Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дочь регента

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Дочь регента - Чтение (стр. 13)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения

 

 


— Я не понимаю, мадемуазель, выразите до конца свою мысль. Как могли вы испугаться человека, который, по вашим же словам, проявил к вам такую нежность?

— Поймите, же, сударь, что вскоре после его посещения под каким-то пустячным предлогом меня привезли из Рамбуйе в Париж и, как вы сами сказали, поселили в Сент-Антуанском предместье, и этот дом сказал моим глазам больше, чем мог сказать Гастон. Я увидела, что погибаю. Вся эта притворная отцовская нежность прикрывала ловкие действия соблазнителя. У меня не было другого защитника, кроме Гастона. Я написала ему, и он пришел.

— Так, значит, — воскликнул донельзя обрадованный регент, — вы ушли из этого дома для того, чтобы убежать от соблазнителя, а не для того, чтоб последовать за любовником?

— Да, сударь. Если бы я верила в действительное существование этого отца, которого я и видела-то только раз и который окружил себя такой таинственностью, клянусь вам, сударь, ничто не могло бы меня заставить нарушить мой долг!

— О, дорогое дитя! — воскликнул регент с таким выражением, что Элен вздрогнула.

— Вот тогда-то Гастон и сказал мне, что есть человек, который ни в чем не может ему отказать и который возьмет на себя заботы обо мне и заменит мне отца. Он привез меня сюда и сказал, что вернется за мной. Я ждала его больше часа, но напрасно. Я испугалась, что с ним что-то случилось, и послала осведомиться о нем.

Лицо регента потемнело.

— Итак, — произнес он, пытаясь сменить тему разговора, — вас отвратило от исполнения долга влияние Гастона, и именно его подозрения возбудили ваши?

— Да, он испугался всей этой таинственности и утверждал, что тут кроется какой-то роковой для меня умысел.

— Но ведь, чтобы вас убедить, он должен был привести какие-то доказательства?

— Какие нужны были еще доказательства, кроме этого отвратительного дома?! Разве отец позволил бы себе поселить дочь в подобном жилище?

— Да, да, — пробормотал регент, — действительно, он был тут неправ. Но согласитесь, что если бы шевалье не внушил вам этих подозрений, вам, невинной душе, они бы и в голову не пришли.

— Нет, — ответила Элен, — но, к счастью, Гастон заботился обо мне.

— Вы что, мадемуазель, верите всему, что вам говорит Гастон?

— С тем, кого любишь, легко соглашаешься, — ответила Элен.

— А вы любите шевалье, мадемуазель?

— Уже около двух лет, сударь.

— Но как же вы виделись в монастыре?

— Он подплывал по ночам в лодке.

— И часто?

— Каждую неделю.

— Значит, вы любите его?

— Да, сударь, люблю.

— Но как же вы осмелились располагать вашим сердцем, зная, что не принадлежите себе?

— Шестнадцать лет я ничего не слышала о своей семье, откуда мне было знать, что она вдруг отыщется, или, точнее, что отвратительные происки вырвут меня из моего мирного обиталища мне на погибель?

— Но вы по-прежнему полагаете, что тот человек вам солгал? Вы полагаете, что это не ваш отец?

— Увы, теперь я не знаю, чему и верить, мой разум теряется в этой лихорадочной действительности, и мне все время кажется, что это сон.

— Но вам следовало слушаться не разума, Элен, а сердца, — сказал регент. — Разве когда вы были рядом с этим человеком, сердце вам ничего не сказало?

— О, напротив! — воскликнула Элен. — Пока он был рядом, я была убеждена, что это мой отец, потому что никогда раньше я не испытывала подобных чувств.

— Да, — с горечью заметил регент, — но, как только он уехал, чувство это развеялось под более сильным влиянием. Все так просто: этот человек был вам только отцом, а Гастон ваш возлюбленный!

— Сударь, — сказала Элен, отступая на несколько шагов, — вы очень странно со мной разговариваете.

