И Тальен поднес кинжал Терезы к груди Робеспьера. Лезвие блеснуло в солнечном луче.
Робеспьер не сделал ни малейшего движения, чтобы увернуться от удара; но от блеска стали он стал мигать, как ночная птица, не привыкшая к дневному свету.
— Но нет, — сказал Тальен, отводя руку с зажатым в ней кинжалом от груди Робеспьера, — мы представители народа, а не убийцы; к тому же этот бледный тщедушный тиран не обладает ни силой, ни гением Цезаря. Франция дала нам в руки меч правосудия, будем его судить, не будем его убивать! Тридцать первое мая не повторится, объявление вне закона не повторится, даже для того, кто устроил тридцать первое мая и составил список лиц, объявленных вне закона! Предать Робеспьера национальному суду!
Никогда еще такой гром аплодисментов не потрясал своды Национального конвента.
— А теперь, — сказал Тальен, — я требую ареста негодяя Анрио, который уже в третий раз обращает свои пушки против нас. Прежде всего разоружим диктатора, лишим его гвардии телохранителей, а потом будем судить.
В зале послышался какой-то рев: копившиеся два года ненависть и ужас вырвались наружу через открытый Тальеном клапан.
— Я требую, — продолжал он, — чтобы мы не прерывали заседание, пока меч закона не охранит существование Республики и не поразит тех, кто злоумышляет против нее.
Все предложения Тальена были поставлены на голосование и восторженно приняты.
Робеспьер просил слова, он не ушел с трибуны, он так и стоял, вцепившись в нее, с дрожащими губами, с искаженным судорогой лицом.
Его зубы были так крепко стиснуты, как будто рта не было вовсе.
Со всех сторон раздались крики: «Долой тирана!»
Совет Сиейеса был выполнен. Робеспьеру не дадут говорить. Так что все произойдет «без лишних слов». Тальен продолжал:
— Среди нас не найдется человека, который не мог бы назвать поступка, обличающего Робеспьера как гонителя и тирана; но я хочу обратить ваше внимание на его вчерашнее поведение в Якобинском клубе. Именно там тиран показал свое истинное лицо! Именно там я понял, что он должен быть свергнут. Ах, если бы я захотел вспомнить все случаи притеснений, стало бы видно, что все они имели место тогда, когда Робеспьеру было поручено общее руководство полицией.
Робеспьер сделал рывок, подошел почти вплотную к Тальену и, протянув руку вперед, закричал:
— Это ложь! Я…
Но шум стал еще громче.
Робеспьер увидел, что ему не удастся завладеть трибуной, что заговорщики не пустят его; он стал искать место, откуда его голос услышит все собрание. Он увидел монтаньяров, сидящих наверху, быстро сбежал по ступенькам с трибуны, бросился к своим бывшим друзьям и, заняв пустующее место, хотел говорить оттуда.
— Молчи! — закричал чей-то голос. — Это место Дантона!
Робеспьер вышел на середину зала:
— А, так вы не хотите дать мне слово, монтаньяры, — сказал он, — ну что ж, я иду просить убежища у честных людей, а не у этих разбойников.
— Назад! — раздался голос из центра. — Это место Верньо!
Робеспьер выскочил из рядов, где раньше сидели жирондисты, словно его и в самом деле преследовали тени тех, кто был казнен по его приказу.
Но он не сдавался, он снова бросился к трибуне и погрозил кулаком председателю:
— Председатель собрания убийц, — закричал он, — я спрашиваю в последний раз, ты дашь мне слово или нет?
— Тебе дадут слово, когда придет твой черед, — ответил Тюрио, который занял место обессилевшего Колло д'Эрбуа.
— Нет! Нет! — вопили заговорщики. — Пусть он, как все, предстанет перед Революционным трибуналом, там пусть и оправдывается.
Но Робеспьер не сдавался; над всем этим шумом, над вихрем возбужденных криков раздался его визгливый голос, который вдруг перешел в хрипоту.
