Как только жандарм узнал Робеспьера, он подскочил к нему, выхватил саблю, приставил к его груди и закричал:
— Сдавайся, предатель!
Робеспьер, не ожидавший такого нападения, вздрогнул, посмотрел жандарму прямо в лицо и спокойно сказал:
— Это ты предатель, и я прикажу расстрелять тебя!
Не успел он произнести эти слова, как раздался пистолетный выстрел, и группа, на которую были устремлены все взгляды, исчезла в дыму, а Робеспьер упал на пол.
Пуля попала ему в подбородок и раздробила нижнюю челюсть. Поднялся страшный шум; громче всего слышались крики: «Да здравствует Республика!» Жандармы и гренадеры, сопровождавшие убийцу, вбежали в комнату. Заговорщиков охватил ужас, и они бросились врассыпную; разбежались все, остался только Сен-Жюст, который бросился к лежащему на полу Робеспьеру, поднял его и вновь усадил в кресло.
В этот момент молодому человеку, наделавшему столько шума, доложили, что Анрио удирает по потайной лестнице.
У жандарма оставался еще один заряженный пистолет; он бросился по этой лестнице, настиг беглеца, думая, что это Анрио, и выстрелил по кучке людей, уносивших Кутона; эти люди убежали, бросив того, кого пытались спасти. Гренадеры и жандармы потащили Кутона в зал генерального совета; Робеспьера обыскали, отобрали у него бумажник и часы; и поскольку все думали, что Робеспьер и Кутон мертвы, меж тем как Робеспьер был слишком тяжело ранен, а Кутон — слишком горд, чтобы жаловаться, их выволокли из ратуши на набережную Лепелетье. Там их собирались бросить в воду, но тут Кутон, превозмогая боль, сказал своим спокойным голосом:
— Одну минутку, граждане, я еще живой.
Тогда ярость убийц сменилась любопытством; они стали звать прохожих:
— Идите сюда, посмотрите на Кутона! Идите сюда, поглядите на Робеспьера!
Гренадеры из секции Гравилье окружили умирающих; набережную заполонили любопытные. Как раз тогда мы и пришли.
Не было смысла пытаться узнать другие подробности, кроме тех, которые рассказал мне мой спутник; похоже, все это было правдой; мы окончательно убедились в этом, когда увидели, как несут раненых и труп Леба.
Когда жандармы ворвались в зал и Леба увидел, как Робеспьер упал, сраженный пулей, он вынул из кармана пистолет, приставил себе к виску и выстрелил.
Робеспьер-младший пытался бежать; он думал, что его брат мертв и можно больше не изображать себя образцом братской любви, что требовало умереть вместе с ним. Он снял башмаки, вылез в окно и несколько секунд шел, держа башмаки в руке, по каменному фронтону. Потом, видя, что площадь перед ратушей совершенно пуста, и зная, что, даже если он благополучно дойдет до соседнего окна и проберется через него на лестницу, нельзя будет убежать, он спрыгнул с третьего этажа и разбился о камни мостовой, но не насмерть.
Всех этих искалеченных умерших и умирающих подобрали и по набережной Лепелетье понесли в Конвент; к ним по пути присоединили раненого Робеспьера и умирающего Кутона.
Один только Сен-Жюст, целый и невредимый, шел за своими друзьями с высоко поднятой головой, хотя его вели на веревке, чтобы не убежал. Робеспьера несли на доске; покойника и раненых уложили в ручную тележку.
Мы шли за этой скорбной процессией. Робеспьера положили на стол в зале Комитета общественного спасения. Из жалости ему подложили под голову деревянный ящик, в каких обычно хранят солдатский хлеб.
Все говорили, что он мертв.
Как ни отвратительно было это зрелище, я так хотела принести своим подругам достоверные новости, что вместе с моим спутником устремилась в зал Комитета общественного спасения; мы вошли туда как раз в то мгновение, когда Робеспьер открыл глаза. Голова его была непокрыта; вероятно, он сам снял галстук, который душил его. Нижняя челюсть отвисла до самой груди, из нее капала кровь, и видны были выбитые зубы. Послали за хирургом; тот вправил челюсть, перевязал рану и поставил рядом с раненым тазик с водой.
