Дознание... Роман о маркизе де Саде
ModernLib.Net / Контркультура / Дюкорне Рики / Дознание... Роман о маркизе де Саде - Чтение
(стр. 8)
Когда ее заставили показать зад судебному врачу, тот клялся, что он столь же гладок, как у младенца! И все же Рестиф (опять Рестиф!) написал, что, дескать, я избил девку до полусмерти, прижег раскаленной кочергой, облил расплавленным воском и – чтобы она забеременела (!) – подвесил за колени!
Примеч. автора этих заметок: В действительности погубило меня не так называемое отравление, а то, что я перед собравшимися manieuses[123]
Я соблазнил при соучастии моей жены мою свояченицу, Анн-Проспер де Лоне, канонессу (!), столь же статную, сколь низенькой была моя супруга, привлекательную, в отличие от последней, и такую разумницу, о какой можно только мечтать. Соблазнил ее к величайшему удовольствию нас обоих, смеху моей жены и бесконечному бешенству моей тещи – бешенству, которое я могу назвать только космическим[124]. Инцест и прелюбодеяние – да еще с канонессой! – были зельем слишком пьянящим, чтобы ему противиться. Одно из моих самых нежных воспоминаний о кратких мгновениях свободы – о времени, которое мы провели вместе в Венеции (кажется, это было в 72-м году) и в Гензано! Здесь, облагороженная воспоминанием о моей первой любви, вспыхнула наша невероятная, невозможная и неизбежная страсть. Я вспоминаю бред животного наслаждения: поцелуи, поглощаемых в огромном количестве омаров, искрометные беседы. Сколь часто я по многу раз кряду доводил ее одновременно до слез и блаженства распятием!
У меня никогда не было ни времени, ни терпения на невинные или сдержанные забавы. Надеясь спасти что осталось от своего доброго имени и сдержать мой пыл (а также обеспечить себе ренту, так как свое состояние он растратил в распутствах), отец задумал меня женить. Он подобрал мне дюжину мощей – более или менее богатых, более или менее привлекательных. Одна была канонесса с роскошным именем Дамас де Фулиньи де Рошуа. Я всем сердцем радовался мысли поиметь в зад канонессу, но помолвка расстроилась. Была еще мадемуазель де Бассомпьер. «Старая каменная задница» прозвал я ее, так как, хотя мы никогда не встречались, ходили слухи, что пищеварение у нее отсутствует, челюсти вставные, да и волосы тоже не свои. Моя воинская слава привлекла ее папеньку, почтенного старца со слабостью к grenadiers[125], но когда открылись мое ненасытное сладострастие, игорные долги, мой атеизм (да! главное, мой атеизм!), lе реrе[126] Бассомпьер покинул поле боя.
Tant mieux![127] Я написал отцу. Пожиратели овсянки отобрали у Франции ее долю Индии и Америк, но еще оставались Антилы. Я умолял его найти мне в невесты прекрасную мулатку. «Я мечтаю о синем клиторе! – писал я. – И об очень темных глазах!» Отец выбранил меня за легкомыслие. Такое предприятие станет в крупную сумму и займет уйму времени, а он желал сбыть меня с рук aussi vite que possible[128]! Наконец, он нашел мне Рене-Пелажи. Невзрачная, как пудинг, толстый нос и кавалерийский подбородок. Однако ее мальчишеская внешность пришлась мне по нраву – Elle avail de chien[129]: задница у нее была неподражаемая. Я был очарован ее готовностью дурачиться и содомничать. Иными словами, моя жена любила получать в зад, ей все было нипочем. Что еще лучше – ее отец поселил нас в Париже, сыскав нам заботливого слугу и распутницу-горничную. В ту пору мать Рене, несмотря даже на то, что прознала о моих мелких шалостях, находила меня «милым».
– Qu'il est drole, le petit mari![130] – любила говорить она. – Как он меня забавляет!