— Простите, — продолжал регент уже мягче, — я вижу, что интерес, который я к вам испытываю, завлек меня дальше, чем я хотел, но что больше всего меня удивляет, мадемуазель, так это то, что при всей любви к вам господина де Шанле, — произнес он с тяжелым сердцем, — вы не смогли повлиять на него и заставить его отказаться от его планов.

— От его планов, сударь? Что вы хотите сказать?

— Как, вы не знаете, с какой целью он приехал в Париж?

— Не знаю, сударь. В тот день, когда я со слезами на глазах сообщила ему, что вынуждена покинуть Клисон, он мне сказал, что вынужден покинуть Нант, а когда я сказала, что еду в Париж, он вскрикнул от радости и ответил мне, что едет туда же.

— Значит, — воскликнул регент, от сердца которого отлегла огромная тяжесть, — значит, вы не его сообщница?

— Сообщница? — воскликнула в страхе Элен. — О, Боже мой! Что вы говорите?

— Ничего, — ответил регент, — ничего.

— О нет, сударь, слово, которое вы проронили, открыло мне глаза. Да, я задавала себе вопрос, отчего так переменился характер Гастона; почему, вот уже год, когда я заговаривала о нашем будущем, лицо его сразу омрачалось; почему он говорил мне с грустной улыбкой: «Будем думать о настоящем, Элен, будущее темно»; почему, наконец, он вдруг впадал в глубокую задумчивость и замолкал, как будто ему грозило большое горе. Ах, сударь, что это за несчастье вы мне открыли одним словом, ведь там Гастон встречался только с недовольными — с Монлуи, Понкалеком, Талуэ. Ах» Гастон приехал в Париж как заговорщик? Гастон участвует в заговоре?

— Значит, вы, — воскликнул регент, — об этом заговоре ничего не знали?

— Увы, сударь, я всего лишь женщина, и Гастон, несомненно, счел меня недостойной знать такие тайны.

— О, тем лучше, тем лучше! — прервал ее регент. — А теперь, дитя мое, послушайте меня, прислушайтесь к словам человека, который мог бы быть вашим отцом: оставьте шевалье следовать избранным им путем, поскольку вам еще можно остановиться и не идти дальше.

— Кому? Мне, сударь? — воскликнула Элен. — Мне покинуть его, когда вы сами говорите, что ему угрожает неведомая мне опасность? О нет, сударь, мы с ним одиноки в этом мире, у него есть только я, а у меня — только он. У Гастона уже нет, а у меня еще нет родных, а если и есть, то, прожив вдали от меня шестнадцать лет, они привыкли к моему отсутствию. Значит, мы можем погибнуть вместе, и никто не прольет ни слезы. О, я обманула вас, сударь: какое бы преступление Гастон ни совершил или должен совершить, я его сообщница!

— Ах, — прошептал регент упавшим голосом, — последняя моя надежда потеряна: она его любит.

Элен с удивлением посмотрела на незнакомца, который, казалось, принимал такое живое участие в ее горе. Регент взял себя в руки.

— Но, мадемуазель, — вновь заговорил он, — ведь вы почти что отказались от него? Ведь вы ему сказали тогда, в день вашего расставания, что между вами все должно быть кончено и что вы не можете располагать ни своим сердцем, ни своей особой?

— Да, я все это ему сказала, сударь, — возбужденно ответила девушка, — потому что в то время я считала его счастливым и не подозревала, что его свобода, а может быть, и жизнь, находятся под угрозой. Тогда страдало бы только мое сердце, но совесть была бы спокойна. Мне нужно было бы преодолеть в себе боль, а не угрызения совести. Но с тех пор как над ним нависла опасность и я знаю, что он несчастлив, я чувствую, что его жизнь — это моя жизнь.

— Но вы, безусловно, преувеличиваете свою любовь к нему, — прервал ее регент настойчиво, чтобы у него не осталось никаких сомнений относительно чувств своей дочери, — ваша любовь не вынесет разлуки.

