— Ну и как там наш узник?
— Что узник?
— Все ли приготовлено к венчанию?
— Да, все, монсеньер, совершенно все, вы только забыли назначить час.
— Ну хорошо, пусть будет завтра в восемь утра.
— В восемь утра… — пробормотал Дюбуа и принялся что-то подсчитывать.
— Да, в восемь. Что ты считаешь?
— Считаю, где он будет.
— Кто?
— Да наш узник.
— Как наш узник?
— Да, завтра в восемь часов утра он будет в сорока льё от Парижа.
— То есть как в сорока льё от Парижа?
— Ну, по крайней мере если едет с той же скоростью, с какой отправился в путь на моих глазах.
— Что ты говоришь?
— Я говорю, монсеньер, что для венчания не хватает только одного — жениха.
— Гастон?!
— Убежал из Бастилии полчаса тому назад.
— Ты лжешь, аббат, из Бастилии не убегают.
— Прошу прощения, монсеньер, приговоренный к смерти откуда хочешь сбежит.
— Он бежал, зная, что завтра должен обвенчаться с той, кого любит!
— Послушайте, монсеньер, жизнь — штука соблазнительная, и ею обычно дорожат. А потом, у вашего зятя очень приятная голова, и он желает сохранить ее на плечах, что совершенно естественно.
— И где он?
— Где он? Может быть, завтра вечером я и отвечу на ваш вопрос, а сейчас я могу вам только сказать, что он далеко и, ручаюсь, не вернется.
Регент глубоко задумался.
— Монсеньер, — продолжал Дюбуа, — ваша наивность и вправду меня бесконечно удивляет; нужно уж совсем не знать сердца человеческого, чтобы полагать, что человек, приговоренный к смерти, останется в тюрьме, если может бежать.
— О! Господин де Шанле! — воскликнул регент.
— О Господи! Да, этот рыцарь, этот герой поступил как последний негодяй, и, говоря по правде, правильно сделал.
— Дюбуа, а моя дочь?
— Что ваша дочь, монсеньер?
— Она же умрет, — сказал регент.
— Ну нет, монсеньер, узнав такое о своем герое, она перестанет по нем страдать, и вы выдадите ее замуж за какого-нибудь немецкого или итальянского князька, ну, например, за герцога Модены, от которого отказалась мадемуазель де Валуа.
— Дюбуа, а я еще хотел его помиловать!
— Он сам себя помиловал, ему это показалось более надежным, и, признаюсь, я бы на его месте поступил точно так же.
— О, но ты не дворянин, и ты не давал клятвы.
— Ошибаетесь, монсеньер, я поклялся помешать вашему высочеству совершить глупость, и мне это удалось.
— Ну что же, хорошо, оставим это, и ни слова при Элен. Я сам ей все сообщу.
— А я вам поймаю зятя.
— Ни в коем случае! Раз сбежал, пусть так и будет!
В то мгновение, когда регент произносил эти слова, в соседней комнате раздался какой-то странный шум, затем поспешно вошел швейцар и доложил:
— Шевалье Гастон де Шанле.
На присутствующих эти слова произвели различное, прямо противоположное впечатление. Дюбуа стал бледным как смерть, и на лице его появилось выражение гнева и угрозы. Регент же в порыве радости весь покраснел и вскочил с кресла. На лице его расцвела улыбка, и оно сделалось величественно-прекрасным, потому что доверие его оправдалось, хитрая же и тонкая мордочка Дюбуа, напротив, отражала еле сдерживаемую ярость.
— Пригласите войти, — произнес регент.
— Подождите хоть, пока я выйду, — сказал Дюбуа.
Дюбуа медленно удалился, глухо рыча, как гиена, которую побеспокоили во время трапезы или любовных игр. Он вошел в соседнюю комнату и упал в кресло, стоявшее перед столом, на котором стояли две зажженные свечи и письменный прибор. Эти предметы, по всей видимости, навели его на новое ужасное решение, потому что лицо его прояснилось, и он улыбнулся.