О! Жизнь тогда стоила потраченных лет! Любвеобильная канонесса Анн! Благосклонная содомитка Рене! Уйма денег, чтобы ими сорить, спускать на пиры и разгул: каким я тогда был дурнем! Занимай я мои дни приготовлением носиков к клизмам, а не семяизвержениями и написанием книг, то, пожалуй, мог бы сейчас почивать в объятиях любящей супруги! И все же жгучая жидкость, текущая в моих венах, пусть успокаивается, но все-таки не остывает. Только смерть…
«Как внизу, так и наверху, и как наверху, так и внизу». Только много туже!
Вернемся к аптекарским снадобьям. Так как мое удовольствие всегда шло рука об руку со своей противоположностью – не только для других, но и для меня самого, – я ради облегчения наносимого degats[131] изучил различные травы, мази и приспособления. Если щетка из гнутых гвоздей всегда заставляла меня излить сперму обильно и быстро (впрочем, за скоростью я не слишком гонюсь), боли и повреждений она причиняет в тысячу раз больше вересковой метлы или веревки с узлами, которые шлюхи предпочитают в девяти случаях из десяти – да и кто станет их в этом винить? В случае с вышеупомянутой потаскухой я ограничился плеткой-девятихвосткой, которая, будучи связана в узел, била до крови. Почему, спросите, я не прибег к метле?
Как ответ на загадки, мой ответ будет тройственным. Во-первых, потому что мне это не пришло в голову. Во-вторых, потому что она была тертая бестия с задницей, как пористый гнейс. И в-третьих, потому что (и тут в двух словах вся суть дела) я изобрел удивительную Мазь, которая, как я знал из прошлых, поставленных на собственной плоти, опытов, исцеляла раны – пусть это вас безмерно удивит – всего за день! Поймите: я, возможно, развратник, но не чудовище. Я знал, что атласный зад – наиглавнейшее в metier шлюхи. Скажу больше: когда я не обрабатывал зады, то умащал пышки актрис. И тогда мои ягодицы тоже были открыты посторонним взорам. Итак, моя Мазь! Чтобы доказать мое чистосердечие касательно действенности этого средства, я предлагаю вам, досточтимый читатель, мой рецепт. Вот он:
МАЗЬ МАРКИЗА ДЕ САДА
Возьмите мерку наилучшего пчелиного воска, то есть совершенно белого, без ножек и крылышек насекомых, сравнительно прозрачного и приятного на запах. Воск хорошенько смешайте с миндальным маслом до получения мягкой мастики, затем понемногу подмешивайте в нее желе из зерен красной айвы, пока не получите вещество плотности… О! Я не нахожу, с каким известным веществом сравнить мою Мазь! К полученному добавьте несколько капель мальвовой эссенции, толику иссопа, чуточку saponaire[132]. (Перед нанесением Мази следует осторожно промыть воспаленные ткани цикориевой водой.)
Мазь будет непригодна, если не собрать травы в очень сухую, очень жаркую погоду и обязательно рано утром. Если растения влажные, либо собраны в полуденный зной, либо в вечернюю прохладу, все предприятие – сущая потеря времени. Мазь выйдет запорченная, мертвая, липкая и непрозрачная. Цикорий лучше всего собирать в июне, мальву и остальное – в июле, конец августа – наилучшее время для айвы и так далее – но, впрочем, это всем известно.
Притом зад шлюхи стал даже лучше, чем прежде, – таково чудесное действие Мази. Когда я подобрал эту девку на улице, она, надо сказать, была весьма потасканной. Я предложил ей помыться и пообедать, она потом божилась, что так вкусно в жизни еще не ела. Верно в ее обвинениях то, что я высек ее не во имя Пресвятой Девы, как это делают добрые братья в потном уединении своих святых рыбных коптилен, а во имя богини Эякулы. Что до ножей, я не мясник и не слабоумный. Даже самой лучшей мазью не залечить за день колотую рану, да и какое средство на это способно? Но рубец от веревки? Mais oui! В надежности моей Мази для исцеления этих тигриных полос я поручусь моей (поношенной) честью.
