— Нет, вы ошибаетесь, клянусь вам, дорогой Констан, нет, я не против Республики, совсем наоборот; те, кто меня знает, помнят, как страстно я поддерживала принципы восемьдесят девятого года, но я испытываю отвращение к санкюлотам и продажной любви. С тех пор как было признано, что свобода не самая прекрасная и целомудренная из женщин, а куртизанка, которая переходит из рук Марата в руки Дантона, из рук Дантона — в руки Робеспьера, я уже не питаю к вашей свободе почтения. Я еще допускаю, что нет больше ни принцев, ни герцогов, ни графов, ни маркизов. Звание «гражданин» прекрасно, если оно относится к Катону; обращение «гражданка» благородно, если оно относится к Корнелии. Но терпеть тыканье моей прачки, хлебать спартанскую похлебку из одного котла с моим кучером?.. Нет, этого я никогда не приму. Равенство — прекрасная вещь, но необходимо договориться о значении слова «равенство». Если это означает, что все будут получать одинаковое образование за счет родины — это хорошо, что все люди будут равны перед законом — это прекрасно! Но если это значит, что все французские граждане будут скроены на один лад в физическом и нравственном смысле, то это закон Прокруста, а не Декларация прав человека. Если уж выбирать между конституциями Ликурга и Солона, между Спартой и Афинами, то я выбираю Афины, и к тому же Афины Перикла, а не Писистрата.
— Ну что ж, — с лукавой улыбкой возразил красивый белокурый юноша, которому была адресована эта гражданская отповедь и который впоследствии стал известным Бенжаменом Констаном, — вы не правы, дорогая баронесса, вы говорите об Афинах в пору заката, вместо того чтобы посмотреть на этот город в начале пути.
— В пору заката! В эпоху Перикла! Мне кажется, что, напротив, я говорю об Афинах в пору расцвета.
— Это так, но ничто, сударыня, не начинается с расцвета. Расцвет — это зрелый плод, а до плода существуют почка, листья, цветок. Вам не нравится Писистрат? Вы заблуждаетесь. Это он, встав во главе неимущих классов, подготовил почву для грядущего возвышения Афин. Что касается двух его сыновей, Гиппия и Гиппарха, я оставляю их на ваше усмотрение. Но Клисфен, который довел число сенаторов до пятисот, как только что сделал Конвент, ведь именно он открывает великую эпоху войн против персов. Мильтиад разбивает персов при Марафоне — Пишегрю только что разбил пруссаков и австрийцев. Фемистокл уничтожает их флот у Саламина — Моро только что захватил флот голландцев в кавалерийской атаке. Это еще одна странность. Свобода Греции родилась в борьбе, которая, казалось, должна была привести к гибели, подобно тому как наша свобода родилась в борьбе с иностранными монархиями.
В ту же эпоху были расширены права; тогда же архонты и судьи были избраны из представителей всех классов. Кроме того, вы забываете, что именно в этот плодотворный период явился Эсхил; с беспечным ясновидением гения он создает Прометея, то есть символ бунта человека против тирании; Эсхил — это младший брат Гомера, но кажется его старшим братом!
— Браво! Браво! — воскликнул чей-то голос. — Право, вы прекрасно сочиняете. Между тем в квартале Фейдо и в секции Лепелетье люди убивают друг друга. Вы слышите бой колоколов? Они вернулись из Рима.
— А, это вы, Барбе-Марбуа, — сказала г-жа де Сталь мужчине лет сорока, чья красота была величественной и безжизненной (такого рода красота встречается среди придворных и дипломатов); впрочем, это был очень порядочный человек, зять президента-губернатора Пенсильвании Уильяма Мура. — Откуда вы?
— Прямо из Конвента.
— Что там делают?
— Спорят. Объявляют секционеров вне закона, вооружают патриотов. Что касается секционеров (они уже отыскали колокола, и вы их слышите), то это переодетые монархисты. Завтра они отыщут свои ружья, и, думаю, у нас начнется славная пальба!
