I. Великий Александр Поп[1]
Господину доктору Петрусу Барлоу, профессору философии Кембриджского[2] университета.
Ашборн,[3] близ Ноттингема,[4] 5 апреля 1754 года.
Дорогой коллега!
Разрешите мне использовать это дружеское обращение, мой горячо любимый Петрус; думаю, оно здесь вполне уместно, хотя Вы ученый, имеющий степень доктора философии, а я всего лишь простой сельский пастор: на Вас лежат заботы о человеческой плоти, а на мне – заботы о человеческой душе; я подготавливаю людей к смерти, Вы же подготавливаете их к жизни, – и только Господь Бог мог бы сказать, кто из нас выполняет миссию более священную.
Правда, мой дорогой коллега, время от времени мне приходится исправлять содеянное Вами, ибо Ваша несчастная школярская философия всегда дает некоторый крен в сторону язычества и порою я бываю вынужден признать, что, хотя «Илиада»,[5] и Библия[6] «Федон»[7] и Евангелие[8] – произведения прекраснейшие и прежде всего выразительнейшие, «Илиада» и Библия нередко вступают в противоречие друг с другом, а «Федон» и Евангелие не всегда пребывают в согласии между собой.
И Вы отлично понимаете, дорогой мой Петрус, что когда я сталкиваюсь с проявлениями подобных противопоставлений, то не могу допустить, чтобы правда оказалась на стороне «Илиады» или «Федона».
Но, как сказано в последнем Вашем письме, несмотря на разногласия между авторами, которых мы комментируем, и между предметами, которые мы преподаем, будем надеяться, что существует некая точка, где наши столь различные на первый взгляд пути в один прекрасный день все же встретятся.
Точка эта есть не что иное, как вера в вечную справедливость, а еще точнее – вера в божественное милосердие, которая, по моему глубокому убеждению, дорогой мой Петрус, от нас обоих потребует отчета за наши благие намерения, не слишком придираясь к тем из наших провинностей и заблуждений, что проистекают из человеческой слабости.
В ожидании часа, когда Господу будет угодно поселить нас в том мире, который должен сменить наш нынешний мир, каждый из нас будет предаваться исследованиям, которые на первый и поверхностный взгляд могут показаться совершенно одинаковыми, в то время как философ и мыслитель усмотрят в них существенные различия.
Вы, дорогой мой Петрус, изучаете человека; я же изучаю людей.
Вы смогли добиться больших успехов, нежели я, особенно если говорить о начальной поре моей жизни.
Теперь подобное исследование человека, то есть рода человеческого, представленного отдельными индивидами, Вы желаете провести на моем примере, как Вы это делали ранее на примере других.
В своей снисходительности к скромному пастору Вы утверждаете, что у меня есть некоторые хорошие качества; в ответ на это я виню себя в больших моих недостатках.
Чтобы на основе наших различных мнений Вы могли составить себе верное представление, попросите меня предстать перед Вашим взглядом таким, каким я вышел из рук Творца: solus, pauper et nudus;[9] да будет так! Сейчас я сброшу с моих плеч одеяние смиренника, сквозь дыры которого частенько можно увидеть сердце гордеца.
Обозрите со всех сторон мою бедную особу настолько неспешно и внимательно, насколько Вам будет угодно, и я не сделаю даже попытки скрыть от Вас хотя бы один из моих недостатков или одну из моих странностей, поскольку Господь, надеюсь, подымет меня тем выше, чем ниже я опущусь.
Родился я в 1728 году, в деревеньке Бистон,[10] где мой родитель служил пастором.
Что касается моей матери, то она была дочь боцмана[11] на торговом судне, за три года до моего рождения погибшего во время шторма, когда его судно со всем его скудным имуществом пошло ко дну.
Следовательно, все пропало вместе с ним, за исключением превосходной морской подзорной трубы, отданной на время одному из его друзей; этот человек не знал, когда мой дед отправится в плавание, и потому принес подзорную трубу лишь на следующий день после отплытия ее владельца.
