Не было никаких сомнений в том, чья рука начертала эти строки; однако Пишегрю решил удостовериться в очевидном.
Лавильёрнуа уверял, что узнал почерк принцессы Марии; но Пишегрю заставил позвать привратника; тот подтвердил, что эти пожелания в самом деле выразила от своего христианского сердца августейшая дочь короля Людовика XVI. Затем он прибавил:
— Господа, прошу вас, не стирайте эти строчки, пока я буду здесь находиться. Я дал обет, что никто к ним не прикоснется.
— Хорошо, друг мой, вы славный малый, — произнес Пишегрю, а Деларю тем временем под словами: «Да будут участливы все французы!» написал следующее: «Бог исполнит желание невинной души!»
Между тем, будучи полностью отрезанными от мира, узники неоднократно с радостью убеждались, что они еще не окончательно забыты.
В тот же вечер, 18 фрюктидора, когда жена одного из заключенных выходила из Тампля, где ей разрешили повидаться с мужем, к ней подошел совершенно незнакомый человек.
— Сударыня, — сказал он, — вы, вероятно, имеете отношение к одному из тех несчастных, что были арестованы сегодня утром?
— Увы, да, сударь, — отвечала она.
— Ну что ж, позвольте хотя бы передать ему небольшую ссуду: он вернет ее мне в лучшие времена.
С этими словами он вложил ей в руку три свертка с луидорами.
Утром 19 фрюктидора к г-же Лаффон-Ладеба явился старик, которого она никогда не видела.
— Сударыня, — промолвил он, — я относился к вашему мужу со всем почтением и всем дружелюбием, которых он заслуживает; соблаговолите вручить ему пятьдесят луидоров; я очень сожалею, что в данный момент могу предложить ему только эту незначительную сумму.
Заметив ее колебания и догадываясь о причине этого замешательства, он прибавил:
— Сударыня, это отнюдь не ущемляет вашей щепетильности; я лишь даю эти деньги в долг вашему мужу, он вернет мне их по освобождении.
Почти все осужденные на изгнание долгое время занимали в Республике важные должности либо как генералы, либо в качестве министров. Удивительно, что 18 фрюктидора, перед тем как отправиться в ссылку, все они испытывали нужду.
Пишегрю, самый бедный из них, узнав в день своего ареста о том, что его не расстреляют, как он вначале полагал, а лишь сошлют, был обеспокоен судьбой сестры и брата, поскольку был их единственным кормильцем.
Что касается бедной Розы, читатель помнит, что благодаря своей иголке она зарабатывала себе на жизнь и была богаче Пишегрю. Если бы она узнала, какой удар обрушился на ее друга, она наверняка примчалась бы из Безансона и предложила бы ему свой кошелек.
Больше всего беспокоил этого человека, который спас Францию на Рейне, завоевал Голландию, самую богатую из всех стран, распоряжался миллионами и отказывался от миллионов, не желая продаваться (в то время как его обвиняли в том, что он получил девятьсот золотых луидоров, выторговал себе княжество Арбуа и ренту в двести тысяч ливров, которая после его смерти должна выплачиваться его жене и детям поровну, а также замок Шамбор с двенадцатью пушками, взятыми у неприятеля), — этого человека, который не был женат и, следовательно, у него не было ни жены, ни детей, этого человека, отдавшего себя даром, хотя он мог продать себя дорого, больше всего на свете волновал неуплаченный долг в шестьсот франков!
Он призвал к себе брата и сестру.
— Ты найдешь, — сказал он сестре, — в доме, где я жил, мундир, шляпу и шпагу — с ними я завоевал Голландию; пусти их в продажу, снабдив табличкой: «Мундир, шляпа и шпага Пишегрю, сосланного в Кайенну».
Сестра Пишегрю согласилась, и на следующий день пришла успокоить его, рассказав, что рука некоего благодетеля вручила ей шестьсот франков в обмен на три веши, выставленные на продажу, и его долг уплачен.
