Франсуаза, моя опора во время завтрака, выглядела усталой и со все затухающим интересом затрагивала всякие мелкие предметы, лишь бы нарушить тишину: болезни в деревне, вечернее посещение кюре, письмо от кого-то из родственников из Орлеана, беспорядки в Алжире, крушение на железной дороге к северу от Лиона. Скучные материи, но как раз это действовало как бальзам на мои нервы. Голос ее, когда исчезали жалобные, плачущие нотки, был чистым и мелодичным. Рене, в блузке с высоким воротом, которая ей очень шла, с пятнами румян на скулах и, как вчера, зачесанными наверх волосами, чтобы показать уши, то ли хотела ослепить меня своими прелестями, то ли уязвить своим остроумием, то ли вызвать ревность, заведя оживленный разговор с Полем. Каков был ее замысел, я не знал, но если он у нее был, он сорвался. С меня как с гуся вода, а Поль просто не понял, что у нее на уме. Он сосредоточенно ел, не поднимая глаз от тарелки, и, громко жуя, буркал что-то в ответ между глотками, а как только с обедом было покончено, занял самое светлое место в гостиной и, закурив сигару, скрылся за раскрытыми во всю ширину листами "Фигаро" и "Западной Франции".
Сверху спустилась Мари-Ноэль в халатике, и мы втроем – Франсуаза, девочка и я (Рене сидела на диване, держа в руках книгу, страниц которой ни разу за весь вечер не перевернула) – стали играть в шашки и домино: мирное семейное трио, которое, должно быть, и раньше, вечер за вечером, точно так же проводило свой досуг. Наконец часы пробили девять, и Франсуаза, зевая от усталости, сказала:
Девочка без возражений встала, убрала шашки в коробку и положила ее в ящик, поцеловала мать и тетю с дядей и, взяв меня за руку, сказала:
– Пошли, папа.
Таков, по-видимому, был заведенный здесь порядок. Мы поднялись в башенку, в спальню-детскую. Кукла – на этот раз без пронзавшего ее пера – была избавлена от мук и изображала теперь кающегося грешника, стоя на коленях перед перевернутой вверх дном жестянкой, должно быть, исповедальней; роль священника исполнял большой кривобокий утенок Дональд, без одной ноги, с головой, обмотанной черным лоскутком, что должно было изображать шапочку.
– Садись, – потребовала девочка и, сняв халатик, задержалась перед тем, как подойти – так я думал – к самодельному алтарю.
– Ты хочешь посмотреть, как я буду умерщвлять плоть? – спросила она.
– Что-что? – воскликнул я.
– Понимаешь, я согрешила, когда угрожала вчера вечером, что убью себя.
Я рассказала об этом тете Бланш, и она говорит, что это очень-очень плохо.
Мне еще рано идти к исповеди, поэтому я решила наложить на себя епитимью, такую же тяжелую, как мой грех.
Она скинула с себя ночную рубашку и осталась передо мной голышом: тоненькая, кости и кожа.
– Дух крепок, но плоть слаба, – сказала девочка.
Подойдя к книжному шкафчику, где книги стояли как попало, и порывшись там с минуту, она вытащила небольшую кожаную плетку с узлом на конце, зажмурилась и, прежде чем я понял, что она собирается делать, хлестнула себя по спине и плечам. Без поблажки. Она невольно подпрыгнула, громко втянув воздух от боли.
– Сейчас же перестань! – крикнул я и, встав с места, вырвал плетку у нее из рук.
– Тогда сам меня накажи, – сказала Мари-Ноэль, – сам постегай меня.
Она не сводила с меня блестящих глаз; я поднял с пола сброшенную ею рубашку.
– Надень, – отрывисто сказал я, – да поскорей. А потом скажи на ночь молитву и – в постель.
Она повиновалась, и то, с какой быстротой она это сделала, с какой пылкой готовностью выполнила то, что я велел, было в каком-то смысле хуже, чем прямое непослушание. Внешне покорная, она сгорала от внутренней лихорадки, и хотя я ничего не понимал в детях, ничего не знал об их играх, ее экзальтированное состояние казалось мне противоестественным, нездоровым.