Упоминаю этот факт, поскольку эта подзорная труба играет в моей жизни немаловажную роль.
Однако мой отец искал в женщине, с которой он хотел соединить свою судьбу, лишь достоинства, составляющие подлинное благородство супруги и благочестие матери.
Так что отсутствие состояния ничуть не остановило отца: он женился на моей матери, бедной сироте, какой ее сделала беда, и единственной вещью, которую она принесла в общее хозяйство, переступив порог дома священника в качестве его супруги, как раз и была эта великолепная подзорная труба, почтительно помещенная над камином – на самом почетном и самом видном месте в доме.
С самых моих ранних лет отец служил мне прекрасным примером для подражания: он был тверд, смел, искренен, добр по отношению к беднякам, но не очень-то обходителен с вельможами и богачами, обращаясь с самим деревенским помещиком более сурово, чем с нищим, который ожидал его с протянутой рукой у двери церкви и которого отец никогда не оставлял без подаяния и доброго совета, причем скорее уж только с подаянием, чем с советом без подаяния, поскольку в подобном случае полагал, что милостыню не столь уж обязательно нужно сопровождать советом, в то время как совет без милостыни весьма постен и черств.
Беспристрастная прямота отца и его непоколебимая степенность привели к тому, что одна часть прихожан его любила, а другая – уважала.
Само собой разумеется, что, в полном согласии с волей Божьей, любили его бедняки.
Что касается меня, то я к отцу испытывал не просто любовь, а уважение; нет, больше чем уважение, – восхищение!
Я смотрел на него как на нечто недосягаемое, как на существо, стоящее выше остального человечества; и я бы никогда не осмелился коснуться губами щеки или даже ладони этого достойного человека, если бы иногда он сам не предлагал мне это сделать, а когда я не решался на это, то за приглашением следовал едва ли не приказ.
Однажды, когда я лежал в комнате матери на ковре у ее ног и читал книгу, туда вошел отец с письмом в руке.
Лицо его сияло, и я сразу понял, что письмо принесло ему какую-то важную новость.
И правда, наш родственник из Саутуэлла[12] извещал отца о том, что прославленный Александр Поп, сотоварищ этого нашего родственника по Оксфордскому.[13] университету, в ближайший четверг должен будет по пути в Йорк[14] остановиться у него.
Вот он и приглашал моего отца, с которым они не виделись больше десяти лет, воспользоваться случаем, чтобы встретиться и заодно познакомиться с автором «Опыта о человеке».[15] и «Дунсиады»[16]
Этому-то приглашению и обрадовался отец.
Я спросил, кто такой этот Александр Поп.
– Автор книги, которую ты держишь в руках, – ответил отец.
И действительно, незадолго до того отец подарил мне «Илиаду» в переводе знаменитого писателя.[17] Книга была украшена превосходными гравюрами, вносившими свой вклад в мое восхищение от ее содержания.
Узнав, что отец приглашен на обед вместе с человеком, который написал прекрасные стихи, выученные мною наизусть, я воскликнул:
– Не правда ли, мой достопочтенный отец, вы возьмете меня с собой?
– Да, конечно, – ответил отец, и я видел, как в эту минуту в глазах его светился огонь воодушевления, – да, мой сын, не может быть и речи о том, чтобы я имел возможность показать тебе величайшего поэта нашего века и не воспользовался таким случаем.
Я вскочил на ноги и захлопал в ладоши, но тотчас остановился, пристыженный, ибо впервые допустил подобную вольность на глазах у отца!
То ли отец сам пребывал в необычном состоянии, то ли он просто не заметил моей оплошности, но он не сделал мне никакого внушения и удовольствовался лишь тем, что сказал матери:
– Ну, жена, надо подготовиться к этому путешествию. Впрочем, в нашем распоряжении оставалось еще три дня, а проехать предстояло всего двенадцать лье.[18]
Но событие это было столь неожиданное, а цель поездки столь заманчивой, что в доме все три дня ни о чем другом и не говорили.
Весь отцовский туалет подвергся ревизии.
