Лодочник этот был не кто иной, как кучер, который привез Еву на мост; увидев, что произошло, он спустился на берег, прыгнул в лодку, отвязал цепь, но не найдя весел, из предосторожности унесенные хозяином, схватил черпак и стал грести им как кормовым веслом.
Продолжая ловко орудовать черпаком, он через одну или две минуты пристал к берегу.
Лодку вытащили на песок; мужчины вынесли Еву — она по-прежнему была без чувств — и положили ее на берег.
Дойдя до моста, возница нашел свой фиакр и подъехал на набережную, туда, где начинаются арки моста; Жак донес Еву на руках до откоса, передал ее вознице, потом сам взобрался по откосу на набережную, снова взял Еву на руки и отнес ее в фиакр.
Кучер, как и в первый раз, спросил, куда ехать. Жак назвал адрес гостиницы, и кучер пустил лошадь крупной рысью.
У дверей гостиницы он остановился, Жак опустил руку в карман, чтобы вынуть деньги и расплатиться; но, заметив движение Жака, кучер остановил его и сказал:
— Не надо, барышня мне заплатила, да еще как щедро!
И он медленно поехал в сторону улицы Ришелье.
Жак с Евой на руках взбежал по лестнице и увидел, что дверь в его комнату распахнута настежь: он не закрыл ее, когда бросился из дому.
Он положил молодую женщину на кровать и заметил, что Ева не дышит: кровь отхлынула в правую половину сердца и не поступает в легкие.
Первым делом Жак положил Еву наклонно, затем ножом распорол на ней платье сверху донизу, чтобы оно не стесняло тело, повернул ее на правый бок, слегка наклонил ей голову и ножом разжал челюсти.
Потом, чтобы согреть ее — ведь вода в реке была ледяная, — он велел горничной поставить кресло поближе к камину и повесить на его спинку шерстяное одеяло. Пока одеяло грелось, он разорвал остальную одежду, стеснявшую безжизненное тело утопленницы.
Укрыв Еву теплым одеялом, Жак сразу перешел к более действенному средству — к искусственному дыханию.
Он начал с того, что стал надавливать рукой попеременно на грудь и на живот, чтобы восстановить дыхание.
Ева не подавала признаков жизни, но изо рта ее брызнула струйка воды — она успела ею наглотаться.
Это было уже немало.
Жак приготовил инструменты. Он решил: если Ева не придет в себя и дыхание не восстановится, надрезать трахею — в ту эпоху на подобные операции еще никто не отваживался, но он дал себе клятву при необходимости сделать ее.
Он приложил ухо к сердцу Евы и услышал, что оно бьется; он стал надавливать ей на грудь и живот все сильнее и сильнее, и изо рта Евы вытекла еще часть воды.
Тогда он пошел на крайнюю меру, к которой дотоле не решался прибегнуть. В ту эпоху, когда Шоссье еще не изобрел гортанную трубку, применялось легочное вдувание, то есть вводили воздух ртом прямо в рот утопленнику, чтобы оттуда он шел в легкие.
Жак Мере приблизил свои губы к губам Евы, потом, поскольку он не хотел вдувать отработанный, то есть наполненный углекислотой, воздух, вдохнул ртом как можно больше свежего воздуха и, зажав ей ноздри, сделал три вдувания — понемногу, с перерывами, чтобы вернуть легким гибкость.
Ева слабо шевельнулась; она постепенно приходила в чувство: своим дыханием Жак вернул ей жизнь.
Способ лечения, примененный доктором, в сочетании с высшим доказательством любви, которое явила ему Ева — ведь она хотела умереть лишь оттого, что он ее отверг, — повлияли на самого доктора; нервное напряжение, которое так долго не отпускало его и делало беспощадным, понемногу утихло; его сжавшееся сердце расслабилось, размякло и, так сказать, омылось слезами.
Он набрал в рот ложечку мелиссовой воды и, снова прижавшись губами к губам Евы, по капле влил ей в рот лекарство; она поперхнулась и слегка кашлянула. Этот кашель означал возвращение к жизни. Теперь надо было поскорее удалить из организма оставшуюся воду.