Вся собственность Бартелеми, в политическом отношении одного из самых значительных деятелей эпохи, ибо это он заключил с Испанией и Пруссией первые мирные договоры, подписанные Республикой, — вся собственность Бартелеми (он мог получить от каждой из двух этих держав по миллиону) заключалась в ферме, приносившей ему ренту в размере восьмисот ливров.
Вийо перед изгнанием обладал всего лишь тысячью франками. Неделей раньше он одолжил их человеку, называвшему себя его другом и ухитрившемуся не вернуть ему денег перед его отъездом.
Лаффон-Ладеба, который, после того как была провозглашена Республика, подчинял свои интересы интересам страны, который владел неисчислимым состоянием, с трудом смог собрать пятьсот франков, когда узнал о своем приговоре. Его дети, получив поручение уладить его дела и вернуть долги, уплатили всем кредиторам и остались нищими.
Деларю содержал престарелого отца и всю свою семью. Он был богат, но Революция полностью разорила его, и лишь благодаря друзьям он получил перед ссылкой воспомоществование. Его отец, шестидесятидевятилетний старик, был безутешен, но все же горе не могло его убить.
Он жил надеждой, что когда-нибудь снова увидит сына. Через три месяца после 18 фрюктидора он узнает, что некий морской офицер, прибывший в Париж, встречался с Деларю в пустынных краях Гвианы.
Тотчас же он принимает решение увидеть и выслушать его; в доме собирается вся семья, заинтересованная рассказом офицера. Входит моряк. Отец Деларю встает, направляется навстречу гостю, но в тот миг, когда он собрался заключить его в объятья, радость убивает его: старец падает как пораженный молнией к ногам человека, только что сообщившего ему: «Я видел вашего сына!»
Что касается Тронсона дю Кудре, который жил на одно лишь жалованье, то он был лишен всего, когда его задержали, и уехал с двумя луидорами в кармане.
Может быть, я не прав, но мне кажется, что хорошо, когда романист следует по стопам революций и государственных переворотов и, в отличие от историков, учит грядущее поколение тому, что далеко не всегда люди, в чью честь воздвигают памятники, достойны его восхищения и уважения.
За охрану заключенных отвечал Ожеро, которому недавно было поручено их арестовать. Он приставил к ним в качестве ближайшего надзирателя человека, как утверждали, месяц назад вернувшегося с тулонской каторги, куда он попал по приговору военного суда за кражи, убийства и поджоги, совершенные в Вандее.
Узники оставались в Тампле с утра 18 фрюктидора до вечера 21 фрюктидора. Тюремный смотритель разбудил их в полночь, объявив, что, вероятно, они вскоре покинут тюрьму и на сборы им отводится четверть часа.
Пишегрю, сохранивший привычку спать одетым, был готов раньше всех и принялся расхаживать из камеры в камеру, поторапливая своих товарищей.
Первым спустившись вниз, он увидел у подножия башни члена Директории Батрелеми; рядом с ним стоял генерал Ожеро и министр полиции Сотен, доставивший осужденного в Тампль в своем личном экипаже.
Когда Бартелеми поблагодарил Сотена за то, что тот отнесся к нему с должным почтением, министр заметил:
— Мы знаем, что такое революция! Сегодня ваш черед, завтра, может быть, наш.
Когда Бартелеми, беспокоясь о стране больше, чем о себе, спросил Сотена, не приключилось ли какой-нибудь беды и не был ли нарушен общественный покой, министр ответил:
— Нет; народ проглотил пилюлю, и, поскольку доза была правильной, он хорошо ее усвоил.
Затем, видя, что все заключенные собрались у подножия башни, сказал:
— Господа, желаю вам счастливого пути. После этого он сел в карету и уехал.
Тогда Ожеро начал перекличку осужденных. По мере того как он их называл, охранники отводили их к экипажам вдоль шеренги солдат, оскорбляющих узников.