— Она вынесет все, сударь! — вскричала Элен. — Родители оставили меня, и в моем одиночестве эта любовь стала моей единственной надеждой, моим счастьем, самой сутью моего существования. О сударь, Небом заклинаю, если вы имеете на Гастона какое-нибудь влияние, а вы его имеете, раз он доверил вам тайну, которую скрыл от меня, добейтесь, чтоб он отказался от этих планов, скажите ему то, что сама я сказать не смею: я люблю его больше всего на свете, его судьба — моя судьба; если он будет изгнан — я сама отправлюсь в изгнание, если он попадет в тюрьму — я приду туда сама, а если он умрет — я умру тоже. Скажите ему это, сударь, и еще добавьте… добавьте, что по моим слезам и отчаянию вы поняли: я не лгу.

— О, бедное дитя! — прошептал регент.

И в самом деле, у любого человека, а не только у него, состояние Элен вызвало бы жалость. Она так побледнела, что стало видно, как мучительно она страдает; слезы тихо, без рыданий и всхлипываний, струились по ее лицу, сопровождая слова, и не было ни одного из них, которое не шло бы от сердца, и не было ни одного обещания, которое она не готова была бы сдержать.

— Ну что же, мадемуазель, — сказал регент, — пусть будет так, я обещаю вам сделать что смогу, чтобы спасти шевалье.

Элен сделала движение, чтобы броситься к ногам герцога, настолько ее гордую душу согнул страх перед опасностью, угрожавшей Гастону. Регент подхватил ее и обнял. Элен вздрогнула всем телом. Что-то в прикосновении этого человека наполнило ее сердце надеждой и радостью. Она осталась в его объятиях, не делая попыток освободиться.

— Мадемуазель, — произнес регент, глядя на нее с выражением, которое, несомненно, выдало бы его, встреться он с Элен глазами, — перейдем сначала к самому неотложному. Да, я сказал вам, что Гастону угрожает опасность, но она не угрожает ему непосредственно сейчас, поэтому подумаем сначала о вас: вы одни, и ваше положение ложно и шатко. Вас поручили моему покровительству, и, прежде всего, я должен позаботиться о вас как следует доброму отцу семейства. Вы доверяете мне, мадемуазель?

— О да, раз Гастон привез меня к вам.

— Опять Гастон! — пробормотал вполголоса регент и, обращаясь снова к Элен, сказал: — Вы будете жить в этом доме, который никому не известен и где вы будете свободны. А обществом вам будут служить хорошие книги и я, и если оно вам приятно, то в нем недостатка не будет. Элен сделала движение.

— Впрочем, — продолжал герцог, — это даст вам возможность поговорить о шевалье.

Элен покраснела, а регент продолжал:

— Церковь соседнего монастыря будет открыта для вас в любое время, и как только у вас возникнут подозрения, подобные тем, что уже посетили вас, монастырь послужит вам убежищем: с его настоятельницей мы друзья.

— О сударь, — ответила Элен, — вы полностью успокоили меня, я принимаю ваше предложение жить в этом доме, а доброта, которой вы одарили и Гастона и меня, делают ваше присутствие бесконечно приятным.

Регент поклонился.

— Прекрасно, мадемуазель, — сказал он, — считайте здесь себя дома. Насколько я знаю, к этой гостиной примыкает спальня. Расположение комнат на первом этаже очень удобно, и нынче же вечером я пришлю вам двух монахинь. Полагаю, что они больше устроят вас, чем горничные.

— О да, сударь.

— Итак, — продолжал, несколько колеблясь, регент, — итак, от отца вы почти отказались?

— Ах, сударь, вы же понимаете, это только от страха, что он мне не отец!..

— А ведь, — продолжал регент, — у вас нет тому никаких доказательств, разве что этот дом… я знаю, это серьезный довод против него, но, может быть, он его и не видел!

— О, — прервала Элен, — это вряд ли возможно.

— Ну, наконец, если он предпримет новые попытки, если он откроет ваше убежище, если потребует вас к себе или, по крайней мере, захочет вас увидеть?..

— Сударь, мы предупредим Гастона, и если он скажет…

— Хорошо, — сказал, грустно улыбаясь, регент, он протянул девушке руку и сделал несколько шагов к двери.

