Я дергал ее за волосы, щекотал сзади шейку, мы оба смеялись; ее естественность, ее доверие придавали мне смелости и уверенности в себе… и в ней. Узнай это прелестное, льнущее ко мне существо, что я – чужак, я вызвал бы у нее неприязнь и страх. Представил, как она тут же замкнется в себе, нас ничто не будет связывать, в лучшем случае я стану ей безразличен, как псу. Мысль о том, что этого не произойдет, поднимала во мне дух, вызывала ликование.
– Мне обязательно идти к тете Бланш? – спросила Мари-Ноэль, догадавшись, что у меня изменилось настроение, и желая обратить это себе на пользу.
– Не знаю, – ответил я, – решим это попозже.
Опустив ее на пол, я остался стоять у стола, глядя на остальные свертки.
– Я хочу тебе что-то сказать, – заговорил я, – я привез из Парижа подарки не только для тебя. Маме я отдал подарок вчера вечером, бабушке тоже. Давай отнесем те, что лежат здесь, в столовую, пусть все развернут их перед ленчем.
– Дяде Полю и тете Рене? – сказала она. – Зачем? Ведь у них нет дня рождения.
– Да, но дарить подарки – хорошо. Это показывает, что ты дорожишь человеком, ценишь его по заслугам. У меня есть подарок и для тети Бланш.
– Для тети Бланш? – Она смотрела на меня, раскрыв глаза от удивления.
– Да. А почему бы и нет?
– Но ты никогда ничего ей не даришь. Даже на Рождество и Новый год.
– Ну и что? А теперь подарю. Может быть, она станет от этого чуть добрее.
Девочка продолжала изумленно смотреть на меня. Затем принялась грызть ногти.
– Мне не нравится, как ты придумал, – положить подарки внизу на столе. Слишком похоже на день рождения или другой праздник. У нас не случится ничего такого, о чем бы ты мне не сказал? – встревоженно спросила она.
– Что ты имеешь в виду?
– Сегодня не должен родиться мой братец?
– Конечно, нет. Подарки не имеют к этому никакого отношения.
– Волхвы приносили подарки… Я знаю, что ты привез маман медальон, она приколола его к платью. Она сказала тете Рене, что медальон стоит кучу денег и с твоей стороны было гадко его покупать, но это показывает, как ты ее любишь.
– Что я тебе говорил? Нет ничего лучше, чем дарить людям подарки.
– Да, но не на виду у остальных, а каждому свой. Я рада, что ты не положишь в столовой мой "Маленький цветочек". А что ты привез остальным?
– Сама увидишь.
Положив книжку на пол, Мари-Ноэль стала на четвереньки и раскрыла первую страницу. Я смутно вспомнил, что, в отличие от взрослых, дети читают, лежа животом на полу, рисуют стоя, а есть предпочитают на ходу. Я вдруг подумал, что надо бы подняться наверх, узнать, как чувствует себя графиня, и сказал Мари-Ноэль:
– Пойдем спросим, как здоровье бабушки. – Но она продолжала читать и, не поднимая головы и не отрывая глаз от книжки, сказала: "Шарлотта говорит, ее нельзя беспокоить". Однако я пошел наверх со странной уверенностью, что я делаю все, как надо.
Я без труда нашел дорогу на третий этаж и, пройдя по коридору, подошел к двери в его конце. Я постучал, но не получил ответа, не слышно было даже лая. Я осторожно приоткрыл дверь; в комнате было темно, ставни закрыты, портьеры задернуты. Я с трудом разглядел на кровати фигуру графини, прикрытую одеялом. Я подошел и посмотрел на нее. Она лежала на спине, подтянув простыню к подбородку, и тяжело дышала, на бледном лице – серовато-грязный отлив. В комнате было душно, пахло чем-то затхлым. Хотел бы я знать, насколько серьезно она больна, подумал я, и как это нехорошо со стороны Шарлотты оставить мать без присмотра. Я не мог сказать, действительно ли она спит или лежит с закрытыми глазами, и шепнул: "Вам что-нибудь нужно?" – но она не ответила. Тяжелое дыхание казалось жестким, мучительным. Я вышел из комнаты, тихонько прикрыв дверь, и в конце коридора столкнулся нос к носу с Шарлоттой.