Жак наклонил голову Евы. Вода полилась на ковер.
Тогда Жак возобновил вдувание, и мы не беремся утверждать, что на сей раз врачебная наука не была предлогом для чувственных желаний влюбленного.
Вдруг Жак почувствовал, как губы Евы теплеют под его губами. Он хотел отстраниться, но молодая женщина обвила его шею руками, и те самые губы, которые, казалось, погружаются в смерть, на самом деле возвращаясь к жизни, прошептали:
— Господи! Благодарю тебя, что ты соединил нас на небесах!
Жак резко высвободился. Это было уж чересчур! Его обида еще не прошла, и, по мере того как Ева пробуждалась к жизни, в нем пробуждалась боль и суровость.
Впрочем, произнеся несколько слов, Ева вновь уронила голову на подушки и погрузилась в забытье, как это случается после удушья почти со всеми, особенно с теми, кто тонул.
Жак ощупал ее ноги. Ступни еще холодные — значит, кровообращение восстановилось не полностью.
Он дернул за шнурок звонка. Вошла горничная. Жак велел ей приготовить постель и согреть простыни грелкой.
Горничная сделала все, как приказал Жак, а он тем временем закутал Еву в одеяло, сел у огня и посадил ее к себе на колени, как ребенка.
Чувствуя, как мягкое тепло постепенно проникает под одеяло, Ева снова открыла глаза, но, боясь, не сон ли все это и не уйдет ли Жак, видя, что она приходит в себя, сразу закрыла их, не произнося ни слова, и предалась сладостному ощущению от того, что ее держит на руках и баюкает любимый человек.
Когда постель была приготовлена и хорошо согрета, Жак перенес Еву на кровать и убрал одеяло. Он отодвинул ее длинные волосы подальше от лица, ибо они были еще мокрые и могли холодить, и мгновение, трепеща, смотрел на эту великолепную статую. Не в силах дольше сдерживаться, задыхаясь от прихлынувшей к сердцу крови, он быстро укрыл ее, опустился в кресло и, раздираемый яростью и скорбью, судорожно схватился за голову и разразился слезами.
Услышав рыдания, Ева, притворявшаяся спящей лишь для того, чтобы продлить сладостные ощущения, которые она испытывала, тихо приподнялась, молитвенно протянула свои прекрасные руки к Жаку, на миг затаила дыхание, замерла в этой позе подобно статуе Мольбы и, не в силах дольше притворяться бесчувственной перед лицом этой великой скорби, еле слышно прошептала:
— О Жак, Жак!
Как ни тихо были произнесены эти слова, Жак сразу услышал их если не ушами, то сердцем. Он вскочил с кресла, сгорая от стыда, что его застали врасплох.
Только тогда Ева заметила, что он без галстука и без фрака: он бросил их на берегу Сены и совершенно забыл об этом.
Занятый спасением Евы и возвращением ее к жизни, Жак совсем не думал о себе и даже не переоделся. В чем он бросился в воду, в том и стоял перед ней. Волосы его прилипли к вискам, от рубашки на груди и плечах шел пар.
Она все поняла.
— Жак, — попросила Ева, — послушай, я уже не прошу ни о чем для себя, я прошу только ради тебя самого, ведь твоя жизнь в тысячу раз дороже моей, — ведь ты апостол этой великой религии человеколюбия, которую столько людей проповедуют, но не следуют ей в жизни, — ради тебя, Жак, прошу: не ходи в мокром, я слышала, что от этого можно простудиться и умереть.
— Вы думаете, я так уж дорожу жизнью? — сказал Жак. Ева покачала головой.