— Его душит кровь Дантона! — крикнул кто-то рядом. От этого последнего кинжального удара Робеспьер вздрогнул и стал корчиться, словно под действием вольтова столба.
— Обвинение! — заорал сверху кто-то из монтаньяров.
— Арест! — раздался голос из центра. Собрание одобрительно загудело. Робеспьер, раздавленный, на последнем издыхании, в отчаянии упал на скамью.
— Раз решено отдать Робеспьера под суд, — закричали Леба и Робеспьер-младший, — мы требуем, чтобы нас судили вместе с ним!
— Мой брат! — воскликнул Робеспьер, снова поднимаясь на ноги, — он жертвует собой ради меня!
Если бы ему дали слово, ему, быть может, удалось ускользнуть от обвинения, сыграв на чувстве жалости, но нет, слова «обвинение», «арест» снова обрушиваются на него, как сизифов камень.
— О, как трудно победить тирана! — прорычал Фрерон, требуя мести за кровь Камилла Демулена и Люсиль.
Тюрио объявил голосование, и все собрание единодушно проголосовало за арест.
— Проголосовать мало, — сказал чей-то голос, — надо еще и арестовать. Тюрио во второй раз отдал приказ арестовать Робеспьера, Леба и Робеспьера-младшего. Кутон и Сен-Жюст подошли и сели рядом с ними. Они сидели в первом ряду Равнины, и вокруг них было пусто.
Приставы медлили исполнить приказ; как они посмеют поднять руку на этих королей собрания, чьи приказы они так долго выполняли?
Наконец они решились, подошли к обвиняемым и объявили им решение Конвента.
Все пятеро встали и медленно вышли, чтобы предстать перед комитетами. Все собрание облегченно вздохнуло. Эта борьба четырехсот депутатов против одного-единственного человека показывает, как могуществен был этот человек. Пока он был в зале, каждый задавался вопросом: «Неужели это конец?» Я тоже вздохнула с облегчением, тоже заторопилась к выходу.
Слух об аресте Робеспьера уже распространился по площади Карусель, а оттуда по всему Парижу.
Не знаю, может быть, я ошиблась, но мне казалось, что все сердца радуются, все губы улыбаются; незнакомые люди бросались друг к другу с криком:
— Вызнаете?
— Нет… а что случилось?
— Робеспьера арестовали!
— Не может быть!
— Я сам видел, как его вели в комитеты.
И узнавший новость спешит передать ее дальше.
Но сквозь дубовые двери, сквозь железные решетки тюрем новости просачивались медленно. Я поискала глазами моего знакомца-комиссара, который обещал быть на площади Карусель.
Остановив свой взгляд на человеке, который, похоже, ждал, чтобы на него посмотрели, я вскрикнула: это был он.
Просто он опередил общественное мнение — снял красный колпак, снял карманьолу и был одет как все. Значит, он был на скамьях для публики, когда Робеспьера отстранили от власти.
Он спокойно подошел ко мне:
— Як вашим услугам.
— Я хотела бы рассказать о победе Тальена моим бедным подругам.
— Будьте осторожны, — предостерег он, — не обольщайтесь. Комитеты, перед которыми Робеспьер предстанет, могут заявить, что оснований для привлечения к суду нет, и издать постановление о прекращении дела. Революционный трибунал, перед которым он должен предстать и который полностью на его стороне, может заявить, что он ни в чем не виноват, и устроить ему чествование, как в свое время Марату. В общем, это только начало.
— Ну и что, — ответила я, — ведь пока мы побеждаем. А дальше видно будет.
— Идите не торопясь, — сказал он, — сначала через мост, потом по Паромной улице, а когда дойдете до Лилльской улицы, я догоню вас в фиакре.
Я не ответила и направилась к Паромной улице. На подходе к Лилльской улице я услышала, как сзади остановился фиакр, и я села в него.