— Что поделать! — сказал очень некрасивый мужчина с гладкими волосами, впалыми висками, мертвенно-бледным лицом и кривым ртом; уродство этого лица было одновременно и человеческим и звериным, — я повторяю им в Конвенте изо дня в день: «До тех пор пока у вас не будет четко налаженного полицейского ведомства и министра полиции, действующего не по долгу службы, а по призванию, дела будут идти из рук вон плохо». В конце концов, поглядите на меня: я обзавелся дюжиной молодцов ради своего удовольствия, занимаюсь сыском как любитель, ибо меня забавляет игра в полицию и я осведомлен лучше правительства.
— И что же вам известно, господин Фуше? — спросила г-жа де Сталь.
— Ах, госпожа баронесса, по правде сказать, мне известно, что шуаны были созваны в Париж из всех частей королевства, и позавчера у Леметра… Вы знаете Леметра, баронесса?
— Это агент принцев?
— Он самый. Так вот, Юра и Морбиан обменялись там рукопожатиями.
— И что это значит? — спросил Барбе-Марбуа.
— Это значит, что Кадудаль снова дал там присягу на верность, а граф де Сент-Эрмин снова поклялся отомстить.
Посетители других салонов поспешили перейти в главный салон и столпились вокруг трех-четырех новых гостей, которые принесли свежие новости.
— Нам прекрасно известно, кто такой Кадудаль, — ответила г-жа де Сталь, — это шуан; он сражался в Вандее, а затем переправился через Луару, но кто такой граф де Сент-Эрмин?
— Граф де Сент-Эрмин — это молодой дворянин одной из лучших семей Юры, средний из трех сыновей. Его отец был гильотинирован, мать умерла от горя, брата расстреляли в Ауэнхайме, и он поклялся отомстить за брата и отца. Таинственный председатель секции Лепелетье, знаменитый Морган, тот, что нанес Конвенту оскорбление, явившись в зал заседаний, — знаете ли вы, кто это?
— Нет.
— Ну так это он!
— По правде говоря, господин Фуше, — сказал Бенжамен Констан, — вы неправильно выбрали свое призвание. Вам следовало быть не моряком, не священником, не депутатом, не преподавателем, не комиссаром Конвента. Вам следовало бы быть министром полиции.
— Если бы я им был, — ответил Фуше, — в Париже было бы спокойнее, чем сейчас. Я спрашиваю вас: разве не в высшей степени нелепо отступать перед секциями? Мену следовало бы расстрелять.
— Гражданин, — сказала г-жа де Крюденер, любившая прибегать к республиканским формам обращения, — к нам пришел гражданин Гара; возможно, он что-то знает. Тара, что вам известно?
Она втолкнула в круг мужчину чуть старше тридцати лет, одетого с безупречным вкусом.
— Ему известно, что половина ноты равна двум четвертям, — насмешливо произнес Бенжамен Констан.
Гара поднялся на цыпочки, чтобы разглядеть автора недоброй шутки.
Гара был силен в музыкальной грамоте; это был самый удивительный их всех когда-либо живших певцов и, к тому же один из наиболее законченных типов «невероятных», которых запечатлела остроумная кисть Ораса Берне. Он был племянником члена Конвента Гара, со слезами на глазах зачитавшего Людовику XVI смертный приговор.
Его отец, видный адвокат, хотел, чтобы сын тоже стал адвокатом, но природа и образование сделали из него певца.
Природа наградила его изумительным тенором.
Итальянец по имени Ламберти давал ему уроки совместно с Франсуа Беком, директором театра в Бордо, и эти уроки внушили Гара-сыну такую страсть к музыке, что, приехав в Париж учиться праву, он стал учиться пению. Узнав об этом, отец лишил его содержания.