Какие-то ублюдки, выросшие в сточных канавах, всегда сотовые унизить того, кто падает, пытались сквозь солдатскую шеренгу дотянуться до осужденных, ударить их по лицу, сорвать с них одежду или вымазать их грязью.
— Почему их отпускают? — вопили они. — Нам обещали их расстрелять!
— Дорогой генерал, — сказал Пишегрю, проходя мимо Ожеро (при этом он выделил слово «генерал»), раз вы дали такое обещание этим храбрецам, нехорошо с вашей стороны не держать своего слова.
XXXIII. ПО ЭТАПУ
Четыре экипажа, вернее, четыре двухосных фургона, напоминавшие клетки, огороженные со всех сторон железными решетками, при малейшем толчке причинявшими узникам боль, открыли свои двери для шестнадцати ссыльных.
В повозки поместили по четыре человека; при этом не принималось во внимание ни слабость заключенных, ни тяжесть их ранений. Некоторые из них получили удары саблями; другие были избиты во время ареста либо солдатами, либо чернью, которая всегда будет считать, что побежденные испытывают недостаточно страданий.
К каждой повозке, к каждой группе из четырех человек был приставлен надзиратель, у которого хранился ключ от висячего замка на решетке, служившей дверью.
Сопровождал их конвой под командованием генерала Дютертра в составе четырехсот пехотинцев, двухсот кавалеристов и двух пушек.
Всякий раз, когда ссыльные садились в свои клетки или выходили из них, каждая из пушек держала под косым прицелом две повозки и канониры, стоя возле зажженных фитилей, были готовы стрелять как в тех, кто попытался бы убежать, так и в тех, кто не сделал бы такой попытки.
Двадцать второго фрюктидора (восьмого сентября), в час ночи, при отвратительной погоде, осужденные отправились по этапу.
Покинув Тампль, они должны были пересечь весь Париж, выехать из города через заставу Анфер и направиться дальше по орлеанской дороге.
Однако, вместо того чтобы следовать по улице Сен-Жак, конвой свернул за мостом направо и направил обоз к Люксембургскому дворцу.
Три члена Директории (точнее, Баррас, олицетворявший всех троих) давали бал.
Извещенный заранее, Баррас поспешил на балкон вместе со своими гостями и указал им на Пишегрю, который всего лишь три дня назад был соперником Моро, Гоша и Бонапарта; своего коллегу Бартелеми, а также Вийо, Деларю, Рамеля и, наконец, всех тех, кого то ли превратность судьбы, то ли забывчивость Провидения отдавала в его руки. Узники услышали, как под взрывы смеха шумных весельчаков Баррас советовал ставленнику Ожеро Дютертру «хорошенько позаботиться об этих господах».
Дютертр отвечал на это:
— Будьте спокойны, генерал.
Вскоре мы увидим, что подразумевал Баррас под словами: «Хорошенько позаботьтесь об этих господах».
Между тем простолюдины, выходившие из клуба, который находился в подвале театра Одеон, окружили повозки; черни не позволили разорвать осужденных в клочья, чего она настойчиво добивалась, но в утешение ей заключенных осветили фонарями, дабы она могла наглядеться на них вдоволь.
Наконец под крики «Смерть им!» и яростные вопли толпы повозки проехали по улице Анфер и покинули Париж.
В два часа пополудни, проделав всего лишь восемь льё, они прибыли в Арпажон. Бартелеми и Барбе-Марбуа, наиболее слабые из ссыльных, лежали ничком и казались обессилевшими.
Когда заключенные узнали, что дневной этап окончен, у них появилась надежда, что их доставят в какую-нибудь сносную тюрьму, где они смогут немного отдохнуть. Но начальник конвоя отвез их в тюрьму для воров; он наблюдал за поведением каждого осужденного и радовался, видя, как они выражают свое отвращение к ней.
В первой из повозок находился Пишегрю, по лицу которого невозможно было узнать о его чувствах. Подойдя к входу, похожему на дыру, он лишь сказал:
— Если это лестница, посветите мне; если это колодец, предупредите меня заранее.