Я присутствовала при перевязке, которая, должно быть, причиняла Робеспьеру нечеловеческую боль; но он не издал ни одного звука, не застонал; только лицо его помертвело.
С ним было покончено, он уже не был страшен.
Я подумала, что надо поскорее успокоить моих подруг. Теперь комиссар уже мог покровительствовать мне открыто. Поэтому он охотно согласился сесть со мной в фиакр, и мы поехали в Л а Форс, где меня с нетерпением ждали два сердца, которые хотели жить и любить и боялись смерти.
Мы приехали в тюрьму около одиннадцати утра. Заключенные, ничего не зная в точности, что-то почувствовали и взбунтовались. Сегодня они уже не пошли бы на эшафот так покорно, как это было еще вчера. Каждый смастерил себе оружие из того, что нашлось под рукой; почти все они разломали кровати и сделали себе из ножек дубинки. Со всех сторон раздавались крики и плач, обстановка больше напоминала сумасшедший дом, чем политическую тюрьму.
Мои подруги сидели у себя в камере обнявшись и дрожали от страха, слыша этот шум, настоящей причины которого они не знали.
Увидев меня, они по моему радостному лицу сразу поняли, что им больше нечего бояться, и с криком надежды бросились в мои объятия.
Но как только я произнесла слово «Спасены!», г-жа де Богарне упала на колени и воскликнула: «Мои дети!», а Тереза упала в обморок.
Я позвала на помощь; дверь распахнулась, и вбежал мой комиссар; у него в руках был флакон с уксусом, который он поднес Терезе, и она быстро пришла в себя. Я воспользовалась случаем представить дамам моего заступника и рассказать обо всех услугах, которые он нам оказал.
— Ах, сударь, не беспокойтесь, — сказала Тереза, которая очень быстро отказалась от обращения «гражданин», — если мы что-то значим и если мы что-то будем значить в новом правительстве, мы не забудем вашей помощи. Ева скажет мне ваше имя и адрес, и я поручу Таль-ену заплатить мой долг.
Я не могла удержаться от смеха.
— Имя и адрес этого господина? — повторила я. — Он слишком осторожен и не говорил мне их, пока не стало ясно, как повернулись события; но я думаю, что теперь у него не осталось причин скрывать их от нас.
Наш незнакомец улыбнулся в свой черед, подошел к столику, на котором стояла чернильница, лежали стопка бумаги и перья, и написал:
«Жан Мюнье, комиссар полиции секции Пале-Эгалите».
— Теперь, дорогие мои подруги, — сказала я, — гражданин Тальен, вероятно, устремится в кармелитский монастырь, чтобы вас освободить. Но там не смогут сказать ему, где вы находитесь, там знают только то, что вчера утром за вами пришли и увезли в другую тюрьму; я думаю, надо его догнать и привести сюда к вам. Думаю, ему есть что сказать Терезе, а она со своей стороны, несомненно, не обидится, если он вернет ей кинжал.
Тереза бросилась мне на шею.
— Итак, я отправляюсь на поиски, — продолжала я, — и вернусь вместе с Тальеном, либо, если среди всей этой суматохи он не сможет прийти лично, с приказом о вашем освобождении.
Я собиралась уходить; г-жа де Богарне удержала меня за руку и посмотрела на меня с мольбой.
— Что я могу для вас сделать, дорогая Жозефина? — спросила я.
— Ах, милая Ева, — сказала она, — у меня двое детей; нельзя ли мне увидеть их еще до того, как я выйду отсюда? Или хотя бы передать им весточку?
— Боже мой, конечно. Скажите мне куда, и я побегу к ним! — воскликнула я, радуясь, что могу ей хоть чем-то помочь.