В то же время граф д'Артуа назначил его своим личным секретарем и устроил ему прослушивание у королевы Марии Антуанетты, и та немедленно пригласила его участвовать в своих частных концертах.
Гара совершенно рассорился с отцом, ибо ничто так не портит отношения отцов и детей, как лишение последних содержания. Граф д'Артуа собирался в Бордо и предложил Гара ехать вместе. Тот немного поколебался, но желание предстать перед отцом в новом качестве возобладало.
В Бордо он встретил своего бывшего учителя Бека, который сильно бедствовал, и решил дать концерт в его пользу.
Любопытство и желание послушать земляка, что уже приобрел некоторую известность в качестве певца, привело жителей Бордо в театр.
Концерт принес огромный сбор, и Гара имел такой успех, что отец, присутствовавший на представлении, вскочил со своего места и заключил сына в объятия.
За это покаяние coram populo note 18 Гара простил отцу все.
До Революции Гара оставался любителем, но, лишившись состояния, сделался настоящим артистом. В 1793 году он решил уехать в Англию; его корабль был унесен ветром и пристал к берегу в Гамбурге. Семь-восемь концертов, что певец дал с величайшим успехом, позволили ему вернуться во Францию с тысячей луидоров, каждый из которых стоил в ассигнатах семь-восемь тысяч франков. По возвращении он встретил г-жу де Крюденер и сошелся с ней.
Термидорианская реакция приняла его в свой круг, и в тот период не было ни одного большого концерта и представления, ни одного модного салона, где бы Гара не фигурировал в первых рядах артистов или гостей.
Это высокое положение делало Гара, как уже было сказано, весьма чувствительным. Поэтому не было ничего удивительного в том, что он приподнялся на цыпочки, желая узнать, кто свел его искусство к бесспорному в музыке принципу: половина ноты равняется двум четвертям.
Читатель помнит, что это был другой «невероятный» — Бенжамен Констан, не менее чувствительный в вопросах чести, чем Гара.
— Не ищи понапрасну, гражданин, — сказал он, протягивая ему руку, — это я выдвинул столь легкомысленное предположение. Если ты знаешь что-нибудь, скажи нам!
Гара от души пожал протянутую ему руку.
— Признаться, нет, — сказал он. — Я только что был в зале Клери; моя карета не смогла следовать через Новый мост, так как он охраняется, — пришлось объезжать вдоль набережных, где стоит адский грохот барабанов, и проехать через мост Равенства. Дождь льет как из ведра. Госпожа Тоди и госпожа Мара дивно спели две-три пьесы Глюка и Чимарозы.
— Что я вам говорил! — перебил его Бенжамен Констан.
— Не бой ли барабанов мы слышали? — спросил чей-то голос.
— Ну да, — продолжал Гара, — но из-за дождя он звучит слабее; нет ничего более мрачного, чем бой мокрого барабана.
— Ах, вот и Буасси д'Англа! — вскричала г-жа де Сталь, — вероятно, он пришел из Конвента, если только не сложил с себя полномочия председателя.
— Да, баронесса, — промолвил Буасси д'Англа с печальной улыбкой, — я пришел из Конвента, но мне бы хотелось принести вам более приятные известия.
— Что ж! — воскликнул Барбе-Марбуа, — снова прериаль?
— Если бы только это! — продолжал Буасси д'Англа.
— В чем же дело?
— Либо я сильно ошибаюсь, либо завтра весь Париж будет охвачен огнем. На сей раз это настоящая гражданская война. На последние предупреждения секция Лепелетье ответила: «У Конвента — пять тысяч человек, а у секций — шестьдесят тысяч; до рассвета члены Конвента должны покинуть зал заседании. В противном случае мы беремся прогнать их оттуда».
— Что же вы собираетесь делать, господа? — спросила г-жа Рекамье своим прелестным нежным голосом.
— Сударыня, — сказал Буасси д'Англа, — мы собираемся сделать то же, что сделали римские сенаторы, когда галлы захватили Капитолий, — умереть на своих местах.