Он позвонил. Вошел лакей.
— Принесите мне портфель из кареты, — распорядился он.
Приказ был немедленно исполнен. Дюбуа схватил какие-то бумаги, поспешно их заполнил, причем на лице его блуждала зловещая улыбка, положил их обратно в портфель, потом приказал подать к крыльцу карету и велел трогать в Пале-Рояль.
В это время распоряжение регента было выполнено, и перед шевалье открыли двери. Гастон стремительно вошел в комнату и направился прямо к герцогу. Тот протянул ему Руку.
— Как, сударь, это вы? — произнес герцог, стараясь изобразить удивление.
— Да, монсеньер, — сказал Гастон, — со мной случилось чудо, орудием которого стал храбрый капитан Ла Жонкьер: он подготовил все к побегу, попросил свидания со мной под предлогом того, что нам нужно договориться о показаниях, а когда мы остались одни, он все мне рассказал: мы бежали вместе, и, как видите, удачно.
— И вместо того чтобы бежать, сударь, вместо того чтобы направиться к границе и оказаться в безопасности, вы вернулись сюда, рискуя головой!
— Монсеньер, — ответил, покраснев, Гастон, — должен признаться, что сначала свобода показалась мне самой драгоценной вещью на земле. Первый глоток свежего воздуха опьянил меня, но почти сразу же я задумался.
— Об одной вещи, не правда ли?
— О двух, монсеньер.
— Об Элен, которую вы покидаете?
— И о товарищах, которых я оставляю, когда им угрожает топор.
— И тогда вы решили, что…
— Что я связан с нашим делом, пока наши планы не осуществятся.
— Наши планы?
— Как, разве же они не столь же ваши, как и мои?!
— Послушайте, сударь, — сказал регент, — я думаю, что человек может сделать только то, что в силах человеческих. Есть вещи, которые сам Господь, кажется, запрещает, посылая человеку знамения, указующие ему отказаться от некоторых действий. Так вот, я полагаю, что не считаться с этими знамениями и не слышать гласа предостерегающего — значит совершать святотатство. Наши планы провалились, так оставим же их.
— Напротив, монсеньер, — возразил Гастон, мрачно качая головой, — напротив, мы должны сейчас стремиться осуществить их более, чем когда-либо.
— Но вы просто бешеный, сударь, — сказал, улыбаясь, регент. — Что вы собираетесь осуществить в этом трудном предприятии теперь, когда оно стало почти бессмысленным?
— Я думаю, монсеньер, — сказал Гастон, — я думаю о наших друзьях, — их арестовали, судили и приговорили! Мне это сказал господин д'Аржансон. Я думаю о наших друзьях, которых ждет эшафот и спасти которых может только смерть регента; о наших друзьях, которые, если я покину Францию, смогут сказать, что я купил себе спасение ценою их гибели, открыв себе признаниями двери Бастилии.
— Итак, сударь, вы ради своей чести готовы пожертвовать всем, даже Элен?
— Монсеньер, если они живы, я должен их спасти.
— А если они уже мертвы? — спросил регент.
— Тогда другое дело, — ответил Гастон, — тогда я должен отомстить за них.
— Какого черта! — прервал его регент. — Сударь, мне кажется, что у вас несколько преувеличенное понятие о героизме. Мне кажется также, что вы уже достаточно заплатили за все. Поверьте мне, а я человек, которого признают справедливым судьей в вопросах чести: вы оправданы в глазах всего мира, дорогой мой Брут.
— Но не в своих, монсеньер.
— Итак, вы настаиваете?
— Более, чем когда-либо. Регент должен умереть, — добавил глухо Гастон, — и он умрет!
— Но вы не хотите сперва повидать мадемуазель де Шаверни?
