Он ждал Сен-Жюста, чтобы устроить разгром. Сен-Жюст возвращался с охапкой доносов. Триумвират Сен-Жюста, Кутона и Робеспьера мог потребовать принести в жертву террору последние головы.
Это головы Фуше, Колло-д'Эрбуа, Камбона, Бийо-Варенна, Тальена, Барера, Леонара Бурдона, Лекуантра, Мерлена из Тьонвиля, Фрерона, Паниса, Дюбуа де Крансе, Бентаболя, Барраса…
Всего-навсего пятнадцать или двадцать голов.
А после этого можно подумать о милосердии.
Оставалось выяснить, как отнесутся к этому плану те, кого собираются принести в жертву. Правда, они со своей стороны выдвинули обвинение против того, кого они назвали диктатором.
Но только даст ли им диктатор время предъявить ему обвинение?
За тот месяц, что Робеспьер отсутствовал, он сочинил защитительную речь.
Приверженец законности, он думал, что ему придется отвечать только перед законом.
Наступило 8 термидора; через три-четыре дня должна была произойти развязка. Мне нужно было найти Тальена.
Комиссар сказал мне, что Тальен живет на Жемчужной улице в доме номер четыреста шестьдесят, в квартале Маре.
У заставы Сент-Оноре я вышла и распрощалась с моим защитником. Я спросила, как его зовут.
— Это не важно, — ответил он. — Если ваш план удастся, вы меня еще увидите, я сам явлюсь за наградой. Если ваш план сорвется, вы ничем не сможете помочь мне, а я ничем не смогу помочь вам. Мы друг друга не знаем.
И его фиакр тронулся, направляясь к бульварам.
Я дошла до дома номер 352 по улице Сент-Оноре.
Войдя в бельевой магазин, принадлежавший, как ты помнишь, г-же де Кондорсе, я спросила мадемуазель Гортензию.
Мне указали на прелестную девочку лет десяти, с дивными глазами и густыми волосами.
Она зарабатывала себе на хлеб!
Мне позволили поговорить с ней наедине. Я увела ее в комнату за лавкой и сказала, что пришла по просьбе ее матери.
Бедное дитя бросилось мне на шею и стало со слезами целовать меня.
Я дала ей два луидора, чтобы она могла приодеться. Это было ей весьма кстати.
Я сказала, что хотела бы повидать г-жу де Кондорсе.
Она была в своей мастерской на антресолях.
Я поднялась к ней.
Увидев меня, она вскрикнула от радости и обняла меня.
— А я уж думала, что вас нет в живых! — воскликнула г-жа де Кондорсе. — Мне говорили, что вас видели в повозке смертников.
Я в двух словах рассказала ей все, что со мной произошло.
— Что вы собираетесь делать? — спросила она.
— Не знаю, — сказала я с улыбкой. — Быть может, я как та гора, которой суждено родить мышь; быть может, наоборот, я та песчинка, о которую споткнется колесница террора.
— Во всяком случае, вы останетесь у нас, — предложила она.
— А вы не боитесь после всего, что вы от меня услышали? — спросила я. Она улыбнулась и протянула мне руку.
Я предупредила ее, что мне этой же ночью надо отлучиться по делу и спросила, не даст ли она мне ключ от квартиры, чтобы можно было уходить и приходить, когда захочу.
— Это тем более просто, что я ночую у себя дома в Отее, и вы будете здесь полной хозяйкой.
И она вручила мне ключ.
Заседание Конвента было бурным. Защитительная речь Робеспьера не имела того успеха, какого он ожидал. Особенно неудачным было ее начало. Заседание открылось сообщением Барера о взятии Антверпена, что означало взятие всей Бельгии.
А Робеспьер, который и не надеялся, что Антверпен отобьют, нападал в своей речи прежде всего на Карно, считавшегося «организатором победы».
К несчастью, Робеспьер не умел импровизировать и не смог изменить свой текст на ходу, поэтому он начал речь той фразой, которую заготовил заранее:
«Мы постоянно нападаем на Англию в своих речах, а наши войска ее щадят».