— После того как ты спас мне жизнь, ты не имеешь права ни умирать, ни покидать меня, ибо тогда зачем же ты спас меня? Если ты хотел этого, ты мог умереть вместе со мной, когда мы вместе кружились в черных ледяных водах Сены. На мгновение я так и подумала, когда впервые почувствовала, что ты рядом. Я угадала, что это ты. Кто еще стал бы из милосердия рисковать жизнью ради такого несчастного создания, как я? Я еще была в сознании. Да, было мгновение, когда я хотела обвить руками твою шею и утащить за собой на дно реки. Но потом я подумала: быть может, он поступает так просто из человеколюбия, быть может, он вовсе не хочет умирать. В этот миг я начала терять сознание и все померкло. Я подумала, что умираю. Я увидела черный провал, вернее, ничего уже больше не видела. Если бы не щемящая боль в сердце, то чувство было довольно приятное. Меня сковал холод. Я словно бы оледенела, потом в грудь мою вонзился огненный клинок, сердце заколотилось, в висках застучало, как будто в голове у меня низвергался водопад, потом я почувствовала твои губы на своих губах. Я сказала себе: «Ах, он целует меня, значит, он все-таки меня любит». Я ошибалась, это не был поцелуй влюбленного, это была помощь утопающей. Ну что ж, теперь я пришла в себя и умоляю: Жак, ради Бога, послушай меня, я прошу тебя не из любви; будь ты мне совсем чужим, я говорила бы то же самое. Коль скоро ты спас меня только из жалости, коль скоро то, что я приняла за поцелуй, оказалось не более чем врачебной помощью, коль скоро я возвращаюсь к жизни не для того, чтобы быть рядом с тобой, коль скоро ты говоришь мне, что не дорожишь жизнью, — значит, между нами все кончено и клянусь Господом Богом: я возвращаю тебе твою любовь, а взамен молю лишь об одном — не умирай.
Жак Мере уже не вздыхал и не рыдал: только слезы тихо текли по его щекам.
Он позвонил. Вошел слуга.
— Разведите огонь в соседней комнате, — сказал Жак. — И отнесите туда мои вещи. Я перебираюсь туда. Дама останется здесь.
Через пять минут ему доложили, что все готово. Жак Мере направился к двери, Ева смотрела ему вслед умоляющим взглядом.
— Я вернусь, — пообещал Жак. Он вышел.
Ева вздохнула.
Но не успел Жак закрыть за собой дверь, как Ева, не вставая с постели, протянула руку и взяла платье, которое Жак, чтобы побыстрее ее раздеть, распорол ножом. За корсажем было спрятано письмо, которое Жак хотел сжечь, а она вырвала у него из рук.
Ева очень боялась, что во время бурных событий этого вечера письмо могло потеряться.
Она с тревогой стала рыться в складках платья, осмотрела корсет, рубашку.
Наконец, она вскрикнула от радости: рука ее нащупала бумагу.
Это было то самое письмо, что Жак столько раз читал и перечитывал, столько раз покрывал поцелуями.
Но, после того как оно побывало в реке, вода смыла часть букв.
Таким образом, к светлым воспоминаниям, которые пробуждал этот листок, прибавилось еще одно воспоминание, на сей раз страшное.
VIII. РАЗЛУКА
Через четверть часа Жак вернулся в комнату Евы не только в другом платье, но, можно сказать, с другим лицом.
Он был грустен, и чувствовалось, что чело его еще долго, если не всегда, будут омрачать тучи; но буря миновала, и лицо его, несколько часов назад грозное, выражавшее ненависть, прояснилось, хотя и оставалось суровым.
Молодая женщина бросила на Жака тревожный взгляд; он первым нарушил молчание.
— Ева, — сказал он, впервые обратившись к ней по имени.
Ева вздрогнула.
— Ева, напишите вашей горничной, чтобы завтра утром она прислала вам белье и платья. Я позабочусь, чтобы ей передали ваше письмо.
Но Ева покачала головой.
— Нет, — сказала она, — вы во второй раз спасли мне жизнь: в первый раз духовную, сейчас — телесную; тогда, как и нынче, вы вырвали меня у смерти нагую. И нынче, как и девять лет назад, я хочу порвать со своим прошлым. Купите мне одежду сами. Мне не нужны дорогие наряды, я обойдусь без тонкого белья, без красивых платьев.