Такое хладнокровие вывело Дютертра из себя.
— Ах, негодяй! — воскликнул он. — Вы, кажется, надо мной смеетесь, но мы еще увидим, как рано или поздно я отучу вас зазнаваться!
Пишегрю спустился первым и сообщил своим спутникам, что тюремщики проявили чуткость, постелив для них солому, и поблагодарил Дютертра за эту заботу.
— Только, — прибавил он, — солома вымокла в воде и камера наполнилась смрадом.
Бартелеми спустился вторым; он оставался кротким и спокойным, но был изнурен и чувствовал, что ему не придется отдохнуть ни минуты; лежа наполовину в ледяной воде, он воздел руки к небу и пробормотал:
— О Боже! О Боже!
Затем привели Барбе-Марбуа; его поддерживали под руки; он почувствовал зловонный запах, вырывавшийся из камеры, и отшатнулся со словами:
— Сейчас же расстреляйте меня, но избавьте от столь отвратительной смерти.
Но тут жена тюремщика, которая шла за ним, сказала:
— Ты слишком многого хочешь; уж столько других, которые стоили подороже тебя, спускались туда без особых церемоний.
Дернув за руку, она столкнула его с лестницы, и он полетел вниз головой.
Когда Вийо, стоявший позади него, услышал крик Барбе-Марбуа при падении, а также крики двух заключенных, увидевших, как тот падает, и бросившихся ему на помощь, он схватил женщину за шею и вскричал:
— Клянусь честью, мне очень хочется задушить ее. Что вы на это скажете?
— Отпустите ее, Вийо, — посоветовал Пишегрю, — и спускайтесь к нам. Барбе-Марбуа подняли; у него было разбито лицо и раздроблена челюсть. Трое узников, что не пострадали, принялись кричать:
— Хирурга! Хирурга! Никто не отозвался.
Тогда они попросили воды, чтобы промыть раны своего товарища, но дверь оставалась закрытой, и ее приоткрыли лишь два часа спустя, когда им принесли ужин — кусок хлеба и кувшин с водой.
Всех мучила жажда, но привыкший к лишениям Пишегрю тотчас же отдал свою долю воды, чтобы промыть раны Барбе-Марбуа; однако другие узники не согласились на эту жертву: вода, необходимая для компресса, была взята из доли каждого; хлебную порцию Барбе-Марбуа (он не мог есть) единодушно разделили между остальными.
На следующий день, 23 фрюктидора (9 сентября), в семь часов утра обоз снова двинулся в путь; конвойные не поинтересовались, как провели ночь осужденные, и не позволили хирургу осмотреть раненого.
В полдень они прибыли в Этамп. Дютертр приказал сделать остановку посреди площади и выставил своих узников на обозрение черни: ей было разрешено обступить повозки. Простолюдины воспользовались разрешением и принялись освистывать, проклинать и забрасывать грязью тех, чья вина была им неведома, но в их глазах они были преступниками лишь потому, что находились под стражей.
Ссыльные попросили, чтобы обоз двигался дальше или чтобы им разрешили спуститься на землю. Но им отказали и в том и в другом. Один из осужденных, Тронсон дю Кудре, был депутатом от департамента Сена-и-Уаза, где находился Этамп, расположенный именно в том кантоне, жители которого с наибольшим энтузиазмом голосовали за него на выборах.
Болезненно восприняв неблагодарность и предательство своих сограждан, он внезапно поднялся и, как раньше говорил с трибуны, ответил окликнувшим его по имени:
— Ну да, это я, собственной персоной, ваш представитель! Узнаете ли вы своего депутата в этой железной клетке? Это мне вы поручили отстаивать свои права, и это в моем лице они были нарушены. Меня везут в ссылку, не осудив и даже не предъявив обвинения. Мое преступление состоит лишь в том, что я оберегал вашу свободу, вашу собственность и вас самих; в том, что я хотел дать Франции мир и, таким образом, вернуть вам ваших детей, которых убивает вражеский штык; мое преступление состоит лишь в том, что я оставался верен конституции, которой мы присягнули; и вот сегодня, в награду за то, что я усердно служил вам и защищал вас, вы действуете заодно с нашими палачами! Вы, мерзавцы и подлецы, недостойны того, чтобы вас представлял благородный человек!