Его выступление продолжалось два часа.
Лекуантр, противник Робеспьера, видя, какое неблагоприятное впечатление производит речь Робеспьера, стал громко требовать, чтобы ее напечатали.
Ни один сторонник Робеспьера не посмел бы настаивать на этом.
Однако собрание по привычке проголосовало за то, чтобы опубликовать ее.
Тогда на трибуну устремился депутат Камбон, известный своей кристальной честностью. Робеспьер назвал его мошенником, а Карно — предателем.
— Одну минутку, — сказал он, — не будем торопиться. Прежде чем меня опозорят на весь свет, я хочу высказаться.
Он ясно, в немногих словах рассказал о том, как распоряжался казной, и закончил словами:
— Настала пора говорить правду. Один человек подменяет собой целый Конвент. Этот человек Робеспьер. Рассудите нас.
Бийо закричал:
— Да, ты прав, Камбон. Пора сорвать маски. Если у нас и в самом деле больше нет свободы мнений, то пусть лучше мой труп послужит троном для честолюбца, чем я стану молчаливым соучастником его преступлений.
— А я, — сказал Панис, — спрашиваю только о том, есть ли мое имя в списке тех, кто объявлен вне закона. Что я выиграл с Революцией? Не на что купить саблю сыну и юбку дочке.
В зале раздались крики: «Откажись от своих слов! Откажись от своих слов!»
Но Робеспьер спокойно возразил:
— Я не откажусь от своих слов. Я предстал перед врагами с открытым забралом: никому не льстил, никого не оклеветал, мне некого бояться! Я настаиваю на своем, и пусть члены Конвента сами решают, обнародовать мою речь или нет.
Со всех сторон послышались голоса:
— Не печатать!
Решение напечатать речь было отменено.
Это был оглушительный провал.
Как только Конвент отверг обвинения в мошенничестве, предательстве, заговоре, выдвинутые Робеспьером против комитетов и народных представителей, палата обвинила Робеспьера в клевете на народных депутатов и комитеты.
Робеспьер рассчитывал, что якобинцы помогут ему отыграться. Этот клуб, обязанный ему своим возникновением, силой и успехом, был его опорой.
Я решила пойти на собрание Якобинского клуба. Мне сказали, что Тальен вернется домой не раньше полуночи.
Я закуталась в длинную накидку, какую носят женщины из народа, — мне одолжила ее г-жа де Кондорсе.
В подвале, где собирались якобинцы, было душно.
Коммуну уже предупредили о провале ее героя; на улице видели пьяного Анрио, который проехал, качаясь, на своей лошади, как то случалось с ним в дни важных событий. Он отдал приказ назавтра привести национальную гвардию в боевую готовность.
Около девяти часов в зал вошел Робеспьер. Его встретили приветственными возгласами. Он был бледен, голову держал прямо, зеленые глаза его горели. Он поднялся на трибуну, с защитительной речью в руках.
Он только сегодня произнес ее в Конвенте, но, неутомимый оратор, он хотел непременно прочесть ее в Якобинском клубе.
Его слушали благоговейно, как апостолы слушают своего Бога, и восторженно рукоплескали.
Потом, когда он закончил, когда гром аплодисментов стих, он сказал:
— Граждане, это мое завещание. Оставляю вам память обо мне, вы защитите ее. Если мне суждено выпить цикуту, я это сделаю не дрогнув.
— Я выпью ее вместе с тобой! — крикнул Давид.
— Все! Мы все выпьем яд! — закричали присутствующие, бросаясь друг к другу в объятия.
Полились слезы, послышались рыдания.
Восторг перешел в неистовство.
Кутон поднялся на трибуну и предложил исключить из Конвента членов, которые голосовали против печатания речи Робеспьера.
Якобинцы в едином порыве проголосовали за это предложение.
Они забыли, что решение не печатать речь Робеспьера было принято большинством голосов и что таким образом они высказались за отставку большей части членов Конвента.
