– Прощай, матушка!.. Прими меня, Господи! Раздался последний удар колокола.
Я почувствовала, как обмякло в моих руках до этого напряженное тело дочери.
Колокольный звон растаял в воздухе.
Птичка пискнула и улетела.
Моя дочь упала на постель.
Легкое и ласковое дуновение прошло по моему лицу.
Стиснув кулаки, я дико закричала; лицо мое исказилось, рот приоткрылся, взгляд замер.
– Не может быть! – кричала я. – Не может быть! У нее открыты глаза, она смотрит на меня!..
Врач кончиком пальца коснулся одного из век покойной и опустил его.
Я прижалась губами к другому глазу Бетси и потеряла сознание.
На одно мгновение я почувствовала себя счастливой – мне показалось, что и я сейчас умру!
О, зачем доктор вернул меня к жизни? В ту минуту мне было так легко поддаться смерти!
Когда я пришла в себя, врач рассказал мне, что он обнажил грудь умершей, чтобы убедиться полностью ли сбылось ее предсказание.
Тогда он увидел, как из укола на груди, словно вытолкнутая последним ударом сердца, проступила капля уже не крови, а настоящей воды, чистой, ясной, прозрачной, как капля росы или слезинка девственницы!
XXV. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Продолжение)
Рано утром врач покинул меня, и я осталась одна наедине с телом моей дорогой дочери.
По крайней мере, одно утешение у меня оставалось, и я извлекла его из собственной нищеты: поскольку люди знали, что я из-за бедности близка к смерти от голода, никто не явится помочь мне положить Бетси в саван.
Точно так же, как при ее рождении я сама взяла на себя первые заботы о ней, теперь, после ее смерти, я сама отдам ей последний долг.
Впрочем, даже будучи и в самом деле мертвой, она все еще оставалась со мной; смерть оказалась настолько милосердной к ней, что даже самые тонкие черты лица Бетси ничуть не исказились.
И кто же помешает мне верить, что она спит, ждать ее пробуждения – вплоть до мига, когда мне уж точно придется расстаться с ней навсегда?!
К счастью, этот миг еще не был близок; обычно погребение совершалось через тридцать шесть или сорок часов после смерти.
Так что я имела возможность оставаться рядом с моей дорогой усопшей еще целый день.
Тут я неожиданно для себя подняла голову, и мой взгляд упал на кладбище; мне показалось, что каких-то два человека копали там могилу.
Могилу – для кого?
Значит, кто-то умер накануне?
Я встала и подошла к окну.
Новую могилу копали рядом с могилой моего мужа, на том самом месте, что было оставлено для нас.
Сомневаться не приходилось: эта могила предназначалась для моей дочери. Но зачем копать яму сегодня, когда покойницу будут хоронить не раньше чем завтра?!
Я распахнула окно.
Звук открывающегося окна привлек внимание обоих могильщиков.
Они поздоровались со мной.
– Что вы там делаете? – крикнула я им.
– Да вы же сами видите, – отозвался один из них, опершись на лопату. – Копаем могилу.
– Могилу?
– Конечно, могилу.
– А для кого?
– Для вашей дочери; она ведь умерла сегодня ночью.
– Кто же велел вам копать эту могилу?
– Господин пастор.
Пастор? Чего вдруг этот человек вмешивается в мои дела?!
Если бы один из его проклятых мальчиков умер или даже умерли оба, разве я стала бы много раньше положенного часа погребения давать распоряжения копать им могилу?!
В этом крылась какая-то тайна.
Эта тайна чем-то мне угрожала.
Я закрыла окно и поспешно вернулась к кровати моей дочери.
Через несколько минут в дверь постучали.
Я не ответила и только покрепче прижала к себе это бедное безжизненное тело.
Постучали второй раз, третий, но я так и не откликнулась.
После этого дверь открылась.
Оказалось, что это столяр принес гроб.
Он остановился на пороге, не решаясь войти в комнату.
Наверное, страшно было смотреть на меня, сидевшую с распущенными волосами, охватившую руками покойницу и устремившую в вошедшего сверкающий взгляд.
– Что вам нужно? – крикнула я ему. – И что вы собираетесь здесь делать?
– Что я собираюсь здесь делать? Я вот принес этот гроб.
– Для кого?
