— Но зачем же нам рисковать тем, что какой-нибудь стражник нас ранит? — спросил Понкалек.
— Потому что от раны, нанесенной стражником, можно поправиться, а от раны, нанесенной палачом, — нет.
— Прекрасно сказано, дю Куэдик, — воскликнул Монлуи, — и я присоединяюсь к твоему мнению!
— Будьте спокойны, Монлуи, — возразил Понкалек, — с палачом дело иметь не придется ни вам, ни мне.
— Ах да, вы все о предсказании, — сказал Монлуи, — вы знаете, что я ему не верю, Понкалек?
— И вы неправы.
Монлуи и дю Куэдик покачали головами, но Талуэ был согласен.
— Но это точно, друзья мои, — продолжал Понкалек. — Нас приговорят к изгнанию, нам придется взойти на борт корабля, и он потерпит крушение. Вот мой жребий, но ваш может быть и другим, вы должны только попросить разрешения погрузиться на другой корабль, не на тот, что я, а может быть, вам повезет, и я просто упаду с палубы или поскользнусь на трапе. Одним словом, меня погубит море. Вы это знаете, и это уже положительный момент. Пусть я был бы приговорен к смерти и меня бы подвели к эшафоту, но, если эшафот будет возведен на суше, я останусь столь же спокоен у его ступеней, как сейчас.
Его уверенный тон заставил задуматься его троих друзей. Когда надеешься, становишься суеверным, надежда тоже род суеверия. И они стали шутить над тем, с какой неслыханной скоростью проходят слушания в суде. Они не знали, что Дюбуа отправляет из Парижа гонца за гонцом, чтобы ускорить процесс. Наконец, наступил день, когда трибунал объявил, что он собрал достаточно доказательств. Это заявление подняло настроение четырех друзей, и в этот день они были еще более ироничны, насмешливы и остроумны, чем всегда.
Суд удалился на заседание для тайных прений по делу.
Никогда еще дебаты не были столь бурными. История сохранила нам отчет этого обсуждения. Некоторые советники, более совестливые или менее честолюбивые, воспротивились самой мысли о том, что можно осудить людей на основании предположений, потому что, кроме сведений, сообщенных Дюбуа, в истинности которых они могли усомниться, они не получили никаких доказательств. Эти члены комиссии во весь голос выразили свое мнение, но большинство было предано Дюбуа, и в суде во время заседания разразился скандал, дошедший до взаимных оскорблений и чуть не до драки. Дебаты длились одиннадцать часов, после чего большинством голосов было принято решение. Накануне суда депутация знатных граждан, бретонских чиновников, членов парламента отправилась в специальный суд, где и изложила мнение о том, что бретонцы в действительности не бунтовали, что выбор короля Испании в ущерб герцогу Орлеанскому есть предпочтение правнука короля его родственнику по боковой линии и что провинция имела больше прав высказать свое мнение относительно регентства, чем просто парламент. Специальный суд, который не мог найти на эти заявления достойного возражения, не ответил ничего, и депутация удалилась, преисполненная надежд. Но тем не менее приговор был вынесен, и не по доказательствам, полученным в Нанте, а согласно полученным из Парижа указаниям. Комиссары присоединили к четырем арестованным главарям еще шестнадцать дворян-сообщников и постановили:
«Обвиняемые признаны виновными в попытке оскорбления величества и в замыслах измены и должны быть обезглавлены: наличествующие — собственной персоной, а отсутствующие — в изображении. Стены и укрепления их замков должны быть снесены, знаки их сеньорий уничтожены, а подъездные аллеи срезаны до высоты девяти футов».
Через час после вынесения приговора секретарь суда получил приказ огласить его осужденным.
Приговор был вынесен после того бурного заседания, о котором мы упоминали выше и где присутствующая публика выказывала столь живые знаки симпатии обвиняемым. И поскольку обвиняемые опротестовали столь успешно все пункты обвинения, они питали самые радужные надежды. Они сидели в общей комнате за ужином, вспоминая подробности заседания, как вдруг дверь отворилась и из тени выступило строгое и бледное лицо. Это был секретарь суда. Его торжественное появление мгновенно оборвало веселые шутки и заставило сердце каждого забиться сильнее.
Секретарь прошел в комнату, у дверей остался стоять тюремщик, а за ним в темноте коридора поблескивали дула мушкетов.
— Что вам угодно, сударь, и что означает ваше зловещее появление? — спросил Понкалек.
— Господа, — ответил секретарь, — я пришел огласить вам приговор трибунала. Преклоните колени и слушайте!
— Но на коленях выслушивают только смертный приговор! — заметил Монлуи.
— Преклоните колени, господа! — повторил секретарь.
— Колени должны преклонять преступники и люди незнатные, — сказал дю Куэдик, — но мы невиновны, и мы дворяне, мы выслушаем приговор стоя.
— Как вам угодно, господа, но обнажите головы, потому что я говорю именем короля.