— Но что вы собираетесь сделать с вашим домом и со всем, что в нем находится?
— Продайте дом вместе со всей обстановкой, Жак, и отдайте эти деньги на добрые дела. Помните, мой друг, вы всегда говорили, что если разбогатеете, то построите больницу в Аржантоне. Вам представился случай исполнить задуманное, не упустите его.
Жак посмотрел на Еву: она улыбалась ангельской улыбкой.
— Хорошо, мне нравится ваш план, и я завтра же примусь за дело.
— Я всегда буду рядом с вами, Жак.
Он сделал протестующее движение, но Ева лишь грустно улыбнулась в ответ:
— С уст моих никогда не слетит ни единого слова любви, обещаю вам, — это так же верно, как то, что вы спасли мне жизнь; вот видите, я уже стала обращаться к вам на «вы»… О, это мне нелегко, — продолжала она, вытирая кончиком простыни крупные слезы, которые катились у нее из глаз, — но я привыкну. Раскаяние — это еще не все, мой друг, я должна искупить свою вину.
— Не стоит давать вечных обещаний, Ева. Их, как вы знаете, трудно сдержать.
Услышав в словах Жака упрек, Ева на мгновение замолчала.
— Я покину вас, только если вы меня прогоните, Жак, — сказала она, — Так лучше?
Жак ничего не ответил, он прижался пылающим лбом к оконному стеклу.
— Останетесь вы в Париже или вернетесь в Аржантон, вам же нужно, чтобы кто-нибудь был рядом. Если вы женитесь и ваша жена позволит мне остаться в доме, — добавила она изменившимся голосом, — я буду ее компаньонкой, я буду читать ей вслух, прислуживать.
— Что вы, Ева! Разве вы не богаты, разве вам не вернули состояние, принадлежавшее вашей семье?
— Вы ошибаетесь, Жак. У меня ничего нет. Все, что мне вернули, пойдет бедным; я же хочу есть только тот хлеб, который получу из ваших рук; хочу полностью зависеть от вас, мой дорогой господин, как зависела от вас в маленьком домике в Аржантоне; я знаю, что, если я буду зависеть от вас, Жак, вы будете ко мне добрее.
— Мы откроем в замке вашего отца больницу для местных бедняков.
— Делайте что хотите, Жак. Единственное, чего я хочу, — это иметь маленькую комнатку в аржантонском доме. Больше я ни о чем не прошу. Вы научите меня ходить за больными, не правда ли? Я буду заботиться о женщинах и малых детях; потом, если я заражусь какой-нибудь опасной болезнью, вы будете за мной ухаживать. Я хотела бы умереть у вас на руках, Жак, потому что я глубоко уверена: когда вы будете твердо знать, что я обречена, то перед моей смертью вы обнимете меня и простите.
— Ева!
— Я говорю не о любви, я говорю о смерти!
В это мгновение начали бить часы в Тюильри. Жак считал удары. Пробило три часа.
— Вы всегда будете помнить то, что вы мне сейчас сказали? — спросил Жак торжественно.
— Я не забуду ни одного слова.
— Вы всегда будете помнить свои слова о том, что есть ошибки, в которых мало раскаяться: их надо искупить?
— Всегда буду помнить.
— Вы всегда будете помнить, что обещали посвятить себя милосердию, даже если это чревато опасностью для жизни?
— Я уже дважды была на краю смерти. Она мне теперь не страшна.
— А сейчас, дав эти три обещания, ложитесь спать; когда вы проснетесь, все, что вам нужно, уже будет вас ждать.
— Доброй ночи, Жак, — сказала Ева с нежностью. Жак ничего не ответил и направился к себе, и только закрыв за собой дверь, уже в коридоре, прошептал со вздохом:
— Так надо.
Проснувшись наутро, Ева и вправду обнаружила на стуле около кровати шесть тонких полотняных рубашек и два белых муслиновых пеньюара.
Жак вышел из дома на рассвете и сам сделал все эти покупки.