– Как для кого?! Разве ваша дочь не умерла сегодня ночью?!
– Но, в конце концов, кто вам заказал этот гроб?
– Господин пастор.
– Опять пастор!
Пока я перебирала в уме мотивы, которые могли бы толкнуть пастора взять на себя заботы о похоронах, столяр поставил гроб посреди комнаты и вышел, оставив дверь открытой.
Этот гроб был из разряда тех, какие делают для самых последних бедняков.
Сколочен он был из некрашеного дерева и к тому же неплотно, с просветами между досками.
О дорогая моя маленькая Бетси, как неуютно будет внутри него твоему столь хрупкому телу!
Я уткнулась головой в холодную грудь дочери и разразилась рыданиями.
Но вскоре сквозь слезы я услышала, что ко мне как будто бы кто-то обращается.
Я подняла голову.
На пороге стояла старуха.
Я узнала ее; это она в общине проводила ночь у ложа умершего.
– Да пребудет с вами Господь, добрая женщина! – сказала мне она.
– Хорошо, хорошо! – прервала я вошедшую. – И что дальше?.. Вы же знаете, я бедна и не смогу дать вам милостыню.
– Я пришла вовсе не милостыню у вас просить, добрая женщина: я пришла завернуть в саван вашу дочь.
– Вы? Завернуть в саван мою дочь?
– Ну, конечно! Мне за это заплатили, а если деньги получены, надо приниматься за дело.
– Но кто же вам заплатил?
– Господин пастор. Пастор! Опять пастор!
– Но почему он в это вмешивается? – воскликнула я.
– Дело вот в чем: так как вы у него живете…
– О да, к несчастью… Я это знаю!
– Так вот, он боится…
– Боится? За кого?
– За жену и детей.
– И чего же он боится?
– Заражения.
– Заражения?
– Да, ведь мисс Элизабет, вы хорошо это знаете, умерла от заразной болезни; так что пастор по чьему-то совету решил похоронить вашу дочь без промедления, а затем сжечь все вещи, какими она пользовалась.
– Похоронить мою дочь без промедления! Сжечь все вещи, какими она пользовалась! Что это вы такое говорите?
– Говорю правду. Болезнь у нее была заразная, а доказывается это уже тем, что корова, дававшая молоко для вашей дочери, сдохла, а вторая корова заболела. Так что надо поторопиться с погребением вашей дочери, чтобы зараза не распространилась по всей деревне.
Я перевела взгляд на это тело, словно хранимое божественным дыханием: утратив красоту жизни, оно обрело красоту смерти.
– О Боже мой, Боже! – вырвалось у меня. – Неужели же люди так и будут преследовать меня до самого конца?!
– И к тому же, – продолжала старуха, – этот достойный господин Драммонд (так звали пастора) – да хранит его Господь! – поторопился отправить подальше отсюда свою жену и сыновей.
– Где же они?
– Не знаю; быть может, в Милфорде или в Пембруке, куда он их отослал, опасаясь заразы. Бедная госпожа Драммонд, она так любит своих детей, что умерла бы, если бы потеряла одного из близнецов!
– Она не умрет, ведь я не умерла, – возразила я. – Ладно, идите!
– Но я пришла завернуть тело вашей дочери в саван…
– Вы пришли завернуть тело моей дочери в саван, хотя вам сказали, что она умерла от заразной болезни?
– Разумеется.
– Так что же сами вы не боитесь заразы?
– То-то и оно, что боюсь.
– Тогда почему же вы подвергаете себя опасности?
– Потому что это мое ремесло, добрая женщина.
– Скверное у вас ремесло, если оно вынуждает вас подвергать себя такой опасности! – заявила я не без насмешки.
– Что вы хотите, – смиренно отозвалась старуха, – ведь надо же как-то жить.
И она подошла к кровати моего ребенка. Но я встала между ней и телом Бетси.
– Благодарю вас, бедная женщина, – сказала я ей, – за то, что вы хотели позаботиться о моей дочери, хоть и не бескорыстно; но никто, кроме меня, не коснется моей дорогой мертвой девочки.
– Но господин пастор заплатил мне.
– Скажите ему, что вы выполнили вашу погребальную работу, и деньги, которые вам была даны, останутся при вас.
– В таком случае, все к лучшему… К вашим услугам, добрая женщина.
