— Успокойтесь, — ответил де Берн с улыбкой, несмотря на страшную боль, — я владею шпагой и левой рукой и надеюсь убить вас и тем вознаградить себя за потерю руки.
Де Берн спросил шпагу и снова встал на место. Его раненная, окровавленная рука беспомощно висела.
— Господа! — крикнули секунданты, решившие положить конец этой дикой бойне. — Господа, довольно!
— Подождите, подождите! — протестовал де Берн. — Моя рука причиняет мне мучительные страдания; я хочу рассеяться. Берегитесь, сударь, берегитесь!
Гонтран схватил шпагу, и между двумя противниками начался один из тех отчаянных поединков, которые всегда кончаются смертью одного из сражающихся. Де Берн дрался, как человек, ожесточенный от страшной боли и горевший желанием убить во что бы то ни стало своего противника, хотя и при этом он ни на минуту не забывал фокусов и хитростей, какие употребляются в фехтовании. Притом он был левша, что сильно смутило бы менее искусного противника, чем де Ласи.
Но Гонтран был настолько спокоен, точно он играл в баккара в жокей-клубе или упражнялся в фехтовальном зале в новых приемах на шпагах или рапирах, дошедших из Италии, этой страны коварства и измены. Гонтран дрался спокойно, уверенно, твердо решившись убить де Верна. Казалось, он хотел привести в исполнение приговор закона.
В течение десяти минут оба противника успели уже прибегнуть ко всевозможным ловким маневрам и отразить угрожавшие им удары; стоя друг против друга с искривленными губами, то подаваясь вперед, то отступая, они напоминали собою двух львов, разделенных между собою железной решеткой и стремящихся пожрать один другого. На лбу секундантов выступил холодный пот, и у них замерло дыхание.
Вдруг де Берн вскрикнул, пошатнулся, выронил шпагу и, схватившись за грудь, упал навзничь, прошептав:
— Умираю!..
Он, действительно, умер. Гонтран нанес ему удар прямо в грудь.
Де Ласи скрестил руки и произнес:
— Когда араб, у которого украли его кобылицу, нашел и убил похитителя, он убил вслед затем и кобылицу. Так будет и с тобою, Леона!
А в это самое время ментор подумал:
«Как странно. Если бы он почувствовал зуд в руке, то непременно убил бы маркиза. Суеверные люди всегда делают глупости. Если что у них застрянет в голове, то уж баста!»
XVII
Вернемся теперь к Леоне, которую мы оставили входящей, по приказанию Гонтрана, в свою квартиру на улице Шоссе д'Антэн. Женщины родом из Флоренции неумолимы к человеку, обожающему их, преклоняющемуся перед ними, готовому исполнить малейшие их капризы. Они презирают, обманывают его, смеются над ним и попирают любовь его ногами. Но тот, кто говорит с ними повелительно, приказывает им и готов убить их, не поморщившись, за одно слово, того они любят страстно и выносят его тиранию с каким-то непонятным наслаждением. Леона презирала и играла Гонтраном, верившим ей и любившим ее; но после того, как де Ласи обратился в бандита и отнял ее у разбойника Джузеппе, она начала обожать его.
Затем, последовав лицемерным советам полковника, она решила отомстить Гонтрану, имевшему слабость когда-то принести свою свободу в жертву ей; она помнила те мучения, которые пережила в то время, когда Гонтран разлюбил ее, и решила бежать и прибегнуть к покровительству де Верна.
Но Гонтран, бледный от негодования, явившийся на улицу Виктуар, чтобы потребовать свою рабыню, Гонтран, бросивший перчатку в лицо Октава со словами: «До завтра!» — снова возвысился в ее глазах.
Она вышла от де Верна, как послушная собака, повинующаяся удару хлыста; она беспрекословно последовала за Гонтраном, счастливая его гневом и готовая умереть, если бы он того потребовал, но лишь бы это случилось на его глазах. В один миг тигрица была укрощена, а рабыня снова надела свои цепи.