Возвращаясь к марсельским лореткам: я всегда любил ветры. Но не случайное пуканье крестьянина, это неизбежное следствие диеты из хлеба с бобами, а продуманный ветер умудренной лоретки, после ужина из спагетти с гранатами испустившей зефир с ароматом анисового семени, шалфея, укропа, мелиссы, лаванды и кориандра. Мои познания в таких материях позволяют мне утверждать: если юную девицу накормить на ночь артишоками с цикорием (хвала тебе, божественный цикорий!), нашпигованной гвоздикой жареной луковицей, салатом из одуванчиков, заправленным подслащенной медом мятной настойкой, на следующее утро она выпустит колбаску столь душистую, что в слезах убежит и святая Маргарита Мария (ей ведь доставалось услаждаться только жиденькими испражнениями недужных монашек). Если потом девушка позавтракает правильно приготовленным печеньем с анисом, укропом, кориандром и с цукатами из ангелики, то к полудню ее ветрам позавидуют ангелы. А тем, кто восприимчив к этим нежным удовольствиям, позволит потягаться эрекцией со слоном.
Но подождите! Это еще не все! Ведь если не я, то кто же вам это скажет? Если вы предпочитаете лакать желчь лягушек, жвачку умирающих коров, яд Рестифа де ла Бретона, пусть так! Травите себя, воля ваша! Обедняйте себя! Но я – не демон, на которого с таким удовольствием клевещет несостоявшийся порнограф! Если я и (был, так как теперь моя душа томится только по запаху супа) неравнодушен к духовитым ветрам, варварство я только воображал. Да, я предавался легкомыслию и пороку, но никого не превратил в раба, не высек ни одной шлюхи, которой не заплатил за то, чтобы она прежде высекла меня. Моей ближайшей помощницей была моя собственная жена. Мои выходки были зачастую смешными, изредка вдохновенными, но я никогда не подвешивал потаскух за колени (какая ужасающая пошлость!), как писал об этом Рестиф.
И вот вам тотчас же, без промедления, цель моей печальной жизни: изгнать неточность и пошлость. Вобрать в себя беспредельный хаос сластолюбия. Обитать в чудесной стране обольщения. Кричать о моем недоверии к Богу и отвергать Его грязное мошенничество. В отпущенное мне недолгое время гневно и мстительно открыть миру то, что скрыл от нас Господь, пролить свет на то, что воспрещено узреть человеку.
7
Сад, топ amie
Какие странные формы подчас принимает мысль! Как мысли могут нахлынуть! Мысли, идущие от ума, идущие от сердца, порожденные тоской или отсутствием любимых… Моя память не просто линза, не просто веер мечты, а еще и афродизиак. Сад, я понимаю вас все лучше и лучше!
«В моих расчетах нет места Богу! – сказала однажды Олимпа. Но потом ее милое лицо побледнело, а в глазах промелькнул страх загнанного зверя. – Я пытаюсь создать машину, которая не даст похоронить меня заживо. Или точнее, если такое случится, то, невзирая на все предосторожности, помощь придет через несколько минут, и меня спасут. Даже не могу себе представить, нет, слишком хорошо себе представляю, каково будет очнуться в гробу, умирать от жажды и страха, быть окутанной полнейшей тишиной и кромешной тьмой, неспособной пошевелиться, и что еще хуже, со всех сторон на меня давит земля, земля, как паштет с трюфелями, начиненная кадаврами! Во всех стадиях разложения!
Не пойми меня неправильно, – поспешила добавить она. – Умереть мне не страшно. Смерть – это совсем другое дело. Я умерла бы за Революцию, если это послужило бы делу Свободы!»
За вычетом того, что я уже более не готов умирать за их Революцию и согласен умереть только за мою, это описание в точности отвечает моему настроению: умираю от жажды и страха. Но полноте! Я спою застольную песенку, напоминая себе, что могло бы быть и хуже. В конце концов, я еще не мертв, и за окном – ни одного трупа. Хотя ослы жаловались, и тачка могильщика стонала под тяжестью нагроможденных за день преступлений, тела и головы свезли на свалку, а брусчатку – видно, как она блестит под луной, – отмыли.