— Как бы на это посмотреть? — спросил г-н Рекамье с величайшим хладнокровием. — Я видел убийство депутатов поодиночке, и мне было бы интересно посмотреть на массовое избиение Конвента.
— Приходите завтра от двенадцати до часа дня, — отвечал Буасси д'Англа с не меньшим хладнокровием, — вероятно, тогда-то все и начнется.
— Ну, вовсе нет, — сказал новый гость, входя в салон, — вас не ждет ореол мучеников, и все вы спасены.
— Полноте! Не надо шуток, Сен-Виктор, — сказала г-жа де Сталь.
— Сударыня, я никогда не шучу, — возразил Костер, склоняя голову и приветствуя одновременно баронессу де Сталь, баронессу де Крюденер, г-жу Рекамье и других женщин, находившихся в салоне.
— Да что же случилось, в конце концов? Что вас заставило поверить во всеобщее спасение? — спросил Бенжамен Констан.
— Дело в том, дамы и господа, — я оговорился: граждане и гражданки, — дело в том, что по предложению гражданина Мерлена (из Дуэ) Национальный Конвент только что постановил: бригадный генерал Баррас в память о термидоре назначается командующим вооруженными силами. У него высокий рост, сильный голос; он не может дол-то разглагольствовать, это правда, но он превосходно может сказать без подготовки несколько энергичных и яростных фраз. Вы прекрасно понимаете, что, раз уж генерал Баррас будет защищать Конвент, тот спасен.
А теперь, когда я выполнил свой долг, госпожа баронесса, успокоив вас и этих дам, я возвращаюсь домой и буду готовиться.
— К чему? — спросила г-жа де Сталь.
— Сражаться с ним завтра, госпожа баронесса, сражаться от всей души, за это я вам ручаюсь.
— Ах так! Значит, вы роялист, Костер?
— Ну да, — отвечал молодой человек, — я полагаю, что в этой партии больше всего хорошеньких женщин. И потом… потом… у меня есть другие причины — о них знаю я один.
Еще раз поклонившись со своим неизменным изяществом, он вышел, а все принялись обсуждать принесенную им новость, которая, признаться, никого не успокоила, что бы ни говорил Костер де Сен-Виктор.
Однако, поскольку звон колоколов усиливался, барабаны не прекращали грохотать, а дождь не переставал лить, поскольку после этого сообщения ни у кого уже не оставалось надежды получить новые известия и, наконец, поскольку бронзовые часы с изображением Мария на развалинах Карфагена пробили четыре часа, — каждый из гостей подозвал свою карету и все уехали, скрывая под напускным спокойствием настоящую тревогу.
XVII. ГОСТИНИЦА «ПРАВА ЧЕЛОВЕКА»
По словам Костера де Сен-Виктора, около часа ночи Бар-рас был назначен командующим вооруженными силами Парижа и внутренними войсками.
Гражданские и военные власти были обязаны ему подчиняться.
Этот выбор не заслуживал насмешливого тона, которым поведал о нем Костер де Сен-Виктор: Баррас был отважен, преисполнен хладнокровия, предан всей душой делу свободы и к тому же представил в Тулоне неопровержимое доказательство своего мужества и патриотизма.
Он отнюдь не скрывал от себя всю шаткость своего положения и грозную ответственность, что легла на его плечи.
Тем не менее он был совершенно спокоен. Стараясь получить эту должность, он не забывал о своем помощнике, никому не известном человеке, на которого он рассчитывал.
Тотчас же после своего назначения он покинул дворец Тюильри, облачился в длинный редингот, неотличимый по цвету от городских стен, немного помедлил, размышляя, не сесть ли ему в карету; но, подумав, что карета, возможно, привлечет внимание и будет задержана, ограничился тем, что достал из кармана пару пистолетов и заткнул их за свой депутатский пояс, запахнув редингот.