— Мой сын Эжен — у столяра на улице Сухого Дерева, третий или четвертый дом по левой стороне, если идти от улицы Сент-Оноре. Моя дочь почти напротив, в бельевом магазине у заставы Сержантов. И так как вас там не знают и могут не отпустить с вами детей, я дам вам письмецо.
И Жозефина написала несколько строчек, где объясняла столяру и белошвейке, у которых ее дети были в ученье, что я ее подруга.
Поскольку все сошлись на том, что гражданин Жан Мюнье сумеет быстрее разыскать Тальена, чем я, было решено, что он отправится на поиски, а я буду ждать их обоих на улице Сент-Оноре в антресолях у г-жи де Кондорсе.
Я снова обняла на прощанье моих подруг, и мы с комиссаром пошли по коридорам и по лестницам, крича:
— Робеспьера больше нет! Эшафота больше нет!
Сантер, которого я встретила на крыльце, остановил меня и стал расспрашивать; я обо всем рассказала ему.
Мы с комиссаром сели в фиакр.
Улица Сент-Оноре была запружена народом; нас окружали счастливые, радостные лица, каких уже давно не было видано в Париже. Сквозь толпу было не пробиться — так все жаждали услышать новости и узнать о последних событиях.
Комиссар, к которому я могла теперь обращаться по имени, что стало гораздо удобнее, проводил меня до дверей моего дома и пообещал привести Тальена.
Кроме того, он взялся привести в Ла Форс детей г-жи де Богарне, утверждая, что это для него не составит никакого труда.
Я поднялась к себе на антресоли; у меня не осталось причин прятаться, поэтому я широко распахнула окно и стала смотреть на улицу.
Двери дома Дюпле были закрыты; то ли забрали и последних двух человек, то ли они, устав от грубостей и оскорблений, заперлись в доме.
Я ожидала, что казнь состоится не раньше следующего дня, и очень удивилась, когда около четырех часов услышала громкие крики со стороны дворца Эгалите и увидела бурлящую толпу, гудящую, как растревоженный улей. Над толпой виднелись головы и плечи жандармов, и сабли в их руках сверкали, словно меч карающего ангела.
Фукье-Тенвиль и его судьи снова потешили публику. Зрелище было отвратительное.
Раздались крики: «Вот они! Вот они!»
На сей раз это были палачи — им предстояло под брань и гиканье толпы испытать на себе суровый закон возмездия.
24
Ты замечаешь, мой любимый Жак, как каприз моего гения, доброго ли, злого ли, всякий раз позволяет мне увидеть все, что происходит, причем я то опережаю события, то, наоборот, с трудом поспеваю за ними.
Поэтому я и сама не понимаю, что за странные явления происходят в моем мозгу. Я не понимаю, что со мной делается, мне кажется, я теряю власть над собой и рок, более сильный, чем моя воля, в какое-то мгновение толкнет меня в пропасть.
Иногда у меня бывает нечто вроде галлюцинаций, и тогда мне кажется, что в тот день, когда я села в повозку смертников, меня на самом деле гильотинировали. Иногда во сне я чувствую боль, словно топор рассекает позвонки у меня на шее; я говорю себе, что я умерла, а то, что как будто бы еще живет и ходит по земле, — только моя тень.
Когда меня посещают видения загробного мира, я всюду ищу тебя. Мне начинает казаться, что нас разделяет только густой туман и в наказание за какую-то ошибку, которую безуспешно пытаюсь вспомнить, мы осуждены блуждать в нем вечно, искать и не находить друг друга.
В такие мгновения мой пульс замедляется до пятнадцати-двадцати ударов в минуту, кровь холодеет, сердце замирает и я становлюсь совершенно беззащитной, не могу постоять ни за свою жизнь, ни за свою честь. Я похожа на бедняг, впавших в каталепсию: все считают их мертвыми и обсуждают, как будут их хоронить, в какой гроб положат, свинцовый или дубовый, а они все слышат, сердце их бешено колотится от ужаса, но при этом они не в силах ничему помешать.
Так вот, когда выехали зловещие повозки, я как раз была в таком состоянии; я двигалась словно во сне; все, что я делала в последнюю неделю, совершалось как бы не в жизни, а после смерти.