Пылкие сторонники Робеспьера окружили своего апостола.
Они говорили:
— Скажи только слово — и мы устроим новое тридцать первое мая.
Наконец Робеспьер, на которого наседали со всех сторон, проронил:
— Ну что ж, попытайтесь очистить Конвент, отделите овец от козлищ.
Но тут в той части зала, которая была хуже всего освещена, раздался громкий шум. Якобинцы обнаружили, что среди них находятся Колло д'Эрбуа и Бийо; эти заклятые враги Робеспьера слышали все выступления против Конвента и теперь знают: Робеспьер дал своим приспешникам благословение на то, чтобы отделить овец от козлищ.
Им стали угрожать; замелькали ножи.
Несколько человек из числа якобинцев, не хотевших кровопролития, заслонили их, защитили и помогли скрыться.
Председатель объявил, что заседание окончено.
Обеим партиям не хватило бы и ночи, чтобы подготовиться к завтрашнему сражению.
Я вышла вместе со всеми. Было начало двенадцатого. Тальен, наверно, уже вернулся.
Впереди я заметила Робеспьера.
Он опирался на руку Кофингаля. Рядом с ним шел столяр Дюпле.
Они говорили о завтрашнем заседании. Победа у якобинцев не успокоила друзей Робеспьера.
— Я уже ничего не жду от Горы, — говорил он. — Но большинство в Конвенте — молодежь, она будет меня слушать.
Жена и две дочери Дюпле ждали Робеспьера на пороге дома.
Завидев его издали, они бросились навстречу. Он успокоил их. Все вошли в проход, ведущий к дому столяра. Дверь за ними захлопнулась.
Я пошла назад; любопытство заставило меня пойти вслед за этим человеком, и теперь я вернулась по улице Сент-Оноре и направилась по ней в другую сторону — в сторону дворца Эгалите.
Несмотря на поздний час, на улицах было людно. В жилах столицы бешено пульсировала кровь. Одни люди с таинственным видом выходили из домов, другие с не менее таинственным видом входили в дома; прохожие перебрасывались словами через улицу; домоседы, стоя у окон, подавали друг другу знаки.
Дойдя до конца Железного Ряда, я свернула на улицу Тампль и дошла до Жемчужной улицы.
Она была плохо освещена; с трудом можно было разобрать номера домов. Однако мне показалось, что я добралась до дома номер 460.
Но я не решалась постучать в дверь узкого прохода, ведущего в этот мрачный дом, на фасаде которого не светилось ни одного окна.
Вдруг дверь открылась и на пороге показался человек в карманьоле, с толстой палкой в руках.
Я испуганно отшатнулась.
— Чего ты хочешь, гражданка? — спросил он, стуча своей палкой по мостовой.
— Я хочу поговорить с гражданином Тальеном.
— Откуда ты?
— Из тюрьмы в монастыре кармелитов.
— Кто тебя прислал?
— Гражданка Тереза Кабаррюс. Человек вздрогнул.
— Ты говоришь правду? — спросил он.
— Проводи меня к нему и сам увидишь.
— Идем.
Человек приоткрыл дверь. Я проскользнула в проход; он пошел впереди меня и поднялся по слабо освещенной лестнице.
Послышался многоголосый шум: похоже, люди ожесточенно спорили.
По мере того как я поднималась, голоса становились отчетливее.
Я услышала имена Робеспьера, Кутона, Сен-Жюста, Анрио.
Голоса доносились с третьего этажа.
Человек с палкой остановился перед дверью и распахнул ее.
Поток света хлынул на лестницу; увидев человека с палкой, все замолчали.
— Что случилось? — спросил Тальен.
— Тут женщина, она вышла из тюрьмы в монастыре кармелитов и говорит, что хочет сообщить новости о гражданке Терезе Кабаррюс.
— Пусть войдет! — живо вскричал Тальен.
Человек с палкой отошел. Я сбросила накидку на перила лестницы и вошла в эту комнату, где при виде меня все застыли.