На ночном столике лежал кошелек с пятьюстами франками золотом.
Все утро один за другим приходили разные торговцы, портнихи, шьющие модные платья, шляпницы — всех их прислал Жак, чтобы из всего выбранного им для Евы она оставила лишь то, что понравится ей самой.
К двум часам пополудни Ева была одета с головы до ног, но — странное дело! — больше всего ее порадовали деньги: они были символом зависимости, а Ева желала принадлежать Жаку в любом качестве.
В два часа Жак принес нотариальную доверенность, уполномочивающую его, Жака Мере, распоряжаться всем движимым и недвижимым имуществом мадемуазель Элен де Шазле, включая дом со всей обстановкой по улице…
В этом месте был пропуск.
Еве оставалось лишь заполнить пробел и подписать документ.
Она не стала вчитываться, покраснев, указала адрес, с улыбкой поставила свою подпись и протянула доверенность Жаку.
— Как вы намерены поступить с вашей горничной? — осведомился Жак.
— Заплатить ей положенное жалованье, дать вознаграждение и уволить.
— Сколько она получает в месяц?
— Пятьсот франков ассигнатами, но обыкновенно я даю ей луидор.
— Как ее зовут?
— Артемиза.
— Хорошо. Жак ушел.
Дом, адрес которого стоял в доверенности, находился по улице Прованс, номер 17.
Нотариуса, заверявшего документ, звали гражданин Лубу.
За дом было уплачено 400 000 франков ассигнатами; в ту пору ассигнаты еще не слишком обесценились, и эта сумма равнялась 60 000 франков золотом.
Жак отправился не мешкая в небольшой дом на улице Прованс. Он представился мадемуазель Артемизе, весьма обеспокоенной отсутствием хозяйки, дал ей три луидора — один в качестве жалованья, два в подарок — и объявил, что она свободна.
Оставшись в доме один, он стал составлять опись всего, что в нем находилось.
Первое, что он увидел, открыв маленький секретер работы Буля, была толстая рукопись со следующей надписью:
«Рассказ обо всем, что я думала, обо всем, что я делала, и обо всем, что со мной случилось после разлуки с моим возлюбленным Жаком Мере, написанный, чтобы он его прочел, если мы когда-нибудь встретимся вновь».
Жак вздохнул, смахнул слезу и отложил рукопись в сторону. Она была единственной вещью в доме, не предназначенной на продажу.
Жак послал за оценщиком.
В эту эпоху, когда во Франции возрождался вкус к роскоши и все устраивали шумные балы и пышные празднества, предметы искусства не только не обесценились, но с каждым днем росли в цене. Оценщик дал Жаку совет показать весь дом нескольким богатым покупателям и продать его целиком, со всей обстановкой.
Оценщик обещал сделать подробную опись к завтрашнему дню и сразу принялся за дело.
Жак, со своей стороны, спрятав рукопись на груди между застегнутым рединготом и жилетом, написал Еве следующее послание:
«Ева,
поскольку ничто не задерживает Вас в Париже и, я надеюсь, Вы согласны со мной, что Вам нет нужды ждать, пока я закончу дела, которые задерживают меня здесь, Вы можете нынче вечером уехать в Аржантон; туда можно добраться бордоским дилижансом.
Не знаю, жива ли еще старая Марта. Позвоните в дверь; если она жива, она откроет Вам; если она умерла и Вам никто не откроет, сходите к г-ну Сержану, нотариусу, на улицу Павийон. Покажите ему то место этого письма, которое имеет к нему касательство, и попросите у него ключ от дома. Кроме того, попросите его подыскать Вам горничную.
Наконец, если г-н Сержанумер или уехал из Аржантона, позовите Базиля или Антуана, пусть они найдут слесаря и помогут ему взломать дверь.
Когда Вы войдете в дом, Вы сами найдете чем заняться.
Все вещи, которые Вы выбрали сегодня утром, оплачены, так что Вы ничего не потратили и все двадцать луидоров, которые я оставил Вам утром, остались нетронутыми. Их Вам хватит с лихвой, чтобы добраться до Аржантона, а вскоре приеду и я.