– Как маман себя чувствует? – спросил я. – Я только что заглядывал к ней, но она меня не услышала.
В черных глазах женщины мелькнуло удивление.
– Она теперь будет спать часов до двух-трех, господин граф, – шепнула она.
– Доктор уже был? – спросил я.
– Доктор? – повторила она. – Нет, само собой.
– Но если она заболела, – сказал я, – будет разумней его позвать.
Женщина вытаращила на меня глаза:
– Кто вам сказал, что она больна? С ней все в порядке.
– Я понял со слов Гастона…
– Просто я, как обычно, велела передать на кухню, чтобы госпожу графиню не беспокоили.
Голос ее звучал обиженно, точно я несправедливо обвинил ее в какой-то оплошности, и я понял, что совершил ошибку, поднявшись сюда, чтобы осведомиться о здоровье ее пациентки, которая и больной-то не была, а просто спала.
– Должно быть, я не то услышал, – коротко сказал я, – мне показалось, он говорил, будто она заболела.
Повернувшись, я спустился вниз и пошел в гардеробную за подарками, которыми намеревался оделить своих ничего не подозревавших родственников.
Мари-Ноэль все еще была здесь, ее так захватило чтение, что она заметила меня только тогда, когда я тронул ее носком туфли.
– Знаешь, папа, – сказала девочка, – святая Тереза была самым обыкновенным ребенком, вроде меня. В детстве в ней не замечали ничего особенного. Иногда она плохо себя вела и причиняла горе родителям. А затем Бог избрал ее своим орудием, чтобы принести утешение сотням и тысячам людей.
Я взял со стола свертки.
– Такие вещи нечасто случаются, – сказал я. – Святых редко когда встретишь.
– Она родилась в Алансоне, папа, это почти рядом с нами. Интересно, воздух здесь такой, что делает из человека святого, или человек сам должен для этого что-то сделать?
– Спроси лучше тетю.
– Спрашивала. Она говорит, просто молиться и поститься – еще недостаточно, но если ты действительно смиренен и чист сердцем, на тебя может вдруг, без предупреждения, снизойти божья благодать. Я чиста сердцем, папа?
– Сомневаюсь.
Я услышал, что к замку подъехала машина; Мари-Ноэль подбежала к окну и высунула голову.
– Дядя Поль, – сказала она. – Для него у тебя самый маленький подарок. Не хотела бы я быть на его месте. Но мужчины умеют скрывать свои чувства.
Мы, как заговорщики, спустились вниз, в столовую, где я еще не был, – длинная узкая комната налево от входа с окнами на террасу, – и я, схитрив, попросил девочку разложить подарки, что она сделала с явным удовольствием, забыв прежние сомнения. Во главе стола было, очевидно, мое место, так как оно осталось без подарка, а напротив, к моему удивлению, оказалось место Бланш, а не Франсуазы, как я думал; подарок Рене девочка положила рядом со мной, сверточек, предназначенный Полю, – рядом с Бланш, а свою книжку – с другой стороны от меня. Я пытался разгадать эту головоломку, но тут в столовую вошел Гастон, уже не в полосатой куртке, а во фраке, за ним – розовощекая Жермен и еще одна горничная, которую я раньше не видел, но, судя по полноте и кудрявым, как у барашка, волосам, она была дочерью женщины, стиравшей белье у рва.
– Можете себе представить, Гастон, – сказала Мари-Ноэль, – папа привез всем подарки, даже тете Бланш. Это не потому, что у нас какой-нибудь праздник, просто в знак того, что папа ценит нас всех по заслугам.