Леона страшно негодовала в душе на полковника; она твердо решила рассказать Гонтрану все, но тот, как мы уже знаем, не захотел выслушать ее и грубо приказал ей возвратиться домой. Леона провела отчаянную ночь, безотчетно чем-то волнуясь и мучаясь страшными картинами, которые ей рисовало ее пылкое южное воображение. Ей казалось, что ее дорогой Гонтран уже убит на дуэли, и эта мысль приводила ее в трепет, и она давала клятвы с суеверным благочестием итальянок, которым опасность внушает мимолетную веру.
То вдруг она вспоминала, что Гонтран будет неумолим и не простит ей ее вторичной измены, и ею овладевал ужас; она представляла себя коленопреклоненной, ожидающей смерти от человека, которого она презирала.
Перед ее глазами проходили картины полной разнообразия жизни авантюристки: смесь роскоши с нищетой, довольства собою и внутренних терзаний, преклонения и презрения; люди, ставившие на карту свою жизнь за одну ее улыбку и при последнем вздохе посылавшие ей проклятия; Флоренция и мраморный раззолоченный дворец, где она поселилась, подчиняясь капризу старого дворянина, давшего ей потом свое имя, затем — бандит Пепе, Абруццкие горы, Гонтран, ужасная сцена в Пульцинелле, полная приключений жизнь, роскошная, но порою грустная, — все это в течение часа промелькнуло перед Леоной с такою отчетливостью, что она не могла отдать себе отчета: спит она или уже проснулась, умерла или еще жива. Ей показалось, что она видит во сне, а может быть, и наяву искривленное, свирепое лицо, отразившееся в зеркале. Кто-то с угрожающим видом указал на нее пальцем, и чьи-то тонкие и бледные губы прошептали: «Ты должна умереть!» Повернув голову, Леона увидела, что часть стены повернулась, точно на шарнирах, и открыла проход, в котором появился человек. Он был бледен и мрачен; казалось, что в его улыбке заключался ее смертный приговор. Как палач к своей жертве, он направился к Леоне. Она страшно вскрикнула; в ее крике слышались страх, любовь, тоска и смутная надежда. Человек, вошедший незаметно и бесшумно, являлся как бы олицетворением судьбы. Это был маркиз Гонтран де Ласи.
Что произошло в эту ночь? Это покрыто мраком неизвестности. На другой день на улице Шоссе д'Антэн собралась толпа любопытных. Леону нашли мертвой в ее будуаре. Письмо, написанное ее рукою, лежало развернутое на маленьком столике…
«Сегодня, 25-го июля 183… — диктовал Гонтран Леоне с мрачным хладнокровием, которое лишило ее последней надежды, — я была причиной дуэли между Гонтраном де Ласи и де Верном, которого я любила…»
В газетах было сообщено следующее известие:
«Сегодня, неизвестно в котором часу, женщина, которую знал весь веселящийся Париж, лишила себя жизни. Из короткой, оставленной ею записки можно заключить, что причиной смерти была несчастная любовь».
XVIII
В то время, как эти события происходили в Париже, Эммануэль, приемный сын покойного маркиза де Флара, все еще жил в Мор-Дье. Он написал письмо полковнику, в котором описал волнения баронессы и как она приняла его признание в любви. Когда он кончил письмо, часы пробили девять.
— Ну, — решил он, — нечего дольше колебаться; оставаться после того, как она выразила желание, чтобы я уехал, было бы глупо, притом разлука разожжет зарождающуюся страсть…
Эммануэль отправился к баронессе проститься. Он не мог уехать, не поцеловав ее руки.
На его вопрос, может ли он увидеть госпожу Мор-Дье, ему объявили, что баронесса уже давно уехала верхом.
— Куда? — спросил молодой человек, понявший, что она избегает встречи с ним.
Этого никто не знал; она уехала, ничего не сказав, по дороге в Шатору.