Комиссар велел кучеру ехать по Лилльской улице, затем мы свернули на набережные и доехали до Гревской площади, а оттуда в Ла Форс.
Он привез пленниц туда, где они были раньше.
Я снова увидела славного Ферне; я снова увидела Сан-тера, который стал громко кричать от радости: ведь он думал, что мне отрубили голову. Я рассказала им, что Робеспьер арестован.
Странное дело! Больше всех этому обрадовался тюремщик.
Поэтому, когда мой спутник, представившись, приказал ему проводить меня в камеру к моим подругам, он беспрекословно повиновался.
Увидев меня, Тереза и г-жа де Богарне в один голос вскрикнули. Но по моей улыбке они поняли, что я пришла с хорошими вестями.
— Победа! — закричала я. — Победа! Робеспьеру предъявлено обвинение, и он арестован.
— А Тальен? — спросила Тереза? — Как вел себя Тальен?
— Он проявил чудеса храбрости и любви.
— Дело в том, что если бы он действовал по собственному разумению, то дал бы отрубить себе голову: он такой лентяй!
— Ну вот, ты будешь носить славное имя: гражданка Тальен, — сказала г-жа де Богарне.
— Я претендую на еще более славное имя, — сказала Тереза с гордостью истинной испанки.
— Какое же?
— Имя Богоматери термидора!
Но, как совершенно справедливо заметил комиссар, это было только начало, дело могло кончиться победой Робеспьера, и тогда он стал бы еще более могущественным.
Мы уговорились, что весь следующий день я буду следить за тем, как станут разворачиваться события: несомненно, должно произойти что-то важное, не менее важное, чем сегодня.
Тереза подумала о том, как трудно сновать целый день по многолюдному городу в женском платье.
Она предложила мне отправиться в ее дом на Елисейских полях и взять там один из ее мужских костюмов (отправляясь со своим первым мужем на верховую прогулку или на охоту, она имела обыкновение надевать мужской костюм). Она дала мне письмо к своей старой кормилице, присматривавшей за домом. Заодно я должна была рассказать доброй женщине, где находится ее хозяйка, и передать, чтобы она не тревожилась за Терезу.
Я рассказала Терезе все что могла о славном человеке, который опекал меня, и предупредила, что, если мы победим, надо обязательно отблагодарить его. Тереза обещала мне все что угодно.
Время шло — пора было уходить. Я не обещала, что приду на следующий день, потому что решила: если мы победим, я пойду прямо к Тальену и, чтобы избавить его от лишних хлопот, сразу скажу ему, где находится его подруга. Но я обещала ей записывать слово в слово, час за часом, все, что я увижу и услышу. Я была уверена, что славный комиссар поможет мне передать ей письмо.
Госпожа де Богарне, Тереза и я крепко обнялись на прощание, и я, свободная и полная надежды, сбежала вниз по той самой лестнице, по которой в последний раз спускалась, думая, что отправляюсь на эшафот.
22
Мы сели в фиакр и отправились прямо в дом Терезы, расположенный на Аллее Вдов. Там я разыскала ее старую кормилицу-испанку. Первым долгом я сказала ей, что ее хозяйка жива-здорова, затем передала письмо, в котором Тереза велела показать мне ее мужские костюмы, чтобы я могла выбрать тот, который мне понравится и будет впору. Я выбрала коричневый редингот с отложным воротником; полностью скрывавшую мое лицо широкополую шляпу со стальной пряжкой, широкой черной лентой, но без пера; две рубашки с жабо; два жилета, один белый, другой кремовый; короткие светлые штаны и высокие сапоги.
Мы снова сели в фиакр, и комиссар отвез меня домой. Мы с большим трудом перешли через улицу. Перед домом Дюпле собралась огромная толпа. Семейство столяра только что узнало об аресте Робеспьера, и на вопли г-на Дюпле и его жены сбежались сначала соседи, потом прохожие и, наконец, любопытные, пришедшие сюда в надежде узнать самые свежие и достоверные новости.