— Кто из вас гражданин Тальен? — спросила я.
— Я, — ответил самый молодой из присутствующих. Я подошла к нему.
— Меня прислала гражданка Тереза Кабаррюс. Она сказала: «Отнеси эту прядь волос и кинжал Тальену и скажи ему, что послезавтра я предстану перед Революционным трибуналом, поэтому, если через двадцать четыре часа Робеспьер не умрет, значит, Тальен — подлый трус!»
Тальен схватил прядь волос и кинжал.
Он поцеловал прядь и поднял вверх кинжал.
— Вы слышали, граждане? Вы вольны не издавать завтра указ о привлечении Робеспьера к суду, но если вы так поступите, я заколю его вот этим кинжалом, и мне одному будет принадлежать честь освобождения Франции от тирана.
Все присутствующие в едином порыве протянули руки к кинжалу Терезы Кабаррюс.
— Клянемся, что либо мы завтра умрем, либо освободим Францию!
Тальен обернулся ко мне:
— Завтра произойдет великое событие, которое можно сравнить с падением Аппия или убийством Цезаря. Если хочешь, приходи завтра на заседание, а потом все расскажешь Терезе.
— Да, но если вы хотите добиться успеха, — произнес чей-то голос, — не вступайте в споры, не давайте ему слова. Смерть без лишних слов!
— Браво, Сиейес! — закричали голоса. — Ты даешь мудрый совет, и мы ему последуем!
20
Тальен непременно хотел, чтобы человек с палкой — а он был не кем иным, как его телохранителем, — проводил меня.
Я вернулась к г-же де Кондорсе тем же путем, которым шла к гражданину Тальену. У меня было странное чувство: я стала связующим звеном между карающей десницей и сердцем злодея.
Я дала вовлечь себя в политические события, и что бы ни произошло завтра: заколет ли Тальен Робеспьера, заколют ли самого Тальена — и в том и в другом случае это я вложила кинжал в руку убийцы.
Пока кинжал был у меня в руках, пока мной двигало желание спасти моих подруг, я об этом не думала; но как только он перешел в руки Тальена, я становилась его сообщницей. Лихорадочное возбуждение, которое не оставляло меня, пока я не выполнила данного мне поручения, покинуло меня, как только я снова вышла на улицу. Шум утих; однако улица Сент-Оноре по-прежнему была людной, только прохожие шли теперь поодиночке, не кучками. Любопытство привело меня к дому столяра Дюпле. Все было закрыто, ни один луч света не просачивался наружу. Что делали жившие в нем люди? Спали сном праведников или молча сновали из угла в угол, не находя себе места от беспокойства?
Я поблагодарила человека с палкой и дала ему серебряную монету. Он взял ее со словами:
— Я беру ее из чистого любопытства, гражданочка: уж больно давно не видел серебряных монет!
Поднявшись к себе на антресоли, я затворила жалюзи, но стала смотреть сквозь них, оставив окна открытыми; мне не спалось.
Я очень тревожилась за моих подруг.
Завтра вечером все решится. Я не боялась за свою жизнь, бестрепетно смотрела на нож гильотины, и не мигая глядела на солнечные блики на этом ноже, обагренном кровью тридцати человек, — но я дрожала за этих двух женщин, с которыми познакомилась всего несколько дней назад, чужих мне, но раскрывших мне объятия, когда все от меня отвернулись.
По тому, что я увидела вечером у кордельеров, я могла судить о влиянии, которое имел Робеспьер на толпу.
— Я выпью цикуту, — сказал он с сократовским спокойствием.
И целый хор фанатиков ответил:
— Мы выпьем ее с тобой!
Наши друзья, вернее, наши союзники, я уверена, не побоятся вступить в бой, но хватит ли у них мужества продолжать его? И главное, хватит ли смелости последовать совету Сиейеса: «Смерть без лишних слов»?
Как мало слов нужно гению, дабы внятно изложить свою мысль, дабы объяснить ее настоящему и будущему; дабы изваять ее в бронзе, наконец.