Упаковали его нарядный сюртук и красивые короткие штаны из черного бархата; постарались не забыть шелковые чулки и атласный камзол; начистили до зеркального блеска серебряные пряжки на его туфлях; матушка, дабы не уронить чести супруга, пожертвовала своим приданым и украсила жабо и манжеты мужа великолепными английскими кружевами, полученными ею от ее матери, которой они в свою очередь достались в наследство от ее бабушки.
Меня же облачили в новый каштанового цвета костюм, перешитый из сюртука, который отец носил не более трех лет; подобной расточительности мы никогда ранее себе не позволяли, и она никогда больше не должна была повториться ни в моей жизни, ни в жизни отца.
Десять знакомых из нашей деревни и даже из соседнего города предложили отцу свои кареты для столь важного путешествия; некоторое тщеславие едва не подтолкнуло отца взять карету у соседа-помещика, гордыню которого он время от времени обличал перед прихожанами, правда косвенным, однако столь недвусмысленным образом, что никто не мог заблуждаться на этот счет, даже сам помещик; однако то ли отца удерживала мысль, что предложение дворянина таило намерение ввести пастора в грех, для смертного тем более простительный, что его не избежал даже самый прекрасный из ангелов, то ли отец просто одумался, но, так или иначе, он отклонил любезность этого господина и принял предложение местного фермера.
Утром знаменательного дня мы увидели у наших дверей скромненькую одноколку – в ней нам предстояло добраться из Бистона до Саутуэлла.
Никогда не забыть мне этой поездки, дорогой мой Петрус: я словно отправился в ту землю обетованную, которую посулил иудеям их великий законодатель,[19] и никогда еще не был столь счастлив и горд.
К тому же и вся природа – а я впервые обратил на нее внимание, увидев ее в великолепных ярких красках, – к тому же и вся природа тоже выглядела радостной и горделивой: так же как мы с отцом, она облеклась в праздничное одеяние, надела зеленое платье мая и украсилась душистым венком из цветов.
На протяжении всего пути мы видели только колеблемые ветром султаны листвы, усеявшие землю первоцветы и барвинки да порхающих повсюду птичек, садящихся только ради того, чтобы пением воздать хвалу Господу, позволившему им вместе с человеком, его старшим сыном, владеть этим миром, который ежегодно вновь рождается таким прекрасным, таким свежим, таким благоухающим, что человек, видя его вечно молодым, даже не замечает, что сам он стареет.
Сидя в одноколке рядом с отцом, я не отваживался с ним заговорить, да и он, хотя и более чем обычно улыбчивый, не сказал мне ни слова, однако я радостно впитывал в себя празднество природы, чувствуя, как в глубине моего ума пробиваются ростки мыслей, занимающих его и по сей день, и как майское солнышко словно пробуждает их и призывает к жизни точно так же, как оно призывает к жизни зеленую траву, белые маргаритки и лазоревые барвинки.
Сравнение представлялось мне тем более верным, что в глазах моих я ощущал слезинки, подобные каплям росы, дрожавшим в чашечках цветов.
В каждой деревне одноколка останавливалась перед дверью пасторского дома; отец выходил из одноколки, приказывал мне следовать за ним, входил в дом собрата, быть может не в меру шумно для человека столь скромного положения, и говорил:
– Мой дорогой друг, поздравьте меня…
– С чем же это? – интересовался собрат. – Бог дарует вам митру[20] епископа или ваша супруга забеременела во второй раз?
– Друг мой, я еду отобедать в компании с великим Александром Попом, первым поэтом Англии, мира и даже века!
И тут собеседник отца простирал руки к Небесам со словами:
– Друг мой, вы счастливый человек!
А женщины, указывая рукой на моего отца, говорили своим детям:
– Дочь моя (или «сын мой»), посмотри на пастора Бемрода: сегодня он будет обедать вместе с первым поэтом века, мира, Англии – вместе с великим Александром Попом!
И тогда вокруг отца слышался шепот завистливого восхищения, посреди которого он словно становился выше, подобно тому как священник будто обретает величие в облаке ладана.