– Прощайте! Старуха ушла.
Итак, это пастор заставил выкопать могилу; это пастор заказал гроб; это пастор прислал женщину, чтобы она подготовила умершую к погребению; это пастор торопил с похоронами – и все это из опасений за здоровье жены и детей.
Удивляло меня и то, что оба эти злые близнецы с таким равнодушием отнеслись к смерти моей дочери.
Что я видела все яснее во всем происходящем, так это то, что меня принуждали расстаться с дочерью на день раньше, чем я предполагала.
Если бы я попыталась бороться за то, чтобы дорогая мне покойница оставалась у меня в доме еще сутки, мне воспротивилась бы вся деревня.
Так что я начала обряжать умершую.
Я расчесала ее прекрасные длинные волосы и расположила их справа и слева вдоль тела.
Они протянулись ниже колен.
Я скрестила руки Бетси на ее груди.
Выбрав в шкафу самую тонкую из оставшихся у нас простынь, я начала зашивать саван с ног, чтобы видеть дорогое лицо как можно дольше.
Приблизившись к лицу Бетси, я остановилась.
Я не хотела лишать себя возможности видеть это ангельское личико до самой последней минуты.
Впрочем, мне надо было сделать кое-что другое.
Я взяла подушку, с детства служившую Бетси, и положила ее в гроб.
По крайней мере, теперь ее голова будет покоиться на мягком.
Затем, взяв Бетси на руки, я уложила дочь на ее последнее ложе.
Господи Боже мой, почему это последнее ложе столь узко, что в нем не найдется места для двоих?!
В это мгновение в комнату вошли ризничий и столяр.
– Вы знаете, что похороны назначены на одиннадцать? – спросил ризничий.
– Нет, не знаю, – откликнулась я, – однако делайте то, что считаете нужным.
Ризничий вышел, а столяр остался.
– Что еще вам нужно? – спросила я.
– Я пришел заколотить гроб, – объяснил он.
– К чему такая спешка?
– Через четверть часа нужно будет отнести тело в церковь.
– В таком случае действуйте.
Я поцеловала дочь в ледяные губы и снова принялась зашивать на ней саван.
Дойдя до глаз Бетси, я поцеловала их в последний раз и завершила скорбную работу.
Покрывало вечности легло на лицо моей дочери.
Я пошла лечь на кровать Бетси, на то место, где она лежала, вместиться в то углубление, которое оставило в постели тело моего ребенка.
– О зараза, зараза! – вырвалось у меня. – Если ты так страшна, так жестока, так неумолима, почему же не берешь меня, почему не укладываешь в фоб рядом с моей дочерью?!
Прозвучал первый удар молотка, я пронзительно закричала и бросилась к изножью кровати.
– О, смилуйтесь, друг мой, смилуйтесь! – умоляла я. – Подождите еще хоть одну секундочку! Подождите!
У столяра достало благочестия подождать.
Я встала на колени и еще раз, теперь уже через саван, поцеловала глаза и губы моего ребенка; затем, откинув голову назад, заламывая руки и закрывая ладонями уши, я заняла на кровати место, только что покинутое мною.
– А теперь действуйте, – сказала я столяру. Зазвучали равномерные удары молотка.
Нет, нет, нет, Пресвятая Дева Мария страдала не больше, чем я, когда она слышала удары молотка, прибивавшего ее сына к кресту.
Тщетно закрывала я ладонями уши, до боли сжимая голову, – я слышала каждый удар, и мне казалось, что каждый удар вбивает гвоздь в мое сердце.
Но вот удары прекратились.
Я обернулась: работа гробовщика была завершена; столяр рукавом вытирал пот со лба.
Однако час настал. Зазвучал церковный колокол. Вошли два носильщика.
– Где это? – спросили они. Столяр указал им рукой на гроб.
Мне хотелось отсрочить минуту, когда вынесут из дома тело моего ребенка.
– Почему не пришел пастор? – спросила я.
– Он ждет тело в церкви, – ответили носильщики и, взяв гроб, поставили его себе на плечи.
– Удивительное дело! Гроб-то не тяжелый! – воскликнули они. – Не всегда приходится выполнять такой легкий труд.
Они спустились по лестнице. Я последовала за ними.