Затем он вышел через калитку около улицы Эшель на улицу Траверсьер, проследовал вдоль Пале-Рояля, прошел немного по улице Нёв-де-Пти-Шан и оказался напротив улицы Монмартрских рвов.
Дождь лил как из ведра.
Город был в страшном смятении, и это смятение было понятно Баррасу. Он знал, что позиционная артиллерия все еще находится в Саблонском лагере и ее охраняют всего лишь сто пятьдесят человек.
Он знал, что на военном складе не более восьмидесяти тысяч патронов и совсем нет ни съестных припасов, ни водки.
Он знал, что связь со штабом, расположенным на бульваре Капуцинов, была прервана секционерами клуба Лепелетье, которые расставили своих часовых по всей улице Дочерей Святого Фомы, вплоть до Вандомской площади и улицы Святого Петра Монмартрского.
Он знал о гордом ожесточении секционеров, как мы уже видели, открыто поднявших знамя мятежа, а также о вчерашнем неудачном походе Мену, получившего столь смелый отпор Моргана, который в два раза увеличил число своего войска и в десять раз поднял его боевой дух.
В самом деле, всюду повторяли, что эта секция, окруженная тридцатью тысячами защитников Конвента, благодаря своему мужеству и очень удачным маневрам вынудила противников к позорному отступлению. Все только и говорили о том, как дерзко Морган встал между двумя войсками и как внушительно и высокомерно он разговаривал с генералом Мену и депутатом Лапортом.
Люди передавали друг другу шепотом, что это важный, очень важный человек, что он лишь четыре дня назад вернулся из эмиграции и был прислан в парижский роялистский комитет лондонским роялистским комитетом.
Конвент внушал уже не ненависть, а одно лишь презрение.
В самом деле, стоило ли его бояться? Все секции, так и не наказанные вследствие его слабости, объединились в ночь на одиннадцатое и в ночь на двенадцатое послали свои отряды для поддержки главной секции.
Все считали Национальный Конвент уничтоженным, и вопрос был только в том, кто пропоет «De profimdis» note 19 над трупом бедного покойника.
По дороге Баррасу встречались на каждом шагу отряды, прибывшие для поддержки секции Лепелетье; они кричали ему: «Стой, кто идет?» — и он отвечал: «Секционер!»
На каждом шагу он сталкивался с кем-либо из барабанщиков, жалобно бивших сбор по размякшей коже своих инструментов, мрачные и зловещие звуки которых, казалось, сопровождали похоронную процессию.
Кроме того, люди крались по улицам как тени, стучали в двери, окликали граждан по имени, призывая их вооружаться и присоединяться к секционерам, чтобы защитить своих жен и детей, которых террористы поклялись убить.
Быть может, днем эти уловки не произвели бы такого впечатления, но таинственные действия под покровом темноты, мольбы, произносимые шепотом, как бы из опасения, что их услышат убийцы, заунывный беспрерывный стон барабанов и гул набата, вдруг возникший, — все это сеяло в городе невообразимую панику и свидетельствовало о том, что над Парижем витает еще неясная, но страшная угроза.
Баррас все это видел и слышал. Это был уже не просто очередной получаемый им отчет о положении в Париже, теперь он сам соприкасался с реальностью. Выйдя на улицу Нев-де-Пти-Шан, он ускорил шаг, почти бегом пересек Вандомскую площадь, устремился на улицу Монмартрских рвов и, крадучись вдоль домов, наконец добрался до небольшой гостиницы «Права человека».
Остановившись у выхода, он отошел немного назад, чтобы разглядеть вывеску при смутном свете фонаря, а затем вернулся обратно и с силой ударил в дверь молоточком.
Привратник не спал и, видимо узнав по манере стучать, что гость важный, не заставил себя ждать.
Дверь осторожно открылась.
Баррас проскользнул внутрь и запер ее за собой. Не дожидаясь, когда привратник осведомится о причине подобной осторожности, к тому же оправданной положением в городе, он спросил:
— Гражданин Бонапарт проживает здесь, не так ли?