— Да, монсеньер. Но, прежде всего, вы должны дать мне слово, что поможете мне осуществить мой замысел. Подумайте, монсеньер, мы не можем терять ни секунды, там мои друзья, они осуждены и приговорены к смерти, как и я. Монсеньер, пообещайте мне сейчас, прежде чем я увижу Элен, что вы не оставите меня. Позвольте мне заключить с вами новое соглашение. Я человек, я влюблен, и, следовательно, я слаб, мне придется бороться и со своей собственной слабостью, и со слезами моей возлюбленной. Монсеньер, я увижусь с Элен только при том условии, что вы устроите мне встречу с регентом.
— А если я откажусь?
— Тогда, монсеньер, я не увижусь с Элен. Я умер для нее, стоит ли ей обретать надежду, чтобы снова ее потерять? Достаточно с нее слез.
— Так вы настаиваете?
— Да, только шансов у меня теперь меньше.
— Так что же вы собираетесь делать?
— Я буду подстерегать регента повсюду, где он бывает, и нанесу удар, как только его встречу.
— Подумайте еще раз, — сказал герцог.
— Честью своей заклинаю вас, — ответил Гастон, — окажите мне поддержку, или я обойдусь и без нее.
— Хорошо, сударь, ступайте к Элен, и по возвращении вы получите мой ответ.
— Где?
— В этой самой комнате.
— И это будет ответ, который мне желателен? — Да.
Гастон прошел в комнату Элен. Девушка стояла на коленях перед распятием и молилась, чтобы Господь вернул ей возлюбленного. Услышав скрип двери, которую отворил Гастон, она обернулась.
Она решила, что Бог сотворил чудо, громко вскрикнула и простерла к нему руки, не имея сил подняться.
— О Боже мой, — прошептала она, — это он, или его тень?
— Это я, Элен, это действительно я! — воскликнул шевалье, бросаясь к Элен и сжимая ее руки.
— Но как же это? Ты… ты еще утром был в заключении, а вечером… вечером ты на свободе…
— Я совершил побег.
— И ты сразу подумал обо мне, бросился ко мне, не захотел бежать без меня… О, узнаю своего Гастона! О, я готова, я готова, мой друг, вези меня куда хочешь, я последую за тобой, я твоя…
— Элен, — произнес Гастон, — ты нареченная не обычного человека. Если бы я был таким, как остальные люди, ты бы меня не любила.
— О, конечно, нет!
— Так вот, Элен, избранные души больше должны Богу и, следовательно, на их долю приходятся и большие испытания. Прежде чем я навеки останусь с тобой, я должен исполнить то, ради чего я приехал в Париж. Нам обоим предстоит последнее роковое испытание… Чего бы мы ни хотели, Элен, но дело обстоит именно так: наша жизнь и смерть зависят только от одного события, и оно должно свершиться сегодня же ночью.
— Что вы говорите? — воскликнула Элен.
— Послушайте, Элен, — ответил Гастон, — если через четыре часа, то есть на рассвете, вы не получите от меня никаких известий, Элен, больше не ждите меня. Считайте, что все происшедшее между нами было сном. И, если вам удастся получить разрешение, приходите снова повидать меня в Бастилию.
Элен побледнела и уронила бессильно руки. Гастон взял ее за руку и подвел к скамеечке для молитвы, где она и преклонила колени.
Потом, по-братски поцеловав ее в лоб, он сказал:
— Молитесь, молитесь за меня, Элен, ибо молясь за меня, вы молитесь за Бретань и за Францию.
И он бросился вон из комнаты.
— Увы! — прошептала Элен. — О мой Господь, спаси его — что мне до всего остального мира!
Войдя в гостиную, Гастон увидел там слугу, который сообщил ему, что герцог уже уехал и оставил ему записку. Записка гласила следующее:
«Этой ночью в замке Монсо состоится костюмированный бал, регент будет на нем присутствовать. У него есть привычка около часу ночи удаляться одному в одну из оранжерей, которую он очень любит и которая расположена в конце Золотой галереи. Туда обычно, кроме него, никто не входит, потому что эта его привычка всем известна и ее уважают. Регент будет одет в черное бархатное домино, на левом рукаве которого вышита золотая пчела. Когда он хочет остаться неузнанным, он прячет вышивку в складках. Карточка, которую я Вам оставляю вместе с запиской, — посольская, она откроет Вам доступ не только на бал, но и в эту оранжерею. Вы сделаете вид, что идете туда на тайное свидание. Воспользуйтесь ею для встречи с регентом. Моя карета внизу, Вы найдете в ней свое собственное домино, кучер в Вашем распоряжении».