XXVI. Что может выстрадать женщина (Рукопись женщины-самоубийцы. – Окончание)
Я не могла бы описать точно, что со мной происходило начиная с этой минуты и в течение двух-трех ближайших дней.
У меня остались только смутные воспоминания, подобные сновидению.
Мне вспоминаются холодные плиты, на которых я распростерлась во время заупокойной службы; медленные мрачные песнопения, показавшиеся мне, однако, очень короткими; печальное паломничество от церкви на кладбище, совершенное мною в полном одиночестве, поскольку из-за страха заразиться все держались в стороне от меня; шорох земли, сыплющейся на гроб; затем прохладная вечерняя роса, которая привела меня в чувство.
Была уже ночь; я лежала у могилы моей дочери.
Не сознавая, что делаю, я встала, взяла горсть земли, прижала к груди и пошла домой медленно, опустив голову, то и дело шепча:
– Прощай… прощай… прощай!..
Во дворе пасторского дома дети играли и смеялись, танцуя вокруг большого костра; среди этих детей выделялись сыновья пастора – самые веселые и самые шумные.
Они вернулись в отцовский дом, ибо пастору уже нечего было за них опасаться: мою дочь похоронили.
При моем приближении все дети бросились бежать с криком:
– Дама в сером! Дама в сером!
Я внушала ужас всем этим несчастным малышам; почему? Я ничего не понимала.
Впрочем, мне это было безразлично. Теперь, когда дочь моя умерла, я стала ненавидеть детей.
А в особенности этих двух противных близнецов, таких шумных и насмешливых.
Вернувшись в мою комнатку, я заперла дверь и, не зажигая лампы, направилась прямо к кровати Элизабет.
Я испытывала какое-то утешение при мысли, что сейчас лягу в постель, которая отныне станет моей.
Когда настанет мой черед, мне будет так легко умереть на том же ложе, где умерла моя дочь!
Но тщетно пыталась я в темноте нащупать кровать: ее, ставшую для меня алтарем, больше не было!
Нельзя было поверить в ее исчезновение.
Я зажгла лампу.
Место, где стояла кровать, оказалось пустым.
Исчезла не только кровать Бетси, но и все предметы, которыми пользовался мой ребенок.
Тогда я вспомнила о том, что говорила мне старуха, пришедшая обрядить умершую: по ее словам, все, что принадлежало Бетси, все, к чему она прикасалась, должны были уничтожить из страха заражения.
Увиденный мною во дворе костер, вокруг которого со смехом танцевали дети, как раз и был тем пламенем, которое поглотило все принадлежавшее моему ребенку.
Теперь от дочери у меня осталась только маленькая монетка, которую Бетси дала мне на улице Милфорда в тот день, когда она приняла меня за нищую.
Я порывисто поднесла монетку к губам и вновь поклялась, что не расстанусь с ней и в свой смертный час.
Затем, разбитая, уничтоженная, лихорадочно возбужденная, уже не в силах плакать и готовая проклинать, я бросилась на свою постель.
Повторяю, мне трудно было бы рассказать во всех подробностях о моей жизни на протяжении трех-четырех дней после смерти и погребения моей девочки.
Как я уже говорила, у меня оставалось четыре или пять пенсов; я выходила только раз в день, чтобы купить немного хлеба.
На всем пути я слышала, как люди повторяли с ужасом:
– Дама в сером! Дама в сером!
Дети убегали, женщины приоткрывали двери и тут же закрывали их, а я, холодная и бесстрастная, шла, вызывая на своем пути ужас, о причине которого мне ничего не было известно.
Вероятно, я так и не узнала бы ее, если бы однажды утром не оказалась без единого пенса.
Я стала нечувствительной ко всему, кроме насмешек со стороны пасторских сыновей; похоже, глубокое страдание, пожиравшее меня, давало им какой-то непонятный повод для радости; уходила ли я или возвращалась, они вечно оказывались у меня на дороге.
Один вид этих детей разбивал мне сердце и будоражил ум.
Я бессознательно чувствовала, что если со мной и случится новая беда, придет она с этой стороны.
Но какое еще несчастье, если только оно заслуживало этого названия, могло меня настигнуть после несчастья, жертвой которого я оказалась?!
Итак, в тот день, когда у меня не осталось ни одного пенса, я вышла из дома, чтобы попросить у булочника кусок хлеба.