— Да, гражданин.
— Он у себя?
— Он вернулся около часа тому назад.
— Где его комната?
— На пятом этаже, в конце коридора, номер сорок семь.
— Справа или слева?
— Слева.
— Спасибо.
Баррас устремился по лестнице, одолел четыре этажа, повернул налево и остановился у двери сорок седьмого номера. Он постучал три раза.
— Войдите! — прозвучал отрывистый голос, словно созданный для того, чтобы отдавать приказы.
Баррас повернул ручку и вошел.
Он оказался в комнате, где стояли кровать без занавесок, два стола — большой и маленький, четыре стула и глобус. На стене висели сабля и два пистолета.
За маленьким столом сидел молодой человек в военной форме (правда, без мундира, брошенного на стул) и при свете лампы изучал план Парижа.
Когда Баррас скрипнул дверью, он бросил взгляд через плечо, чтобы посмотреть, что за неожиданный гость явился к нему в столь поздний час.
Лампа освещала три четверти его лица, а остальная часть находилась в тени.
Это был молодой человек не старше двадцати пяти-двадцати шести лет, со смуглым цветом лица, чуть более светлыми лбом и висками, с темными прямыми волосами, разделенными ровным пробором посередине и ниспадавшими ему на уши.
Орлиный взор, прямой нос, резко очерченный подбородок и нижняя челюсть, расширявшаяся к ушам, не оставляли никаких сомнений относительно рода его занятий. Это был военный из разряда завоевателей.
В этом ракурсе и при этом освещении его лицо напоминало изображение с бронзовой медали; из-за худобы сквозь его кожу проступали кости.
XVIII. ГРАЖДАНИН БОНАПАРТ
Баррас закрыл дверь и вошел в световой круг, очерченный лампой. Только тогда молодой человек узнал его.
— А, это вы, гражданин Баррас? — сказал он, продолжая сидеть.
Баррас отряхнулся, поскольку вымок до нитки, и бросил свою шляпу, с которой текла вода, на стул. Молодой человек внимательно оглядел его.
— Да, это я, гражданин Бонапарт, — ответил Баррас.
— Каким ветром занесло вас в такой час в келью бедного солдата, временно уволенного со службы, — сирокко или мистралем?
— Мистралем, дорогой Бонапарт, мистралем, и даже сущим ураганом! Молодой человек расхохотался сухим, но резким смехом, показывая свои мелкие и острые белые зубы.
— Кое-что мне об этом известно, — сказал он, — сегодня вечером я прогулялся по Парижу.
— И вы полагаете?..
— …что, раз секция Лепелетье угрожала Конвенту, буря грянет завтра.
— Что же вы делали в ожидании этого?
Молодой человек наконец встал, опершись о стол указательным пальцем.
— Вы и сами видите, — сказал он, указывая Баррасу на карту Парижа, — на досуге я обдумывал, с чего начать, чтобы покончить со всеми этими болтунами, будь я командующим внутренней армией вместо этого болвана Мену.
— И с чего бы вы начали? — усмехнулся Баррас.
— Я постарался бы раздобыть дюжину пушек, и они заглушили бы их крики.
— Ну что же! В самом деле, не вы ли рассказывали мне однажды в Тулоне, как наблюдали с береговой террасы за бунтом двадцатого июня?
Молодой человек презрительно пожал плечами.
— Да, — промолвил он, — я видел, как ваш бедный король Людовик Шестнадцатый напялил позорный красный колпак, что не помешало его голове слететь с плеч. Я даже сказал Бурьенну, который в тот день был со мной: «Как могли впустить во дворец весь этот сброд? Надо было смести пушками четыреста-пятьсот каналий, а остальные разбежались бы сами».
— К несчастью, — продолжал Баррас, — сегодня следует выгнать не четыреста-пятьсот, а четыре-пять тысяч человек.