Сиейес был гением этого собрания; но, будучи священником, он не мог быть исполнителем.
Около трех часов я закрыла окно и легла.
Но спала я плохо и видела во сне всякий вздор.
Единственной мыслью, которая, как маятник, стучала у меня в мозгу, была фраза Сиейеса. Именно эта фраза была настоящим приговором Робеспьеру.
Когда я начала засыпать, уже занимался день. Около восьми или девяти часов я проснулась. С улицы доносился шум. Я вскочила и приоткрыла окно.
У дверей дома столяра Дюпле уже собралась кучка якобинцев (под якобинцами я разумею завсегдатаев Клуба). Одни входили, другие выходили; вероятно, это приходили к Робеспьеру за указаниями.
Один человек из всей этой толпы остановился, поднял на меня глаза, взгляд их проник сквозь приоткрытые жалюзи. Я быстро захлопнула окно, но было уже поздно: меня узнали.
Две минуты спустя раздался стук в дверь; я без особого страха пошла открывать.
Я тоже узнала этого человека: то был не кто иной, как мой знакомый полицейский комиссар; я пригласила его войти.
— С удовольствием, — сказал он. — Я еле держусь на ногах, всю ночь не спал. Партии настроены решительно, и сегодня будет бой.
— Признаться, мне бы очень хотелось присутствовать при этом сражении. Как вы думаете, где оно развернется? В Якобинском клубе или в Конвенте?
— Конечно, в Конвенте. Ведь там законность, а Робеспьер у нас законник.
— Как мне пройти на заседание? У дверей Конвента будет драка, а я совсем одна.
— Вот пропуск, — сказал он. — Заседание начнется в одиннадцать; только перекусите что-нибудь, оно закончится не скоро. Когда вы выйдете оттуда, вы меня увидите, если я вам понадоблюсь. Вы знаете, что я всегда к вашим услугам.
— Будь вы сейчас свободны, вы оказали бы мне огромную услугу, если бы сходили в монастырь кармелитов и каким-нибудь образом передали Терезе Кабаррюс, что ее поручение выполнено.
— Я сделаю лучше, — ответил он. — Чтобы сбить со следа наших ищеек, я переведу ее в другую тюрьму; если Тальена постигнет неудача, то первое, что сделает Робеспьер, чтобы отомстить за себя, — расправится с его возлюбленной. Ну вот, а пока ее будут искать в кармелитском монастыре, пока будут искать, куда ее перевели, пройдет два или три дня. А в нашем положении несколько дней отсрочки — это уже кое-что.
— О, если мы победим, как мне отблагодарить вас?
— Когда это случится, — ответил он, — то власть перейдет в руки Тальена, Барраса и их друзей, так что все будет очень просто.
— Хорошо, договорились, — сказала я, — а теперь идите скорее, подумайте о том, что мои подруги в эту минуту умирают от страха.
— У вас нет прислуги? — спросил он.
— Нет.
— Хорошо, когда я выйду на улицу, я закажу для вас завтрак в кафе: два яйца и бульон.
— Благодарю вас, вы очень любезны…
— Не забудьте, после завтрака сразу отправляйтесь в Конвент, если хотите увидеть все, что сегодня произойдет.
Через полчаса я уже сидела на самой близкой к председателю трибуне. В одиннадцать часов зал открыли для посетителей; на трибунах, как я и предполагала, было полно народу, но члены Собрания, видимо, были глубоко обеспокоены: они не появлялись, вернее, их приходило очень мало.
Прежде всего надо сказать, что из семисот депутатов, которые провозгласили Республику 21 сентября 1792 года, более двухсот человек уже не было в живых: они сложили головы на эшафоте.
На всех скамьях — ужасная картина — зияли пустоты, и они означали не что иное, как могилы.
В центре оставалось свободным просторное, как братская могила, место жирондистов.
На Горе оставались незанятыми скамьи Дантона, Эро де Сешеля и Фабра д'Эглантина.