Увидев меня, он отрезал обычную порцию хлеба.
– Нет, это слишком много, – заметила я.
– Почему же?
– Потому что у меня уже нет денег и я пришла попросить у вас хлеба как подаяния.
Булочник разрезал кусок на две части и дал мне меньшую из двух половин.
– Скажите, правда ли то, что говорят в деревне? – л спросил он.
– А что говорят?
– Говорят, что однажды ночью вы были на горе вместе с пастухом из Нарберта и нищим и что там вы продали душу Сатане и с тех пор не испытываете никакой из нужд рода человеческого?
– Если бы я и продала душу Сатане, то только ради спасения моей дочери и, следовательно, тогда она не была бы мертва; если бы я не испытывала никакой из нужд рода человеческого, я не пришла бы просить у вас кусок хлеба.
Пожав плечами, я возвратилась в пасторский дом.
Теперь мне стал понятен ужас, который я внушала крестьянам.
Меня подозревали в сношениях с врагом рода человеческого.
Я поняла, что все эти слухи распространяют дети пастора, и моя ненависть к ним стала еще сильней.
Возвращаясь домой, я всегда приходила посидеть на кладбище между могилами дочери и мужа.
С большим трудом я принесла туда большой камень и целыми часами сидела на нем неподвижно, согнувшись, жив руки на коленях, ничего вокруг не замечая, погрузившись в одно воспоминание и обдумывая одну и ту же мысль.
Затем наступал вечер, и я возвращалась в свою комнату, еще в одну могилу, единственное преимущество которой по сравнению с другими могилами состояло в том, что она была пустой.
И вот вчера вечером, 27 сентября, когда я собралась уходить с кладбища, калитка в ограде между кладбищем и пасторским двором оказалась запертой.
То была новая злая выходка пасторских близнецов.
Сомневаться в этом не приходилось: подняв голову, я увидел их лица в открытом чердачном окне.
Окно это выходило на кладбище.
Оба забрались на чердак, чтобы оттуда со злорадством наблюдать за моим замешательством.
Я даже не пыталась открыть эту калитку, что несомненно не удалось бы, и направилась к главному входу на кладбище, но ворота там тоже оказались запертыми.
Тогда я возвратилась и села на свой камень.
Разве не здесь я проводила часть моей жизни?
Какая разница, когда оставаться здесь: днем или ночью?
Правда, ночью становилось холоднее, но разве я ощущала холод?
В пять часов утра через главный вход пришел могильщик, чтобы наметить место для новой могилы.
Он нашел меня закоченевшей, неподвижной и онемелой, словно статуя, на том же месте, где я сидела накануне.
Могильщик подошел ко мне, потряс за плечо и разбудил меня.
Выйдя через открытые ворота и не вымолвив ни слова, я, словно привидение, обогнула площадь и возвратилась в свою комнату.
Близнецы, едва проснувшись, помчались к калитке, соединяющей двор пасторского дома с кладбищем.
Она по-прежнему была заперта.
Дети осторожно ее приоткрыли и осмотрели кладбище.
Меня там уже не было.
Могильщик тоже ушел оттуда.
Как же дама в сером вышла оттуда?
Быть может, она не ушла с кладбища, а спряталась в каком-нибудь его уголке? Быть может, за каким-нибудь кладбищенским деревом она нашла укрытие от ночного холода?
Близнецы не отважились ступить за кладбищенскую ограду, так как я вызывала у них ужас, который был ничуть не меньше их любопытства.
Они поднялись на чердак, где я их заметила накануне: дверь его соседствует с дверью моей комнаты.
Осматривая кладбище с чердака, дети убедились, что оно совершенно безлюдно.
Я угадывала и словно видела воочию весь этот их ловкий прием, поскольку слышала быстрый топот их ног по лестнице.
Спускаясь с чердака, близнецы вновь прошли перед моей дверью, но на этот раз они здесь остановились.
Вернулась я в свою комнату или не вернулась? Вот что они решили выяснить.
Сделать это было очень просто: стоило только посмотреть в замочную скважину.
Увы, в моем безмерном горе мне не следовало обращать внимания на злые выходки детей.
Однако, напротив, их преследования становились для меня нестерпимы.