Молитва у самодельного аналоя тянулась битый час, но так как Мари-Ноэль шевелила губами беззвучно, я не мог сказать, молится она или только делает вид. Но вот девочка перекрестилась, поднялась с пола и со смиренным видом легла в постель.
– Спокойной ночи, – сказал я и наклонился, чтобы ее поцеловать; кому должно было служить наказанием холодное, отчужденное выражение ее поднятого ко мне лица – ей или мне, я не знал.
Я вышел, прикрыл за собой дверь, спустился по винтовой лесенке.
Взглянув на изношенную узловатую плетку, которую нес в руке, повернул налево и, повинуясь внезапному порыву, направился в дальний конец первого коридора.
Подергал ручку двери. Дверь была заперта. Я постучал.
– Кто там? – спросила Бланш.
Я не ответил и постучал снова. Послышались шаги и скрип ключа в замке.
Затем дверь отворилась. На пороге стояла Бланш в халате; ее распущенные, падающие на лоб волосы, не собранные больше в узел, придавали ей сходство с Мари-Ноэль. Выражение ее глаз – изумленных, испуганных – помешало моему намерению. Ее вражда с братом меня не касалась. Но насчет девочки ее, во всяком случае, надо было предупредить.
– Оставь это у себя, – сказал я, – или выкинь. Как хочешь.
Мари-Ноэль пыталась хлестать себя этой плеткой. Было бы невредно ей объяснить, что бичевание не изгоняет дьявола, а, напротив, загоняет его внутрь.
В глазах Бланш вспыхнула такая жгучая ненависть, а на бледном, неподвижном лице отразилась такая непримиримость, что я не мог отвести от нее взгляда, словно под влиянием чар или гипноза. Но тут, прежде чем я успел что-нибудь добавить, она захлопнула дверь и заперла ее на ключ, и я остался стоять в коридоре, ничего не добившись, а возможно, еще больше восстановив Бланш против себя. Я медленно пошел обратно; передо мной стояли ее глаза – злобные, неумолимые. Это поразило меня, привело в смятение, ведь когда-то в них было доверие, была любовь. Вернувшись к лестничной площадке, я остановился, не зная, куда мне свернуть и что положено теперь делать по здешнему распорядку, и тут увидел, как вверх по лестнице в спальни идут гуськом все трое: бледная, с погасшим взором Франсуаза; Рене, с пятнами румян, все еще горящими на скулах, в блузке с высоким воротником, подчеркивающим высокую прическу; и зевающий Поль – газета, местная на этот раз, под мышкой, рука готова выключить свет. Все трое подняли на меня глаза.
Слабая струйка света осветила их лица, и, поскольку я не входил, как они полагали, в их число, был чужак, человек извне, заглянувший в их мирок, мне казалось, что все трое стоят передо мной обнаженные, без масок. Я видел страдания Франсуазы: один миг – волшебный миг – она была на седьмом небе от счастья, и тут же разочарование вновь свергло ее на землю. Что поможет ей выдержать? Только терпение. Я видел торжество Рене: уверенная в привлекательности своего тела, она не таила ненасытного вожделения, лишь бы вызвать ответную страсть. Видел растерянного, усталого, терзаемого завистью Поля, спрашивающего себя, как сотворить чудо или как погрузиться в забытье.
Мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись парами, как фехтовальщики. Идя следом за Франсуазой по коридору, я философски спрашивал себя, что было бы, если бы женой Жана де Ге оказалась не она, а Рене.
Настолько ли близка природа влечения и гадливости, что вынужденное соседство перекинуло бы мост через пропасть и соединило нас? Я был избавлен от дальнейших размышлений на эту тему, так как, зайдя в гардеробную, увидел там перемены: в комнате появилась походная кровать с подушкой, простынями и одеялами. Как ни странно, я почувствовал не облегчение, а вину. В чем дело?
Затем, подойдя к комоду, я увидел на нем огромный флакон духов с жирной надписью . Он был нераскупорен.