— Сударь… — прошептала дрожащим голосом еле слышно Элен.

— Вы желаете еще что-нибудь? — сказал, оборачиваясь, герцог.

— А его… я смогу его увидеть?

Эти слова скорее можно было прочесть по губам, чем услышать.

— Да, — ответил герцог, — но разве не было бы пристойнее для вас видеть его как можно реже?

Элен опустила глаза.

— Впрочем, — продолжал герцог, — он уехал и вернется, может быть, только через несколько дней.

— А когда он приедет, я его увижу? — спросила Элен.

— Клянусь вам в этом, — ответил регент.

Через десять минут две молодые монахини в сопровождении послушницы пришли в дом к Элен и расположились в нем.

Выйдя от дочери, регент спросил Дюбуа, но ему ответили, что, прождав его высочество более получаса, Дюбуа вернулся в Пале-Рояль. И действительно, войдя в покои аббата, регент увидел, что тот работает с секретарями: перед ним на столе лежал портфель, набитый бумагами.

— Сто тысяч извинений вашему высочеству, — сказал Дюбуа, увидев герцога, — но так как вы задерживались и совещание грозило затянуться, я решил нарушить приказания и вернуться сюда работать.

— Ты правильно сделал, но мне нужно поговорить с тобой.

— Со мной?

— Да, с тобой.

— Наедине?

— Да, наедине.

— В таком случае, монсеньеру угодно будет вернуться к себе и подождать или он пройдет в мой кабинет?

— Пройдем в твой кабинет.

Аббат сделал почтительный жест, указывая на дверь. Регент прошел первым, а Дюбуа последовал за ним, прихватив портфель, вероятно приготовленный в ожидании его визита. Когда они вошли в кабинет, регент осмотрелся.

— Кабинет надежен? — спросил он.

— Черт возьми, все двери двойные, а стена в два фута толщиной.

Регент подошел к креслу, сел и молча погрузился в глубокую задумчивость.

— Я жду, монсеньер, — помолчав минуту, проговорил Дюбуа.

— Аббат, — сказал регент реако, как человек, решившийся не принимать никаких возражений, — шевалье в Бастилии?

— Монсеньер, — ответил Дюбуа, — думаю, он переступил ее порог с полчаса тому назад.

— Тогда напишите господину де Лонэ. Я желаю, чтобы шевалье немедленно освободили.

Дюбуа, казалось, ожидал подобного приказания. Он не вскрикнул, ничего не ответил. Он положил портфель на стол, вытащил из него досье и стал спокойно перелистывать бумаги.

— Вы меня слышали? — спросил регент после нескольких минут молчания.

— Прекрасно слышал, монсеньер, — ответил Дюбуа.

— Тогда повинуйтесь.

— Напишите сами, монсеньер, — сказал Дюбуа.

— Почему сам? — спросил регент.

— Потому что никто никогда не сможет меня принудить,

чтоб я собственной рукой подписал вашему высочеству смертный приговор.

— Опять слова! — воскликнул, выйдя из терпения, регент.

— Это не слова, а факты, монсеньер. Господин де Шанле — заговорщик или не заговорщик?

— Да, он заговорщик, но его любит моя дочь.

— Хорошенькая причина освободить его!

— Для вас, может быть, и нет, аббат, а для меня она делает де Шанле неприкосновенным. И он немедленно выйдет из Бастилии.

— Ну и поезжайте туда за ним сами, монсеньер, я вам не препятствую.

— А вы, сударь, знали эту тайну?

— Какую?

— Что господин де Ливри и шевалье — одно и то же лицо.

— Ну да, знал, так что?

— Вы хотели обмануть меня?

— Я хотел спасти вас от чувствительности, в которую вы сейчас впадаете. Что может быть хуже для регента Франции, и так слишком занятого своими удовольствиями и капризами, чем воспылать страстью, да еще какой — отцовской, а это ужасная страсть! Обычную любовь можно удовлетворить и, следовательно, изжить, отцовская любовь ненасытна и потому совершенно невыносима. Она заставит ваше высочество совершать ошибки, чему я буду пытаться помешать по той простой причине, что я-то, по счастью, не отец, с чем и не устаю себя поздравлять, видя, какие несчастья испытывают и какие глупости совершают те, у кого есть дети.