В тот миг, когда они наклонились, чтобы посмотреть в замочную скважину, я рывком открыла дверь и, появившись на пороге, грозная, с поднятой рукой, крикнула им:
– Дрянные мальчишки!..
От неожиданности они закричали и бросились бежать вниз по лестнице.
Но лестница была крутой и узкой, старший брат налетел на младшего и столкнул его со ступеньки…
Послышался возглас ужаса, сильный удар, а вслед за ним крик боли.
Я захлопнула дверь, вся дрожа от испуга.
Мне стало ясно: только что случилось большое несчастье и я стала его невольной причиной.
Вслед за криком боли послышался беспорядочный топот, плач, рыдания.
Затем кто-то, тяжело ступая, поднялся по лестнице.
Дверь открылась; на пороге стоял пастор с окровавленным сыном на руках.
У ребенка был разбит череп.
– Несчастная! – произнес пастор. – Смотри, что ты наделала!
Я могла бы рассказать, как все произошло; я могла бы рассказать о постоянном преследовании со стороны этих двух злобных близнецов; но что скажешь отцу, оплакивающему сына?!
Я накинула на голову покрывало и не произнесла в ответ ни слова.
В эту минуту ребенок вздохнул.
– О! – воскликнул его отец. – Он еще жив… На помощь! На помощь!
И он стремительно сбежал вниз по лестнице, думая теперь только об одном – о том, что его ребенок жив и, быть может, еще есть время его спасти.
Послали за врачом в Мил форд.
Он приехал.
Это был тот самый врач, который лечил Бетси.
В три часа пополудни он поднялся ко мне.
– Ну как? – спросила я.
– Да что как, – откликнулся он, – мальчик умер. Я вздохнула.
– Вы ведь знаете, – продолжал врач, – что значит потерять ребенка?
– О, у них-то было, во всяком случае, два сына.
– Того, кого теряют, всегда любят сильнее. Я снова вздохнула.
– Вы понимаете – продолжал доктор, – что после такого несчастья вам нельзя оставаться в этом доме?
– Вдова пастора имеет право оставаться до самой смерти в том же доме, где жил ее покойный муж.
– А предусмотрен ли случай, когда эта вдова оказалась бы виновницей смерти ребенка?
Я опять вздохнула.
– Его родители хотели сами подняться сюда, чтобы выгнать вас из дома, вытащить во двор, и, быть может, восстановить против вас всю деревню, но я этому воспротивился. Мне пришлось сказать, что схожу к вам сам, и вот я здесь.
– Однако право остается за мной, – пробормотала я.
– Да, но то, что произошло, против вас. Окружающие вас крестьяне грубы и невежественны, а грубые и невежественные люди легко становятся злыми. Они считают вас ведьмой, нечестивицей; не исключено, что они сочтут богоугодным делом разорвать вас на куски…
– Неужели так уж нужно, чтобы я покинула эту комнату, где умерла моя дочь! Чтобы я ушла без единой вещи, связанной с памятью о моем бедном ребенке! Чтобы я блуждала ночью вокруг деревни!.. И как мне тогда навестить кладбище, где похоронено мое сердце?!
– Для вас безопасней быть отсюда подальше, жить в другом конце Англии. Я покачала головой.
– Если у вас нет средств, – продолжал врач, – что ж, я вам помогу, насколько позволяют мои возможности… Так или иначе, уехать необходимо.
– Когда?
– Чем скорее, тем лучше.
Я на минуту задумалась… Внезапно в голову мне пришло страшное решение, и отчаяние восприняло его со своей обычной поспешностью.
– Хорошо, – согласилась я, – пойдите к ним и скажите, что сегодня ночью я уйду…
– Нуждаетесь ли вы в чем-нибудь? – спросил врач.
– Благодарю, я ни в чем не нуждаюсь.
– До свидания!
– Прощайте!
Он вышел. Я осталась одна.
Именно в этом временном промежутке, своего рода мостике между жизнью и смертью, я возобновляю начатый рассказ и дописываю его последние строки.
* * *
По-разному будут судить о моей смерти; оклевещут мою жизнь; быть может, проклянут меня.
Важно, чтобы люди знали, какие страдания довелось мне вынести. Быть может, если хоть одно доброе и сострадательное сердце будет молиться за меня, и этого будет достаточно, чтобы сдержать гнев Господень.