Подождав немного, я прошел через ванную комнату в спальню. Франсуаза сидела у туалетного столика, накручивая волосы на бигуди.
– Вы хотите, чтобы я спал в гардеробной? – спросил я.
– А вы разве не предпочли бы это? – сказала она.
– Мне все равно – что там, что здесь.
– Я так и думала.
Она продолжала накручивать волосы. Сейчас один из тех переломных моментов супружеской жизни, подумал я, который может привести к примирению, или к слезам, или к бесконечным столкновениям, и ничего бы этого не случилось, если бы не флакон духов с небрежно нацарапанной на обертке буквой "Б". Мы оба напортачили, ее муж и я, и, поскольку я полагал, что он ничего бы ей сейчас не ответил, я поступил точно так же.
– Прекрасно, – сказал я, – буду спать в гардеробной.
Я вернулся в ванную комнату и открыл кран, чтобы набрать воды. И в то время как я чистил зубы, припомнив, которая из щеток и чашек мои, мне снова пришли на память подробности давно забытого вечера на следующий день по приезде в школу. Все в ванной комнате было уже мне знакомо, и хотя вода лилась в ванну не с таким звуком, как дома, звук этот был привычным, и когда, не обменявшись со мной ни словом, Франсуаза прошла мимо, чтобы взять крем, она вполне могла быть одним из моих товарищей по спальне давно прошедших дней, с которым я был в ссоре.
Мне казалось ничуть не странным и даже вполне уместным то, что сам я был в жилете, а она – в волочащемся по полу пеньюаре. И место действия, и действующие лица отвечали сценарию, лишь молчание наше выпадало из общей тональности. Когда в пижаме и халате я зашел в спальню пожелать ей спокойной ночи и, оторвавшись на миг от чтения, Франсуаза равнодушно подставила мне бледную щеку, я опять почувствовал не столько облегчение от того, что сегодня обошлось без вчерашних горьких упреков, без жалоб и слез, сколько стыд – за то, что прегрешения Жана де Ге были десятикратно умножены его козлом отпущения.
Я вернулся в гардеробную и открыл окно. Каштаны стояли недвижно, небо затянула дымка, звезды были не видны, не видно было и одинокой фигурки в башенном оконце. Я забрался в постель и закурил сигарету. Это была моя вторая ночь под крышей замка, с моего приезда в Сен-Жиль прошло немногим более суток, а все сделанное и сказанное мной за это время запутало меня больше, затянуло глубже, привязало еще тесней к человеку, который и телом и духом не имел со мной ничего общего, чьи мысли и поступки были неизмеримо далеки от моих и при этом чья внутренняя сущность отвечала моей природе, совпадала, пусть отчасти, с моим тайным "я".
Глава 11
Когда я проснулся на следующее утро, я знал, что должен что-то сделать.
Что-то, что не терпит промедления. Затем вспомнил о разговоре с Корвале и то, как я связал себя, вернее, стекольную фабрику, обязательством продолжать производство стекольных изделий на их условиях, не имея даже отдаленного понятия о ресурсах семьи. Все, что у меня было, это чековая книжка Жана де Ге и название и адрес банка в Вилларе. Надо было как-то добраться до этого банка и переговорить с управляющим, придумав предлог для моих расспросов.
Без сомнения, он сможет хотя бы в общих чертах познакомить меня с финансовым положением графа.
Я встал, умылся, оделся – Франсуаза завтракала в постели – и, пока пил кофе, попытался мысленно представить карту здешних мест и дорогу, по которой мы добрались сюда из Ле-Мана. Где-то, километрах в пятнадцати отсюда, дорога проходила мимо Виллара. Это название попадалось мне на глаза, когда я смотрел, как лучше проехать от Ле-Мана к Мортаню и монастырю траппистов. У меня не было больше с собой путеводителя, но найти город не составит труда. Когда Гастон вошел в гардеробную, чтобы почистить мне костюм, я сказал ему, что еду в Виллар, в банк, и мне нужна машина.