Я нашел рукопись и прочту ее.
Жак Мере».
Жак кликнул рассыльного, дал ему стофранковый ассигнат и велел отнести письмо в гостиницу «Нант».
Потом он снова взялся за перо и написал каждому из своих арендаторов.
«Дорогой Риверс,
когда я приеду, мы произведем с Вами расчеты; я прикинул, и у меня получилось, что Вы должны мне где-то около шестидесяти тысяч франков, а пока пришлите мне из них, если можете, половину, то есть тридцать тысяч, на адрес г-на Сержана, аржантонского нотариуса.
Если эта сумма покажется Вам непомерно велика и у Вас нет таких денег, напишите мне. Вы знаете, что я питаю к Вам чувства более чем дружеские, ведь Вы радушно приняли меня, когда я был объявлен вне закона и Ваши сыновья с риском для жизни помогли мне перейти границу.
Преданный и признательный Ваш Жак Мере».
Примерно то же самое он написал двум другим своим арендаторам, кроме, конечно, благодарности за помощь, которой был обязан одному Риверсу.
Таким образом, он должен был получить 80 000 франков. Вместе с деньгами, вырученными от продажи дома на улице Прованс, этого хватало на осуществление всех планов.
После беглого осмотра оценщик определил цену дома в 65 000 франков и во столько же оценил мебель — таким образом, в распоряжении Жака оказывалось больше двухсот тысяч франков.
Впрочем, оценщик обещал произвести к следующему дню более точные подсчеты.
Рассыльный вернулся с ответом.
В нем было всего четыре слова:
«Я уезжаю. Спасибо.
Ева».
И в самом деле, в пять часов дилижанс в Бордо отправлялся с улицы Булуа; по счастью, в нем нашлось свободное место, мягкое и удобное, и Ева поехала в Аржантон.
Она не взяла с собой ничего, что не имело отношения к Жаку.
У нее оставалось только горькое и неотступное воспоминание о прошлом, которое ей не удалось оставить на дне Сены.
На следующий день к вечеру дилижанс прибыл в Аржантон. Еву высадили на почтовой станции, где меняли лошадей.
Она попросила рассыльного отнести ее баул, а сама пешком отправилась к дому доктора.
Было восемь часов вечера. Моросил мелкий дождь. Все двери и ставни были закрыты.
После Парижа, такого шумного и так ярко сверкающего огнями в этот час, на подступах к Аржантону казалось, будто спускаешься в склеп.
Рассыльный шел впереди с фонарем в руке и баулом на плече.
Ева шла за ним. Из глаз ее текли слезы.
Эта тьма, эта тишина, эта грусть тяжким грузом легли ей на сердце. Она сочла, что ее возвращению в Аржантон сопутствует зловещее предзнаменование. И Ева поступила так, как делают все нежные и доверчивые сердца в подобных обстоятельствах: нежные и доверчивые сердца всегда суеверны.
Ответ на вопрос, ждет ли ее в будущем счастье или горе, она оставила на волю случая.
Себе же она сказала:
«Если окажется, что Марта умерла и дом пуст, я буду всю жизнь несчастна; если Марта жива, мои несчастья скоро кончатся».
И она ускорила шаг.
Хотя было темно, Ева разглядела чернеющий во мраке дом доктора с лабораторией наверху.
В лаборатории было темно, другие окна были закрыты ставнями, ниоткуда не пробивался ни один луч света.
Ева остановилась; прижав руку к сердцу и закинув голову, она вглядывалась во тьму.
Рассыльный, не слыша позади ее шагов, тоже остановился:
— Вы устали, мадемуазель, — сказал он, — но сейчас не время останавливаться. Вы можете простудиться.
Не усталость задерживала Еву: на нее нахлынули воспоминания.
Кроме того, чем ближе она подходила, тем более темным, мрачным и необитаемым казался ей дом.
Наконец они подошли к крыльцу.
Рассыльный поставил баул на первую ступеньку.