Я была самой любопытной из всех, кто сбежался на причитания этих славных людей (надо сказать, что семья Дюпле слыла самой честной в округе). Поскольку мои антресоли были всего в нескольких шагах от их магазина, я быстро поднялась к себе, чтобы переодеться в костюм Терезы. Я не привыкла к мужским костюмам, но все-таки через десять минут решила, что, закутавшись в плащ, могу бродить от одной кучки к другой, не боясь, что во мне признают женщину. Я вышла на улицу и смешалась с толпой зевак. Госпожа Дюпле, фанатически преданная своему постояльцу, взывала к безупречной репутации Робеспьера, говорила о его честности, неподкупности; тем, кто сомневался или делал вид, что сомневается, она предлагала:
— Ах, граждане, да вы зайдите посмотреть, где и как он живет, и если вы найдете у него хоть одну серебряную монету, хоть одну безделушку или хоть один пятидесятифранковый ассигнат, то я не стану спорить и соглашусь, что Робеспьер — человек порочный.
И правда, люди входили, словно паломники, и прямо с порога чувствовали, что это дом Неподкупного. Во дворе под навесом стояли верстаки с пилами, фуганками и рубанками — все словно говорило: вы пришли к человеку честному и работящему. В мансарде, где жил Робеспьер, было особенно ясно видно, что постоялец живет бедно и трудится не покладая рук. На простых еловых полках громоздились вороха бумаг. И при этом было заметно, что сюда, как в дарохранительницу, поставили всю лучшую мебель в доме: красивую бело-голубую, как у молоденькой девушки, кровать, несколько хороших стульев; письменный стол, правда из ели, но зато сделанный руками самого хозяина дома по заказу и с учетом всех требований постояльца, стоял так, чтобы тот мог отвлечься во время занятий и посмотреть во двор на семейство славного столяра: четырех дочерей, сына и племянника.
В незапертом книжном шкафу елового дерева стояли тома Руссо и Расина, на стенах фанатичной рукой г-жи Дюпле и страстной рукой ее дочери Корнелии были развешаны все портреты их кумира, какие они сумели раздобыть, так что в какую бы сторону ни посмотрел Робеспьер, у него перед глазами всегда оказывалось его собственное изображение. На одном из портретов он был воспроизведен с розой в руке, и старая матушка Дюпле с дочками, впуская любопытных, говорили:
— Разве это жилище злодея, которого хотят представить тираном и которого его жалкие враги обвиняют в том, что он хотел установить диктатуру или сесть на трон?
Одна из дочерей г-жи Дюпле ничего не говорила, ни во что не вмешивалась, а только рыдала, сидя в углу на стуле; это была жена Леба, чей муж принес себя в жертву Робеспьеру и был арестован вместе с ним. Когда я выходила, два солдата стояли у дверей, а два других входили в дом: они пришли, чтобы арестовать всю семью столяра.
Признаюсь, что это небогатое убранство, эта скромная комната произвели на меня глубокое впечатление.
Неужели я ошиблась? Неужели эти люди, обвинившие Робеспьера, говорили мне неправду? Я вспомнила, как ты, мой любимый Жак, часто говорил об этом человеке и о том пути, которым он идет. Непреклонный, но неподкупный, говорил ты. Непреклонность завела его слишком далеко, она сделала его кровожадным, ненавистным убийцей, и теперь либо он умрет, либо тысячи голов упадут с плеч.
Госпожу Леба увели вслед за остальными. Она не сопротивлялась, не жаловалась, что ее арестовали; она продолжала оплакивать арест мужа.