И мы снова садились в одноколку, и чем выше поднималось солнце над горизонтом, тем прекраснее, тем радостнее, тем благоуханнее становилась природа и казалось, что и она несет путешественнику дань поздравлений.
Проехав примерно льё, одноколка опять останавливалась, отец выходил из нее, и вновь повторялась такая же сцена.
Из-за этих исполненных гордыни остановок, быть может записанных врагом рода человеческого на его огненных скрижалях, мы, несмотря на то что выехали из Бистона в пять утра и фермер предоставил нам свою лучшую лошадь, к родственнику отца добрались только к двум часам пополудни.
К счастью, великий Александр Поп еще не приехал.
Но, так как он несколько заставлял себя ждать, у нашего родственника все как бы повисло в воздухе.
Этого нашего родственника, о котором я слышал как о человеке простом и уравновешенном, в этот день просто распирало от гордыни: в напудренном парике, белом, как февральское утро, он откидывал голову назад, выставлял ногу вперед, откашливался, сплевывал слюну и каждые пять минут шумно, с важным видом брал щепоть табака из табакерки саксонского фарфора,[21] три четверти которого просыпалось на его жабо, от крахмала настолько жесткое, что оно походило то ли на петушиный гребень, то ли на спинной рыбий плавник.
Гордыня, излучаемая всей его особой, выдавала себя и в его голосе, и в его взгляде, и в его жестах; речь его была степенной и неспешной.
– Здесь, – заявлял он, двигаясь вокруг обеденного стола, – я посажу великого Попа, прославленного автора «Дунсиады», «Опыта о человеке» и многих других превосходных сочинений. Справа от него сяду я, слева сядет моя жена; напротив него я посажу моего родственника Бемрода, а рядом с ним справа и слева – почтенных старейшин Ньюарка.[22] и Честерфилда[23]
Как вы сами видите, господа, стол круглый, – добавил он, обращаясь к гостям, – а это значит, что, хотя нас за столом будет двадцать четыре человека, все смогут увидеть и услышать великого Попа.
Затем приглашенные вернулись в гостиную, где две красивые девушки шестнадцати-семнадцати лет, одетые в белые платья, готовили венки из лавровых веточек и роз, и эти венки должны были засвидетельствовать, что великий Поп в лирических стихотворениях достиг таких же высот, как и в легкой поэзии.
При любом звуке, доносившемся из прихожей, в гостиной происходила целая революция; каждый, вставая, спрашивал с тревогой и любопытством:
– Это великий Александр Поп?
Что же касается меня, я ждал так напряженно, что не покидал прихожей и, не сводя глаз с двери, забывая обо всем на свете, даже о моем сюртуке каштанового цвета, думая лишь о человеке, в честь которого он был сшит; внимательно прислушиваясь к малейшему шуму на улице, не пропуская без внимания даже чуть заметное движение двери, я то и дело восклицал:
«Кузен, звонят!» или: «Кузен, стучат!»
И, когда я выкрикивал эти слова, сердце мое колотилось так, как никогда в детстве даже по самым волнующим поводам; меня удивляло только то, что я не слышал ни барабанного боя, ни звуков фанфар, которые, по моему мнению, должны были возвестить это торжество. Мне столько говорили о великом Попе, что я ожидал увидеть гиганта, головой упирающегося в потолок, или, по крайней мере, кого-нибудь подобного одному из тех королей, с которыми я познакомился в волшебных сказках, – величественного мужа, облаченного в златотканое одеяние с бриллиантовыми звездами, с орденами и крестами, как у знатного вельможи, сопровождаемого целой толпой юных пажей и слуг в ливреях.
Вдруг кто-то постучал в дверь, но так робко, что мне и в голову не пришло вскрикнуть «Стучат!», как я кричал перед тем.
Так или иначе, дверь приоткрылась и пропустила человечка лет пятидесяти – пятидесяти двух, слегка прихрамывающего, горбатого и одетого во все серое.