Всюду виднелись свободные места, на которые после смерти занимавших их людей никто не смел садиться.
Кто повинен во всех этих пустотах?
Один-единственный человек.
Кто осудил двадцать двух жирондистов устами Дантона?
Кто осудил двадцать пять кордельеров устами Сен-Жюста?
Кто осудил Шометта?
Кто осудил Эбера?
Один и тот же человек.
Спросите эти пустые места, спросите эти могилы, либо все сразу, либо по очереди — все назовут одно и то же имя: Робеспьер!
Эти зияющие могилы были страшными сообщниками заговорщиков. Когда настал час расплаты, я видела, как незримая рука мертвых карала более жестоко, чем рука живых.
А вчера в Клубе якобинцев он имел слабость дать согласие (или имел силу дать приказ?) устроить чистку.
Сколько же человек должно было погибнуть при этой чистке?
Он и сам не знал. Он мог ответить, как Сулла: «Я не знаю».
А меж тем депутаты мало-помалу занимали свои места. Они устали, но тревога пересилила усталость.
Было видно, что почти никто из этих людей не спал ночью: одни потому, что принимали участие в каком-нибудь заговоре, другие потому, что боялись ареста.
Они искали глазами… что?.. Когда приближается великое событие, когда на небе собираются тучи, когда вот-вот грянет землетрясение, все ищут глазами…
Неведомое!
На обратном пути я видела, как волнуется на улице народ и как грозно его праздное ожидание.
Пробил полдень, а Робеспьер еще не пришел. Говорили, что, уязвленный вчерашним провалом, он вернется в Конвент не иначе, как во главе вооруженной Коммуны, и в подтверждение этих слухов вечно пьяный Анрио выстроил на площади Карусель целую батарею пушек.
Тальен также не появлялся в зале заседаний. Но все знали, что он со своими друзьями находится в зале Свободы, и, поскольку путь в зал Конвента лежит через этот зал, он останавливает всех депутатов: некоторых оставляет с собой, а другим дает наставления и посылает в зал Конвента.
Ждал ли он Робеспьера, как Брут, Кассий и Каска ждали Цезаря? Собирался ли он заколоть его там, «без лишних слов», как сказал Сиейес?
Наконец по рядам пронесся ропот, возвестивший о появлении того, кого все ждали с таким нетерпением, а иные, быть может, не только с нетерпением, но и со страхом.
Химик, который мог бы разложить этот ропот на составляющие, нашел бы в нем всего понемногу, начиная от налета угрозы и до осадка борьбы.
Никогда, даже в памятный день праздника Верховного Существа, Робеспьер не одевался с таким тщанием. На нем был василькового цвета фрак, светлые штаны, белый пикейный жилет с бахромой. Он шел медленно, уверенным шагом. Его приверженцы: Леба, Робеспьер-младший, Кутон — появились вместе с ним и расселись вокруг него, ни на кого не глядя, ни с кем не здороваясь. И все же со своего места они увидели, как главы партий Равнины и Горы, непримиримые враги, в этот день — грозный знак! — вошли в зал об руку, поддерживая друг друга.
Мгновенно наступила тишина.
Вошел Сен-Жюст, держа в руке текст речи, которую собирался произнести и которая должна была повлечь за собой падение старых комитетов и обновление их состава за счет людей, преданных Робеспьеру.
Накануне партия якобинцев, опасаясь запальчивости молодого человека, потребовала, чтобы он прочел свою речь перед комиссией, прежде чем произнести ее в Конвенте. Но он не успел этого сделать. Он едва успел дописать ее до конца. Серый, землистый цвет лица, черные круги под глазами говорили о том, как нелегко она ему далась.
Он прошел прямо на трибуну; волна депутатов во главе с Тальеном ворвалась в зал вслед за ним. В председательском кресле восседал Колло д'Эрбуа, личный враг Робеспьера. Его намеренно избрали председателем; рядом с ним сидел человек, готовый в случае нужды занять его место; в храбрости же этого человека никто не сомневался — это был злой как пес член партии Дантона — Тюрио, который, как ты помнишь, так рьяно голосовал за смерть короля, что с тех пор все зовут его не иначе как Тюруа.