Наслаждение – тонкое вино, Неторопливым дается оно.
Была на Монмартре маленькая харчевня под названием «Les Mysteres»[133]. Стены там были обшиты навощенным вишневым деревом. У меня был любимый столик под лестницей. Простой, но лакомый парижский ужин мне подавал сам хозяин – степенно и любезно. Как его звали? Мсье Мирабле. Усы у него щетинились, полотенце на локте с каждым жестом раздувалось, как парус на ветру. Мне вспоминаются блюда устриц, лучших во всем Париже, и луковый суп, обжигающе горячий под запотевшей сырной корочкой. Мне вспоминается, как открывается выходящая на балкон дверь, как звучит зажигательный смех и в ярко-алой куртке, легкой походкой спускается вниз девушка по имени Лелиса.
– Лелиса, ты царица Савская! – говорю я ей, когда она проходит мимо. Она отвечает мне поцелуем. Потом, прижав к пышной груди гитару, она поет бесстыднейшие куплеты (на слова Вольтера):
Наслажденья недостоин Тот, кто страшится ночи.
Но подождите! Вот идет мадам Мирабле с блюдом своих знаменитых медальонов из угря на белых гренках, поджаренных в исинском масле! А Лелиса уже снова стоит предо мной, такая же прекрасная, какой вышла из морских волн в моих самых пылких мечтах! Она поет застольную abbe Куртена, которую сама положила на музыку:
Ах, изящные искусства, Ах, эти их красоты! Ах, эти грации, ах, эти грации — Сердце мое разбито!
Лелиса! Олимпа! Милая Габриелла! В вашу честь я поднимаю бокал и говорю: «Ах, эти фации!»
Но ужин у мадам Мирабле продолжается: мне подают утенка, сверкающего, как новый медный горшок, и упокоившегося в гнезде из пряного горошка.
В сады лобзаний Удалюсь, Перед Венерой Преклонюсь!
Мы изгнаны, дражайшие создания, helas. И не в сады лобзаний, увы нам, увы! А в тюрьмы Революции, нашей Революции, и в смерть!
Repertoire[136] у Лелисы был обширнейший: она пела древние баллады Прованса и старые парижские куплеты, чудесные песенки, которые однажды совсем позабудутся. А как подходила полночь, она запевала песни Революции:
Женщины из бунтарских предместий Сен-Антуан и Сен-Дени, Десять тысяч прелестных мятежниц – Viva la Liberte![137]
И все в харчевне подхватывали припев: Vive la Liberie![138]
А ведь в песне Лелисы была правда: десять тысяч женщин явились к королю и тем изменили лик Франции. Десять тысяч сильных духом, и среди них – Олимпа и Габриелла.
В день своего ареста Габриелла закончила новую серию вееров. Только что склеенные и раскрытые, они были выложены на столе для просушки: «Игры Детей» – обручи, воздушные змеи и скакалки, замки в песке, поцелуи в кружке, бабки…
Как бы мне хотелось пройтись по улицам Парижа в голубино-сером платье и с новым веером в руке; гулять в предвечернем апрельском свете, не боясь наступить в кровь! Когда-то кровь лужами собиралась на улице Мясников, а теперь каждая улица Парижа заслуживает такого названия. Улица Мясников. Недолгое время здесь тайно жил Марат, мясник, заколотый в сердце ножом нового мясника!
Мне говорили, что когда толпа явилась во дворец к Людовику, ученик мясника нахлобучил ему на голову красный колпак Революции и заставил выпить из горлышка дешевого красного вина за здоровье нации. В тот день мясник сказал королю, что его время вышло, а народ заполонил дворец, точно скот, и, точно мухи, льнул к окнам.