Помилуйте! Если я была причастна к ранам, предсмертным мукам, казни всех этих людей, я никогда себе этого не прощу!
Вот что страшно. Вот мертвые, умирающие; вот человеческие существа, братья (да, братья, ибо никто не может отрицать, что все люди — братья), и их ведут на казнь. Они сломлены, растерзаны, уничтожены; один уже умер, другой стоит одной ногой в могиле. И я причастна к этому ужасу?.. Не может быть!
Я, твоя Ева, ты понимаешь, Жак? Я, которую ты называл цветком, твое дитя, твоя певчая птичка, твой ручеек, твоя капля росы, твое дыхание!
О да, конечно! Я помню. Судьба бросила меня в тюрьму. В тюрьме я познакомилась с двумя женщинами, прекрасными, как ангелы света. Они любили. У одной из них были дети; другая — ее любовь была не столь чиста — любила человека, который не был ее мужем. Обе боялись смерти; я не боялась за себя, но боялась за них. Я очертя голову ринулась в этот ужасный политический лабиринт, куда доселе не ступала. И тогда мною тоже овладела жажда крови; я сказала: хочу, чтобы эти мужчины умерли, хочу, чтобы эти женщины не умирали, и я помогу умертвить одних, чтобы оставить в живых других.
С тех пор я забыла, что я юная девушка, робкая женщина: бесстрашно ходила ночью по улицам Парижа, носила с собой кинжал, который говорил: «Хочу убивать!» — и голос оратора отвечал ему: «Убивай без слов!»
Потом я увидела, как этот кинжал блеснул в руке мужчины, когда он приставил его к груди своего врага. Правда, он не стал убивать, но сказал: «Берегитесь, если вы не убьете словом, я убью клинком».
И все высказались за арест, убили словом. Вот почему кинжал, который я носила с собой, не убил клинком.
Впрочем, человек, в чьем убийстве я отчасти повинна, — гнусный, омерзительный человек, и его смерть сохранит жизнь многим тысячам людей, которые, останься он жив, быть может, погибли бы.
Но теперь он умрет, и вот он идет ко мне.
«О ужас, ужас, ужас!» — говорит Шекспир. Голова Робеспьера обмотана грязной тряпкой с пятнами черной крови. Вот он идет, раздавленный, склонив чело: боль и проклятия гнетут его. Ах, тебя все же мучает совесть!
Но нет, его прямая осанка не изменилась; его суровые глаза пристально смотрят на меня. Великий Боже! Неужели близость смерти делает его провидцем? Неужели он узнал меня в чужом платье, неужели догадался, что это я кричала: «Долой тирана!», что это я принесла кинжал? Да отведи же от меня свои глаза, демон! Не смотри на меня, призрак!
Ах, по счастью, что-то другое привлекло его внимание и он отводит глаза. Он смотрит на дом Дюпле; в этом доме он жил, и взгляд его, повсюду вызывавший страх, здесь вызывал только радость; здесь ждали его возвращения с гордым трепетом, слушали его с наслаждением, рукоплескали ему с восторгом. Здесь провел он самые счастливые часы своей жизни. Взглянет ли Робеспьер на этот дом, проезжая мимо, и вспомнит ли слова Данте, великого поэта, живописавшего великие скорби:
… Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена
В несчастии…9
Робеспьер не только смотрит на дом: повозки останавливаются. Как видно, Робеспьеру разрешат то, что было позволено Филиппу Эгалите: ему в последний раз покажут его дворец.
Только теперь я заметила, сколько стеклось народу. Несомненно, план трагикомедии, которую здесь собирались разыграть, был разработан заранее, и зрители набежали толпой. В каждом окне стояли любопытные, иные заплатили за свои места безумные деньги. Родные жертв уже ждали Робеспьера, чтобы, как античный хор мести, окружить повозку и проводить ее до подножия эшафота.