И он снова принял неподвижную позу.
Толпа на миг остолбенела, подавленная этим пылким выступлением; но вскоре она вновь принялась осыпать осужденных оскорблениями и разъярилась еще сильнее, когда шестнадцати осужденным принесли ужин — четыре солдатских хлеба и четыре бутылки вина.
Это зрелище продолжалось три часа.
В тот вечер обоз остановился на ночлег в Анжервиле, где Дютертр хотел, как и накануне, поместить заключенных в карцер.
Но генерал-адъютант — по странному совпадению его звали Ожеро, как и человека, арестовавшего наших героев — по собственному почину разместил их на постоялом дворе, где они провели довольно сносную ночь, а Барбе-Марбуа наконец получил помощь хирурга.
Двадцать четвертого фрюктидора (10 сентября), раньше назначенного часа, заключенные прибыли в Орлеан и провели остаток дня и следующую ночь в бывшем монастыре урсулинок, превращенном в исправительное заведение.
На сей раз ссыльных охраняли не конвойные, а жандармы, относившиеся к ним очень гуманно, хотя и следовали приказу.
Затем узникам дали двух служанок, на вид простолюдинок; но в них они тотчас же узнали светских женщин, облачившихся в грубую одежду, чтобы получить возможность оказывать им услуги и снабжать их деньгами.
Женщины даже предложили Вийо и Деларю помочь им бежать (они могли устроить побег только двум заключенным).
Вийо и Деларю отказались, опасаясь, что из-за этого побега положение их товарищей ухудшится.
Имена же двух самоотверженных женщин остались неизвестны, ибо назвать их в то время означало выдать этих ангелов милосердия; в истории встречаются порой такие достойные сожаления факты, и она скорбит по этому поводу.
На следующий день заключенные прибыли в Блуа.
При входе в город внушительная толпа лодочников поджидала обоз в надежде разнести клетки и убить тех, кто в них находился.
Но капитан кавалерии, возглавлявший отряд (его звали Готье; история сохранила его имя, как и Дютертра), знаком показал заключенным, что им нечего бояться.
С помощью сорока солдат он оттеснил весь этот сброд.
Разъяренная чернь не просто кричала, а осыпала ссыльных проклятиями; ослепленные гневом, люди называли их злодеями, цареубийцами и захватчиками; отряд пробился сквозь толпу, и узников поместили в небольшую очень сырую церквушку, на каменном полу которой набросали немного соломы.
При входе в церковь образовалась давка, вследствие этого чернь смогла приблизиться к осужденным вплотную, и Пишегрю почувствовал, как кто-то сунул ему в руку записку.
Как только ссыльные остались одни, Пишегрю прочел послание; в нем говорилось следующее:
«Генерал, Вы можете покинуть тюрьму, где сейчас находитесь, сесть на коня и бежать под другим именем, с паспортом — все это зависит только от Вас. Если Вы согласны, то, прочитав записку, подойдите к солдатам, что Вас охраняют, и потрудитесь надеть на голову шляпу; это будет знаком Вашего согласия. В таком случае не спите и одетым ждите с полуночи до двух часов».
Пишегрю подошел к охране с непокрытой головой. Человек, который хотел его спасти, окинул его восхищенным взглядом и удалился.
XXXIV. ПОСАДКА НА КОРАБЛЬ
Приготовления к отъезду из Блуа настолько затянулись, что узники стали опасаться, как бы их не оставили там и во время их пребывания в городе тюремщики не нашли способ с ними расправиться. Они еще больше уверовали в это, когда генерал-адъютант, которого звали Колен, командовавший конвоем и подчинявшийся Дютертру, известный в стране как один из тех, кто устроил бойню 2 сентября, и его соратник по имени Гийе, чья репутация была не лучше, вошли в тюрьму около шести часов утра.