Не то по небрежности, не то из презрения, Сен-Жюст, забыв даже попросить слово, прошел прямо на трибуну и начал свою речь.
Но как только он произнес первые фразы, Тальен, держа руку на груди и, вероятно, сжимая в ней кинжал Терезы, сделал шаг вперед и сказал:
— Председатель, я прошу слова, которое забыл попросить Сен-Жюст.
Среди присутствующих пробежала дрожь. Все почувствовали, что эти слова означают объявление войны.
Что скажет Колло д'Эрбуа? Оставит ли он на трибуне Сен-Жюста? Предоставит ли слово Тальену?
— Слово Тальену, — сказал Колло д'Эрбуа. Наступила глубокая тишина. Тальен взошел на трибуну, вынул руку из-за пазухи.
— Граждане, — сказал он, — в тех нескольких фразах, которые сказал нам Сен-Жюст, он хвалился тем, что не принадлежит ни к одной партии. Я также не причисляю себя ни к одной партии и потому скажу вам правду. Вероятно, это вас удивит. Правда прогремит как гром среди ясного неба, потому что вот уже несколько дней вокруг нас повсюду сеют лишь смуту да ложь. Вчера один член правительства отстранился от него и произнес речь от своего собственного имени. Сегодня другой поступает так же. Такой разброд лишь усугубляет невзгоды родины, разрывает ее на части и толкает в пропасть; я требую, чтобы все покровы были сорваны.
— Да! — закричал со своего места Бийо-Варенн, еще более бледный и хмурый, чем обычно. — Да, вчера сообщество якобинцев проголосовало за чистку Конвента. Проголосовало за что? Даже не верится — за то, чтобы истребить большинство членов Конвента, высказавшееся против печатания речи гражданина Робеспьера. Ведь эта чистка, это большинство — двести пятьдесят человек, ни более ни менее.
— Не может быть! Не может быть! — закричали со всех сторон.
— Мы с Колло д'Эрбуа были там, граждане, и лишь чудом уцелели. И там, там, — сказал он, грозя кулаком, — там, на Горе, я вижу одного из тех людей, которые бросились на меня вчера с ножом.
При этих словах весь Конвент встал и раздались крики:
— Схватить его! Схватить убийцу!
Бийо назвал его имя; оно было незнакомо слушателям, но знакомо судебным исполнителям — они быстро схватили этого человека.
Но после ареста этого негодяя воздух продолжал сотрясаться, как это бывает во время бурных собраний, где вот-вот произойдут важные события.
— Конвент, — продолжает Бийо, — должен понимать, что его с двух сторон берут за горло. Один час слабости — и мы погибли!
— Нет! Нет! — закричали все члены Конвента, вставая на скамьи и размахивая шляпами. — Нет, наоборот, оно само раздавит своих врагов! Говори, Бийо, говори! Да здравствует Конвент! Да здравствует Комитет общественного спасения!
— Ладно! Раз настал час истины, — продолжал Бийо, — я требую, чтобы члены Собрания, которые сейчас будут призваны к ответу, сказали всю правду. Вы содрогнетесь от отвращения, когда узнаете, в каком положении мы оказались: вооруженные силы в руках отцеубийц, а Анрио — сообщник заговорщиков; вы содрогнетесь, когда узнаете, что здесь есть диктатор, — и он бросил взгляд налитых кровью глаз на Робеспьера, — который, когда встал вопрос о том, чтобы послать народных представителей в департаменты, просмотрел списки членов Конвента и из более чем семисот депутатов не нашел и двух десятков человек, достойных этой миссии.
Ропот уязвленной гордости, самый грозный из всех, поднялся со всех сторон.