— Постучать или позвонить? — спросил он.
Ева вспомнила, что всегда стучала в эти двери особенным образом.
— Не надо, — ответила она, — я постучу сама.
Когда она поднималась по ступенькам, колени у нее дрожали. Когда она взялась за молоток, рука ее была холодна как лед.
Она постучала два раза, потом подождала секунду и постучала в третий раз.
В ответ раздалось лишь уханье совы, поселившейся на чердаке над лабораторией Жака.
— Боже мой! — прошептала Ева.
Она снова постучала; рассыльный, чтобы было лучше видно, поднял фонарь повыше.
Сова, привлеченная светом, пролетела между фонарем и Евой, едва не задев ее крылом.
Молодая женщина слабо вскрикнула.
Рассыльный от испуга выронил фонарь, и он погас.
Рассыльный поднял его. Внизу, в узком окошке, мелькнул огонек.
— Я пойду снова зажгу фонарь, — сказал он.
— Не надо, — ответила Ева, останавливая его, — мне кажется, я слышу шум в доме.
И правда, послышался скрип двери, потом тяжелые шаги: кто-то медленно спускался по лестнице.
Шаги приближались. Ева трепетала, словно жизнь ее висела на волоске.
— Кто там? — спросил дрожащий голос.
— Я, Марта, я, — ответила Ева радостно.
— Боже мой, наша милая барышня! — воскликнула старуха, которая даже после трехлетней разлуки узнала голос Евы.
И она поспешно распахнула дверь.
— А где доктор? — спросила она.
— Он жив, — ответила Ева, — у него все хорошо. Он приедет через несколько дней.
Марта еще больше обрадовалась.
— Поскорей бы он приехал! Только бы повидать его перед смертью! Вот все, что я прошу у Господа.
Выйдя из маленького домика на улице Прованс, Жак Мере вернулся в гостиницу «Нант». Еву он уже не застал.
Жак вздохнул.
Быть может, не так уж весело, когда тебе слишком быстро и охотно повинуются.
Он послал за старьевщицей и отдал ей всю одежду, что была на Еве в тот день, когда она бросилась в Сену, вплоть до чулок и башмаков, а взамен велел старьевщице дать десять франков первому же нищему, которого она встретит по дороге.
Но он не забыл вынуть и положить к себе в бумажник письмо маркиза де Шазле.
Потом он велел, чтобы ему принесли ужин, заперся в комнате Евы, раскрыл рукопись и начал читать.
Первая глава называлась: «Во Франции».
IX. РУКОПИСЬ
1
Это случилось 14 августа 1792 года; то был самый черный день моей жизни — день, когда меня разлучили с моим любимым Жаком, рядом с которым я провела семь лет и которому поклоняюсь с тех самых пор, как себя помню.
Я обязана ему всем. До знакомства с ним я ничего не видела, ничего не слышала, ни о чем не думала; я была похожа на те души, которые Иисус вывел из лимба, то есть из земных пределов, чтобы повести их к солнцу.
Поэтому горе мне, если я когда-нибудь хоть на мгновение забуду о человеке, которому обязана всем!
(Дойдя до этого места, Жак вздохнул, уронил голову на руки, по щеке его скатилась слеза и упала на рукопись. Он смахнул ее платком, вытер глаза и продолжал читать.)
Потрясение было особенно сильным оттого, что пришло неожиданно.
За час до того как маркиз де Шазле — я все еще не решаюсь назвать этого человека, от которого я не видела никакого добра, моим отцом — приехал за мной, я была самым счастливым созданием на свете. Через час после того как он разлучил меня с моим любимым Жаком, я была самым несчастным существом.
Я обезумела от горя, не просто обезумела, я превратилась в совершенную дурочку. Казалось, все мысли, которые Жак с таким трудом будил во мне целых семь лет, остались у него.
Меня увезли в замок Шазле.
Из всего, что было в нем, из всех его огромных зал, из всей его роскошной мебели, фамильных портретов я помню только одну простую картину.
Это портрет женщины в бальном платье.