Я заметил, как Гастон кинул на меня быстрый взгляд, и спросил себя, что в этом необычного – привезти из поездки подарки. Может быть, ему пришло в голову, что, покупая их, я был пьян? Спустя минуту он распахнул двойные двери в конце столовой, ведущие, как оказалось, в библиотеку, и объявил:
"Госпоже графине подано!". Небольшая группа, открывшаяся моим глазам, могла сойти с жанровой картины, написанной в чопорной манере XVIII века. Франсуаза и Рене сидели поодаль друг от друга в высоких жестких креслах, одна – с книгой, другая – с вышиванием. Поль облокотился на спинку кресла своей жены, высокая темная фигура Бланш вырисовывалась на фоне задней двери. Все подняли головы, когда в комнату вошли мы с Мари-Ноэль.
– Папа приготовил вам сюрприз, – крикнула девочка, – но я не скажу какой.
Я подумал: будь сейчас на моем месте настоящий Жан де Ге, смог бы он увидеть их моими глазами или родственная связь – ведь это была его семья, он составлял с нею единое целое – притупила бы остроту восприятия, и их красноречивые позы ни о чем не говорили бы ему, казались бы естественными, проистекали бы из их прошлого и настоящего, известного ему, как никому иному. Я, чужак, был зрителем в театре, но в каком-то смысле я был также и режиссер: обстоятельства вынуждали их подчиняться мне, их поступки зависели от моих. Я был Мерлин, Просперо, а Мари-Ноэль – Ариэль, исполняющий мои приказания, посредник между двумя различными мирами. Я сразу же увидел страх на лицах Франсуазы и Рене, но выраженный в разной степени и, безусловно, вызванный разными причинами. На первом отразились неуверенность, боязнь, как бы ей не причинили боль. На втором, настороженном и подозрительном, было видно не столько опасение, сколько недоверие. Поль, не скрывая неприязни, кинул на меня косой, враждебный взгляд. Бланш, стоявшая у двери, не проявила вообще никакого интереса. Но я заметил, что она вся напряглась и посмотрела мимо меня на Мари-Ноэль.
– Что это, Жан? – спросила Франсуаза, поднимаясь с места.
– Ничего особенного, – сказал я. – Мари-Ноэль любит все окутывать тайной. Просто я привез вам по подарочку, и мы с ней положили их в столовой у ваших приборов.
Напряжение ослабло. Рене перевела дыхание. Поль пожал плечами.
Франсуаза улыбнулась, дотронувшись до медальона, приколотого к кофточке.
– Боюсь, ты истратил в Париже слишком много денег, – сказала она. – Если ты и дальше будешь дарить мне такие подарки, у нас ничего не останется.
Она прошла в столовую, остальные за ней. Я сделал вид, будто завязываю шнурок, чтобы все остальные сели и я мог убедиться, что мое место действительно во главе стола. Так оно и оказалось, и я тоже сел. Наступила тишина в то время, как Бланш читала молитву, а мы сидели, склонив головы над тарелками. Я заметил, что Мари-Ноэль, как зачарованная, смотрит в конец комнаты на Бланш, а та не сводит взгляда со свертка возле салфетки. На ее обычно неподвижном лице изумление боролось с гадливостью и ужасом, словно перед ней была живая змея. Затем губы ее сжались, она овладела собой и, не глядя больше на подарок, взяла салфетку и положила себе на колени.
– Вы разве не развернете пакет? – спросила Мари-Ноэль.
Бланш не ответила. Она отломила кусок хлеба, лежавшего у ее тарелки, и тут я увидел, что все остальные глядят на меня так, точно произошло нечто небывалое. Может быть, что-нибудь – то, как я сел за стол, как держался, какой-нибудь невольный жест – наконец выдало меня и они догадались, что я обманщик?
– В чем дело? – сказал я. – Почему вы все на меня уставились?
Девочка, мой домашний ангел-хранитель, снова выручила меня:
– Все удивляются, что ты подарил подарок тете Бланш.
Вот оно что! Я вышел из образа. Но уличен пока не был.
– Вы же сами знаете, что я люблю тратить деньги, – громко сказал я, вспомнив слова Жана де Ге в бистро в Ле-Мане и подумав о том, как тщательно он выбирал подарки, чтобы они пришлись по вкусу тем, кому он их купил, добавил:
– Надеюсь, я привез каждому то, в чем он больше всего нуждается.