– В какое время, – спросил Гастон, – господин граф намеревается ехать в Виллар?
– В любое, – ответил я. – В десять, в половине одиннадцатого.
– Тогда я приведу "рено" ко входу в десять, – сказал он. – Господин Поль может поехать на фабрику в "ситроене".
Я забыл о второй машине. Это упрощало дело. Избавляло меня от вопросов Поля, от грозившего мне предложения отправиться вместе со мной. Однако я не учел домашних дел. Гастон, естественно, не стал делать секрета из моего намерения поехать в Виллар, и когда я клал в карман мелочь, собираясь спуститься вниз, в дверь постучалась маленькая femme de chambre.
– Извините, господин граф. Мадам Поль спрашивает, можете ли вы подвезти ее в Виллар? Она записана к парикмахеру.
Я мысленно пожелал мадам Поль еще один приступ мигрени. Меня вовсе не привлекал очередной t\^ete \`a t\^ete с Рене, но избежать этого было, по-видимому, нельзя.
– Мадам Поль знает, что я выезжаю в десять? – спросил я.
– Да, господин граф. Она договорилась с парикмахером на половину одиннадцатого.
И, скорее всего, специально, чтобы оказаться со мной наедине, подумал я и добавил вслух, что, конечно же, я подвезу мадам Поль туда, куда ей нужно.
А затем, словно по наитию свыше, прошел через ванную комнату в спальню.
Франсуаза еще не встала.
– Я еду в Виллар, – сказал я. – Ты не хочешь присоединиться ко мне?
Я тут же вспомнил, что мужу положено поцеловать жену и пожелать ей доброго утра, даже если ему было отказано в супружеском ложе, и, подойдя к постели, выполнил этот ритуал и спросил, как она спала.
– Проворочалась всю ночь с боку на бок, – сказала Франсуаза. – Тебе повезло, что ты спал отдельно. Нет, в Виллар поехать я не смогу. И не встану. В первой половине дня должен заехать доктор Лебрен. А тебе обязательно туда? Я надеялась, что ты повидаешься с ним.
– Мне нужно в банк, – сказал я.
– Пошли Гастона, – сказала Франсуаза, – если дело в деньгах.
– Нет, деньги тут ни при чем. Мне нужно поговорить о делах.
– По-моему, господин Пеги все еще болен, – сказала Франсуаза. – Не знаю, кто его сейчас замещает. Кто-нибудь из младших служащих, скорей всего.
Вряд ли от них будет много толку.
– Неважно.
– Нам надо окончательно решить, поеду я рожать в Ле-Ман или останусь здесь.
Голос ее снова звучал жалобно – таким обиженным тоном мы говорим, когда думаем, что нам не уделяют должного внимания.
– А ты бы что предпочла? – спросил я.
Она пожала плечами с апатичным, покорным видом.
– Решай сам, – сказала она. – Я хочу одного: чтобы меня избавили от этого кошмара и мне не надо было ни о чем тревожиться.
Я отвел взгляд от ее обвиняющих глаз. Сейчас бы и приласкать ее, и пожалеть, и поговорить о требующих решения вопросах, о мелких неприятностях повседневной жизни, которые делят между собой муж и жена. Но поскольку стоящий перед нею вопрос не имел ко мне отношения, а время для разговора было выбрано неудачно, я лишь почувствовал раздражение из-за того, что она затеяла его тогда, когда единственное, о чем я мог думать, была необходимость попасть в банк.
– Бесспорно, правильнее всего довериться доктору Лебрену, – сказал я, – и следовать его совету. Спроси, каково его мнение, когда он сегодня приедет.
Я не успел закончить фразу, как почувствовал ее фальшь. Франсуаза говорила не об этом. Ей нужна была поддержка, утешение, она чувствовала себя брошенной на произвол судьбы. Мне отчаянно хотелось сказать ей, чтобы снять с себя бремя вины: "Послушайте, я – не ваш муж. Я не могу посоветовать, что вам делать…". Вместо этого словно подал милостыню, желая облегчить угрызения совести:
– Я еду совсем ненадолго. Возможно, когда я вернусь, доктор Лебрен еще будет здесь.