Когда Гастон прочел эту записку, открывавшую ему все двери и дававшую ему возможность встретиться, так сказать, лицом к лицу с тем, кого он должен был убить, на лбу его выступил холодный пот, и он вынужден был опереться на стул, затем, словно приняв какое-то внезапное решение, он бросился вон из гостиной, сбежал по лестнице, вскочил в карету и крикнул кучеру:
— В Монсо!
Как только шевалье вышел из гостиной, отворилась дверь, замаскированная в деревянной панели, и показался герцог, он медленно приблизился к противоположной двери, что вела в комнату Элен. Увидев его, она радостно вскрикнула.
— Ну что, — спросил регент с грустной улыбкой, — вы довольны, Элен?
— О, это вы, монсеньер! — воскликнула Элен.
— Видите, дитя мое, — продолжал регент, — мои предсказания исполнились. Поверьте же мне и надейтесь!..
— Ах, монсеньер, вы, наверное, ангел, спустившийся на землю, чтобы заменить мне отца, которого я потеряла?
— Увы, — ответил, улыбаясь, регент, — я не ангел, дорогая Элен, но, каков бы я ни был, я буду вам отцом, и отцом нежным.
И с этими словами регент хотел взять руку Элен и почтительно ее поцеловать, но девушка подставила ему лоб, и он коснулся его губами.
— Я вижу, вы его очень любите, — сказал он.
— Будьте благословенны, монсеньер.
— Да принесет мне счастье ваше благословение! — сказал регент.
И по-прежнему улыбаясь, он вышел от нее и сел в карету.
— Трогай в Пале-Рояль, — приказал он кучеру, — но учти, что через четверть часа ты должен быть в Монсо.
Кучер погнал лошадей. В тот момент, когда карета галопом подъехала к парадному входу, от дворца во весь опор отъехал курьер. Дюбуа проводил его взглядом, закрыл окно и вернулся в свои покои.
XXXIV. МОНСО
В это время карета, увозившая Гастона, катилась к Монсо.
Как и сообщил ему герцог, он нашел в карете маску и домино; маска была черная бархатная, а домино фиолетовое шелковое. Надев и то и другое, он вспомнил, что у него нет оружия.
И в самом деле, из Бастилии он прискакал прямо на Паромную улицу: в свое прежнее жилище — «Бочку Амура» — он вернуться не осмеливался, боясь, что его узнают и арестуют. Остановиться у ножовщика и купить кинжал он не решался, чтобы не возбудить подозрений.
Он подумал, что, доехав до замка, сумеет там раздобыть какое-нибудь оружие.
Но чем ближе становилась цель его путешествия, тем больше ему не хватало не оружия, а мужества. В нем боролись гордость и человечность, и ему все время приходилось представлять себе своих друзей в тюрьме, приговоренных к жестокой и постыдной смерти, чтобы вернуться к своему решению и продолжать путь. Экипаж въехал во двор дворца Монсо и остановился перед ярко освещенным зданием. Было холодно, и снег припорошил сирени, такие печальные в эту пору и такие прекрасные и благоухающие весной, но Гастон почувствовал, что у него на лице под маской выступил холодный пот. Он прошептал одно-единственное слово:
— Уже!
Тем временем дверца кареты открылась; нужно было выходить. Впрочем, собственного кучера герцога уже узнали, равно как и карету, которой его высочество пользовался для своих тайных поездок, и все молча бросились к ней, готовые выполнить любой приказ.
Но Гастон ничего не заметил. Он твердым шагом поднялся по лестнице, хотя глаза его застилала пелена, и показал свою карточку.
Лакеи почтительно расступились перед ним, как бы показывая, что это пустая формальность.