Это входит в мою систему.
– Знаете, – сказала Мари-Ноэль, – папа подарил мне "Маленький цветочек" – житие святой Терезы из Лизье. А я хотела иметь эту книжку больше всего на свете. Навряд ли папа подарил тете Бланш житие святой Терезы из Авила. Я щупала пакет, там не книга, он не той формы.
– Может быть, ты перестанешь болтать, – сказал я, – и начнешь есть.
Развернуть подарки можно и попозже.
– Лично я хотел бы получить один-единственный подарок, – сказал Поль, – возобновленный контракт с Корвале, ну и неплохо бы еще в придачу чек на десять миллионов франков. Тебе случайно не удалось выполнить мое желание?
– Я бы сказал, что твой подарок тоже не той формы, – ответил я, – и я терпеть не могу говорить о делах во время еды. Однако охотно поеду с тобой после ленча на фабрику.
Ощущение собственной мощи было безграничным. Я ничего не знал ни о делах Жана де Ге, ни о контракте, но чувствовал, что сумел их провести, обман удался, так как все с аппетитом принялись за еду. Моя уверенность в себе росла с каждой минутой, и я кивнул Гастону, чтобы он налил мне вина. Я вспомнил, с каким успехом рассказывал матери о поездке в Париж, о театрах и встрече со старыми друзьями, и решил повторить свой рассказ; и точно так же, как вчера я получил от нее немало полезных сведений, сегодня мне удавалось то тут, то там ухватиться за путеводную нить. Постепенно я узнал, что во время войны Жан де Ге участвовал в движении Сопротивления, а Поль был в плену, что Жан де Ге и Франсуаза встретились и поженились сразу же после Освобождения. Отдельные обрывки фамильной истории мелькали передо мной, никак не связанные между собой. Факты, собранные по мелочам, еще надо было на досуге рассортировать и просеять, я все еще не имел понятия, что связывает между собой Жана де Ге, Поля и Рене, знал лишь, что эти двое – муж и жена и что Поль, по всей видимости, управляет или помогает управлять принадлежащей семье стекольной фабрикой. У Бланш ни в цвете волос и глаз, ни в чертах лица не было ничего общего с матерью, братом и племянницей, так поразительно похожими друг на друга, а Рене и Поль, оба смуглые и черноволосые, вполне могли бы сойти за родственников, не будь мне известно, что это не так.
Бланш почти не участвовала в разговоре и ни разу за время еды не обратилась ко мне; помогала мне больше всех, как это ни странно, Франсуаза – главный источник моей информации. Жалобные нотки исчезли из ее голоса, она казалась счастливой, даже веселой, и я догадывался, что причиной тому был медальон, к которому она то и дело прикасалась. Я полагал, что Рене полностью завладеет разговором, но она сидела хмурая и почти не раскрывала рта, а когда Франсуаза спросила, как ее мигрень, коротко ответила, что лучше ей не стало.
– Почему ты не примешь чего-нибудь? – раздраженно спросил Поль. – Без сомнения, какое-нибудь лекарство против нее есть. Я думал, доктор Лебрен дал тебе таблетки.
– Ты сам прекрасно знаешь, что они мне не помогают, – сказала Рене.
– Лучше лягу днем и попробую уснуть, у меня была ужасная ночь.
– Может быть, тетя Рене заразилась корью? – вступила в разговор Мари-Ноэль. – Говорят, она начинается с головной боли. Но для тети Рене это не страшно, ведь она не собирается рожать ребеночка.
Не очень удачное замечание. Рене вспыхнула и бросила на племянницу злобный взгляд, а Франсуаза, с неодобрением посмотрев на дочь, находчиво, пожалуй, даже слишком, перевела разговор, спросив Поля, как себя чувствует рабочий, который обжег руку в плавильной печи.