Франсуаза ничего не ответила. Вошла Жермена, чтобы забрать поднос с посудой, и сразу следом за ней – Мари-Ноэль. Поцеловав нас по очереди и пожелав доброго утра, она тут же потребовала, чтобы ее взяли в Виллар.
Это был идеальный контрманевр против Рене, странно, что я сам до него не додумался. Когда я сказал, что возьму ее с собой, глаза ее заплясали от радости, и, пока мать расчесывала ей волосы, девочка нетерпеливо переминалась с ноги на ногу.
– Сегодня рыночный день, – сказала Франсуаза. – Если ты будешь толкаться в толпе, ты обязательно что-нибудь подцепишь. Блох, если не хуже.
Жан, не пускайте ее на рыночную площадь.
– Я за ней присмотрю, – сказал я. – И, во всяком случае, Рене тоже едет.
– Рене? Зачем?
– Тетя Рене едет к парикмахеру, – сказала Мари-Ноэль. – Как только она услышала, что папа собирается в Виллар, она пошла в комнату тети Бланш звонить.
– Смешно, – сказала Франсуаза. – Она мыла голову четыре или пять дней назад.
Девочка сказала что-то насчетlachasse[26], что тетя Рене хочет красиво выглядеть в этот день, но я слушал ее вполуха. Мое внимание привлекло другое: сказанные мимоходом слова о том, что второй телефонный аппарат находится в комнате Бланш. Значит, это Бланш сняла трубку и подслушивала мой разговор с Парижем. Если не она, то кто? И как много она услышала?
– Я постараюсь задержать доктора Лебрена до твоего возвращения, – сказала Франсуаза. – Но ты же знаешь, как это трудно. Он всегда спешит.
– А зачем он приедет? – спросила Мари-Ноэль. – Что он будет здесь делать?
– Послушает через трубочку твоего маленького братца.
– А если он ничего не услышит, значит, братец умер, да?
– Нет, конечно. Не задавай глупых вопросов. Ну, беги.
Девочка переводила глаза с меня на Франсуазу и снова на меня с встревоженным, выжидательным видом, затем вдруг, без всякой видимой причины, прошлась "колесом".
– Гастон говорит, у меня очень сильные руки. Большинство девочек совсем не может стоять на руках.
– Осторожней! – крикнула Франсуаза, но было поздно: взметнувшиеся вверх ноги перевесили и, грохнувшись на столик возле камина, скинули с него фарфоровые фигурки кошечки и собачки; фигурки разбились вдребезги. Настала мгновенная тишина. Девочка поднялась с пола, вспыхнув до корней волос, и посмотрела на мать. Та сидела в постели, потрясенная непоправимой утратой.
– Моя кошечка!.. Моя собачка!.. Мои любимые зверюшки! Которых я привезла из дома! Которых мне подарила мама!
Я надеялся, что горестное потрясение, вызванное неожиданной катастрофой, окажется настолько велико, что вытеснит гнев из сердца Франсуазы, но тут ею овладело такое смятение чувств, что она потеряла всякий контроль над собой, и горечь месяцев, возможно, лет, хлынула на поверхность.
– Дрянная девчонка! – вскричала она. – Разбила своими ужасными неуклюжими ногами единственное, чем я владею и что люблю в этом доме! Лучше бы твой отец учил тебя порядку и хорошим манерам вместо того, чтобы забивать голову всякими глупостями – всеми этими святыми и видениями. Ничего, подожди, пока у тебя родится братец, тогда уж баловать и портить будут его, а тебе достанется второе место; это пойдет тебе на пользу, да и всем остальным тоже. Оставьте меня, не хочу никого видеть, оставьте меня, ради Бога…
Вся краска схлынула с лица Мари-Ноэль, и она выбежала из комнаты. Я подошел к кровати.
– Франсуаза… – начал я, но она оттолкнула меня; в глазах ее было страдание.