Эти люди казались очень возбужденными, бранились, как бы распаляя себя, и смотрели со злорадными улыбками на ссыльных.
И тут муниципального чиновника, сопровождавшего заключенных от самого Парижа, словно осенило. Он направился к пришедшим и остановился перед ними с решительным видом.
— Почему вы медлите с отъездом? — спросил он. — Все давно готово; толпа разрастается, а ваше поведение более чем подозрительно; я видел и слышал, как вы собирали людей и подстрекали их совершить насилие над заключенными. Я заявляю вам, что, если произойдет какой-нибудь несчастный случай, когда они выйдут из тюрьмы, я попрошу внести мои показания в протоколы муниципалитета, и он предъявит вам обвинение.
Два негодяя пробормотали извинения; вскоре подъехали повозки; появление заключенных сопровождалось такими же криками, проклятиями и оскорблениями, как и накануне; однако, несмотря на то что осужденным грозили кулаками и бросали в них камни, ни один из них не был задет или ранен.
В Амбуазе их поместили в столь тесную камеру, что они были лишены возможности вытянуться на соломе во весь рост; им пришлось или оставаться на ногах или только сидеть. Ссыльные надеялись, что смогут немного отдохнуть хотя бы в Туре, но они жестоко ошибались.
Городские власти Тура только что подверглись чистке и все еще были объяты ужасом.
Узников привели в местную тюрьму, где содержались каторжники, и посадили рядом с ними. Некоторые из ссыльных попросили перевести их в другое помещение.
— Вот ваши апартаменты, — заявил тюремный смотритель, показывая им тесную, сырую и зловонную камеру.
И тут каторжники проявили больше деликатности, нежели новые власти города. Один из них подошел к ссыльным и смиренно сказал:
— Господа, нам очень досадно видеть вас здесь; мы недостойны быть рядом с вами, но если в нашем жалком состоянии мы можем оказать вам какую-нибудь услугу, будьте добры принять ее. Камера, что вам отвели, самая холодная и сырая из всех; мы просим вас перейти в нашу: она и больше и суше.
Пишегрю поблагодарил несчастных от имени своих спутников и, пожав руку человеку, который произнес эти слова, сказал:
— Значит, теперь следует искать благородные сердца среди вас?
Ссыльные не ели больше тридцати часов, когда наконец каждому выдали фунт хлеба и бутылку вина. Этот день стал для них праздником.
На следующий день остановка была в Сент-Море. Генерал-лейтенант Дютертр нашел в этом городке подвижную колонну национальной гвардии, состоявшую из крестьян, и воспользовался этим, чтобы дать передышку своим солдатам, у которых от усталости подкашивались ноги. Он поручил этой колонне охранять ссыльных и возложил ответственность за них на городские власти (эти, к счастью, избежали чистки).
Славным крестьянам стало жаль несчастных узников; они принесли им хлеба и вина, так что те наконец смогли вдоволь поесть и утолить жажду. Кроме того, их охраняли уже не так строго; беспечность этих добрых людей, в большинстве своем вооруженных лишь кольями, была настолько велика, что заключенные могли ходить к дороге, откуда был виден лес, будто нарочно оказавшийся здесь, чтобы дать им приют в своей чаще.
Рамель предложил попытаться бежать; но все этому воспротивились: одни — потому что, по их мнению, это значило признать свою вину; другие — потому что побег причинил бы большой вред их охране и повлек бы за собой наказание тех, в ком они впервые встретили сочувствие к своему бедственному положению.
Настало утро; узники почти не спали, так как вся ночь прошла в спорах по этому поводу; им пришлось вернуться в свои железные клетки, вновь став добычей Дютертра.