«Я не могу уехать, не увидав ее в последний раз, — подумал Эммануэль. — Я подожду ее возвращения».
Итак, в то время, как Эммануэль решил ждать возвращения баронессы, чтобы затем покинуть Мор-Дье, она быстро мчалась на лошади, почти не выбирая дороги.
Госпожа Мор-Дье почувствовала, как сердце ее застучало, когда накануне к ее ногам склонился Эммануэль де Шаламбель, и это ошеломило и увлекло ее, которая никого не любила, кроме своего старого, нелюдимого мужа.
Если у тридцатилетней женщины явится желание быть любимой, то оно будет горячо и страстно. Госпожа Мор-Дье провела ночь без сна, сердце ее победило рассудок, и эта женщина, обрекшая было себя на вечное уединение, начала мечтать о том, что на свете есть женщины менее красивые, менее обольстительные, чем она, но которые обладают счастьем испытать вихрь светской роскошной жизни вместе с молодым мужем. Бедная затворница, молодость которой прошла печально и в полном самоотречении, мечтала в течение нескольких часов о счастье, об удовольствиях: тридцатилетняя женщина проснулась. Она раскаялась в том, что приказала Эммануэлю уехать…
Но утром, когда она раскрыла окно и подставила свое разгоряченное лицо под свежий ветерок, она сразу пришла в себя… В четверти лье от ее окна находилось сельское кладбище, где покоился ее муж под большим черным памятником, казавшимся среди окружавших его крестов как бы дворцом, окруженным бедными хижинами. Вид этого памятника напомнил молодой женщине о данной ею клятве умирающему мужу и о молодом человеке, о котором она обязалась заботиться с материнской любовью и которому должна была передать неприкосновенным оставленное его отцом состояние. Было прекрасное летнее утро; птицы распевали на деревьях, все кругом зеленело и благоухало. Госпоже Мор-Дье показалось, что действительное счастье ее там, среди воспоминаний о минувшем и в будущем благополучии де Верна, а также и в этом уединении, куда Бог посылает ей солнечный луч, где она наслаждается пением птиц, запахом жасмина, лицезрением роскошного пейзажа, окаймленного лесом, и где находят себе успокоение мечтательные души и люди с разбитым сердцем.
И она отреклась от Эммануэля, а для того, чтобы решение ее осталось непоколебимо, она захотела избежать прощания с ним; она вскочила на лошадь, сама не зная, куда поедет, и в то же время не желая вернуться раньше полудня. Проехав некоторое расстояние по дороге в Шатору, она свернула на узкую тропинку; с одной стороны там шла изгородь, обвитая плющом и ползучими растениями, а с другой протекала речка, на высоких берегах которой росли плакучие ивы, а русло преграждала плотина мельницы, находившейся на расстоянии одного лье. Лошадь пошла шагом. Наездница опустила руку и погрузилась в думы.
Дорога и река скоро свернули в сторону, и перед всадницей открылась дикая живописная долина, местами покрытая группами высоких деревьев. Если бы не доносившийся издали шум мельницы, то ничто не нарушало бы этого уединения, так как нигде не было заметно присутствия человека. Долина делала последний поворот, и вслед за тем в чаще плакучих ив и вязов открылся низенький беленький домик, расположенный среди небольшого луга, покрытого голубым вьюнком и белыми маргаритками. Это и была мельница.
Когда баронесса подъехала, мельник, сидевший верхом на сучке вяза, подрезал его ветви и снимал гусениц. Жена его сидела на пороге. Два мальчика с рыжими волосами, загорелыми лицами и умными глазками резвились около нее на траве.