— Какая мне разница, головой больше или головой меньше, — закричал регент, — не убьет меня этот Шанле, .если узнает, что это я помиловал его!

— Нет, но и проведя несколько дней в Бастилии, он от этого не умрет, и нужно, чтоб он там остался.

— А я говорю тебе, что он сегодня же оттуда выйдет.

— Он должен остаться там ради собственной чести, — продолжал Дюбуа так, как будто регент ничего и не говорил, — потому что если, как вы хотите, он выйдет оттуда сегодня, то его сообщники, сидящие в тюрьме в Нанте, которых вы, не сомневаюсь, не собираетесь освобождать, как его, сочтут де Шанле шпионом и предателем, искупившим преступление доносом.

Регент задумался.

— Ну вот, — продолжал Дюбуа, — все вы таковы, короли и правящие особы. Довод, который я вам привел, глупый, как все доводы чести, вас убеждает и заставляет вас молчать, но настоящие, истинные, серьезные доводы государственной пользы вы воспринимать не хотите. Что мне и что Франции до того, спрашиваю я вас, что мадемуазель Элен де Шаверни, внебрачная дочь господина регента, плачет и горюет о своем возлюбленном, господине Гастоне де Шанле? Не пройдет и года, как десять тысяч матерей, десять тысяч жен, десять тысяч дочерей будут оплакивать своих сыновей, мужей и отцов, убитых на службе у вашего высочества испанцами, которые угрожают нам, принимая вашу доброту за беспомощность и наглея от безнаказанности. Мы раскрыли заговор и должны предать заговорщиков правосудию. Господин де Шанле, глава или участник заговора, прибывший в Париж, чтобы убить вас, — ведь вы не станете это отрицать, он вам, надеюсь, все рассказал в подробностях, — возлюбленный вашей дочери. Ну что же, тем хуже для вас: это несчастье, которое свалилось на голову вашего высочества. Но ведь оно не первое и не последнее. Да, я все это знал. Я знал, что она его любит. Знал, что его зовут Шанле, а не Ливри. Да, я скрыл это, я хотел, чтобы понесли заслуженную кару и он, и его сообщники, чтобы раз и навсегда всем стало понятно, что голова регента не мишень, в которую дозволено целиться из бахвальства или от скуки, и что можно мирно и безнаказанно удалиться, если в нее не попал.

— Дюбуа, Дюбуа! Я никогда не убью свою дочь, чтобы спасти себе жизнь, а отрубить голову шевалье — значит убить ее! Поэтому — ни тюрьмы, ни карцера, избавим его даже от намека на пытки, раз все равно мы не можем осудить его на то, чего он заслуживает, простим, простим полностью, не нужно нам половинчатого прощения, как и половинчатого правосудия.

— О да, простим, простим! Наконец-то мы произнесли это великое слово! И не надоело вам, монсеньер, бесконечно распевать это слово на разные лады?

— О черт! На этот раз мотив должен быть другой: нужно наказать человека, возлюбленного моей дочери, которого она любит больше, чем меня, своего отца, и который отнимает у меня мою последнюю и единственную дочь, но я остановлюсь и дальше не пойду: Шанле будет освобожден.