Светает! Через решетку высоко вверху мне видно, что идет снег. Да будет жизнь благосклоннее к вам, Сад, чем была к нашему глупому королю. Да будет ваша смерть благороднее, чем его, чем память о моей потерянной любви. Благороднее, чем моя.
TonamieГабриелла».
8
Несколько лет назад Габриелла принесла мне «Общую историю дел в Новой Испании» Сахагуна. Эти тома она с огромным трудом вырвала у моей семьи: когда-то они принадлежали моему дяде и были частью его замечательной библиотеки, ныне уничтоженной. Труд нищенствующего монаха был большим подспорьем в нашем совместном начинании, нашей собственной грезе «О делах в Новой Испании».
Сегодня утром глаза у меня болят меньше, – как распадается в заключении тело! – и я снова могу читать. Меня поразил отрывок из Книги Шестой, посвященной философии нравственности. Вот с какими словами обращается старейшина к новому правителю:
«О господин, о возлюбленный правитель, о досточтимый, о драгоценный зеленый нефрит… Слушай с превеликим вниманием. Блюди себя… Не становись, как дикий зверь, не обнажай своих клыков, не выпускай когтей».
Говоря так, старейшина плакал. Быть может, потому что знал, как развращает власть. Быть может, потому что новый правитель уже обнажил клыки.
И теперь, когда день подходит к концу, Революция в последних корчах отвращения к самой себе отрубает голову тому, чьи клыки и когти все эти годы не переставали драть горло Свободы так жадно, что даже Робеспьер страшился за свою жизнь. Я говорю о безумце Эбере. Его казнью никак невозможно было пренебречь: Эбер ревел и визжал, как закалываемая свинья, а толпа (Рестиф тоже был там, хотя и стоял поодаль), рукоплескавшая ему, когда он перепрыгнул через полную голов корзину, нынче заходилась смехом, видя его возмутительный позор. Даже Сан-сон поддался всеобщему настроению и оставил лезвие поплясать над обнаженной шеей, и лишь потом отпустил с громовым стуком, с каким обрушивается лед.
Пока Эбера не заставили замолчать, он кричал громче других, даже громче графини дю Барри, чьи вопли пронзили мне сердце горем. (Несчастное создание! Ее казнили за то, что она отдавалась королю.) Мне сказали, сегодня полетят головы эбертистов; такой толпы этот двор еще не видел, стены моей башни содрогаются от криков, и всякий раз, когда падает лезвие, мне кажется, я вот-вот сойду с ума. Я пытаюсь писать и не могу, кладу перо, хожу вокруг ночного горшка, точно брамин, обходящий священный куст.
Сегодня – Эбер, завтра или послезавтра – Робеспьер. Как сера Гугонина де Гиза, его погубит собственная затея. О! Неужели вы не знаете поучительную историю сера Гугонина? Тогда слушайте: он был истинный изверг – буйный, похотливый и на редкость крутого нрава. Любил заставлять встречных крестьян ползать на четвереньках и лаять. Однажды во время карнавала он обмазался смолой и вывалялся в овечьей шерсти, чтобы на забаву королю изобразить танцующего медведя. Вырядился сер Гугогин отменно: никто его не узнал. После к нему подошел с факелом в руке слуга и, заглянув ему в лицо, крикнул: «Говори, медведь! Именем короля! Открой нам, кто ты!» Овечья шерсть и смола занялись, и в один миг танцующий медведь превратился в живой факел. Так погибнет и изверг Робеспьер.
Срань Господня! Сколько же это будет тянуться! Когда Революция, обожравшись гражданами Франции, уберется в свою берлогу поспать век-другой, что станется с троицей порожденных ею щенят: Свободой, Равенством и Братством! Какая немыслимая, безграничная ересь! Какая неизбежная необходимость! Будут ли они и дальше, подобно тигрятам, растягивать долгую ночь нашего невежества? Осветят ли их ясные глаза нескончаемые Темные Века Человечества?