Я было вознамерился спросить, что ему здесь надо, но услышал шум и гул голосов; гости во главе с амфитрионом[24] ринулись по коридорам и лестницам, крича на бегу:
– Это он! Это он! Это знаменитый поэт! Это великий Поп! Слава ему – бессмертному, возвышенному, принадлежащему всему миру!
Я огляделся, пытаясь увидеть, кого это так величают все эти люди, показавшиеся мне сумасшедшими, а они тем временем, воздавая ему всяческие почести, приветствовали хромого и горбатого человечка, вконец сконфуженного столь шумным приемом и столь многочисленным обществом, ибо он предполагал, что войдет в простой и малолюдный дом друга; вошедший здоровался, бормотал, прижимал руку к сердцу и, будучи не в силах выразить свою взволнованность голосом, пытался по крайней мере жестами показать благодарность своим поклонникам и поклонницам.
Когда утих первый порыв восторга, наш родственник обратился к великому Попу (ведь хромой и горбатый человечек и в самом деле был Александр Поп) с длинной заранее приготовленной речью, из которой я запомнил только то, что хозяин сравнивал именитого гостя с Гомером,[25] Вергилием,[26] Данте,[27] Петраркой,[28] и Тассо[29] разумеется наделяя Попа превосходством над этими пятью поэтами, его предшественниками.
По окончании этой речи две девушки в белом поднесли триумфатору венки из лавра и роз.
В ответ на это приветствие Поп произнес лишь несколько слов, расцеловал девушек и направился к гостиной в сопровождении всего общества, которому потребовалось около четверти часа, чтобы переступить порог, поскольку каждый почитал своим долгом любезно пропустить своего соседа вперед.
Думаю, некоторые из поклонников великого Попа еще дольше задержались бы у порога, но тут, как это делается для принцев, почтивших частный дом своим визитом, было объявлено, что обед в честь знаменитого автора «Опыта о человеке» подан; это сообщение, удвоив обостренные долгим ожиданием аппетиты, заставило опаздывающих прервать демонстрацию учтивости и подтолкнуло наиболее голодных первыми переступить порог.
Как Вы сами можете судить, дорогой мой Петрус, по всем рассказанным здесь подробностям, воспоминание это глубоко запечатлелось в моей памяти как одно из первых в моей жизни разочарований.
Я ожидал увидеть гиганта, подобного колоссу Родосскому,[30] или статуе Нерона[31] а увидел маленького хромого и горбатого человека! Я рисовал в воображении приезд короля, облаченного в великолепную мантию, и, как уже говорилось, в золототканом наряде, украшенном бриллиантами, а в дверях появился незнакомец, одетый во все серое, и такого телосложения, что настоящий вельможа не пожелал бы взять себе подобного человека даже в лакеи.
Поэтому в моей дальнейшей жизни всякий раз, когда вместо ожидаемого в нетерпении радостного события со мной случалось что-нибудь невеселое и огорчительное; всякий раз, когда вместо обещанного мне сияющего солнечного дня выпадал день сумрачный и дождливый, – я вспоминал день, проведенный у нашего родственника из Саутуэлла, и, предъявляя Господу это новое разочарование, шепотом произносил слова, понятные только мне одному и удивляющие многих людей:
«О великий Поп!»
Скажу теперь, этот визит оказал на меня влияние и иного рода, но, поскольку это мое письмо и так уже слишком длинное и поскольку это влияние, так же как и подзорная труба моего деда-боцмана, оказалось немаловажным в моей жизни, позвольте мне попрощаться с Вами, дорогой мой Петрус, и попросить Вас передать мой поклон Вашему достойному брату Сэмюелю Барлоу из Ливерпуля,[32] а то, что мне осталось досказать на эту тему, я приберегу для следующего послания, ведь повествование, втисни бы я его в это письмо, оказалось бы, само собой разумеется, лишенным необходимой для него обстоятельности.
Но я весьма опасаюсь, дорогой и уважаемый коллега, что, расскажи я Вам мою жизнь и поведай то, что Вам хотелось бы знать, Вы, обманутый в своих ожиданиях, как частенько бывал обманут я сам, напишете в свою очередь: «О великий Поп!..»