Увидав владелицу замка, мельник спрыгнул с дерева, а мельничиха почтительно встала с места. Оба они были молоды и красивы, хотя красота их была грубая от частого пребывания в поле; они любили друг друга просто и без размышления. Мельница составляла все их богатство, дети были их единственной радостью, а любовь — отрадой. Баронесса провела два часа среди этого немудреного счастья, и впервые у нее явилась мысль о счастье в материнстве. Она почувствовала, что раскаивается в том, что отказалась от любви, которую накануне предлагал ей Эммануэль. Возвращаясь в замок, она сомневалась уже в самой себе и пламенно желала, чтобы он уехал во время ее отсутствия. Напрасное желание! В ту минуту, когда она подъехала к решетке парка, она увидала в конце аллеи, у крыльца, почтовую карету Эммануэля. Он не уехал! Баронесса побледнела, и кровь прилила у нее к сердцу, которое учащенно забилось.
— Боже мой! Боже мой! — прошептала она. — Дай мне силы!
Но Эммануэль успел уже подбежать к ней и взволнованным голосом проговорил:
— Я хотел увидеться с вами в последний раз.
Он предложил руку баронессе; она взяла его под руку, и он почувствовал, как дрожит ее рука, слегка касавшаяся его руки. Они вошли в замок, молча, взволнованные, и прошли в будуар, где госпожа Мор-Дье обыкновенно принимала его, не обменявшись ни словом. На маленьком столике лежал конверт с траурной каймой. Деревенский почтальон принес его утром.
Увидев письмо, заключавшее, без сомнения, печальное известие, о чем можно было догадаться по траурной кайме конверта, госпожа Мор-Дье вздрогнула и побледнела еще сильнее. Она распечатала письмо, прочитала подпись, которая, как оказалось, была незнакома ей, затем быстро пробежала все письмо и вскрикнула. Это был крик матери, узнавшей о смерти своего ребенка. Потом она пошатнулась и упала в обморок, уронив роковое письмо, написанное другом Октава де Верна, извещавшим баронессу о смерти несчастного молодого человека, убитого на дуэли маркизом Гонтраном де Ласи.
В течение недели баронесса Мор-Дье находилась между жизнью и смертью, и все это время Эммануэль не отходил от ее постели. Наконец молодость и силы помогли ей преодолеть болезнь и, когда, очнувшись, она безнадежно взглянула на будущее, так как у нее не осталось ни одного близкого человека, потому что единственное существо, на котором она сосредоточила всю привязанность, умерло, госпожа Мор-Дье заметила Эммануэля, стоявшего на коленях у ее кровати и целовавшего ее руки.
— В тридцать лет, — сказал он, — женщина знатная, благородная и прекрасная, как вы, не имеет права отказываться от жизни. Позвольте мне сделать вашу жизнь бесконечно счастливой.
Сердце несчастной женщины забилось сильнее, и на этот раз она не отняла уже своей руки, которую молодой человек покрыл горячими поцелуями.
XIX
Эммануэль полковнику Леону:
«Дорогой полковник! Я женюсь через неделю на баронессе Мор-Дье. Говоря ей о моем состоянии, я скрыл миллион; этот миллион я передал из рук в руки бедному барону, который носит только имя Мор-Дье, что, конечно, прекрасно известно вам, устроившему так, что убили настоящего барона, в жилах которого текла кровь этого рода. Как видите, общество наше торжествует а если бы покойный барон Мор-Дье проснулся в гробу, то его пробуждение было бы крайне неприятно, потому что он узнал бы, что мнимый сын его получил пятьдесят тысяч ливров годового дохода.
Впрочем, дорогой полковник, я люблю баронессу и думаю, что у меня есть все шансы для семейного счастья.
Навсегда ваш Эммануэль».
XX
На другой день после похорон Леоны, которые прошли скромно и тихо на Монмартрском кладбище, в присутствии нескольких любопытных, полковник проснулся в хорошем расположении духа: он вскочил с постели с проворством юноши и начал одеваться с большим тщанием.
— Жан, — сказал он лакею, который исполнял у него одновременно две должности: камердинера и грума, — ты заложишь Эбен в тильбюри и скажешь кухарке, что сегодня мы не обедаем дома.
— В котором часу вы уедете, сударь? — спросил лакеи.