Я вернулась к себе с сокрушенным сердцем; у меня все время стояло перед глазами скромное жилище, где семейство Дюпле предлагало присутствующим поискать серебряную монету, безделушку или пятидесятифранковый ассигнат. Этот человек, который довольствовался столь малым, какие он мог иметь притязания? Что ему было нужно? Золото? Но во всем сквозило презрение к деньгам. Быть может, власть? Во всяком случае, он был обуян гордыней. Все эти портреты в его комнате, вся эта свита Робеспьеров, окружавшая Робеспьера, ясно свидетельствовала о том, что все принесено в жертву жажде известности, славы. Столь долго обуздываемая гордыня, разлившаяся в глубине сердца желчь заставляли его рубить голову всякому, кто слишком высоко задирал ее.
По словам мамаши Дюпле, он любил повторять, что ни одному человеку, кто бы он ни был, не нужно больше трех тысяч франков в год. Как должно было страдать его завистливое сердце всякий раз, как он глядел вокруг!
Всю ночь на улице не затихал шум; в доме остались только младшая дочь Дюпле да старая служанка; они не закрывали дверь; это было бесполезно: пришлось бы слишком часто ее открывать. В конце концов девочка и служанка уснули, разбитые усталостью, оставив опустевший дом на милость посетителей.
Произошло нечто ужасное, о чем я узнала только на следующий день. Когда слух об аресте Робеспьера распространился по городу, из всех уст вырвался единодушный крик радости:
— Робеспьер мертв, эшафоту конец!
Вот насколько в течение этого страшного месяца мессидора все отождествляли Робеспьера с гильотиной.
И все же Революционный трибунал продолжал судить людей, словно Робеспьер не был арестован. У одной из обвиняемых в зале суда начался припадок эпилепсии; припадок был таким сильным, что судьи заинтересовались, всегда ли она страдала этой болезнью.
— Нет, — ответила она, — но вы посадили меня на то же место, где вчера сидел мой сын, и вы приговорили бедное дитя к смерти!
Поскольку заседание Конвента закончилось в три часа, а в половине четвертого весь Париж уже знал о том, что Робеспьер арестован, народ надеялся, что казни на этом кончатся (ведь мы уже говорили, что народ больше всего устал от бойни). Когда пытались узнать что-нибудь у палача, он в ответ лишь пожимал плечами; когда Революционный трибунал, по обыкновению, приготовил ежедневную партию людей и тяжелые неуклюжие повозки в урочный час въехали во двор Дворца правосудия, палач спросил у Фукье-Тенвиля:
— Гражданин общественный обвинитель, какие будут приказания?
Фукье, даже не дав себе труда подумать, сухо ответил:
— Исполняй закон.
Это означало: «Продолжай убивать!» В этот день привезли сорок пять осужденных; смерть для них была еще более жестокой, оттого что они слышали все разговоры, все пересуды, знали, что Робеспьер арестован, и надеялись: это означает их спасение.
Но нет, из-под черной аркады выехало пять повозок со смертниками, которых везли к заставе Трона, чтобы там казнить.
Несчастные просили пощады, воздевали к небу связанные руки, спрашивали, может ли быть, чтобы их осудили справедливо, если тот, кто это сделал, сам сейчас находится под судом.
В толпе поднялся ропот; народ считал, что эти несчастные правы, и вслед за ними просил пощадить их. Несколько человек схватили вожжи и вспрыгнули на повозки, чтобы повернуть их назад; но Анрио, которого не смогли арестовать по приказу Собрания, примчался галопом со своими жандармами и стал рубить саблей направо и налево, правых и виноватых, и люди разбежались, проклиная все на свете и с недоумением спрашивая:
— Значит, неправда эта добрая весть, что Робеспьер арестован и эшафоту конец?
Около семи вечера я услышала, как бьют сбор; мужской костюм придал мне уверенности, и я собиралась выйти на улицу, но на лестнице столкнулась с комиссаром. Он был очень бледен.