– Если бы деньги, которые идут на пособия по болезни, шли в дело, нам легче было бы без страха смотреть в будущее, – сказал Поль. – А теперь рабочие пользуются любым предлогом, чтобы бить баклуши, зная, что спокойно проживут на наш счет. Когда был жив отец, все было по-другому.
– Наш отец был человек умный и честный, – неожиданно произнесла Бланш. – Чего, к сожалению, нельзя сказать о его сыновьях.
"Молодец, Бланш", – подумал я, глядя на нее с удивлением. Поль, выдвинув челюсть и покраснев так же густо, как жена, проговорил быстро:
– Ты хочешь сказать, что я кого-нибудь обманываю?
– Нет, – сказала Бланш, – ты сам обманываешься.
– О, пожалуйста, – утомленно произнесла Франсуаза, – неужели обязательно все это обсуждать за столом… Я думала, мы хоть раз в жизни забудем про дела.
– Моя дорогая Франсуаза, – сказал Поль, – если бы Жан соизволил вложить в фабрику хотя бы четверть того, что он тратит на дурацкие побрякушки, вроде той броши, что приколота у вас на груди, нам вообще не пришлось бы обсуждать дела. Никто бы ни на что не пенял. И меньше всех я.
– Вы прекрасно знаете, что это первый подарок за много месяцев, – сказала Франсуаза.
– Допустим. Но, возможно, другим повезло больше, чем вам.
– Каким другим?
– Этого я вам не скажу. Разъезжает по свету у нас один Жан. Я остаюсь дома. Привилегия младшего брата.
Достаточно злобный выпад, но наконец я получил последнее, недостающее, звено. Поль – тоже де Ге, cadet[18]. И, судя по его поведению, примириться он с этим не может. Мозаичная картина больше не была загадкой, все стало на свои места. Вот только вряд ли Рене будет очень удобной невесткой.
– Если вы хотите намекнуть, – сказала Франсуаза, – что Жан выкидывает деньги на других женщин…
– Ну да, – вклинилась в разговор Мари-Ноэль, – ведь папа купил подарки для тети Бланш и тети Рене, и мне очень хочется узнать, что он им привез.
– Ты успокоишься наконец? – сказала Франсуаза, поворачиваясь к ней.
– Или выставить тебя из-за стола?
Мы уже прикончили телятину и овощи и приступили к фруктам и сыру. Я почувствовал, что пора разрядить атмосферу.
– Может быть, откроем подарки? – весело сказал я. – Я согласен с Франсуазой, давайте забудем о семейных делах. Начинай, Рене, пусть подарок прогонит твою мигрень.
Мари-Ноэль попросила у меня разрешения выйти из-за стола и, подбежав к Рене, стала рядом. Та нехотя развязала ленточку. Отложила в сторону узорчатую обертку и несколько слоев папиросной бумаги. Мелькнул кусочек кружева, Рене приостановилась и торопливо сказала:
– Разверну дальше наверху. Боюсь испачкать.
– Но что это такое? – спросила Франсуаза. – Блузка?
Мари-Ноэль опередила тетю, протянувшую руку к папиросной бумаге, и выхватив из нее тончайшую ночную сорочку, легкую и прозрачную, как паутинка, – легкомысленный покров новобрачной в летнюю ночь.
– Какая прелесть! – сказала Франсуаза, но в ее тоне не хватало теплоты.
Рене забрала милый пустячок у Мари-Ноэль и снова завернула в папиросную бумагу. Она не поблагодарила меня. Только сейчас я понял, что совершил faux pas[19]. Этот дар не предназначался для посторонних глаз. Девочка была права, когда сказала, что подарок – личное дело и люди предпочитают разворачивать его без свидетелей. Но заглаживать вину было поздно. Поль хмуро смотрел на жену. Франсуаза улыбалась искусственной сияющей улыбкой, как человек, который хочет сделать вид, что ничего особенного не произошло. На лице Бланш было презрение.
Радовалась одна Мари-Ноэль.
– Она будет у вас парадная, да, тетя Рене? Как жаль, что никто, кроме дяди Поля, вас в ней не увидит. – И стрелой кинулась на его сторону стола.