— Сейчас, — ответил полковник. — Иди!
Жан вышел; полковник сел на пуф и закурил сигару.
«Мне кажется, — весело сказал он себе, — что в течение трех последних месяцев я совершенно запустил свои личные дела ради дел нашего общества и до сих пор я, начальник, только служил всем этим господам».
Полковник улыбнулся.
«Терпение! Настанет наконец и мой черед, и они заплатят мне дорого и исправно».
Полковник выпустил большой клуб дыма, который змейкой вылетел в открытое окно, и продолжал:
«У каждого человека есть какая-нибудь страсть и у каждого из шести глупцов, которых я завербовал в свое общество, был свой недостаток и своя личная цель. Гонтран любил Леону, Лемблен — Марту де Рювиньи и мечтал о наследстве генерала. Шаламбель хотел быть маркизом де Монгори, Ренневилль стремился вернуть деньги, которые он проиграл в парижском клубе, д'Асти желал жениться на своей кузине, а Мор-Дье — получить обратно миллион, украденный у него его отцом. Итак, Лемблен, Гонтран, Шаламбель и д'Асти уже удовлетворены; остаются Мор-Дье и Ренневилль; последнего мы женим, и Мор-Дье получит свой миллион из шкатулки Шаламбеля. Тогда, господа, — прибавил полковник с загадочной и злой улыбкой, — глава вашей лиги, человек, действовавший до сих пор бескорыстно и не получивший своей доли от общего пирога, потребует ее у вас, и, ей-богу, эта доля будет львиная!»
— Тильбюри подано, — доложил Жан, прерывая монолог своего господина.
Полковник встал, взял пальто, перчатки и шляпу и, напевая, спустился во двор, где Эбен, прекрасная английская лошадь, от нетерпения рыла копытами Землю. Глава общества «Друзей шпаги» взял вожжи и взмахнул хлыстом, пока Жозеф усаживался на заднем сиденье; лошадь помчалась, как стрела, и повернула за угол на улицу Гельдер. Было около десяти часов. Погода стояла прекрасная, и на бульварах было множество гуляющих..
Лошадь полковника была так красива, а его тильбюри легко и элегантно, что они обращали на себя внимание прохожих и возбуждали зависть к их владельцу. Сам полковник, одетый в голубой сюртук с золотыми пуговицами и в белое пальто из алнага, сшитые по самой последней моде, правил с замечательным искусством.
— Какой красивый старик и как замечательно он сохранился, — говорили пешеходы на бульваре Капуцинов.
Полковник въехал в Елисейские поля, пересек круглую площадку, повернул за угол на улицу Шальо, проехал рысью еще минут десять и остановился в узком переулке, где, с одной стороны, тянулись стены садов нескольких больших отелей, часть которых теперь уже исчезла. В конце переулка, между двором и садом, возвышался маленький беленький домик, с зелеными решетчатыми ставнями и крышей с выступами, такой, какие обыкновенно строят в Италии. Это был не отель, а скорее красивый павильон, таинственное жилище феи или женщины.
Прохожие, — а они были редки в этой местности, — невольно останавливались у решетки и начинали с любопытством рассматривать заросший дерном маленький дворик и забор, обвитый многолетним плющом, в середине которого бил фонтан. Затем обращали внимание на полузатворенные решетчатые ставни, на слугу без ливреи, иногда проходившего по двору, и любовались в открытые двери каретного сарая прекрасным фаэтоном, который Томас-Баптист, по всей вероятности, продал за бешеную цену. Через крышу дома, так как он был одноэтажный и низкий, можно было заметить густую листву громадных деревьев сада, где дрозды и славки распевали целыми стаями. Но кто же тот таинственный избранник, который жил в этом раю, уединенном и затерявшемся среди царившего кругом него шума?
Тильбюри полковника остановилось у решетки; тотчас же в нижнем этаже отворилась дверь, и на пороге появился слуга, поспешивший отпереть ворота. Тильбюри въехало во двор.