— И при этом Робеспьер, — продолжает Бийо, — заявил вчера нам всем, осмелился нам заявить, что он вышел из Комитета, потому что с его мнением недостаточно считались. Не верьте, он вышел из Комитета потому, что после того как он шесть месяцев безраздельно властвовал в нем, Комитет восстал против его власти и организовал сопротивление ей. К счастью, это произошло вовремя: он как раз хотел выполнить декрет от двадцать второго прериаля, этот смертоносный декрет, который заставил даже самого безгрешного среди нас бояться за свою голову.
Со всех сторон раздались возгласы, мешавшие Бийо говорить; однако это был не ропот негодования, а одобрительный гул.
Потом все вокруг затихли, но это грозное молчание было как затишье перед бурей.
21
В жуткой тишине, предвещавшей бурю, взгляды присутствующих, встречаясь друг с другом, метали молнии.
— Да, граждане, — продолжал Бийо-Варенн, — знайте, что председатель Революционного трибунала, не имея на то никакого права, предложил вчера на собрании Клуба якобинцев, не просто враждебном, но еще и незаконном, распустить Конвент и объявить вне закона всех его членов, которые посмели выступить против Робеспьера. Но народ здесь! — Бийо обернулся к трибунам: — Не правда ли, о народ, ты не дремлешь? Ты следишь за твоими представителями!
— Да, да, народ здесь! — ревели трибуны.
— Право, мы уже довольно давно наблюдаем странное зрелище: те же самые люди, которые все время говорят о добродетели и справедливости, на самом деле все время попирают справедливость и добродетель. Как! Люди, которые действуют сами по себе, которые ни с кем не связаны, которые не строят козней, которые спасают Францию, приносят ей победу, — эти люди заговорщики; и в тот самый день, когда, благодаря их советам и действуя по предложенному ими плану, французы отбили Антверпен у англичан, заговорщики обвиняют их в том, что они предали Францию!
Под ногами у нас пропасть, а подлинные предатели перед нами: эта пропасть должна быть заполнена либо их трупами, либо нашими.
Удар поразил Робеспьера в самое сердце; отступать было некуда, и он лихорадочно бросился к трибуне.
— Долой предателя! Долой тирана! Долой диктатора! — закричали со всех сторон.
Но Робеспьер понял, что пробил его последний час, что он должен, как кабан, отбиваться от всей этой рычащей своры. Он схватился за перила трибуны, стал взбираться на нее и поднялся несмотря ни на что. По лбу его струился пот; он был бледен как мертвец; последний шаг — и он занял место Бийо. Он открыл рот, чтобы заговорить, но стоял ужасный шум. Быть может, как только раздастся его пронзительный голос, шум стихнет?
Тальен увидел, что Робеспьер вот-вот захватит трибуну; он почувствовал опасность, бросился вперед и резко оттолкнул Робеспьера локтем.
Это новый враг, это новый обвинитель. Сразу наступила тишина.
Робеспьер с удивлением оглянулся вокруг; он уже не узнавал собрание; за три года он привык видеть в нем лишь послушную его руке глину.
Теперь он начал понимать, какая над ним нависла опасность и в какую смертельную схватку он вступил.
Тальен воспользовался наступившей тишиной и крикнул:
— Я только что требовал, чтобы покровы были сорваны; дело сделано: заговорщики изобличены; восторжествует ли свобода?
— Да! — закричал весь зал, вставая. — Она уже торжествует. Договаривай, Тальен, договаривай!
— Все предвещает, — продолжал Тальен, — что враг народного представительства будет разгромлен; до сих пор я молчал; я не мешал Робеспьеру спокойно составлять в тиши список людей, которых он хочет объявить вне закона, ибо я не мог сказать: «Я сам видел, я сам слышал». Но вчера я тоже был в Клубе якобинцев, я сам видел, слышал, и меня объял страх за судьбу родины.
Новый Кромвель вербовал свою армию, и сегодня утром я взял вот этот кинжал, спрятанный за бюстом Брута, чтобы поразить тирана в самое сердце, если у Конвента не хватит решимости арестовать его.