II. Каким образом я стану великим человеком
И все же что этот день оставил у меня в душе, так это желание самому стать великим человеком ради того, чтобы и меня в один прекрасный день встретили так, как в Саутуэлле был встречен великий Поп.
Желание это оказалось настолько сильным, что, когда я впервые стал рассматривать себя в зеркале, тщеславие нашептывало мне, что я ведь не только не хромой и не горбатый, а, напротив, довольно миловидный подросток.
Моя внешность не вызывала того разочарования, которое внушил мне и должен был внушать другим великий Поп, а уж это, во всяком случае, являлось преимуществом перед ним – преимуществом, дарованным мне самим Небом.
Однако, каким же образом я смогу стать великим человеком? Такой вопрос я задавал самому себе.
Действовать ли мне так, как Ахилл,.[33] Александр Македонский,[34] Юлий Цезарь,[35] Карл Великий?[36] или Ричард Львиное Сердце[37]
У меня никогда не было явного призвания к поприщу завоевателя.
Так же как Церковь, к которой я принадлежу или, вернее, не принадлежу, поскольку заповедь эта католическая, я испытываю ужас перед пролитием крови.[38]
К тому же все великие люди, имена которых я только что назвал, сами были сыновьями королей, а то и потомками богов или богинь,[39] и в определенное время получали в свое распоряжение солдат и деньги, необходимые для завоевания Троады[40] Индии, Галлии, Саксонии или Святой земли, в то время как я был сын простого пастора, чье жалованье составляло пятьдесят фунтов стерлингов,[41] чье влияние на человеческие души было весьма значительным, но влияние на поступки людей – очень и очень ограниченным.
Следовательно, мне предстояло стать великим человеком вовсе не в качестве завоевателя.
Стану ли я великим, идя по стезе Апеллеса,[42] и Зевксйда[43] художников античности, или Леонардо да Винчи,[44] и Рафаэля[45] живописцев средних веков?
Здесь я должен заметить, что к живописи я не испытывал такого отвращения, как к войне.
Напротив, я от всей души восхищался ею и весьма почитал Апеллеса, Зевксйда, Леонардо да Винчи и Рафаэля.
Но мало воскликнуть вслед за Корреджо:[46] «Я тоже художник!» («Anch'io son'pittore!»)[47] – надо еще найти мастерскую и учителя.
Не всякий Джотто,[48] рисующий овцу на грифельной доске, пока пасется его стадо, встречает Чимабуэ,[49] который заставляет его поверить в свое призвание художника.
Для того чтобы стать художником, и художником знаменитым, необходимо длительное терпеливое учение, пребывание в большом городе – центре культуры, а мы живем в бедной деревеньке в Ноттингемшире![50]
Так что не на поприще живописи я смогу стать великим человеком и обстоятельства вынуждают меня отказаться он нее, как я уже отказался от мысли о завоеваниях.
Так не суждено ли мне пойти по стопам Гомера, Вергилия, Данте, Петрарки, Тассо и Попа?
О, вот это совсем иное дело! Я видел в нем не только мое призвание, но и его доступность.
Ведь, в конце концов, поэзия – дочь одиночества, и почти всегда ее крестной матерью является бедность.
Чтобы стать поэтом, не нужны учителя, нужны только прекрасные образцы. Чтобы завершить образование живописца, не хватит года, не хватит пяти, а порой и десяти лет, в то время как любому известно, что поэтами рождаются. Следовательно, если я имел счастье родиться поэтом, а я в этом счастье не сомневался, то, значит, вся моя задача – расти и расцветать; самое трудное мое дело уже позади, поскольку я уже родился!
Что касается требуемых в этом деле материалов, они больших затрат не предполагали: перо, чернила и бумага, а в остальном дело за вдохновением.
Итак, я решил, что стану великим человеком, следуя примеру Гомера, Вергилия, Данте, Петрарки, Тассо и Попа.