— Шанле будет освобожден, монсеньер, конечно, кто против? Но позже… через несколько дней. Ну какое зло мы ему этим причиним, я вас спрашиваю? Какого черта! Не умрет он оттого, что проведет в Бастилии несколько дней; вернут вам вашего зятя, успокойтесь. Но не мешайте мне и постарайтесь сделать так, чтоб над нашим игрушечным правительством не очень смеялись. Подумайте о том, что сейчас там, в Бретани, ведут следствие по делу других заговорщиков, и ведут его жестко. Так ведь у них тоже есть возлюбленные, жены, матери. Вас это хоть как-нибудь волнует? Ах нет, вы не настолько безумны! А подумайте, как над вами будут смеяться, если станет известно, что ваша дочь любит человека, который собирался заколоть вас кинжалом! Бастарды будут целый месяц веселиться. Да сама Ментенон от такой новости встанет со смертного одра и проживет еще год. Ну какого черта, наберитесь терпения, пусть шевалье поест жареных цыплят и попьет вина у господина де Лонэ. Черт побери, Ришелье же сидел прекрасненько в Бастилии, а ведь его тоже любит одна из ваших дочерей, что вам вовсе не помешало его туда засадить. И почему? Потому что он был вашим соперником у госпожи де Парабер, у госпожи де Собран и, быть может, у других дам.

— Ну хорошо, — сказал регент, прерывая Дюбуа, — ты его посадил в Бастилию, и что ты будешь с ним делать?

— Ну, черт побери! Пусть он пройдет это маленькое испытание, чтобы оказаться более достойным стать вашим зятем! Да, кстати, монсеньер, ваше высочество серьезно думает удостоить его этой чести?

— О, Боже мой, разве я способен сейчас о чем-нибудь думать, Дюбуа? Мне не хотелось бы сделать несчастной бедную Элен, вот и все, и все же я думаю, что выдавать ее за него замуж не стоило бы, хотя Шанле и хорошего рода.

— Вы знаете это семейство, монсеньер? Черт возьми! Только его нам и не хватало!

— Я слышал это имя в давние времена, но не помню, по какому поводу. Но мы еще посмотрим, и что бы ты ни говорил, твой довод меня убедил: я не хочу, чтоб этот человек прослыл трусом. Но запомни, я не хочу также, чтоб с ним дурно обращались.

— Ну, тогда у господина Лонэ ему будет хорошо, вы просто не знаете Бастилию, монсеньер. Если бы вы хоть раз там побывали, вам не захотелось бы никакой загородной виллы. При покойном короле это, действительно, была тюрьма, я с этим, видит Бог, совершенно согласен, но при правлении добрейшего Филиппа Орлеанского она стала просто загородным домом. Впрочем, там сейчас самое лучшее общество. Каждый день — балы, праздники, вокальные вечера. Там распивают шампанское за здоровье герцога дю Мена и испанского короля. А платите вы. Поэтому там во весь голос желают вашей смерти и искоренения всего вашего рода. Господом клянусь, господин де Шанле будет чувствовать там себя как дома и как рыба в воде. Ну, пожалейте же его, монсеньер, бедный юноша, действительно, достоин жалости!

— Да, поступим так, — сказал герцог, довольный тем, что нашлось решение, устраивающее обоих, — а там посмотрим, в зависимости от того, что мы узнаем от бретонцев.

Дюбуа расхохотался.

— Узнаем от бретонцев! Да Господи Боже мой, монсеньер, хотел бы я знать, что вы можете открыть для себя нового, о чем не услышали уже из уст самого шевалье? Вам еще недостаточно, монсеньер? Проклятье! Мне было бы более чем достаточно!

— Потому что ты — не я, аббат.

— Увы! К несчастью, монсеньер, потому что, если бы я был регентом герцогом Орлеанским, я бы уже сделал Дюбуа кардиналом… Не будем об этом говорить, надеюсь, со временем это все же случится. Впрочем, мне кажется, я нашел способ решить это дело, о котором вы так беспокоитесь.

— Боюсь я твоих решений, аббат, предупреждаю тебя.

— Подождите, монсеньер. Вы дорожите шевалье только потому, что ваша дочь им дорожит.

— Ну, дальше?

— Прекрасно! Но если шевалье заплатит неблагодарностью своей верной возлюбленной, что тогда? Эта юная особа горда, она сама откажется от своего бретонца, и мы окажемся в выигрыше, как я понимаю.

— Шевалье разлюбит Элен? Ее, настоящего ангела?! Немыслимо!

— Очень много ангелов прошло через это, монсеньер. Потом Бастилия так изменяет человека, там так быстро развращаются, особенно в том обществе, которое там сейчас найдет шевалье!