— Оставайтесь дома, — сказал он. — Я так и думал, что это случится. Коммуна восстала против Собрания. Анрио, которого арестовали в Пале-Рояле, куда он вернулся после казни у заставы Трона, был почти сразу же освобожден; начальник Люксембургской тюрьмы, куда привезли Робеспьера и его друзей, отказался отпереть ворота, ссылаясь на приказ Коммуны. Робеспьер, напротив того, настаивал на том, чтобы его заключили в тюрьму: Революционный трибунал он хорошо знал, он сам назначал всех его членов, людей, преданных ему душой и телом; а восстание Коммуны и борьба, которая за ним последует, война с Конвентом — еще неизвестно, чем все это может кончиться.
Мало того, что неизвестно, чем все кончится, но это было еще и нарушением закона. Будучи, как и Верньо, адвокатом, Робеспьер готов был пожертвовать жизнью, но, как и Верньо, он хотел, чтобы все произошло по закону.
Видя, что ворота Люксембургской тюрьмы для него закрыты, Робеспьер приказал стражам отвезти его в управление муниципальной полиции; они подчинились. Прикажи он им отпустить его на свободу, они бы так же повиновались. Хотя он и был арестован, его огромная власть перевешивала исполнительную власть Конвента.
Вот как обстояли дела; ночью несомненно должно было произойти столкновение противоборствующих сил. Комиссар умолял меня не выходить из дома хотя бы до завтрашнего утра, когда он придет и расскажет о том, что произойдет ночью. Я была для него такой драгоценностью, что он с радостью запер бы меня на ключ. И действительно, если Робеспьер победит, никто не узнает о том, что он для меня сделал, и тогда ему ничто не грозит. В случае же если Робеспьер потерпит поражение, услуги, которые он нам оказал, станут для него источником благосостояния.
Я едва держалась на ногах от усталости; благодаря своему положению комиссар мог узнать гораздо больше, чем я, и обещала ему не выходить из дома, но с условием, что завтра утром он придет и расскажет мне обо всем, что произойдет ночью.
Он предложил заказать для меня ужин; я согласилась, ведь я с самого утра ничего не ела, а время близилось к полуночи.
Спала я плохо, все время вздрагивала, это я-то, которая хотела умереть; я, которая бестрепетно подставляла голову под топор, думая, что меня уже ничто не трогает и не связывает с этим миром, я, от которой в конце концов отвернулась даже гильотина, — вздрагивала от каждого шороха, сердце мое колотилось от цокота копыт под окнами.
Странное это чувство — любовь к жизни! Теперь, когда меня лишили любимого человека, я привязалась к двум незнакомым женщинам и по-прежнему готова была отдать жизнь за то, чтобы их спасти, но все же сделала бы это не без сожаления.
Через несколько минут после ухода комиссара мне принесли ужин. Слышно было, как бьет набат Коммуны: я затворила жалюзи, но окна оставила раскрытыми; громкие удары набата возвещали, что произошло нечто важное.
Я спросила у официанта, что это значит. Он сказал:
— Говорят, Робеспьера освободили.
— Как освободили? — поразилась я. — Мне казалось, Робеспьер вовсе не хочет, чтобы его освобождали.
— Его никто не спрашивал, — ответил официант. — Коммуна просто-напросто отрядила одного овернца по имени Кофингаль, который может свернуть башни с собора Парижской Богоматери, и приказала ему доставить Робеспьера.
Кофингаль, недолго думая, отправился в мэрию и, увидев, что Робеспьер не хочет с ним идти, взял да и привез его силой.
Друзья Робеспьера радостно последовали за ним. Они не обладали его проницательностью; но он-то прекрасно понимал, что его вырвали из тюрьмы, чтобы предать смерти, и кричал толпе:
«Вы губите меня, друзья, вы губите Республику!»
Так что сейчас, — продолжал официант, — гражданин Робеспьер — хозяин Парижа, если не его король!
С этой новостью я легла спать, и она не выходила у меня их головы весь остаток ночи.
Утром пришел комиссар. В восемь часов он постучал ко мне в дверь. Я уже два часа как встала и занималась тем, что смотрела на улицу сквозь жалюзи.