Затем они проехали через густой лес, на который глядели вчера с таким вожделением. Здешние дороги были ужасны. Некоторым из ссыльных разрешили идти пешком в окружении четырех всадников. Раненые (Барбе-Марбуа, Бартелеми и дю Кудре), которые были очень слабы, не смогли воспользоваться этим разрешением. Они лежали на дне повозки и при каждом толчке ударялись о железные прутья клетки, причинявшие им такую боль, что, несмотря на свою выдержку, они не могли удержаться от жалобных криков. Лишь Бартелеми не издал ни одного стона.
В Шательро их посадили в смердящую камеру, и трое из них, войдя туда, потеряли сознание от удушья. Пишегрю толкнул дверь, которую уже собирались запереть, и, притянув к себе одного из солдат, швырнул его в глубь камеры, где тот чуть не потерял сознание. Охранник понял, что находиться в такой обстановке невозможно; дверь оставили открытой, поставив у порога часовых.
Барбе-Марбуа было очень плохо; дю Кудре, ухаживавший за ним, сидел на соломе рядом. Какой-то закованный в кандалы бедняга, в течение трех лет отбывавший наказание в соседнем карцере, добившись свидания с узниками, принес им свежей воды и предложил свою постель. Марбуа, пролежав на ней два часа, почувствовал себя несколько лучше.
— Проявляйте терпение, — сказал им этот человек, — в конце концов привыкаешь ко всему; поглядите на меня: уже три года я обитаю в такой же камере.
В Лузиньяне тюрьма были слишком мала, чтобы вместить шестнадцать заключенных. Лил проливной дождь, дул холодный северный ветер, но Дютертр, которого ничто не смущало, приказал хорошенько закрыть клетки, распрячь лошадей и оставить заключенных на площади.
Они находились там в течение часа, а затем мэр и командир национальной гвардии явились с просьбой поместить их на постоялом дворе под свою ответственность, и добились этого не без труда. Едва лишь узники устроились в трех комнатах под охраной часовых, стоявших у дверей и под окнами, как прибыл курьер и остановился в той же самой гостинице; некоторые из них, все еще не терявшие надежды на лучшее, решили, что гонец привез хорошие известия. Все сошлись во мнении, что его появление предвещает какое-то серьезное событие.
В самом деле, курьер привез приказ арестовать генерала Дютертра за взяточничество и мошенничество, совершенное им после того, как ссыльные отправились по этапу, и доставить его в Париж.
У него было найдено восемьсот луидоров, полученных им на нужды обоза; он присвоил эту сумму и покрывал расходы за счет денег, изъятых у муниципальных властей.
Ссыльные узнали об этом с радостью; когда они увидели, как подъехал экипаж, что был прислан за арестованным, охваченный любопытством Рамель открыл окно, чтобы получше разглядеть карету и тех, кто в ней находился.
Однако часовой, стоявший на улице, тотчас же выстрелил, и пуля пробила оконную перекладину.
После ареста Дютертра командование конвоем было возложено на его заместителя Гийе.
Но Гийе, как мы говорили, был ничуть не лучше Дютертра. Когда на следующий день мэр города Сен-Мексан, где обоз сделал остановку, подошел к ссыльным и имел несчастье сказать им: «Господа, я принимаю горячее участие в вашей судьбе, и все добрые граждане разделяют мои чувства» — Гийе лично арестовал мэра, приставил к нему двух солдат и приказал им доставить его в тюрьму.
Однако жестокая выходка настолько возмутила жителей города, видимо очень любивших этого почтенного человека, что они взбунтовались и заставили Гийе вернуть свободу главе городской власти.
Больше всего ссыльных беспокоило то, что они ничего не знали о конечной цели своих скитании. Они слышали, что поговаривали о Рошфоре, но в виде туманных намеков. Лишенные всякой связи с родными, они ничего не могли узнать о своей дальнейшей судьбе.
В Сюржере их судьба прояснилась.