По губам молодого человека пробежала беспечная усмешка.
— Всего лишь разница в числах, — возразил он, — не все ли равно? Лишь бы результат был тот же! Остальное — мелочи.
— Так вы громили бунтовщиков, когда я побеспокоил вас своим приходом?
— Я пытался.
— Вы составили план?
— Да.
— Каков же он?
— Это зависит от того, сколько солдат может быть в вашем распоряжении.
— Пять-шесть тысяч, включая отборный батальон патриотов.
— С таким войском не следует затевать уличную войну с сорока пятью — пятьюдесятью тысячами человек, предупреждаю вас.
— Вы покинули бы Париж?
— Нет, но я превратил бы Конвент в укрепленный лагерь. Я дождался бы, когда секции пойдут в наступление, и разгромил бы их на улице Сент-Оноре, на площади Пале-Рояля, на мостах и набережных.
— Ну что же, я принимаю ваш план, — сказал Баррас. — Беретесь ли вы его осуществить?
— Я?
— Да, вы?
— В качестве кого?
— В качестве генерала и заместителя командующего внутренней армией.
— А кто же будет командующим?
— Командующим?
— Да.
— Гражданин Баррас.
— Я согласен, — сказал молодой человек, протягивая ему руку, — но при одном условии…
— А! Вы ставите какие-то условия?
— Почему бы и нет?
— Говорите.
— Если мы добьемся успеха, если завтра вечером все встанет на свои места, если мы решимся по-настоящему воевать с Австрией, — могу ли я рассчитывать на вас?
— Если завтра мы добьемся успеха, я прежде всего оставлю вам все лавры победителя и потребую сделать вас главнокомандующим Рейнской или Мозельской армией.
Бонапарт покачал головой.
— Я не поеду, — сказал он, — ни в Голландию, ни в Германию.
— Почему?
— Потому что там нечего делать.
— Куда же вы хотите отправиться?
— В Италию… Только в Италии, на полях сражения Ганнибала, Мария и Цезаря еще есть простор для действий.
— Если мы будем воевать в Италии, вы возглавите армию, даю вам честное слово.
— Благодарю вас. Займемся сначала завтрашним сражением: времени у нас в обрез.
Баррас достал часы.
— Охотно верю, — сказал он, — сейчас три часа ночи.
— Сколько у вас пушек в Тюильри?
— Шесть четырехфунтовых орудий, но без канониров.
— Они найдутся… Пушечное мясо не такая редкость, как бронза. На сколько выстрелов хватит пуль и пороха?
— Ну!.. Самое большее — на восемьдесят тысяч.
— Восемьдесят тысяч? Этого как раз хватит, чтобы убить восемьдесят человек, если допустить, что один выстрел из тысячи попадет в цель. К счастью, ночь продлится еще три часа.
Надо забрать из Саблонского лагеря все пушки, которые там остались, во-первых, для того чтобы неприятель не завладел ими и, во-вторых, чтобы они были у нас.
Надо взять из жандармерии и батальона Восемьдесят девятого года канониров для этих орудий.
Надо привезти порох из Мёдона и Марли и заказать не меньше миллиона зарядов. Наконец, надо найти военачальников, на которых мы сможем положиться.
— В нашем отборном батальоне все те, кто был смещен Обри.
— Великолепно! Это люди не разума, а действия, но именно такие нам нужны.
Молодой офицер встал, пристегнул саблю, застегнул мундир, потушил лампу и пробормотал:
— О удача, удача! Буду ли я держать тебя в руках? Они спустились и направились к Конвенту.
Баррас заметил, что молодой человек оставил ключ от своей комнаты в двери; это говорило о том, что у него нечего было красть.
Пять часов спустя, то есть в восемь утра, дела обстояли следующим образом: приказ доставить артиллерию в Париж поступил в Саблонский лагерь вовремя; в Мёдоне наладили производство патронов, орудия были установлены в конце центральных улиц, и некоторые пушки замаскированы на случай, если часть линий будет преодолена.