У меня словно пелена упала с глаз: я была причастна не только к смерти этих несчастных, ибо я была той самой песчинкой, которая склонила чашу весов в свою сторону, я была причастна еще и к появлению множества людей, невесть откуда взявшихся: мужчин в пудреных париках, шелковых кафтанах и коротких штанах, которые до сих пор бродили по улицам Парижа только под покровом темноты, как ночные бабочки, и впервые решились показаться днем; женщин, нарумяненных, с цветами в волосах, полуобнаженных, которые в четыре часа пополудни сидели у окна, словно в праздник Тела Господня, на бархатных коврах и пурпурных шалях; если бы мой злой гений не привел меня в кармелитский монастырь, если бы я не отнесла этот кинжал на Жемчужную улицу и не отдала Тальену, всех этих людей сейчас здесь не было бы, и те люди, которые сегодня взойдут на эшафот, продолжали бы посылать на казнь других.
Но в конце концов, разве нельзя было просто, не усугубляя их мучений, доставить их к месту казни, на эшафот, к которому они проложили дорогу? Смертная казнь есть лишение жизни, но не месть.
Повозки остановились, чтобы все могли поглядеть на смертников; те же самые жандармы, те же самые сбиры Анрио, которые еще вчера рубили саблями заступников осужденных, сегодня кололи остриями сабель вчерашних палачей и говорили Кутону, чьи ноги были парализованы: «Вставай, Кутон!», а тяжело раненному Робеспьеру: «Держись прямо, Робеспьер!» И правда, он в изнеможении упал на скамью. Но как только он почувствовал, что его гордость задета, он встал на ноги и обвел толпу страшным взглядом; я оказалась в поле его зрения, и он увидел меня.
Но почему я не отошла от окна? Почему я словно приросла к месту?
Меня удерживала сила, более могучая, чем моя воля.
Я должна была видеть то, что произойдет: это было ниспосланное мне наказание.
В этой кровавой феерии был и свой балет: поэтому-то повозки и остановились у дома столяра Дюпле. Женщины — если их можно назвать женщинами — встали в круг и стали плясать, крича:
— На гильотину Робеспьера! На гильотину Кутона! На гильотину Сен-Жюста!
Я никогда не забуду, с каким спокойным и гордым видом прекрасный молодой человек, единственный, кто не пытался ни спастись, ни покончить с собой, взирал на этот хоровод фурий и слушал их проклятия. Глядя на него, можно было усомниться в виновности вчерашних палачей; в его больших глазах, полных надменности и презрения к жизни, была видна совесть.
Но это было не все, и праздник должен был иметь свой конец, такой же гнусный, как все предшествующее. Скверный мальчишка из тех, что живут на помойках, и, как некоторые рептилии, вылезают из сточных канав только в дождливые дни, принес с бойни ведро полное крови, окунул в него метлу и стал мазать кровью ни в чем не повинный дом Дюпле.
О, последнее оскорбление Робеспьер не мог вынести; он склонил голову, и быть может, — кто знает! — из его суровых неподвижных глаз выкатилась слеза.
Но когда повозки под крики «На гильотину! На гильотину!» продолжили путь, он снова поднял свою мертвенно-бледную голову и устремил взгляд на меня.
И тут… Ты помнишь, мой любимый Жак, немецкую балладу, которую мы вместе читали, ту, где мертвый жених приходит за своей живой невестой, чье преступление состояло в том, что, узнав о его смерти, она прокляла Бога, и увозит ее с собой; по пути на зов этого мрачного всадника мертвецы восстают из могил и устремляются вслед за ним, влекомые магической силой. Так и со мной: взгляд Робеспьера словно оторвал меня от места, на котором я стояла, и с неодолимой силой повлек вслед за этим живым призраком.
Я отошла от окна, вышла на улицу и направилась за толпой. Я не сводила глаз с повозки и не могла их от нее оторвать; толпа была устрашающая; людской поток нес меня, так что я даже не чувствовала давки, и мне казалось, что ноги мои не касаются земли.
Придя на площадь Революции, я по случайности, оказалась на одном из самых удобных мест.