Ночь прошла странно. Конвент сохранял спокойствие, готовясь достойно принять смерть; Колло д'Эрбуа, сидя в председательском кресле, говорил:
— Граждане, умрем на посту!
Коммуна выжидала, так же как и Конвент; главная помощь должна была прийти к ней от якобинцев, но никто не приходил; Робеспьер и Сен-Жюст считали, что их бросили на произвол судьбы. Кутон, безногий калека, считал, что во время важных событий от него больше вреда, чем пользы, поэтому сидел дома с женой и детьми. Поскольку он был влиятельным лицом у якобинцев, Робеспьер и Сен-Жюст написали ему из ратуши:
«Кутон!
Патриоты объявлены вне закона; весь народ восстал: было бы предательством с твоей стороны не прийти к нам в Коммуну».
Кутон явился, и Робеспьер протянул ему руку; Колло д'Эрбуа говорил Конвенту: «Умрем на посту», а Робеспьер тем временем говорил Кутону: «Покоримся судьбе».
Три месяца назад подобное событие взбудоражило бы весь Париж. Партии, вооружившись, вступили бы в жаркую схватку. Но партии исчерпали себя. Все они потеряли лучшие силы; общественная жизнь заглохла.
Всеми овладела страшная усталость, вселенская тоска. Париж как будто на мгновение воспрянул духом во время публичных трапез, которые походили на предсмертные пиршества римских гладиаторов. Коммуна запретила их.
Прошла целая ночь, а никаких действенных мер так и не было предпринято. Какой-то безвестный депутат по имени Бопре поставил на голосование вопрос о создании комиссии по обороне, которая ограничилась тем, что попыталась расшевелить комитеты. Комитеты вспомнили о некоем Баррасе, который вместе с Фрероном отбивал Тулон у англичан; они произвели его в генералы. Но все, что смог сделать Баррас, будучи генералом без армии, — это произвести разведку в окрестностях Тюильри.
Когда комиссар дошел в своем рассказе до этого места, мы услышали громкий шум — то скакала кавалерия, катились зарядные ящики и пушки. Мы бросились к окну: это была секция Вооруженного человека, которая собралась среди ночи и решила послать свои пушки на помощь Собранию.
Все это было дело рук Тальена. Поскольку он жил на Жемчужной улице в квартале Маре, он прибежал в эту секцию и объявил, что Конвент в опасности, что муниципалитет дал приют депутатам, которые арестованы по постановлению Конвента, и тем самым поставил себя выше Национального Конвента. Секция Вооруженного человека послала свои пушки в Тюильри; кроме того, ее члены взялись обойти все кварталы Парижа и поднять остальные сорок семь секций города.
События складывались в пользу Конвента. Я упросила моего спутника проводить меня до Коммуны, чтобы можно было увидеть своими глазами, куда склонится чаша весов днем.
23
Конвенту с огромным трудом удалось собрать на площади Карусель около тысячи восьмисот человек. Командование принял генерал Баррас. Мы видели их, проходя через Тюильри. Баррас строил свое войско на набережных.
Накануне молодой девятнадцатилетний жандарм арестовал генерала Анрио. Когда Анрио освобождали, юношу чуть не убили, и он побежал в Комитет общественного спасения, чтобы сообщить, что Анрио на свободе.
В Комитете общественного спасения жандарм увидел Барера.
— Как, — удивился Барер, узнав, что генерал Коммуны освобожден, — он был у тебя в руках и ты не всадил ему пулю в лоб? Тебя самого надо за это расстрелять.
Юноша принял его слова к сведению. Он стремился совершить в этот день какой-нибудь подвиг, который возвысил бы его над товарищами по оружию и открыл ему военное поприще. Вооружившись саблей и двумя заряженными пистолетами, он отправился к ратуше, где находились Робеспьер, Кутон, Сен-Жюст, Леба и Робеспьер-младший.
Добравшись до набережной Лепелетье, мы увидели гигантское скопление народа. Мы спросили, в чем дело, и чей-то испуганный голос ответил:
— Это они!