Как только это решение было принято, я дал себе слово выполнять его, не теряя напрасно ни минуты. Я попросил у отца денег на покупку необходимых для нового дела принадлежностей, и мой отец, радуясь проявившейся у меня склонности к труду, чего он так нетерпеливо ожидал, торжественно извлек из кармана шиллинг[51] и вручил мне его; на шиллинг я купил чистую тетрадь, связку перьев и бутылку чернил.
С этого дня, дорогой мой Петрус, вершиной славы мне представлялось воплощение моих идей в неравных по длине строках, напечатанных на страницах книги в сафьяновом переплете или хотя бы в простой бумажной обложке, ведь, хотя я и предпринимал некоторые попытки писать в прозе, я всегда отдавал явное предпочтение поэзии, а среди всех ее жанров – поэзии эпической.
Таким образом, в свои тринадцать лет я решил сочинит эпическую поэму.
Но какой же сюжет мне выбрать?..
Конечно же, прекрасен сюжет «Илиады», но им воспользовался Гомер!
Не менее прекрасен сюжет «Энеиды», но его взял Вергилий![52]
Прекрасен и сюжет «Божественной комедии», но им завладел Данте![53]
Ах, если бы «Освобожденный Иерусалим»[54] не был написан Тассо, а «Потерянный рай[55]» – Мильтоном, их сюжеты очень подошли бы для поэмы, задуманной сыном пастора!
Однако Тассо и Мильтону выпала удача родиться одному за двести тридцать пять, а другому за сто двадцать лет до моего появления на свет;[56] такая их удача нанесла мне непоправимый ущерб, поскольку они воспользовались этой случайностью – родиться раньше – и завладели обоими сюжетами для эпических поэм, единственными сюжетами, какие еще оставались для современных поэтов!..
Ради Бога, не подумайте, дорогой мой Петрус, что я сразу же отказался от борьбы и дрогнул от первого же удара, бежав подобно Горацию и оставив мою честь и мой щит на поле битвы.[57]
Нет, мой друг, нет; напротив, я изо всех своих сил боролся со скудостью истории, с упорством, удивительным для моего возраста, и в книгах, и в собственном воображении разыскивая героя, который не был бы подвергнут поэтическому испытанию моими предшественниками.
Я мысленно проглядывал все века; у каждого знакомого я просил дать мне сюжет, равноценный тем, какие я потерял, явившись в этот мир на два-три столетия позже, чем следовало бы; но из предлагаемых сюжетов один не был национальным, другой противоречил религиозному чувству; одному недоставало особенностей, необходимых для эпической поэмы, то есть драматических отношений между людьми и сверхъестественными существами – богами, духами или демонами; наконец, другой не нравился мне заранее заданной развязкой, требующей, чтобы главный персонаж поэмы был победителем, в то время как мои любимые герои – Гектор,[58] Турн,[59] Ганнибал,[60] Видукинд,[61] или Гарольд[62] – вместо того чтобы побеждать, оказывались побежденными.
На чистых страницах моей тетради я великолепным каллиграфическим почерком написал больше двадцати заглавий, но после упомянутых выше размышлений я никак не мог продвинуться дальше заглавия, и, поскольку нарастающее разочарование заставляло меня разрывать листок с заглавием и на следующей странице писать новое, получилось так, что через пять лет, как раз в день моего рождения, в тот же самый час, когда время оторвало последний день от моего восемнадцатого года, я вырвал последний листок из моей тетради.
С этой минуты я пришел к убеждению, что у меня нет возможности стать великим человеком в качестве творца эпической поэмы: я обладал всем необходимым, чтобы сочинить ее, но не хватало всего-навсего сюжета.
Оставалась поэзия драматическая.
Конечно, упоминавшиеся выше имена, пусть даже самые блистательные, вовсе не были единственными, что сияли на небесах прошлого.
Рядом с именами великих эпических поэтов пылали имена Эсхила,.[63] Софокла,[64] Еврипида,[65] Аристофана,[66] Плавта,[67] Шекспира,[68] Корнеля,[69] Мольера![70] и Расина[71]