– Нет, – сказала она. – Нет… нет… нет… Она снова откинулась на подушки, зарылась в них лицом, и в тщетной попытке как-то помочь, хоть что-то сделать я собрал осколки фарфоровых животных и унес их в гардеробную, чтобы они не попались на глаза Франсуазе, когда она посмотрит на пол. Там я механически завернул их в целлофан и бумагу, служившие оберткой огромному флакону духов, все еще стоявшему на комоде. Мари-Ноэль нигде не было видно, и, вспомнив вчерашний вечер, и плетку, и – еще страшнее – угрозу прыгнуть вниз, я вышел из гардеробной и, охваченный внезапным страхом, взлетел по лестнице в башенку, перескакивая через три ступеньки. Но, войдя в детскую, я с облегчением увидел, что окно закрыто, а Мари-Ноэль раздевается, аккуратно складывая свои вещи на стул.
– Что ты делаешь? – спросил я.
– Я плохо себя вела, – ответила девочка. – Разве мне не надо лечь в постель?
И я вдруг увидел мир взрослых ее глазами – его силу, отсутствие логики и понимания, мир, где, принимая это, как должное, ты раздеваешься и ложишься в постель без четверти десять утра, и комнату заливают солнечные лучи, – через час после того, как поднялся, потому лишь, что взрослые сочли это подходящим наказанием.
– Думаю, что нет, – сказал я. – Что в этом пользы? И к тому же ты не хотела их разбить. Тебе просто не повезло.
– Но ведь в Виллар ты меня теперь не возьмешь, да? – спросила девочка.
– Почему бы и нет?
На лице Мари-Ноэль была растерянность.
– Это удовольствие, – сказала она. – Ты не заслужил удовольствие, если разбил ценную вещь.
– Ты же не хотела разбить эти фигурки, – сказал я. – Вот в чем разница. Главное, что теперь надо сделать, это попробовать их починить.
Может быть, найдем в Вилларе мастерскую.
Она покачала головой.
– Сомневаюсь.
– Посмотрим, – сказал я.
– Я не упала бы, если бы не руки, – сказала Мари-Ноэль. – Я оперлась о пол возле самого столика, и у меня ослабли запястья. Я кувыркалась раньше в парке миллион раз.
– Ты выбрала неподходящее место, – сказал я, – вот и все.
– Ага.
Она жадно всматривалась в мои глаза, словно хотела получить подтверждение какой-то невысказанной мысли, но мне нечего было ответить ей на немой вопрос, да и вообще нечего больше сказать.
– Мне снова одеться, да? – спросила она.
– Да. И спускайся вниз. Скоро десять.
Я зашел в гардеробную и взял пакет с осколками.
Внизу машина уже стояла у входа, а в холле меня ждала Рене.
– Надеюсь, я вас не задержала? – сказала она.
В голосе ее звучало предвкушение победы и уверенность в себе; то, как она прошла мимо меня на террасу, спустилась по ступеням, то, как она двигалась, как, взглянув на солнечное, безоблачное небо, пожелала доброго утра Гастону, стоявшему у "рено", говорило яснее ясного о ее возбуждении и желании добиться своего. Декорации были установлены. Шел ее выход. Впереди ждал успех. А затем на террасу выбежала, догоняя нас, Мари-Ноэль в белых нитяных перчатках, с белой пластмассовой сумочкой, свисавшей на цепочке с руки.
– Я еду с вами, тетя Рене, – сказала она, – но вовсе не для удовольствия. Мне надо сделать очень важные покупки.
Никогда еще не приходилось мне видеть, чтобы апломб так быстро уступал место растерянности.
– Кто тебе сказал, что ты едешь? – воскликнула Рене. – Почему ты не пошла заниматься?
Я поймал взгляд Гастона и прочел в нем такое понимание, такую тонкую оценку ситуации, что мне захотелось пожать ему руку.
– Тете Бланш удобнее заниматься со мной днем, – сказала Мари-Ноэль, – и папа рад, что я с ним еду. Да, папа? Можно, я сяду спереди, а то я укачаюсь?