Тогда носить маски было в обычае и у мужчин, и у женщин, а на подобные сборища женщины, в противоположность тому, что принято нынче, являлись с открытыми лицами чаще, чем мужчины. Женщины в то время не только имели привычку говорить свободно, но и умели говорить. Маска не служила для того, чтобы прикрыть глупость: в XVIII веке женщины были умны. Не служила она и для того, чтобы скрыть социальную принадлежность: в XVIII веке, если женщина была хороша собой, то она быстро получала титул, и примером тому могут служить герцогиня де Шатору и графиня Дюбарри.
Гастон никого не знал, но инстинктивно догадывался, что перед ним цвет общества того времени. Тут были мужские представители таких семей, как Ноайли, Бранка, де Брольи, Сен-Симоны, Носе, Канильяки, Бироны. Что касается женщин, то тут общество было более смешанным, но, безусловно, не менее остроумным и не менее элегантным, кроме нескольких знатнейших фамилий, которые недовольство объединило в Со и в Сен-Сире вокруг госпожи дю Мен и госпожи де Ментенон; вся аристократия собралась у самого храброго и самого популярного принца крови. И в этом блестящем собрании знати недавно окончившегося великого царствования не хватало только бастардов Людовика XIV и короля.
И в самом деле, ни один человек на всем белом свете, и это признавали даже его враги, не умел давать таких праздников, как регент. Роскошь, отменный вкус, обилие благоухающих цветов в гостиных, тысячи огней, отраженных зеркалами, принцы, посланники, прелестные женщины в изящнейших туалетах, среди которых оказался юный провинциал, — все это произвело на него огромное впечатление. До этого, издали, он видел в регенте всего лишь человека, а теперь понял, что это повелитель, и повелитель могущественный, умный, веселый, любезный и любимый своим народом.
Гастон чувствовал, как аромат этой роскоши пьянит его, туманит ему голову. Взгляды из прорезей масок вонзались в него, как раскаленное железо. Когда среди всех этих людей, одного из которых он должен был убить, он замечал черное домино, сердце его начинало биться так, как будто собиралось выскочить из груди. Его толкали, сам он натыкался на людей и, как лодка без руля и ветрил, плыл по волнам этого человеческого моря, влекомый то восторгом, то ужасом, ежесекундно переходя из рая в ад.
Если бы маска не скрывала от людей искаженные черты его лица, то он и двух шагов не сумел бы ступить, чтобы кто-нибудь из них не указал на него пальцем и не произнес: «Это — убийца!»
Было что-то трусливое и постыдное прийти гостем в дом этого принца и превратить пылающие огнями люстры в погребальные факелы, испачкать кровью роскошные ковры, поразить ужасом присутствующих на празднестве, и Гастон прекрасно это сознавал; эта мысль совсем лишила его мужества, и он сделал несколько шагов к двери.
«Я убью его за стенами дома, но не здесь», — сказал он себе.
Но тут он вспомнил указания герцога, карточку, которая должна была открыть ему дверь уединенной оранжереи, и прошептал сквозь зубы:
— Значит, он предвидел, что я испугаюсь людей, он догадался, что я трус!
Дверь, к которой он подошел, привела его к галерее, в которой был устроен буфет. Люди подходили, что-то пили и ели.
Гастон подошел к буфету, как другие. Есть и пить он не хотел, но, как мы уже говорили, у него не было оружия.
Он выбрал длинный и острый нож и, быстро оглядевшись по сторонам, чтобы увериться, что его никто не видел, с мрачной улыбкой спрятал его под домино.
— Нож, — прошептал он, — нож! Ну, теперь сходство с Равальяком полное! Правда и то, что герцог — правнук Генриха IV!
Едва он успел подумать об этом, как, обернувшись, увидел, что к нему приближается некто в маске и голубом бархатном домино. За этим человеком шли дама и мужчина, оба тоже в масках. Человек в голубом домино заметил, что за ним идут, сделал шага два им навстречу и что-то повелительно сказал мужчине; тот почтительно склонил голову, а голубое домино приблизилось к Шанле, и хорошо знакомый голос произнес:
— Вы колеблетесь?!