В мои худшие дни я часто думаю: если гильотина воплощает Природу, неизменную, неумолимую Природу, и если человек – Ее слуга, и Революция – тоже, то надежды нет. Тогда я с радостью посмотрю на то, как погибнет мир.
В наказание за приступы ярости (но спрашивается, какое посаженное в клетку животное не поддается ей время от времени?) у меня отобрали мои книги, рукописи, бумагу и перья. Без них я погиб. Хуже того: я не знаю, вернут мне их или нет.
Я сижу в одиночестве, разоружен, пера нет, швартовы отданы, мысли в беспорядке (чернила и сперма всегда были клеем, скреплявшим мой ум). Волны, с которыми я не в силах совладать, разносят мои мысли, точно икру угрей. Мое воображение лишилось корней, и ум хватается за самые неожиданные ассоциации. Капли жира, плавающие в моем супе, превращаются в подзорные трубы архонто[140], вредный паук, выслеживающий блох, – в треугольник срамных волос забальзамированной гурии, остроконечная колбаска кала знаменует крах Революции и приближение беспощадной эпохи торгашей. Чтобы разжечь в себе беспокойство, я делаю вид, будто линии у меня на ладонях – реки умерших планет, когда же это начинает меня утомлять, рассматриваю потертые швы на рукавах. Они напоминают мне астрологические знаки, указывающие надень, месяц и год моего освобождения. Дни идут, и чем более я борюсь с отчаянием, тем более отупляющими становятся измышленные мною системы. Правду сказать, они скорее раздражают, нежели развлекают! А потом приходит мысль, которая спасает меня от опасностей этого губительного чернокнижия: я стану мечтать о книге!
Я воображаю себе переплетенный в красную кожу объемистый том, его название вытеснено золотом на обложке и корешке. Помню, мы с Габриеллой однажды гуляли по мастерским Латинского квартала, где девушки всех возрастов – а многие среди них были замечательно лакомыми – складывали, сшивали и переплетали свежеотпечатанные листы, и если книга очень уж хорошо удавалась, покрывали обрез золотом.
Я вручную отпечатываю листы моей книги… И мысленно воссоздаю все шаги – так тщательно, что, снимая со станка листы, как будто вдыхаю запах свежих чернил и вижу следы там, где литеры оставили на бумаге чувственные углубления, похожие на отпечатки пальца во влажном песке. Один за другим я выкладываю листы для просушки, а потом с наслаждением складываю их, чувствуя, как бумага, точно плоть, гнется у меня под руками. Когда страницы готовы, я вставляю их в зажимы и, как это делали работницы (я видел!), сшиваю толстой суровой нитью. Закончив – а на сшивание уходит целый день, – я надежно зажимаю книгу в тиски и медным молотком выравниваю переплет. Бью я любовно и отдаю этому все утро, и книга понемногу поддается моим стараниям.
Затем я берусь за обложку: доски из черного дерева ложатся в ножны из тонкой кожи, название и узор наносятся тонкими металлическими инструментами, которые я осторожно разогрел на огне. Наконец, книга приклеена к обложке, помещена под пресс, оставлена сохнуть.
После беспокойной ночи я открываю мою книгу. Форзац – зеленая мраморная бумага с золотыми прожилками – навевает мысли о пышных лесах Юкатана. Следующие несколько страниц – из толстой бумаги, плотной и бархатистой на ощупь – пусты. Но за ними идет фронтиспис: на нем – маленькая майяская тигрица, а произносимые ею слова застыли у нее перед мордой, точно обретший плоть ветер. И впервые я понимаю, что книга моей мечты – это наша книга, Габриелла, та самая, которую мы с вами пишем совместно. Сдается, пора мне ее завершить. Пусть я не могу обратиться ни к нашим заметкам, ни к перу и бумаге, мне остается греза. Что такое книги, как не осязаемые мечты? Что такое чтение, как не сон наяву? Лучшие книги побуждают нас мечтать; остальные читать не стоит.