В первую минуту я подумал, что Рене вернется в замок, столь сокрушительным был удар по ее планам, столь полным провал ее надежд. Но после секундного колебания она взяла себя в руки и молча забралась на заднее сиденье.
Мне не к чему было волноваться, найду ли я дорогу в Виллар. Как всегда, из затруднения меня вывела правда.
– Давай притворимся, – сказал я Мари-Ноэль, – будто я впервые в этих местах, а ты моя проводница.
– Давай! – воскликнула она. – Как ты хорошо это придумал!
Чего проще?
В то время как, покинув Сен-Жиль, мы ехали по проселочным дорогам среди мерцающих под октябрьским небом золотисто-зеленых полей, я думал, как легко и радостно дети погружаются в мир фантазии; не будь у них этой способности к самообману, умению видеть вещи в ином свете, чем они есть, вряд ли им удалось бы вынести свою жизнь. Если бы я мог, не нарушая веры Мари-Ноэль в отца, раскрыть ей правду, сказать ей, кто я на самом деле, с каким жаром она отдалась бы игре и стала бы моей соучастницей, моей доброй феей, как помогала бы мне своим колдовством, подобно джинну из "Лампы Аладдина".
Вскоре мы покинули волшебный мир полей, лесов и ферм, песчаных дорог и тополей, роняющих листья, и покатили по твердому, прямому шоссе, ведущему в Виллар. Мари-Ноэль выкрикивала нараспев названия всех поворотов, единственная моя пассажирка продолжала молчать; лишь однажды, когда я резко затормозил, чтобы не налететь на идущую впереди машину, которая внезапно снизила скорость, и Рене кинуло вперед, она не удержалась и вскрикнула:
"Ах!", выдав свой гнев и раздражение.
– Мы забросим тетю Рене к парикмахеру и припаркуем машину на площади Республики, – сказала Мари-Ноэль.
Я остановился перед небольшим заведением, в витрине которого красовалась женская голова, покрытая кудряшками, словно барашек перед стрижкой, и раскрыл заднюю дверцу.
Рене вышла, не сказав ни слова.
– К которому часу вы будете готовы? – спросил я, но она не ответила и, не оглянувшись, вошла в парикмахерскую.
– По-моему, тетя Рене сердится, – сказала Мари-Ноэль. – Интересно, почему?
– Неважно, Бог с ней, – сказал я. – Продолжай указывать мне дорогу, ты забыла – я здесь в первый раз.
Присутствие Рене сковывало нас, но теперь настроение мое, как и у девочки, стало праздничным. Возле ряда грузовиков мы нашли место, где поставить машину, и, позабыв предупреждение насчет блох, окунулись в рыночную толпу.
Здесь все происходило с куда меньшим размахом, чем в Ле-Мане. Не было ни крупного, ни мелкого рогатого скота, ни свиней, но временные прилавки, сгрудившиеся на тесной площади, ломились от курток, макинтошей, передников, сабо. Мы с Мари-Ноэль не спеша бродили между рядами, не в силах – что она, что я – оторвать глаз от одних и тех же вещей: носовых платков в крапинку, шарфов, фарфорового кувшина в форме собачьей головы, розовых воздушных шаров, коротких и толстых цветных карандашей – половина красная, половина синяя. Мы купили клетчатые, белые с серым, шлепанцы для Жермены, а затем, заметив, что в другом месте продают такие же туфли зеленого цвета, не постеснялись перекинуться ко второму продавцу. Не успели нам завернуть покупку и получить деньги, как нас охватило жгучее желание приобрести толстые шнурки для ботинок, для себя и для Гастона, и две губки, связанные веревкой, и, наконец, большой брусок мыла с выдавленной на нем русалкой верхом на дельфине.
Когда, нагруженные покупками, мы повернули обратно в узком, забитом людьми проходе, я заметил, что за нами с веселым интересом наблюдает какая-то блондинка в ярко-синем жакете, держащая в руках охапку георгин.
Обратившись к ближайшему продавцу, она сказала через голову Мари-Ноэль:
– Значит, правда, что стекольная фабрика в Сен-Жиле закрывается, а вместо нее откроют склад дешевых товаров?