Я видела, как несут Кутона, видела, как всходит на эшафот Сен-Жюст. Он умер с улыбкой на устах. Когда палач показал его голову толпе, улыбка еще не сошла с лица.
Пришел черед Робеспьера. Конечно, этому человеку больше не на что было надеяться, кроме смерти. Это разбитое судно должно было бросить якорь в своем последнем порту — в могиле. Он взошел на эшафот спокойно и решительно. Мне показалось, он ищет меня взглядом и, увидев, метнул искру ненависти. Боже мой! Боже мой! Неужели ты допустишь, чтобы этот взгляд принес мне несчастье?
Но тут, когда я этого совершенно не ожидала, произошла отвратительная, гадкая, неслыханная сцена.
Один из помощников палача, грубое животное, — есть люди, которые недостойны называться людьми, — видя ярость толпы, слыша град проклятий, захотел присоединить свой голос к адскому хору: он взял и сорвал повязку, которая поддерживала челюсть Робеспьера.
Это была нечеловеческая боль. Раздробленная челюсть отвисла, словно у скелета.
Робеспьер испустил рык.
Больше я ничего не видела.
В глазах у меня стало темно.
Я услышала глухой стук и лишилась чувств.
25
Очнувшись, я увидела, что лежу на своей кровати. В комнате никого, кроме меня, не было.
Я сначала села, потом спустила ноги на пол.
— О, какой страшный сон! — прошептала я.
И правда, все, что я видела, показалось мне сном.
Вокруг был полный мрак, но я видела, как на стене вырисовывается ужасающее зрелище, при котором я присутствовала.
Передо мной проезжали страшные повозки, везущие несчастных калек, растерзанных, раздавленных. Единственный, кто был цел и невредим, Сен-Жюст, высоко поднявший голову, с презрительной улыбкой, смотрел на толпу; потом повозки остановились у дверей дома столяра Дюпле, где мерзкий мальчишка стал мазать двери кровью; наконец повозки доехали до площади Революции, где подручный палача сорвал с Робеспьера повязку, еще придававшую его физиономии форму человеческого лица. Я слышала этот рев, этот рык, от которого я упала без чувств, удивляясь роковому стечению обстоятельств, что снова привело меня на то же место, и сердце мое, в первый раз не выдержавшее мук жертвы, на этот раз не вынесло мук палача.
Послышался шум, дверь моей комнаты отворилась; мои галлюцинации прекратились. Я совершенно не знала, где нахожусь; я думала, что я в тюрьме и за мной пришли, чтобы вести меня на казнь.
Я спросила:
— Кто там?
— Я, — ответил знакомый голос. Это был Жан Мюнье.
— Света! Света! — попросила я.
Он зажег свечу. Я села на кровати, прикрыв глаза рукой, потом огляделась по сторонам и поняла, что нахожусь у себя на антресолях.
Тогда я все вспомнила.
— Ну как? Где гражданин Тальен? — спросила я.
— Я видел его и передал, чтобы он не беспокоился за свою красавицу Терезу, но я сказал, что только вы знаете, где она сейчас, ибо не хотел лишать вас удовольствия соединить ваших друзей. К несчастью, он председатель Конвента. Конвент объявил свои заседания непрерывными; до полуночи Тальен заседает; если к полуночи ему удастся сменить состав Комитета общественного спасения или склонить его на свою сторону, у него будет приказ об освобождении Терезы.
— Но как же там мои бедные подруги? — воскликнула я.
— Они знают, что гильотина им не грозит, это главное. Я возвращаюсь в Конвент: Тальен взял с меня слово, что я вернусь; я подожду его, и, когда бы он ни освободился, зайду с ним за вами. А вы тем временем переодевайтесь в женское платье и идите за подмастерьем столяра и ученицей белошвейки; пока вы в мужском платье, их вряд ли отпустят с вами.
Мне показалось, что славный комиссар прав; как только он ушел, я переоделась и вышла на улицу; я хотела нанять фиакр и отправиться на поиски детей.