Гастон раскрыл одной рукой домино и показал, что в другой он держит нож.
— Я вижу, что в руке блестит нож, но вижу также, что рука дрожит.
— Увы, да, монсеньер, это правда, — сказал Гастон, — я колебался, я дрожал, я готов был бежать, но, благодарение Богу, появились вы.
— Прекрасно, а где же ваше свирепое мужество? — спросил герцог своим обычным насмешливым тоном.
— О, не подумайте, что я его потерял, монсеньер!
— Чудесно! Так что же с ним сталось?
— Монсеньер, я у регента в гостях!
— Да, но вы же не в оранжерее.
— Не могли бы вы показать мне его заранее, чтобы я привык к его присутствию, чтобы моя ненависть к нему придала мне сил, я ведь даже не знаю, как найти его в этой толпе!
— Он только что стоял рядом с вами.
Гастон вздрогнул.
— Рядом со мной?! — воскликнул он.
— Совершенно рядом, как я сейчас, — торжественно произнес герцог.
— О, я пойду в оранжерею, монсеньер, пойду!
— Так ступайте, сударь.
— Еще секунда, монсеньер, я соберусь с духом.
— Хорошо, посмотрите, оранжерея там, в конце этой галереи, за теми запертыми дверьми.
— Вы же сказали, монсеньер, что лакеи отопрут двери, если я предъявлю им эту карточку?
— Да, но лучше вам это сделать самому: если вас впустят лакеи, они могут остаться, пока вы не выйдете. Если вы так волнуетесь перед тем как нанести удар, то что же будет после? Потом, ведь регент, быть может, будет защищаться, закричит, они прибегут на крик, вас арестуют, и прощай ваши надежды на будущее. Подумайте, ведь Элен ждет вас!
Невозможно описать, что творилось с Гастоном, пока он слушал герцога, а тот, казалось, внимательно следил за ним, не пропуская ни смены выражений на его лице, ни частоты биения его сердца.
— Итак, — глухо спросил Гастон, — что я должен делать? Посоветуйте мне.
— Подойдите к дверям оранжереи, вот там, напротив, где галерея поворачивает налево, видите?
— Да.
— Поищите под замочной скважиной кнопку, нажмите на нее, и дверь отворится, если только она не заперта изнутри, но, скорее всего, регент не примет таких предосторожностей, он ничего не подозревает. Я сам раз двадцать туда таким образом входил для частной аудиенции. Если его там нет, подождите, если он там, вы его узнаете по черному домино с золотой пчелой.
— Да, да, знаю, монсеньер, — ответил Гастон, сам не понимая, что он говорит.
— Не очень-то можно на вас сегодня рассчитывать, — заметил герцог.
— Ах, монсеньер, приближается роковая минута, минута, которая перевернет всю мою жизнь; и будущее мое весьма сомнительно, может быть, постыдно и наверняка наполнено угрызениями совести.
— Угрызениями совести! — удивленно воскликнул герцог. — Если делаешь то, что считаешь справедливым, то, что тебе велит твой разум, какие могут быть угрызения совести?! Разве вы усомнились в правоте своего дела?
— Нет, монсеньер, но вам легко говорить. Вы вынашивали замысел, а исполнение взял на себя я, вы — мозг, а я — карающая десница. Поверьте мне, монсеньер, — продолжал Гастон глухо и мрачно, — это ужасно — убить безоружного человека, человека, который не защищается и улыбается своему убийце. Вы знаете, я полагал, что у меня есть силы и мужество, но, должно быть, так бывает со всяким заговорщиком, принявшим на себя подобные обязательства. В минуту ярости, воодушевленный гневом или ненавистью, ты даешь роковую клятву, и между тобой и твоей жертвой огромное расстояние в пространстве и времени. Клятва дана, горячка проходит, возбуждение падает, энтузиазм гаснет, ненависть смягчается. Смутно начинает проясняться на горизонте образ того, кого ты должен настичь, каждый день приближает тебя к нему, и тогда ты вздрагиваешь, потому что только тут понимаешь, какое преступление ты обязался совершить. А время неумолимо уходит, и с каждым часом ты видишь, как твоя жертва делает еще один шаг; расстояние, разделяющее вас, исчезает, и, наконец, ты оказываешься с ней лицом к лицу. Тогда — поверьте мне, монсеньер, — тогда самые смелые начинают дрожать, потому что убийство, как вы понимаете, всегда убийство. Тогда начинаешь понимать, что ты не хозяин своей совести, а раб данной тобой клятвы. Уезжаешь с гордо поднятой головой, повторяя: «Я избран», а возвращаешься с поникшей головой, повторяя: «Я проклят».