– Интересно, что папа привез вам?
Поль пожал плечами. Подарок жене притупил остроту ожидания.
– Понятия не имею. Можешь сама развернуть, – сказал он.
Взяв нож, она перерезала бечевку дрожащей от волнения рукой. А я искал оправдание для Жана де Ге. Я припомнил вчерашний вечер, встречу у лестницы внизу… Только теперь я понял, чего от меня ждали. При tete-at-tete[20] в отсутствие Поля легкомысленное подношение было бы кстати. Но в столовой, рядом с сыром, оно было не к месту. Однако, решил я, промах искупается тем, что Жан де Ге вез подарок не только ей, но и брату. Увы, я ошибался. Худшее ждало меня впереди. Девочка с удивленным видом вытащила из гофрированной бумаги небольшой пузырек.
– Лекарство, – сказала она. – Тут написано: "Эликсир", – и, глядя на печатный вкладыш, прочитала во всеуслышание:
– "…повышает тонус органов. Гормональный препарат для противодействия импотенции…". Что такое импотенция, папа?
Поль выхватил у нее пузырек со вкладышем, чтобы прекратить чтение.
– Дай это сюда и замолчи, – сказал он, засовывая пузырек в карман, затем в ярости обернулся ко мне:
– Если таково твое представление о шутке, то я его не разделяю.
Он встал и вышел из комнаты. Все молчали. Гнетущая тишина. На этот раз я не смог найти оправдания Жану за его бессмысленную жестокость.
– Как не стыдно! – укоризненно сказала Мари-Ноэль. – Дядя Поль разочарован, и я его понимаю.
Я почувствовал на себе взгляд Гастона, стоявшего у буфета, и опустил глаза в тарелку. Я был один в стане врагов. На Рене я не осмелился и взглянуть, неодобрительное покашливание Франсуазы говорило о том, что у нее поддержки я тоже не найду. Жан де Ге, даже вдрызг пьяный, не сумел бы так все изгадить и запутать, как я. Просить прощения было бесполезно.
– "Благодарю Тя, Христе, Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ…" – сказала Бланш и поднялась со своего места. Франсуаза и Рене последовали за ней, и я остался один стоять у стола.
Вошел Гастон с подносом и щеткой, чтобы смести со стола крошки.
– Если господин граф собирается ехать на фабрику, машина стоит у ворот, – сказал он.
Я встретил его взгляд, в нем был упрек. Это окончательно меня доконало, только его преданность поддерживала мою веру в себя.
– То, что сейчас произошло, – сказал я, – не было сделано умышленно.
– Да, господин граф.
– По сути дела, это была ошибка. Я забыл, что там, внутри.
– По-видимому, господин граф.
Что еще я мог сказать? Я вышел из столовой и прошел через холл на террасу; у самой лестницы стоял "рено", а у открытой дверцы – ждущий меня Поль.
Глава 8
Избежать встречи было нельзя. За все, что случилось, в ответе был я.
То, что Жан де Ге намеревался сделать с оглядкой, один на один, я испортил своим легкомыслием и напускной непринужденностью.
– Ладно. Садись. Веди ты, – отрывисто сказал я и забрался в машину следом за Полем.
Я отдавал себе отчет в том, что, выдав себя за другого человека, присвоив не только его внешность, но внутреннюю суть, я должен искупать проступки, совершенные мной самим, хоть и под его именем. Это казалось мне – почему-то – делом чести.
– Я сожалею о том, что произошло, – сказал я. – Это недоразумение. У меня в чемодане все перепуталось.
Поль ничего не ответил, и, взглянув на него сбоку, в то время как мы поднимались по склону холма и ехали мимо церкви, я впервые заметил его сходство с Бланш – те же узкие губы с опущенными вниз уголками. Но прямой нос и густые брови были у него одного, и землистый цвет лица – тоже; у Бланш лицо гладкое, бледное, с нежной кожей.