Но куда там! На улице Сент-Оноре был праздник, и экипажи по ней не ездили. Через каждые двадцать шагов горели огни иллюминации, а вокруг них плясали люди из всех слоев общества.
Откуда взялись эти молодые люди в бархатных кафтанах, в нанковых коротких штанах, в шелковых ажурных чулках? Откуда взялись эти дамы с размалеванными, как каретные колеса, щеками, в платьях с вырезом до пупа? Кто сочинил слова, кто написал музыку этих роялистских карманьол, еще более удалых, чем карманьола республиканская? Такое безумие мне и не снилось.
Я пробилась сквозь всю эту сатурналию, оттолкнув двадцать рук, которые тянулись ко мне, чтобы вовлечь меня в свой сумасшедший хоровод. На площади перед дворцом Эгалите негде было шагу ступить; на нас сыпались осветительные ракеты, под ногами взрывались петарды, огни и факелы горели так ярко, что было светло как днем.
Если бы не это обстоятельство, двери нужных мне магазинов были бы заперты; но сегодня они были раскрыты настежь, а хозяева и работники праздновали. Старые служанки, которые не могли найти себе кавалера, танцевали со своими метлами.
Я вошла в магазин на улице Сержантов; меня приняли за клиентку, которая, несмотря на поздний час, пришла купить что-нибудь из белья, и попросили прийти завтра. Теперь можно спокойно продавать, террор кончился, наступит новый расцвет торговли.
Я назвалась и объяснила, зачем пришла. Я сообщила — здесь этого не знали — что г-жу де Богарне не успели казнить, что она жива и ждет встречи с детьми.
Эти славные люди так обрадовались! Они очень любили маленькую Гортензию. Все стали громко звать ее; пока другие веселились, она сидела в своей комнате и плакала; но как только она узнала, что ее дорогая матушка жива и с ней ничего не случилось, она запрыгала от радости. Это было очаровательное дитя лет десяти-одинннадцати, с атласной кожей, пышными светлыми волосами, большими голубыми глазами, прозрачными, словно эфир.
Письмо г-жи де Богарне было прочитано, и никто не возражал, чтобы я забрала девочку с собой; но ради такого торжественного случая хозяйка захотела, чтобы девочку непременно приодели. Гортензию нарядили в самое красивое платье и дали ей в руки букет цветов, а я тем временем пошла за ее братом.
Столяр, его жена и все подмастерья плясали и пели вокруг большого костра, горевшего на улице Сухого Дерева; я спросила, где тут молодой Богарне, и мне указали на юношу, который стоял в стороне, облокотившись на каменную тумбу, и грустно и безучастно смотрел, как все радуются. Но когда я подошла к нему, когда объяснила, кто я такая, когда сказала, от чьего имени я пришла, он, вместо того чтобы залиться радостным смехом, заплакал, все время повторяя: «Мама! Мама!»
Кто из них больше любил мать? Оба, но каждый по-своему.
Эжен собрался в одну минуту. Это был высокий шестнадцатилетний юноша с красивыми черными глазами и длинными черными волосами. Он предложил мне руку, я оперлась на нее, и мы поспешили за Гортензией.
Она была уже одета и ждала нас, сжимая в руке букет цветов; на ней было белое муслиновое платье с белым поясом и круглая соломенная шляпка с голубой лентой; из-под соломенной шляпки выбивались пышные волнистые волосы. Она была прелестна.
Мы быстро пошли по улице Сент-Оноре.
На часах Пале-Эгалите пробило одиннадцать; огни гасли, по улицам становилось легче пройти. Всю дорогу дети наперебой расспрашивали меня о матери.
Мы пришли ко мне на антресоли. Ключ торчал в дверях, но комиссар еще не вернулся. Я объяснила детям, что мне необходимо дождаться гражданина Тальена, ибо только он может освободить их мать из тюрьмы. Они слышали это имя, но и тот и другая были не слишком сведущи в истории Революции, которая доходила до них в несколько искаженном виде, ведь они жили среди торговцев.