Слуга был старик высокого роста, с густыми седыми усами; по его военной выправке нетрудно было догадаться, что видишь перед собою старого служаку, обратившегося в привратника.
— Здравствуй, старичина Иов, — сказал полковник, на суровом и даже отчасти свирепом лице которого промелькнуло выражение добродушия.
— Ваш покорный слуга, господин полковник, — ответил старый солдат, отдавая честь.
— Как здоровье мальчика? — спросил полковник, бросая вожжи Жану и соскакивая на землю.
Иов нахмурился.
— Плохо, — сказал он.
— Как плохо? — спросил полковник, бледнея. — Он болен?
— Телом — нет.
— Так что же?
Иов поднес указательный палец к сморщенному лбу.
— Болезнь здесь, а может быть, и тут, — и рука старика Иова опустилась со лба к сердцу.
— Черт возьми! — вскричал полковник. — Он влюблен? Ах, если несчастная, зажегшая искру в сердце моего мальчика, не излечит его… то ей придется иметь дело со мною.
Глава общества «Друзей шпаги» вошел в белый домик, прошел через мраморные сени и быстро поднялся по лестнице в первый этаж. Он толкнул дверь и остановился на пороге комнаты, которая вполне заслуживает подробного описания.
Это было нечто вроде рабочего кабинета или, вернее, курильной, стены которой были покрыты коврами, а четыре окна выходили в сад и во двор. Сказочная роскошь этой странной обстановки напоминала Восток: смирнские ковры, лакированная мебель, ящички из сандалового дерева и алоэ, расставленные на изящных подзеркальниках трюмо; экзотические растения, стоявшие у окон; диван посреди комнаты, обитый такою же материей, как и стены, картины лучших мастеров, трофеи охоты, оружие арабское, индийское и персидское обращали эту комнату в настоящую сокровищницу, о которой мог мечтать любой светский лев.
Полковник остановился на пороге и нежно взглянул на человека, полулежавшего на диване. Это был юноша лет девятнадцати или двадцати, белокурый, с грустными глазами, бледным нежным лицом и прозрачными, как воск, руками; он казался таким хрупким, что его легко можно было принять за переодетую молодую девушку. Когда полковник вошел, молодой человек, одетый в черный бархатный халат, полулежал — как мы уже сказали — на диване, устремив голубые глаза на рисунок ковра; он так замечтался, что даже не слышал шума отворившейся двери.
— Как он бледен! — прошептал полковник, сердце у которого тревожно забилось.
Он на цыпочках подошел и опустился на колени перед юношей; потом назвал его по имени и обнял его с материнской нежностью.
— Арман… — сказал он, придавая своему обыкновенно повелительному и грубому голосу выражение трогательной нежности.
Молодой человек вышел из задумчивости, и улыбка скользнула по его губам.
— Здравствуй, отец, — сказал он, — ты очень добр, что пришел навестить своего сына.
— Дорогое дитя, — сказал полковник, садясь рядом с молодым человеком, — я оставил тебя одного на некоторое время… прости меня… но у меня были дела… я уезжал…
— Ты уезжал, отец?
— Да, дитя мое.
— О, отчего ты не взял меня с собою! Полковник смутился.
— Это было невозможно, — сказал он.
— Я так люблю путешествовать, — грустно продолжал молодой человек. — О, как приятно подышать другим воздухом!
— Дитя мое, разве тебе не хорошо здесь?
— Да, я был счастлив.
— А теперь? — спросил полковник, голос которого задрожал от волнения.
— О, теперь, отец… теперь…
Арман вздохнул, и полковник увидал, как слезы блеснули в его голубых глазах.
— О, Господи! Что же с тобою случилось и кто тебя обидел? — вскричал он.
Слеза, блеснувшая на глазах молодого человека, скатилась и упала на руку полковника, который вскрикнул, точно она обожгла его. Он снова опустился на колени и с мольбою смотрел на юношу, взяв его маленькие руки в свои.