Мэр настоял на том, чтобы заключенных поместили на постоялом дворе. Пишегрю, Обри и Деларю лежали на матрацах, расстеленных на полу в комнате второго этажа, отделенной от нижнего полом с такими большими щелями, что можно было видеть все, что происходит внизу.
Командиры конвоя, не подозревая, что их видят и слышат, приказали подать ужин. К ним присоединился какой-то морской офицер. Каждое слово, произнесенное ими, представляло большой интерес для несчастных узников, и они внимательно слушали.
Длительный и обильный ужин проходил очень оживленно. Мучения, которым подвергались ссыльные, служили поводом для веселья. В половине первого, когда ужин был окончен, морской офицер заметил, что пора обсудить операцию.
Слово «операция», как понятно читателю, заставило трех осужденных насторожиться.
Неизвестный им человек, выполнявший обязанности секретаря Гийе, принес перья, чернила, бумагу и принялся писать под диктовку начальника.
То был протокол, свидетельствовавший о том, что, согласно последним предписаниям Директории, ссыльные пребывали в своих клетках до тех пор, пока их не доставили на «Ослепительный» — бригантину, приготовленную для них в Рошфоре.
Пишегрю, Обри и Деларю были поражены услышанным; заранее составленный протокол о том, что должно произойти лишь на следующий день, не оставлял сомнений в том, что их отправляют в ссылку. Но они утаили это от своих товарищей, полагая, что те успеют узнать это печальное известие в Рошфоре.
Заключенные прибыли туда 21 сентября, между тремя и четырьмя часами пополудни. Обоз свернул с городской мостовой, проехал под насыпью, где его поджидала огромная толпа зевак, обогнул площадь и направился к берегу Шаранты.
Теперь сомнения отпали не только у тех, кто случайно подслушал роковую тайну, но и у тринадцати осужденных, до сих пор ни о чем не подозревавших. Вскоре их посадят на судно, отдадут во власть океана, и люди, лишенные самого необходимого для жизни, изведают все опасности плавания, исхода которого нельзя было предвидеть.
Наконец повозки остановились. Несколько сотен матросов и солдат выстроились в шеренги и, позоря морскую честь, встретили ссыльных, которым пришлось с сожалением покинуть свои клетки, яростными воплями:
— Долой тиранов! В воду! В воду предателей!..
Один из них вышел вперед — должно быть, для того чтобы привести свою угрозу в исполнение; другие следовали за ним. Генерал Вийо подошел к нему и, скрестив руки, сказал:
— Негодяй! Ты слишком труслив, чтобы оказать мне эту услугу!..
Когда подошла шлюпка, один из помощников капитана провел перекличку, и осужденные по очереди заняли места.
Последний по списку, Барбе-Марбуа, был в столь тяжелом состоянии, что помощник капитана заявил: если посадят на судно такого слабого, умирающего человека, он не выдержит и двух дней плавания.
— Какая тебе разница, дурак? — сказал ему командовавший Гийе. — Тебе придется лишь предъявить его кости.
Четверть часа спустя осужденные поднялись на борт двухмачтового корабля, стоявшего на якоре посредине реки. То был «Ослепительный», небольшое каперское судно, захваченное у англичан. Их встретила дюжина солдат, казалось нарочно подобранных на роль палачей.
Заключенных поместили на нижней палубе в очень тесное помещение с низким потолком; половина из них едва могла сидеть, а другая половина не могла встать во весь рост, и они были вынуждены меняться местами, хотя одно положение было не лучше другого.
Час спустя тюремщики соизволили вспомнить, что заключенные, видимо, нуждаются в еде, и спустили им два чана — один из них был пустым, и его отставили в сторону, а другой был наполнен полусырыми бобами, плававшими в ржавой воде, еще более отвратительной, чем посудина, в которой их подали. Пайковый хлеб и немного воды — единственное, что употребили в пищу узники, — довершили гнусную трапезу, которую подали тем, кого сограждане избрали как самых достойных в качестве своих представителей.