А затем, протискиваясь мимо меня – она шла в противоположном направлении, к церкви, – шепнула мне на ухо:
– Paere de famille[27] – ради разнообразия?
Заинтригованный, я обернулся ей вслед и следил с улыбкой, как синий жакет исчезает вдали, но тут Мари-Ноэль дернула меня за руку:
– Ой, папа, смотри, кусок кружева! Как раз то, что мне надо для аналоя.
И мы снова с головой погрузились в покупки. Мари-Ноэль кидалась от прилавка к прилавку, а я, разомлев на солнце и желая побаловать ее, и думать забыл о цели нашей поездки и, лишь когда часы на церкви пробили половину двенадцатого, с ужасом подумал о том, что в двенадцать банк закроется, а я еще ничего не успел.
– Идем, скорей, мы опаздываем, – сказал я, и мы поспешили к машине, чтобы забросить туда свои приобретения.
Пока Мари-Ноэль раскладывала их на заднем сиденье, я снова вытащил чековую книжку и посмотрел на адрес, стараясь его запомнить.
– Папа, – сказала Мари-Ноэль, – а как же мамины фигурки? Мы и не вспомнили о них.
Взглянув на девочку, я увидел, что она не на шутку встревожена, радостное оживление исчезло.
– Не беспокойся, – сказал я, – займемся этим попозже. Банк важнее.
– Но все магазины и мастерские закроются, – настаивала она.
– Ничего не поделаешь, – сказал я. – Придется рискнуть.
– Интересно, не чинят ли фарфор в этом магазинчике возле городских ворот? – сказала Мари-Ноэль. – Там, где в витрине стоят подсвечники.
– Не знаю, – сказал я. – Не думаю. Послушай, ты не подождешь меня в машине? В банке тебе будет скучно.
– Ну и пусть. Я лучше пойду с тобой.
Но мне не очень улыбалось, чтобы ее чуткие ушки уловили, о чем я буду говорить.
– Право, не стоит, – сказал я. – Я могу там задержаться. И разговор будет долгим. Куда лучше остаться здесь или пойти в парикмахерскую подождать там тетю Рене.
– Ой, нет, – воскликнула девочка, – это гораздо хуже банка… Папа, а можно я пойду в тот магазинчик у городских ворот, спрошу, чинят ли они фарфор, а потом приду, встречу тебя у банка?
Она выжидательно подняла на меня глаза, довольная этим новым решением.
Я заколебался.
– Напомни мне, где это, – сказал я. – Там сильное движение?
– Внутри городских ворот, – нетерпеливо ответила Мари-Ноэль. – Там вообще никто не ездит. Ты не знаешь, это возле магазина, где продают зонты.
Обратно я пойду мимо церкви прямо в банк. Это каких-то пять минут.
Я обвел глазами аллею, где поставил машину. Над деревьями возвышался готический шпиль церкви. Куда бы девочка ни пошла, далеко она не уйдет.
– Хорошо, – сказал я, – вот пакет. Смотри, будь осторожней.
Я дал ей в руки обломки, завернутые в целлофан и бумагу.
– Тебя там знают, в этом магазине? – спросил я.
– Само собой, – ответила она. – Надо только сказать, что я – де Ге.
Я подождал, пока Мари-Ноэль перейдет через дорогу, а затем повернул налево, к рыночной площади, – стоявшее на углу здание было по всем признакам банком. Я прошел в дверь и, доверившись мгновенной вспышке памяти, попросил позвать господина Пеги.
– Очень сожалею, господин граф, – сказал клерк, – но господин Пеги все еще болен. Могу я быть вам чем-нибудь полезен?
– Да, – ответил я, – я хочу знать, сколько денег у меня на счету.
– На котором, господин граф?
– На всех, что есть.
Женщина, сидевшая за машинкой позади стойки, подняла голову и уставилась на меня.
– Простите, господин граф, – сказал клерк, – вы имеете в виду, что вам нужен чистый баланс, или хотели бы познакомиться со всеми цифрами?