Два восьмифунтовых орудия и две гаубицы были выдвинуты на огневые позиции на площади Карусель для того, чтобы бить по окнам домов, из которых попытаются открыть огонь по площади.
Генерал Вердье возглавил оборону дворца; в случае блокады члены Конвента и пять тысяч человек были обеспечены продовольствием на несколько дней.
Орудия и войска были расставлены вокруг Конвента: в тупике Дофина, на улицах Рогана и Сен-Никез, во дворце Эгалите, на мосту Революции, на площади Революции и Вандомской площади.
Небольшой кавалерийский отряд и две тысячи пехотинцев были оставлены в резерве на площади Карусель и в саду Тюильри.
Таким образом, великий Национальный Конвент Франции, который свергнул восьмивековую монархию, расшатал все троны, заставил содрогнуться Европу, изгнал англичан из Голландии, пруссаков и австрийцев — из Шампани и Эльзаса, отбросил испанцев на шестьдесят льё за Пиренеи, подавил два восстания в Вандее; великий Национальный Конвент Франции, который только что присоединил к Франции Ниццу, Савойю, Бельгию и Люксембург; Конвент, армии которого обрушились на Европу, перешли Рейн, словно это был ручей, и грозили преследовать орла дома Габсбургов до самой Вены, — этот Конвент удерживал в Париже лишь часть Сены от улицы Дофины до Паромной улицы и на другом берегу реки — участок между площадью Революции и площадью Побед, располагал лишь пятитысячным войском и почти безвестным генералом для защиты своих позиций от всего Парижа.
XIX. ГРАЖДАНИН ГАРА
В некоторых местах, в частности на Новом мосту, часовые секций и Конвента стояли так близко друг от друга, что могли переговариваться между собой.
Утром произошло несколько мелких стычек.
Секция улицы Пуассоньер остановила артиллерию и людей, посланных навстречу секции Кенз-Вен.
Секция Мон-Блан захватила продовольственный обоз, направлявшийся в Тюильри.
Отряд секции Лепелетье завладел банком.
Наконец, Морган во главе отряда из пятисот человек, из которых почти все были эмигрантами либо шуанами, носившими сюртучные воротнички и зеленые помпоны на шляпах, устремился к Новому мосту, в то время как секция Комеди Франсез спускалась по улице Дофины.
Около четырех часов пополудни примерно пятьдесят тысяч человек окружили Конвент.
Воздух был насыщен горячим дыханием и яростными угрозами.
В течение дня члены Конвента проводили переговоры с секционерами. И те и другие прощупывали друг друга.
Около полудня народному представителю Гара было поручено доставить постановление правительства в секцию Неделимости.
Он взял с собой конвой в тридцать всадников, половину из которых составляли драгуны и половину конные егеря. Люди из батальонов секции Музея и Французской гвардии, собравшиеся к Конвенту и стоявшие возле Лувра, принесли ему оружие.
Новый мост охранялся республиканцами во главе с тем самым Карто, среди подчиненных которого в Тулоне был Бонапарт и который был весьма удивлен тем, что теперь сам оказался под его командованием.
У моста Менял Гара столкнулся с батальоном секционеров, преградившим ему путь. Но Гара был решительным человеком; он достал из кобуры пистолет и приказал своим тридцати кавалеристам обнажить сабли.
Завидев пистолет и заслышав лязг металла, секционеры пропустили отряд. Гара было поручено убедить секцию Неделимости перейти на сторону Конвента. Однако, несмотря на его настоятельные просьбы, секционеры заявили, что решили сохранять нейтралитет.
Он должен был выяснить в батальонах секций Монтрёй и Попинкура, кого они намерены поддерживать — секционеров или Конвент.
Поэтому он направился в предместье. В начале главной улицы он увидел монтрёйский батальон под ружьем.