— Ну хорошо, посмотрим, но никаких действий без моего согласия.

— Не беспокойтесь, монсеньер, лишь бы моя милая политика шла удачно, я вам обещаю, что оставлю процветать все ваше милое семейство.

— Скверный насмешник! — сказал, улыбаясь, регент. — Клянусь честью, ты бы высмеял самого сатану.

— Вот так-то! Наконец-то вы оценили меня по справедливости, монсеньер! Не угодно ли вам будет по этому поводу просмотреть вместе со мной бумаги, которые мне прислали из Нанта? Это вас утвердит в ваших добрых намерениях.

— Хорошо, только сначала пригласи сюда госпожу Дерош.

— Ах да, верно.

Дюбуа позвонил и передал приказание регента.

Через десять минут в комнату робко вошла госпожа Дерош, но вместо бури, которой она ждала, она получила сто луидоров и улыбку в придачу.

— Ничего не понимаю, — сказала она, — и в самом деле похоже, что эта юная особа не его дочь.

XXIII. В БРЕТАНИ

Теперь, дорогой читатель, позвольте нам вернуться назад, потому что, занявшись главными героями этого повествования, мы оставили в Бретани других действующих лиц, также заслуживающих некоторого интереса. И если они и не играют уж такой решающей роли в действии нашего романа, то история неумолимо напоминает нам о них; прислушаемся же на минуту к ее требовательному голосу.

Бретань со времени первого заговора принимала деятельное участие в движении, которое вдохновляли узаконенные внебрачные дети Людовика XIV. Провинцию, неоднократно доказавшую свою преданность монархии, это чувство довело не только до крайностей, но и прямого предательства, поскольку Бретань предпочла внебрачное потомство короля интересам самого королевства и простерла свою любовь до преступления, не убоявшись призвать на помощь тех, кого она считала своими законными владетелями, — врагов государства, с которыми сам Людовик XIV шестьдесят лет, а Франция два века вели борьбу не на жизнь, а на смерть.

Как помнит читатель, в один прекрасный вечер мы уже познакомились с теми, кто олицетворял этот заговор; регент очень остроумно заметил, что хвост и голову его он держит в своих руках, но он ошибся: то, что он захватил, в действительности было головой и туловищем. Голова была представлена узаконенными принцами, королем Испании и его не слишком умным агентом принцем Селламаре; тело — храбрыми и умными людьми, попавшими в Бастилию. Но хвост оставался на свободе, в суровой Бретани, которая в те времена, как и ныне, была чужда интригам двора и, как ныне, неукротима; этот хвост, как хвост скорпиона, был снабжен жалом, и его-то и следовало опасаться.

Бретонские главари повторили историю шевалье де Рогана при Людовике XIV (когда мы говорим шевалье де Роган, то делаем это потому, что заговор принято называть именем главаря). Но рядом с этим принцем, человеком тщеславным и пустым, а точнее сказать, перед ним, следует поставить двух других людей, куда более сильных, чем он, один из которых был исполнителем, а другой — самой душой заговора. Это были Лотремон, простой нормандский дворянин, и Аффиниус ван дер Энден, голландский философ. Лотремон хотел только денег и потому был рукой заговора, Аффиниус хотел установить республику и потому был его душой. Более того, эта республика должна была вклиниться во владения Людовика XIV, к величайшему неудовольствию великого короля, ненавидевшего республиканцев, даже если они проживали в трехстах льё от его королевства. Он, Людовик XIV, преследовал и довел до гибели великого пенсионария Голландии Яна де Витта, проявив при этом большую жестокость, чем штатгальтер принц Оранский, который, объявив себя врагом пенсионария, мстил за личные оскорбления, в то время как королю этот великий человек всегда выказывал преданность и дружеское расположение. Так вот, Аффиниус хотел провозгласить республику в Нормандии, признав ее протектором шевалье де Рогана, а бретонские заговорщики, желая отомстить за ущемления регентом прав своей провинции, прежде всего провозглашали в ней республику, намереваясь уж потом избрать себе протектора, пусть даже испанца. Впрочем, немалые шансы быть избранным имел и господин дю Мен. Таковы были дела в Бретани.