– Не верю я тебе, – сказал он наконец. – Ты поступил вполне сознательно, чтобы выставить меня на посмешище перед всеми, даже перед слугами. Представляешь, как они сейчас валяются со смеху на кухне! И я бы смеялся до упаду, будь я на их месте.
– Глупости, – сказал я, – никто ничего не заметил. И я уже сказал тебе: произошло недоразумение. Забудь это.
Мы проехали деревню и покатили мимо кладбища по прямой дороге, ведущей к лесу.
– Я всю жизнь мирился с твоими шуточками, – снова заговорил Поль, – но всему есть предел. Одно дело развлекаться в клубе, в мужской компании, другое – куражиться над человеком в присутствии его, да и своей, жены и ранить их чувства в придачу. Честно говоря, я не думал, что даже у тебя такой дурной вкус.
– Ладно, – сказал я, – я извинился. Что еще ты от меня хочешь? Если не веришь, что произошло недоразумение, говорить больше не о чем.
Лес обступил нас со всех сторон, солнечный, радостный, золотисто-зеленый, – заросли дуба, граба, лещины и бука, – деревья, которые с течением времени делаются все раскидистей, стволы все бледней, а листва дает свет, а не тень. В отличие от хвойных, темных и зимой и летом, их цвет от весны к осени становится все сочнее, и сейчас, на исходе лета, они роняли на землю яркие краски.
– И еще одно, – сказал Поль, – тебе не кажется, что пора перестать относиться к Рене, как ко второй Мари-Ноэль? Если ты балуешь свою дочь – это твое дело, меня это не касается, но я возражаю против того, чтобы мою жену превращали в пустую куклу потому только, что ты ищешь популярности.
Что мне было сказать в свою защиту? Я постарался представить, как поступил бы Жан де Ге, если бы ненароком вытащил ночную рубашку на всеобщее обозрение.
– Все женщины любят, чтобы их баловали, – сказал я. – Ты же видел, что я подарил Франсуазе. Естественно, я и Рене хотел привезти какой-нибудь красивый пустячок. Не дарить же ей жития святых, как Мари-Ноэль!
Поль повернул машину налево, и, покинув асфальтовое покрытие, мы очутились на песчаной проселочной дороге. Лес стал редеть, впереди была прогалина.
– Подарок твой вульгарен, а дарить его за обедом было так бестактно!
– сказал Поль. – Ты бы посмотрел на Франсуазу, не только на Рене. Во всяком случае, если снова вздумаешь дарить что-нибудь моей жене, посоветуйся сперва со мной.
Дорога сузилась, и я увидел, что она кончается тупиком. Прямо перед нами тянулся длинный ряд домиков для рабочих, направо, посреди огромного двора, возвышалось похожее на сарай строение с покатой крышей и высокими железными трубами, его окружали другие строения поменьше; двор был обнесен оградой, отделявшей фабрику от домиков рабочих и дороги. Повсюду сновали рабочие с тачками, бежала по рельсам вагонетка с огромной грудой стеклянного лома. Из труб вместе с дымом вырывался звук, похожий на тяжелое дыхание больного, – это дышала жаром плавильная печь. Поль провел машину в ворота, остановился у сторожки сразу за ними, вышел и, не сказав больше ни слова, зашагал через двор ко второму большому зданию позади строения с высокими трубами.
Я пошел следом за ним и, пробираясь между рельсами для вагонеток, догадался по хрусту под ногами, что земля покрыта крошечными частичками стекла, мягкими, как песок на взморье. Стеклянный песок был повсюду, в грязи под ногами, в самой почве, и горы отходов тоже были из стекла – голубого, зеленого и желтого. Рабочие с ручными тележками останавливались, чтобы меня пропустить, и я заметил, что Полю они кивали, мне же улыбались, правда, без особой почтительности, но с теплотой и дружелюбием, как своему; чувствовалось, что они искренне рады меня видеть. Это польстило моему тщеславию, я постыдно радовался тому, что их симпатия проявлялась по отношению ко мне, а не к Полю.