— Говори… расскажи мне, как ты страдаешь и кто тому причиной… ты еще не знаешь, что я могу сделать! Ты не знаешь, что отец твой задушит, как ядовитую змею, мужчину или женщину, которые заставили тебя плакать.
— Отец, — прошептал юноша, — в течение месяца я пережил тысячу терзаний; но со вчерашнего дня все во мне умерло…
— Рассказывай, дитя мое, рассказывай, молю тебя… — умолял растерявшийся полковник, целуя руки Армана.
— Слушай, отец, вот уже месяц я люблю женщину, люблю страстно, благоговейно, всей душой… я готов умереть за нее… Но она не любит меня.
— Она полюбит тебя!
— Она любит другого…
— Я убью его.
Полковник произнес эти три слова таким голосом, что сердце у юноши замерло.
— Она оскорбила меня… она ударила меня перчаткой, — продолжал Арман с рыданием в голосе.
Полковник побледнел, как полотно.
— Она ударила тебя? — вскричал он.
— Да… перчаткой…
— Но где?.. Когда?
— Вчера… у себя на балу.
— На балу… Ее имя? Скажи мне, как ее зовут, и убью ее!
— Я люблю ее… — прошептал Арман с бешенством. — Я люблю и ненавижу ее.
— Ее имя? Ее имя? — повторял полковник.
— Баронесса Сент-Люс, — чуть слышно прошептал молодой человек.
Полковник выпрямился во весь свой высокий рост; он скрестил руки на груди и, опустив глаза, с бледными губами и расширившимися от клокотавшего в нем страшного гнева ноздрями прошептал, стукнув в пол ногой:
— Я часто слышал имя этой женщины; я даже встречал ее. Она небольшого роста, блондинка, розовенькая и беленькая; у нее черные глаза. Я также слышал, что эта женщина, прикрываясь своим благородным именем, предавалась недозволенным удовольствиям и, как настоящий демон, разбивала сердца тех, которые имели несчастье увлечься ею; пресыщенная и бездушная, она потешалась над любовью своих поклонников, как тигр тешится своею добычей. И эта-то женщина отняла у меня сына! Ну же, — прибавил полковник, — посмотрим, кто победит, госпожа баронесса де Сент-Люс. Увидим, удастся ли вам одолеть отца так же, как вы одолели сына…
Полковник снова взял руки юноши в свои.
— Как зовут «его», человека, которого она осмелилась предпочесть тебе?
— Граф Степан.
— Русский?
— Да.
— Ну, что ж, — решил полковник, — этот человек умрет. Он снова сел рядом с Арманом и прибавил:
— Расскажи мне все… расскажи все своему отцу…
XXI
Час спустя полковник, уезжая из улицы Гельдер, сказал, что вернется только вечером, так как он рассчитывал поехать вместе с сыном обедать в Версаль или Сен-Клу, но он вернулся домой раньше, грустный и хмурый, и, бросившись в кресло, закурил сигару и начал составлять план мщения. Этот обыкновенно энергичный человек окончательно терял голову при виде страданий своего дорогого мальчика.
«Ну, что ж, — решил он после долгого размышления, — я исполнял и более трудные дела, и теперь самое удобное время удостовериться в том, глава ли я общества „Друзей шпаги“
И он написал следующую повестку:
«Полковник Леон приглашает членов своего общества ввиду крайне важного дела явиться в будущий четверг к шевалье д'Асти, который вследствие полученной им раны все еще лежит в постели. Начало собрания в восемь часов вечера».
«Двое отсутствуют, — размышлял полковник Леон. — Лемблен в Африке, а Шаламбель в замке Мор-Дье ухаживает за баронессой; но все остальные явятся…»
Они действительно явились. В следующий четверг, в восемь часов вечера, четверо членов «Друзей шпаги» собрались у шевалье д'Асти. Они застали шевалье еще в постели, слабого, но уже на пути к выздоровлению и в полной памяти. Полковник, у которого обыкновенно был вид высокомерный и насмешливый, в этот вечер явился сумрачный и озабоченный, что немало удивило членов «Друзей шпаги», так что они спрашивали себя: какую драму им предстоит опять разыграть.