9
ТОФЕТ
Чудесные письмена распались, окутав комнату Ланды зловоннейшим смрадом. Призвали двух братьев, чтобы они вынесли рыбий труп вон.
Рыбину благословили и похоронили, а после останки писца Кукума швырнули в костер. Недолгое время спустя вдову Кукума прогнали солдаты. Они сказали, что ей больше незачем возвращаться: ее цветы, душистую тиксзулу, скормили свиньям инквизитора, а тело ее мужа – огню. Подняв глаза, она сквозь слезы увидела дым и поняла, что они говорят правду.
С минуту она глядела на небо, потом – на церковь, цвета мочи занедужившего. Внутри Матерь Божья с колесом на голове, говорят, непрестанно плачет по майя, хотя папа дал знать Ланде, чтобы он изыскал способ заставить ее перестать. И ее Сын там внутри, у него тоже на голове колесо, совсем как у повозок, которые иногда давят индейцев насмерть, совсем как колеса инквизиции, на которых ломают кости и заставляют людей, которых она всегда уважала за здравомыслие, говорить самые невероятные слова, в которых нет ни толики правды. Например, Балтазар Пук сказал, что распял мальчика и петуха и ножом вырезал у обоих сердце. Тем же ножом он будто бы вырезал на этих сердцах крест, а потом принес их в жертву Старым Богам, осерчавшим, но отказывающимся умереть. Все знают, что колесо исторгло из глотки Балтазара Пука эту ложь – и многие другие, куда ужаснее. Потом говорили, будто в тот день, когда сожгли тело писца Кукума, Матерь Божья плакала жемчужинами черной крови. Уходя от ворот миссии, вдова Кукума тоже плакала черной кровью.
Стоя у высокого окна, Мелькор с бешено бьющимся сердцем смотрел на приворожившую его колдунью. Он воображал себе, как она висит подвешенная за груди – такое многих заставляло покаяться.
Несколькими днями ранее в пещере вблизи Мани, нашли небольшой тайник с идолами, и Ланда приказал схватить многих индейцев, которые после сотни плетей признались, что еще великое множество идолов (и чудесным образом их число с минуты на минуту росло) спрятано в горах. Монахи и стражники много дней прочесывали указанные земли, схватили сотни индейцев и высекли, кого могли, капали на раны расплавленные воск или свинец, привязывали к колесам, вливали в глотки грязную воду, пока у пытаемых не шла из ушей кровь и они не захлебывались.
Индейцы рассказывали о немыслимых ритуалах, их признаниями оправдывали все новые аресты. Идолы множились: одни были такие древние и выветренные, что и вовсе не походили на идолов, другие – на удивление свежие с виду и грубо вытесанные, мерзостные фигурки, настолько безобразные, что никто бы не взял их в дом даже как упор для двери. А третьи были удивительно красивы – из нефрита или змеевика, и киноварь льнула к протравленным поверхностям, точно застарелая кровь. Все эти мерзости свалили во дворе миссии, к ногам ликующего Ланды.
Однажды вечером, когда монахи нашли древний каменный алтарь, вырезанный наподобие свернувшейся плотными кольцами, оперенной от морды до кончика хвоста змеи, старуха – пережившая оспу, с лицом, которое, пытая, столько раз жгли огнем, что теперь оно походило на страницу книги, – с криком налетела на стражников. Вмиг (никто даже не успел понять, как это случилось) на нее набросились собаки солдат, и старуха исчезла в облаке пыли, поднятой их мордами и когтями.