В моей комнате было два окна, дети встали у одного, я у другого; мы ждали.
Погода стояла великолепная; когда в такую погоду случаются важные события, то кажется, что для их свершения небо помогает земле. Я слушала, как юноша, который разбирался в астрономии, называет своей сестре звезды.
Потом, когда уже пробило полночь, вдруг послышался шум; со стороны маленькой улочки, которая идет вдоль ограды церкви Вознесения, подъехал фиакр и остановился у нашей двери.
Дверца открылась, двое мужчин спрыгнули на мостовую.
Это были Тальен и комиссар.
Комиссар поднял голову. Увидев, что я стою у окна, он остановил Тальена, который собирался войти в дом, и окликнул меня.
Затем обернулся к Тальену:
— Не стоит терять времени, она к нам спустится. Я вышла, ведя за собой детей.
— Ах, мадемуазель, — сказал Тальен, — я понимаю, скольким я вам обязан. Поверьте, мы с Терезой никогда этого не забудем.
— Вы любите друг друга, вы скоро встретитесь, вы будете счастливы, — ответила я, — это для меня лучшая награда.
Он сжал мои руки в своих и указал мне на открытую дверцу фиакра; я села в него и посадила Гортензию к себе на колени, но наш любезный комиссар заявил, что он, чтобы не стеснять нас, сядет рядом с кучером.
Быть может, он нарочно давал мне время побеседовать с Тальеном, пока огонь признательности в душе Тальена еще не остыл.
Если намерение его было таково, он рассчитал правильно. Не успела дверца захлопнуться, как кучер пустил лошадей галопом по направлению к Ла Форс, а я приступила к описанию подвигов мессира Жана Мюнье. В тюрьме я собиралась тихонько шепнуть Терезе, чтобы она тоже замолвила за комиссара словечко.
Лошади продолжали нестись галопом, но Тальен, то и дело высовываясь в окошко, кричал кучеру:
— Скорее! Скорее!
И вот мы приехали в Л а Форс. У ворот еще не разошелся народ, толпившийся здесь весь день: это были друзья и родственники заключенных. Все боялись, что сегодня, как и вчера, за осужденными приедут, и поспешили сюда с оружием, чтобы не пропустить повозки. Урочный час миновал, но люди не расходились, они остались на ночь, сами не зная зачем, просто потому что провели здесь весь день.
Все с любопытством смотрели, как мы выходим из фиакра, и я слышала, как кто-то прошептал имя Тальена, узнав бывшего проконсула из Бордо.
Тальен по-хозяйски постучал в ворота тюрьмы; они быстро распахнулись и так же быстро захлопнулись.
Комиссар был нашим проводником. Я бы тоже могла быть здесь проводником, ибо я начала уже свыкаться с тюрьмой и дядюшка Ферне стал в шутку называть меня своей «пансионерочкой».
Тальен отдал все бумаги, необходимые для освобождения заключенных, комиссару, а сам бросился вверх по лестнице, не желая задерживаться из-за всех этих формальностей.
Дядюшка Ферне дал нам сопровождающего; но, поскольку я знала дорогу не хуже его и бежала быстрее, я раньше его оказалась у заветной двери.
— Это мы! — крикнула я, постучав три раза.
В ответ раздались два голоса, и легкие шаги поспешили мне навстречу.
— Где Тальен? — послышался голос Терезы.
— Он здесь, — ответила я.
— А мои дети? — послышался голос Жозефины.
— Они тоже здесь!
Раздались два радостных возгласа.
В замочной скважине заскрежетал ключ, дверь повернулась на петлях, и мы вошли в камеру — любовник бросился к возлюбленной, дети кинулись к матери.
Я не была ни возлюбленной, ни матерью. Я отошла в сторону, села на кровать и, лишь теперь ощутив свое одиночество, заплакала.
Где ты, где ты, мой любимый Жак!
Несколько секунд слышны были только звуки поцелуев, радостные возгласы, отрывочные слова: «Матушка!», «Дети!», «Моя Тереза!», «Мой Тальен!»