— Господа, — медленно и печально сказал полковник, — я ваш начальник, хотя до сих пор служил всем вам.
— Это совершенно верно, — прошептал шевалье.
— Сегодня, — продолжал полковник, — я явился сюда, чтобы сказать вам, что я, в свою очередь, нуждаюсь в помощи нашего общества.
— Мы к вашим услугам, полковник.
— Господа, в Париже есть существо, которое я люблю, как львица любит своего детеныша. Это существо, это второе я — мой сын…
Присутствующие с удивлением переглянулись.
— Да, — продолжал полковник. — У меня есть сын… сын, который не имеет ни малейшего понятия об образе жизни своего отца. Это славный юноша, и, увидев его, его нельзя не полюбить. Он чист сердцем и душою настолько, насколько может быть чисто самое лучшее из Божьих созданий… Ну, так вот, этот ребенок нуждается в нашей помощи.
— Мы к его услугам, — сказал шевалье.
— Маркиз, — обратился полковник к Гонтрану, — вы уже достаточно оказали услуг нашему обществу, и я не смею рассчитывать на вас в моем личном деле… Предоставляю вам полную свободу.
— О, — горько улыбнувшись, сказал Гонтран, — я уже сказал вам, что я ваш всецело… располагайте мною, как вам угодно…
— Знаете вы баронессу Сент-Люс?
— Да, — ответил шевалье.
— Я тоже, — прибавил граф Ренневилль.
— А вы? — спросил полковник Гонтрана.
— Я видел ее всего один раз.
— А знаете вы графа Степана?
— Атташе русского посольства?
— Совершенно верно.
— Да, знаю, — сказал Гонтран.
— Он ваш друг?
— Нет.
— Вы, стало быть, будете охотно драться с ним?
— Конечно.
— Отлично! — продолжал полковник. — Значит, баронесса Сент-Люс и граф Степан будут иметь дело с нашим обществом, потому что они почти убили моего ребенка.
Что произошло затем между полковником и его четырьмя товарищами? Какой тайный и ужасный план составили они? Это нам неизвестно, но мы увидим последствия их разговора. В 10 часов полковник возвратился домой и позвонил камердинеру. Глаза старика сверкали гневом и решимостью, а убитый горем отец уступил место бойцу, готовому мужественно выступить на арену борьбы.
Полковник Леон оделся со всевозможным тщанием, пришпилил к сюртуку французские и иностранные ордена, которыми он был награжден, и приказал подать карету.
— В Оперу, — приказал он кучеру.
В этот вечер в королевской музыкальной академии дебютировала примадонна, уже стяжавшая известность в Неаполе, Вене и Милане, и на торжество собрались все любители музыки Парижа и весь парижский большой свет. Зала была полна, не было ни одного свободного места.
Полковник занял место в ложе на авансцене и лорнировал зал, обегая глазами ложи. Вдруг взор его остановился на ложе авансцены, как раз против него. В этой ложе у самого барьера сидели две дамы; двое мужчин стояли позади них. Одна из дам была блондинка, небольшого роста; она была хороша какою-то странной, своеобразной красотой, а черные глаза ее так сверкали, что с трудом можно было выносить на себе их блеск.
Держа бинокль в одной руке, другой она играла веером, рассеянно обегая глазами соседние ложи. Полковник остановил на ней внимание:
— Это она, — прошептал он, — я узнал ее.
С баронессы Сент-Люс он перевел глаза на одного из мужчин, стоявших позади нее. Это был человек лет тридцати, высокий, со смуглым, почти оливковым лицом. «Этот русский похож на испанца, — подумал полковник, продолжая его рассматривать, — я знал из них двух или трех в таком роде».