Решение, которое я приняла, состояло в том, чтобы покончить с собой.
Увы, не в первый раз приходила мне на ум эта мысль.
Но я отталкивала ее. Разве у меня не было этой комнаты, где умерла моя дочь и где я могла бы думать о ней? Разве не было у меня камня рядом с ее могилой, чтобы плакать там?
Пока у меня оставалась бы эта комната и этот камень, я могла бы существовать, по крайней мере, пока не умерла бы от голода; смерть же от голода не считалась бы самоубийством.
Но с той минуты, когда меня выгонят из моей комнаты, с той минуты, когда мне запретят ходить на кладбище, что останется мне, как не умереть?!
Если я умру здесь, в этом доме, меня из жалости бросят в яму где-нибудь в дальнем углу кладбища; но, во всяком случае, я останусь здесь.
Если же я умру на чужбине, там меня и похоронят.
Если камень на моей могиле окажется слишком тяжелым, чтобы я его подняла и пошла навестить мою дочь, Боже мой, что же со мной будет на протяжении вечности?
Но, быть может, самый тяжелый камень, который кладет на могилу божественное правосудие, это самоубийство.
Ну и пусть! У меня нет иного пути, кроме этого рокового, и я пойду по нему!..
* * *
Я только что сошла вниз, хотя и рисковала встретить отца или мать погибшего мальчика.
Мне надо было нанести два последних визита.
Один – Богу, второй – моему ребенку.
И церковь и кладбище оказались закрыты.
Это опять они лишают меня моего последнего утешения! К счастью, из окна я вижу могилу Бетси.
Я встану на колени перед окном и буду молиться.
* * *
Пока я стояла на коленях перед окном, на небе собрались грозовые облака.
Разразившаяся гроза напомнила мне ту, которая грохотала в день смерти моей дочери.
Сверкали молнии, гремел гром, лил дождь.
Затем все стихло и природа вновь стала такой спокойной, словно грозы не было и в помине.
В моей душе тоже назревала гроза.
Через несколько минут она разразится.
Затем все станет снова спокойным и вокруг меня, и во мне самой.
* * *
Одно только тревожило меня: дело в том, что для приобретения какого-либо орудия самоубийства, будь то уголь, кинжал или яд, мне потребовалось бы разменять монету, врученную мне дочерью, ведь, как известно, у меня не осталось ни одного пенса, и со вчерашнего дня я не ела ничего, кроме куска хлеба, который дал мне булочник.
Я могла бы броситься вниз головой с третьего этажа и таким образом попытаться себя убить.
Но мне вспомнилось, как у меня на глазах несли к нему домой несчастного кровельщика, упавшего с церковной крыши и поломавшего себе руки и ноги.
Этот человек стал калекой, но не погиб.
А мне необходимо умереть.
Кажется, я припоминаю…
Я не ошиблась.
Мне вспомнилось, что в бельевой, находящейся рядом с моей комнатой, я видела развешенное белье.
Зайдя туда, я смогла найти там несколько веревок разной толщины; мне оставалось только выбрать из них самую подходящую.
Ах, гроза громыхает…
* * *
Я сделала свой выбор.
Вот каким образом я умру.
Я выйду из дома в полночь. В конце сада, в темном месте, где скрыта источающая слезы скала, высится большое эбеновое дерево. Под этим деревом стоит каменная скамья. Став на нее, я привяжу веревку к самой крепкой ветви дерева.
Вот там завтра меня и найдут.
Странное совпадение! Ведь ровно год тому назад, день в день, я потеряла моего бедного мужа!
* * *
Сейчас пробьет полночь. О дитя мое! Скоро я соединюсь с тобой навсегда… или, кто знает, навек с тобой расстанусь!
Господи, Господи! Тебе одному ведомо, как я страдала, и твоему милосердию я вверяю себя!
Смилуйся надо мной!..
Уэстон, ночь с 28 на 29 сентября 1584 года.
Под этими словами преподобный г-н Уильям Бемрод прочел написанные тем же почерком, что и начальная заметка, такие строки:
«А теперь вот что говорит предание.
С последним полуночным ударом башенных часов между двумя раскатами грома пастор и его жена, лившие слезы у траурного ложа своего сына, услышали что-то вроде проклятия, за которым последовал страшный крик.