Поль подошел к длинному двухэтажному дому восемнадцатого века с крышей из покрытой лишайником красной черепицы и, открыв дверь, переступил порог квадратной обшарпанной комнаты с панелями на стенах и каменным полом; я за ним. Посреди комнаты стоял стол, заваленный книгами, скоросшивателями и бумагами, в углу – большая конторка. Когда мы вошли, из-за стола поднялся лысый человек в очках, со впалыми щеками, одетый в темный костюм.
– Bonjour, Monsieur le Comte, – сказал он мне. – Значит, вам стало лучше?
Я понял, что Поль рассказал ему какую-то сказку о том, что я болен, или у меня похмелье, или и то и другое, и заметил, что улыбка у этого человека была боязливая, робкая, а не приветливая и сердечная, как у рабочих, и глаза за очками смотрят тревожно.
– А со мной ничего не было, – сказал я. – Я спал как убитый.
Поль засмеялся – невеселым презрительным смехом человека, которому вовсе не смешно.
– Да, наверно, приятно поваляться утром в постели, – сказал он. – Мне это недоступно уже много лет, да и Жаку тоже, если на то пошло.
Тот сделал примирительный жест, глядя то на меня, то на Поля, не желая задеть ни одного из нас, затем сказал:
– Может быть, вы хотите обсудить что-нибудь наедине? Если так, я вас оставлю.
– Нет, – сказал Поль, – будущее фабрики касается вас не меньше, чем нашей семьи. Я, как и вы, хочу услышать, чего Жан добился в Париже.
Они смотрели на меня, я – на них. Затем я подошел к стулу у конторки, сел и вынул сигарету из лежащей там пачки.
– Что именно вы хотели бы знать? – спросил я, наклонившись, чтобы прикурить; это помогло мне скрыть от них лицо – я боялся, как бы оно не выдало мои сомнения в том, какого ответа от меня ждут.
– О, Mon Dieu[21]… – сказал Поль в отчаянии, точно мой осторожный, уклончивый ответ был последней каплей, переполнившей чашу терпения. – Нас всех интересует только один вопрос: закрываем мы фабрику или нет?
Кто-то – кажется, мать? – говорил что-то насчет контракта. Поездка в Париж была в связи с этим контрактом. С каким-то Корвале. Жан де Ге должен был его заключить. Этого они все ждали. Что ж, прекрасно, они его получат.
– Если ты хочешь спросить, удалось ли мне возобновить контракт с Корвале, отвечаю: да, – сказал я.
Они глядели на меня во все глаза. Жак крикнул:"Браво!", но Поль прервал его:
– На каких условиях, с какими поправками? – спросил он.
– На наших. Без всяких оговорок.
– Ты хочешь сказать, что они будут брать наш товар на прежних условиях, несмотря на более низкие цены, которые они платят другим фирмам?
– Я их уломал.
– Сколько раз вы встречались?
– Несколько.
– Но как ты можешь это объяснить? Зачем тогда все эти письма? Что они хотели – взять нас на пушку? Заставить понизить цену – или что?
– Не могу сказать.
– Значит, ты уехал из Парижа вполне довольный переговорами и мы можем продолжать работать по крайней мере еще полгода?
– Вроде бы так.
– Не могу этого понять. Тебе удалось добиться того, что я полагал невозможным. Прими мои поздравления.
Он взял с конторки сигареты, протянул Жаку, закурил сам. Они принялись что-то обсуждать, не обращая на меня внимания, а я повернулся на вращающемся кресле к окну, спрашивая себя, о чем все-таки у нас шла речь. Возможно, через минуту они опять начнут задавать мне вопросы, не имеющие для меня никакого смысла, и моя полная безграмотность в стекольном деле тут же меня изобличит, но пока…
Я посмотрел в окно и увидел заросший фруктовый сад, золотой от солнца, яблони, густо усыпанные яблоками, под грузом которых ветви клонились до самой земли. На лугу за садом паслась старая-престарая лошадь с длинной белой гривой. В огороде мотыжила землю какая-то женщина в черном переднике и серой шали, обутая в сабо; в разрыхленной ею земле клевали что-то куры.