При первых же действиях Испании бретонцы насторожились. У них было не больше причин быть недовольными, чем у других провинций, но в то же время они еще явно не чувствовали себя едиными с остальной Францией. Для них это был повод к войне, другой цели у них не было. Ришелье усмирил их строго и решительно; не чувствуя больше на себе его суровой руки, они надеялись отстоять свои права при Дюбуа. Началось все с того, что они возненавидели всех чиновников, которых им присылал регент: революция всегда начинается с бунта.

Монтескью было поручено собрать штаты, это было поручение вице-короля. Народ роптал, с него взимали налоги. Штаты выразили глубокое недовольство и денег не дали под тем предлогом, что им де не нравится интендант. Этот предлог Монтескью, человеку старой закалки, привыкшему к методам управления Людовика XIV, показался просто глупым.

— Вы не можете выразить ваше недовольство его величеству, — сказал он, — не рискуя стать в позицию мятежников. Сначала заплатите, а потом жалуйтесь. Ваши сетования король выслушает, но ваши неудовольствия человеком, которого он удостоил своим выбором, он не примет.

Безусловно, господин де Монтаран, которым Бретань была недовольна, в действительности был виноват лишь в том, что в это время оказался интендантом провинции. Любой другой вызвал бы ровно такие же чувства. Итак, Монтескью протестов не принимал, и настаивал на взимании «добровольного дара». А штаты настаивали на своем отказе.

— Господин маршал, — возразил ему один из депутатов, — вы забыли, наверное, что язык, которым вы с нами разговариваете, годится для генерала в завоеванной стране, но не для переговоров со свободными людьми, пользующимися определенными привилегиями. Мы не ваши враги и не ваши солдаты, мы у себя, мы здесь граждане и хозяева. В благодарность за услугу со стороны короля, которая заключается в том, чтобы убрать от нас господина де Монтарана, чья персона не нравится народу нашего края, мы готовы с удовольствием заплатить запрашиваемый с нас налог. Но если нам покажется, что двор просто хочет сорвать с нас куш, мы останемся при наших деньгах и попробуем вынести, сколько сможем, казначея, который нам неугоден.

Господин де Монтескью состроил презрительную мину и повернулся к депутатам спиной, они ему ответили тем же, и все разошлись, исполненные чувства собственного достоинства.

Но маршал решил выждать: он полагал, что у него есть способности к дипломатии, и надеялся в частных собраниях добиться того, в чем штаты ему отказали из духа корпоративного единства. Но бретонское дворянство очень гордое. Обиженное обращением маршала, оно сидело по домам и не появлялось на приемах у этого сеньора; он остался в одиночестве, сильно растерянный и от презрения перешел к гневу, а потом и к весьма необдуманным действиям, чего и ожидали испанцы.

В своей переписке с властями Нанта, Кемпера, Вана и Рена Монтескью сообщил, что он имеет дело с бунтовщиками и мятежниками, но последнее слово будет за ним, и его двенадцатитысячная армия научит этих бретонцев настоящей вежливости и подлинному великодушию.

Снова собрались штаты; в этой провинции от дворянства до народа всего один шаг, искра упала на порох, и граждане объединились. Господину Монтескью ясно дали понять, что если у него двенадцать тысяч человек, то в Бретани их сто тысяч, и они с помощью булыжников, вил и даже мушкетов научат его солдат не лезть в дела, которые их не касаются.

Маршал убедился, что в этот союз действительно вступило сто тысяч жителей провинций и у каждого есть в руке камень или другое оружие. Он призадумался, и пока на этом все и остановилось, к счастью для правительства регента. Тогда дворянство, увидев, что его уважают, смягчилось и в очень пристойных выражениях принесло свои протесты. Но, с другой стороны, Дюбуа и регентский совет не захотели отступиться. Они расценили это прошение как враждебную выходку и воспользовались им, чтобы выставить свои условия.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23