Ночь за ночью, когда стихали крики пытаемых, Ланда осматривал все то, что ему не терпелось уничтожить. Самыми диковинными были древние статуэтки всевозможных уродцев: горбуны, упавшие на колени под весом своих горбов, которые холмами поднимались у них на спинах; карлики, едва способные стоять на иссохших ножках; шуты с ухмыляющейся волчьей пастью; ревущий младенец, превращающийся в ягуара, а еще – подлинно сатанинское отродье с копытцами и рылом. Но одна из статуэток особо притягивала Ланду: выточенные из смердящего копалом синего сандала, обнимали друг друга двое мужчин. Много часов он зачарованно смотрел на богомерзкие фигуры, вспоминая Аристотеля: «Понимание несет с собою страдание». Ланда страдал, потому что понимал, какая ему грозит опасность. Потребовалась вся его сила воли, чтобы воздержаться и не ласкать дерево пальцами, не прижимать к горячей щеке. Позднее, когда его будут подробно допрашивать в Испании, он объяснит, что уничтоженные им идолы и другие предметы обладали такой необоримой силой, что могли растлить даже самое стойкое сердце. Рассматривать их – значит чрезмерно приблизиться к посрамлению в вечной битве, которая непрестанно разъедает душу.
Пока Мелькор глядел из окна, свершилось второе за этот день чудо. Когда на смену сумеркам пришла ночь, к воротам миссии подошла процессия монахов, стражников, солдат и десятков индейцев с… Да! Великим множеством книг! Благоухающие куреньями синие книги майя. Книги, за сохранность которых Кукум поплатился жизнью. Книги со страницами, белыми от извести. Книги, кишащие значками, звездами и числами. Священная библиотека майя, разъясняющая дни черного зеркала, дни дыма и убывающей луны, дни солнца, оцелота и рыбины, дни глаз, дни снов: поэтические дни, бесценные, трагичные, гибельные дни. Красные с черным книги рассыпались по брусчатке, рдели, как раскаленные угли, и при взгляде на них жгло и заволакивало слезами глаза.
На следующий день, желая, верно, утишить его гнев, Ланде подарили статую Пресвятой Девы, слепленную из размолотых стеблей кукурузы и корней диких орхидей. Он посетовал, что статуя походит скорее на сатанинский пирог, которому место на ведьмовском шабаше. Глаза у Девы косили, улыбка была блудливой. Но про слепившего ее индейца было известно, что он – богобоязненный христианин, поэтому Деву отнесли в часовню, уже заставленную сходными дарами, среди них – Христос, вылепленный из того же сомнительного теста. Это распятие было столь страшным, Ланда даже усомнился, не свидетельствует ли оно о жгучей ненависти к Церкви: черные губы Христа скривились, открывая сломанные в предсмертных муках зубы и тряпку прокушенного языка. Хуже того: Спаситель так жестоко изогнулся, что становилось ясно: Он жаждет сорваться со Святого Креста! Что же это, как не отказ Божьего Сына покориться Господней воле? Но Ланда не стал долго над этим раздумывать: на следующую неделю был назначен Тофет, и следовало подготовить миссию. Колодец и коридоры затянули черной материей, возвели виселицу, а также помосты; скроили, сшили и покрасили рубахи для осужденных.
Всю ту неделю Мелькора мучил повторяющийся сон: он в ужасе бежал не разбирая дороги, а потом, вконец измученный, присел на корни старого дерева. Он бежал потому, что Мани пылал. Жар был так силен, что с громовымзвуком взрывались дома и взлетали в воздух тела людей, индейцев и испанцев без разбора. Заброшенные взрывом в небеса, они отращивали крылья или, подобно ведьмам, скакали, оседлав метлы. Огонь породил ужасающий ветер, и повсюду вокруг летала домашняя скотина, плошки и одеяла. Со страхом Мелькор уразумел, что сами развалины Мани поднялись теперь на воздух: камни и крыши, вилки и ложки, горшки с бобами, табуреты и сапоги, и сковороды и… Вдруг его обступили страшные чудища: карлики и свиньи в платьях, ведьмы, обнажающие груди или задирающие юбки, чтобы выпустить ему в лицо ветры из черного дыма и синих бабочек. А потом он увидел, чего ради затеялась вся эта свистопляска: со свитой из великанских кроликов к нему приближалась вдова Кукума, облаченная уже не в расшитую цветами белую сорочку, а в богатое платье из алого шелка.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10
|
|