— Еще есть время, сударь, — живо прервал его герцог.
— Нет, нет, монсеньер, вы же знаете, что меня ведет рок. Я выполняю свой долг, сколь бы ужасен он ни был, мое сердце дрогнет, но рука будет тверда. Да, признаюсь вам, что, если бы не мои друзья, чья жизнь зависит от этого удара, если бы не Элен, которую я погружу в траур, отказавшись от него, и испачкаю кровью, нанеся его, — о! я предпочел бы эшафот, со всем его ужасом и стыдом, потому что казнь не карает, а искупает грех.
— Ну что же, — произнес герцог, — прекрасно. Я вижу, что вы дрожите, но будете действовать.
— Не сомневайтесь, монсеньер, и молитесь за меня, потому что через полчаса все будет кончено.
Герцог невольно вздрогнул, но все же сделал одобрительный жест и растворился в толпе.
Гастон увидел приоткрытую дверь, ведущую на балкон. Он вышел и несколько секунд стоял там, на холоде, чтобы унять бешеное биение сердца, и кровь перестала застилать ему глаза. Но внутренний пламень, сжигавший его, был слишком силен, и холод его не остудил. Шевалье вернулся в галерею, сделал несколько шагов по направлению к оранжерее, потом повернул, пошел назад и снова направился к двери. Он уже положил руку на кнопку, но тут ему показалось, что стоявшая неподалеку группа людей наблюдает за ним, он снова повернул назад и вышел на балкон. В это время часы соседней церкви пробили час пополуночи.
— На этот раз, — прошептал Гастон, — час настал, отступать больше нельзя. Вручаю свою душу тебе, о мой Господь! Прощай, Элен, прощай!
И медленно, но твердым шагом, он прошел сквозь толпу прямо к двери, нажал на кнопку, и дверь беззвучно отворилась перед ним. Глаза его на минуту застлала пелена: он подумал, что попал в какой-то другой мир. Музыка сюда едва доносилась, и тихое ее звучание было полно очарования; искусственные запахи духов сменились нежным благоуханием цветущих растений, а ослепительный свет тысяч свечей — слабым мерцанием затерянных в зелени алебастровых светильников; дальше, за пышной листвой роскошных тропических деревьев, за стеклами оранжереи, видны были голые и унылые ветви и земля, покрытая снегом, словно саваном.
Здесь все было иное, даже температура. Но Гастон заметил только, что кровь закипела у него в жилах. Он приписал это странное ощущение высоте потолков; почти до них поднимались прекрасные цветущие апельсинные деревья, магнолии, розовые клены и острые, как пики, алоэ; в бассейнах огромные листья водяных растений плавали по поверхности воды, настолько прозрачной, что она казалась черной повсюду, где не дрожали в ней слабые отблески светильников.
Гастон сделал несколько шагов и остановился. Контраст раззолоченных салонов и этой зелени ошеломил его. В этом зачарованном уголке, хотя и созданном искусственно, ему еще труднее было направить свои мысли на убийство. Песок под его ногами был мягок, как самый пушистый ковер, а струи фонтанов, поднимавшихся до вершин деревьев, падали обратно с равномерным ритмическим плеском, будто на что-то жалуясь.