Талуэ — единственный, кто был в шляпе, — обнажил голову. Все четверо стояли, тесно прижавшись друг к другу плечами; они были бледны, но улыбались. Секретарь дочитал до конца приговор, и никто его не прервал ни единым словом и ни единым жестом. Когда же он окончил чтение, Понкалек спросил:
— Почему мне сказали, чтоб я сообщил о замыслах Испании против Франции и обещали меня в этом случае отпустить? Испания — враждующее с нами государство, я рассказал, что мне об этом было известно, а теперь нас осудили.
Почему? Весь суд состоит, видимо, из подлецов, расставлявших обвиняемым ловушки? Секретарь ничего не ответил.
— Но, — добавил Монлуи, — регент пощадил всех парижских сообщников заговора Селламаре, ни одной капли крови не было пролито, а ведь те, кто хотел похитить регента и, может быть, его убить, были столь же виновны, по крайней мере, как и мы; ведь против нас не было выдвинуто ни одного серьезного обвинения; так что нас избрали, чтобы искупить вину столицы?
Секретарь снова ничего не ответил.
— Ты пойми, Монлуи, — сказал дю Куэдик, — там существует давняя семейная ненависть к Бретани, и регент, чтобы еще раз подтвердить свою принадлежность к семье, хочет показать, что он нас ненавидит. Карают не нас лично, а провинцию, которая уже триста лет требует свои права и привилегии и которую хотят признать виновной, чтобы раз и навсегда отделаться от нее.
Секретарь по-прежнему молчал.
— Ну хорошо, давайте покончим с этим! — сказал Талуэ. — Итак, мы приговорены, прекрасно. Теперь скажите, мы можем подать апелляцию?
— Нет, господа, — ответил секретарь.
— В таком случае, вы можете идти, — сказал дю Куэдик. Секретарь поклонился и вышел вместе с сопровождавшей его
стражей; тяжелая дверь камеры с шумом затворилась за ним.
— Ну что же?! — спросил Монлуи, когда они остались одни.
— Ну что же, мы приговорены, — ответил Понкалек. — Я же никогда не говорил, что не будет приговора, я говорил, что казни не будет, вот и все.
— Я держусь того же мнения, — сказал Талуэ. — То, что они учинили, они сделали, чтобы устрашить провинцию и испытать меру ее терпения.
— А впрочем, — сказал дю Куэдик, — нас не казнят, пока регент не подпишет приговор. Итак, если только не прибудет экстренный курьер, нужно два дня, чтобы доехать до Парижа, день, чтобы ознакомиться с делом, и два дня на обратный путь, итого — пять, следовательно, у нас еще есть пять дней; за это время многое может случиться; узнав о приговоре, восстанет вся провинция.
Монлуи покачал головой.
— А потом есть еще Гастон, — продолжал Понкалек, — о котором вы забыли, господа.
— Я боюсь, что Гастон арестован, — сказал Монлуи. — Я знаю Гастона, будь он на свободе, мы бы о нем уже услышали.
— Но ты же не станешь, о провидец несчастий, — сказал Талуэ, — отрицать, по крайней мере, что у нас есть еще несколько дней?
— Кто знает? — проронил Монлуи.
— А потом море, море, черт побери! — воскликнул Понкалек. — Господа, вы забываете, что меня может убить только море.
— Прекрасно, господа, итак, сядем снова за стол, — сказал дю Куэдик, — и выпьем еще по стакану за наше здоровье.
— У нас кончилось вино, — сказал Монлуи, — это плохой знак.
— Ба! В погребе-то оно еще есть, — сказал Понкалек.
И он позвал тюремщика. Тот вошел и, увидев четверых дворян за столом, окинул их удивленным взором.
— Ну как, что нового, метр Кристоф? — спросил Понкалек.
Метр Кристоф был родом из Гера и питал особое почтение к Понкалеку, потому что дядя Понкалека Кризогон был его сеньором.
— Ничего, кроме того, что вы уже знаете, господа, — ответил он.
— Тогда принеси нам вина.
— Они хотят забыться, — сказал, выходя, тюремщик. — Бедняги!
Монлуи один слышал, что сказал Кристоф. Он грустно улыбнулся. Спустя мгновение они услышали шаги. Кто-то поспешно приближался к комнате. Дверь отворилась, и появился Кристоф, но без единой бутылки в руках.
— Ну так что же? — спросил Понкалек. — А где вино, которое мы требовали?
— Хорошая новость! — воскликнул Кристоф, не ответив ему. — Хорошая новость, господа!
— Какая? — спросил, вздрогнув, Монлуи.
— Регент умер?
— Бретань восстала? — добавил дю Куэдик.
— Нет, нет, господа, это я бы не осмелился назвать хорошей новостью.
— Ну так что же? — спросил Понкалек.
— Господин де Шатонёф только что увел сто пятьдесят солдат, которые стояли под ружьем, на Рыночной площади, что всех приводило в ужас; эти сто пятьдесят солдат получили другой приказ и вернулись в казармы.
— Посмотрите, — сказал Монлуи, — я начинаю думать, что это будет не сегодня вечером.