Мне показали на него и сказали:
— Вот портрет твоей матери.
— Где она, моя мать? — спросила я.
— Она умерла.
— Как?
— Однажды вечером она собиралась на бал, и вдруг платье на ней вспыхнуло; она заметалась по комнатам, но от ветра огонь разгорелся еще сильнее, и, когда слуги прибежали ей на помощь, она упала бездыханной.
В этих местах все считали, что если с кем-то из обитателей замка должно случиться несчастье, то ночью слышатся крики и в окнах пляшет огонь.
Все кругом только и говорили о ее безгрешной жизни, вспоминали ее добрые дела, бедный люд отзывался о ней с благодарностью.
Она была одновременно святая и мученица.
В моем тогдашнем состоянии духа мать показалась мне единственным близким существом: это был дарованный самой природой посредник между мной и Богом.
Я часами стояла на коленях перед ее портретом и, чем дольше я на него смотрела, тем явственнее видела, как у нее над головой светится нимб.
Потом я вставала с колен, подходила к окну, из которого была видна дорога в Аржантон, и прижималась лицом к стеклу. Я все еще не теряла надежды, хотя и понимала, что это безумие, — я все еще не теряла надежды, что увижу, как ты едешь в замок Шазле, чтобы освободить меня.
Поначалу меня не выпускали из дому; но, когда г-н де Шазле увидел, как я день ото дня все глубже погружаюсь в оцепенение, он сам приказал, чтобы передо мной распахнули все двери. В замке было столько слуг, что кто-нибудь из них мог постоянно следить за мной.
Однажды, увидев, что двери раскрыты, я сама не заметила, как вышла из замка, прошла сотню шагов, села на камень и заплакала.
Вдруг я увидела перед собой чью-то тень; я подняла голову: передо мной стоял мужчина и смотрел на меня с участием.
Меня охватил ужас: это был тот самый человек, что приехал вместе с маркизом и комиссаром полиции забирать меня у тебя; тот самый, что за несколько дней до того приходил к тебе, мой любимый Жак, и нашел, что я очень похорошела, — словом, это был мой приемный отец Жозеф-дровосек.
Он внушал мне отвращение; я встала и хотела уйти, но он остановил меня:
— Не сердитесь на меня за то, что я сделал, дорогая барышня, — я не мог поступить иначе. У господина маркиза была расписка, где я своей рукой написал, что беру вас к себе в дом и обязуюсь вернуть ему по первому требованию. Он явился ко мне и сказал, что желает вас забрать. Я ничего не мог поделать.
В голосе этого человека было столько искренности, что я снова села и сказала:
— Я прощаю вас, Жозеф, хотя из-за вас я теперь несчастна.
— Это не моя вина, дорогая барышня, но если я могу быть вам чем-нибудь полезен, то прикажите, и я с радостью все исполню.
— Вы можете съездить в Аржантон, если я попрошу?
— Конечно.
— И можете передать письмо?
— Безусловно.
— Погодите, ведь у меня нет ни пера, ни чернил, и в замке мне их не дадут.
— Я раздобуду для вас карандаш и бумагу.
— Где вы их возьмете?
— В соседней деревне.
— Я подожду вас здесь. Жозеф ушел.
Когда я вышла из замка, я услышала отчаянный собачий лай. Он не замолкал ни на минуту. Я посмотрела в ту сторону, откуда он доносился, и увидела Сципиона: его посадили на цепь, и он изо всех сил рвался ко мне.
Бедняга Сципион! Представляешь себе, мой любимый Жак, я за всю неделю ни разу даже не вспомнила о нем!
Вот видишь, что со мной делается, я забыла бы и о себе, если бы так не страдала.
Для меня было большим праздником вновь увидеть Сципиона. А он просто неистовствовал от счастья.
Жозеф вернулся с бумагой и карандашом; я написала тебе безумное письмо, суть которого сводилась к трем словам: «Я люблю тебя».
Мой посыльный удалился; мы договорились встретиться завтра на том же месте в тот же час.