Он шел вперед по аллее, делавшей зигзаги, как дорожка в английском парке. Гастон видел ее смутно, потому что боялся в зеленых массивах разглядеть фигуру человека. Временами, услышав позади себя шорох листа, который, оторвавшись от ветки, кружась, падал на песок, он оборачивался, и ему от ужаса казалось, что от дверей к нему движется величественная черная тень того, чьего рокового появления он ждал. Но там никого не было. Он продолжал идти вперед.
Наконец под широколиственной катальпой, вокруг которой росли рододендроны и розы, распространявшие дурманящий аромат, он увидел скамейку, покрытую мхом, а на ней человека, сидевшего к нему спиной.
Кровь отлила у него от сердца и кинулась в голову, у него зашумело в ушах, губы задрожали, на лбу выступил холодный пот. Гастон невольно попытался прислониться к дереву, но не сумел. Человек в домино продолжал сидеть неподвижно.
Гастон отступил, рука его выпустила нож, и ему пришлось прижать его к телу локтем. Но он сделал над собой отчаянное усилие и двинулся вперед на плохо повинующихся ногах, как бы пытаясь порвать путы. Он сдержал чуть не вырвавшийся у
него стон, нащупал рукоятку ножа, судорожно схватил ее и шагнул к регенту.
В это время человек в домино сделал едва заметное движение, и Гастон увидел у него под левой рукой вышитую золотую пчелу: она не просто блестела, она сверкала ярким пламенем, слепя его, как солнце.
Человек в домино медленно повернулся к шевалье, и у того онемела рука, на губах появилась пена и застучали зубы — в душе его возникло смутное подозрение. И вдруг он страшно закричал: человек в домино встал, маски на его лице не было — это был герцог Оливарес.
Гастон смертельно побледнел и стоял, онемев, словно пораженный громом. Сомнений больше не было — регент и герцог Оливарес были одним и тем же лицом. Регент стоял спокойно, вид у него был величественный, он пристально смотрел на руку, державшую нож. Нож упал. Тогда герцог взглянул на Гастона с мягкой и грустной улыбкой, и Гастон как подрубленный рухнул на камни.
Ни тот, ни другой не произнесли ни слова. Было слышно только хриплое дыхание Гастона да журчание воды в фонтане.
XXXV. ПРОЩЕНИЕ
— Встаньте, сударь, — произнес регент.
— Нет, монсеньер! — воскликнул Гастон, ударяя лбом об пол. — Нет, я должен умереть у ваших ног!
— Умереть?! Гастон, вы же видите, что вы прощены!
— Монсеньер, умоляю, покарайте меня, — ведь вы прощаете меня из презрения!
— А разве вы не догадались?
— О чем?
— О причине, по которой я вас прощаю?
Гастон мысленным взглядом пробежал всю свою жизнь: печальную и одинокую юность, смерть своего отчаявшегося брата, любовь к Элен, долгие дни разлуки с ней и короткие ночи, проведенные под окном монастыря, путешествие в Париж, доброту герцога к девушке и, наконец, это неожиданное помилование, но ничего не увидел и ничего не понял.
— Благодарите Элен, — произнес герцог, видя, что молодой человек напрасно ищет причину происходящего, — благодарите Элен, это она спасла вам жизнь.
— Элен! Монсеньер… — прошептал Гастон.
— Я не могу карать жениха своей дочери.
— Элен — ваша дочь, монсеньер, а я хотел вас убить!
— Да. Подумайте о том, что вы сами только что мне сказали: уезжая, чувствуешь себя избранником, а возвращаешься убийцей, а иногда, вы сами видите, еще хуже того — отцеубийцей, потому что я вам почти отец, — сказал герцог, протягивая ему руку.
— О, сжальтесь надо мной, монсеньер!
— У вас благородное сердце, Гастон.
— А вы благороднейший из принцев, монсеньер! И отныне я принадлежу вам телом и душой, всю свою кровь я готов отдать за одну слезинку Элен по одному слову вашего высочества!
— Спасибо, Гастон, — отвечал с улыбкой герцог, — за преданность я заплачу вам счастьем.