— Кто?
— Депутаты, объявленные вне закона, — Робеспьер, Кутон.
Услышав эти слова, мы стали с удвоенной силой пробиваться в середину толпы, где находилась рота секции Гравилье. Там, прямо на мостовой, валялись два окровавленных и израненных человека.
Один из них был так обезображен пистолетным выстрелом, раздробившим ему челюсть, что мы не поверили, когда нам сказали, что это Робеспьер.
Мой спутник поднял его голову и, рассмотрев лицо, обернулся ко мне и сказал с ужасом:
— Это в самом деле он!
Как могла произойти такая катастрофа? Как могло случиться, что два человека, чей взгляд еще три дня назад приводил в трепет весь Париж, валялись в сточной канаве и люди вокруг них кричали: «Надо бросить эту падаль в Сену!»
— Послушайте, — сказал мой спутник, — здесь не место разыгрывать из себя аристократов. Вы в мужском костюме, давайте зайдем в ближайший ресторанчик, закажем завтрак, и вы меня подождете, а я затешусь в толпу, все разузнаю и вернусь с ключом от этой загадки, которая кажется нам неразрешимой. Они здесь оба, и Кутон и Робеспьер, то есть главари партии, без них Коммуна как без рук. Если их унесут, идите за ними; я всегда смогу узнать, куда их дели, и разыщу вас.
Поскольку то, что он предлагал, было действительно самым разумным, я согласилась. Мы нашли маленький кабачок. Я поднялась на антресоли и села за столик, стоявший у окна, откуда было видно все, что происходит на улице.
— Идите и поскорее возвращайтесь, — сказала я комиссару.
Он ушел. Я подозвала трактирщика как бы для того, чтобы заказать завтрак, но на самом деле просто хотела узнать у него подробности трагедии.
Он знал ненамного больше нашего: якобы Робеспьер хотел застрелиться, когда его арестовывали, но промахнулся и попал себе не в висок, а в челюсть.
Другие говорили, что Робеспьер, когда его арестовывали, сопротивлялся, и жандарм выстрелил в него.
Спутник мой через четверть часа вернулся. Он побывал в самом центре событий, то есть в ратуше, и узнал достоверные сведения.
Молодой жандарм, который накануне арестовывал Анрио и которого Барер грозился расстрелять за то, что тот дал генералу уйти живым, решил устроить государственный переворот и, вооружившись саблей и заряженными пистолетами, отправился в ратушу.
Он намеревался арестовать Робеспьера.
Подойдя к ратуше, он увидел, что Гревская площадь почти пуста. Половина пушек Анрио была повернута против Коммуны, остальные смотрели своими жерлами в разные стороны; но ничто не указывало на то, что люди, бросившие их без присмотра, собирались обороняться или, наоборот, нападать.
Двери Коммуны охраняли часовые, на ступенях собрались самые фанатичные и упрямые якобинцы.
Молодого жандарма не пропускали.
— Тайное предписание, — нашелся он.
Перед этими словами все отступили. Жандарм поднялся на крыльцо, взбежал по лестнице, прошел через зал совета, вошел в коридор, где столпилось так много народу, что он никак не мог пройти.
Но тут он увидел человека из окружения Тальена. Это был Дюлак, человек с палкой, тот самый, который третьего дня провожал меня. Жандарм обменялся с ним несколькими словами.
Они вместе подошли к дверям секретариата. Дюлак постучал. Дверь приотворилась; он подтолкнул жандарма в образовавшийся проем, потянул дверь к себе и стал смотреть через стекло, что будет.
Робеспьер и его друзья были в этом зале.
Молодой жандарм оглядел комнату: Кутон сидел на полу по-турецки; Сен-Жюст стоял и барабанил пальцами по оконному стеклу; Леба и Робеспьер-младший оживленно беседовали; Робеспьер-старший сидел в кресле в глубине комнаты, поставив локти на колени и подперев голову руками.