– Но откуда ты взял бы деньги? – спросил Поль. – Месье Тальбер говорит, что при новых условиях фабрику ждет крах.
– Не знаю. Я об этом не думал.
– Месье надеялся на наследника? – предположил поверенный. – Потому-то он, без сомнения, и посвятил в это мадам Жан? Разумеется, теперь, когда все обернулось таким образом…
Он замолчал – человек он был осмотрительный. Графиня, по-прежнему сидевшая у камина, не спускала с него глаз.
– Мы слушаем вас, – сказала она. – Кончайте свою фразу, месье.
Теперь, когда все обернулось таким образом… Что дальше?
Поверенный, словно извиняясь, обратился ко мне.
– Я не сомневаюсь, месье, ни для кого в семье не секрет, – сказал он, – что согласно пунктам брачного договора после смерти супруги вы получаете значительное состояние.
– Отнюдь не секрет, – подтвердил я.
– Так что, по сути дела, выгодны для вас условия контракта с Корвале или нет, не так уж и важно, ведь увеличение капитала покроет убытки.
Никто не заметил, а может быть, не придал значения тому, что Мари-Ноэль сидела на скамеечке возле бабки и внимательно прислушивалась к разговору.
– Месье Тальбер хочет сказать, что папа все-таки получит деньги? – спросила она. – Я думала, он их получит, только если у меня будет братец.
– Сиди спокойно, – сказала графиня.
– Да, – медленно произнес Поль, – мы, конечно, знали это. Но такие вещи не обсуждают в семейном кругу. Естественно, все мы надеялись, что моя невестка родит сына.
Поверенный ничего не сказал. Ему нечего было сказать.
Поль обернулся ко мне.
– Прости, – сказал он, – но если ты не против, я все же взгляну на контракт. Это будет только справедливо.
Я кинул связку ключей на стол.
– Как хочешь. Он в саквояже в шкафу.
Мари-Ноэль вскочила на ноги.
– Я пойду принесу! – крикнула она и, схватив ключи, выбежала из комнаты, прежде чем кто-нибудь успел ее остановить. Да это и не имело значения: все равно контракт следовало прочитать.
– Право, Поль, – сказала Рене, – ты ведешь себя бестактно. Как сказал месье Тальбер, положение изменилось в результате смерти бедняжки Франсуазы, и, я думаю, вряд ли сейчас подходящий момент, чтобы обсуждать дела. Я чувствую себя крайне неловко, и это должно быть очень тягостно для Жана.
– Это тягостно для всех нас, – сказал Поль. – И мне вовсе не по душе, что verrerie извлечет выгоду из смерти Франсуазы. Но я не люблю оставаться в дураках.
Тальберу было явно не по себе.
– Прошу извинить меня, – сказал он. – Я бы и не упомянул о контракте, если бы знал об этом злосчастном недоразумении насчет его условий. Естественно, я к вашим услугам, месье, – обратился он ко мне, – как по этому, так и по любому другому вопросу, требующему досконального обсуждения, в любое удобное для вас время после похорон.
– Похороны будут в пятницу, – сказала графиня. – Я уже договорилась об этом с господином кюре. Мою невестку привезут домой послезавтра и положат здесь, чтобы друзья и соседи могли отдать ей последние почести. Принимать всех, разумеется, буду я. – Поверенный поклонился. – Будьте так любезны, месье Тальбер, проследите, чтобы извещение о смерти попало в редакции газет еще сегодня: оно должно появиться завтра в утренних выпусках. Я сама написала краткий некролог.
Графиня взяла несколько листков бумаги, лежавших у нее на коленях, и протянула ему.
– Господин кюре попросит мать-настоятельницу монастыря в Лорее прислать в замок несколько монахинь, чтобы в ночь на четверг и пятницу они бодрствовали у одра усопшей.
Графиня замолчала, задумалась, постукивая пальцами по подлокотнику кресла.
– Гроб понесут, естественно, наши люди из поместья. Будем надеяться, погода продержится до тех пор. Мой муж умер зимой, земля была покрыта снегом, и людям было очень скользко нести его через мост.
Через распахнутую дверь донеслись шаги Мари-Ноэль: вот она сбежала по лестнице, вот пересекла холл.
– Не шуми, детка, – сказала графиня, когда девочка влетела в комнату.
– Когда в доме траур, надо ходить тихо.
Мари-Ноэль подошла прямо к Полю и протянула ему папку.
– Ты разрешаешь? – спросил он, взглянув на меня.
– Естественно, – сказал я.
В течение некоторого времени единственным звуком был шелест бумаги, когда Поль переворачивал хрустящие страницы контракта. Затем он обернулся ко мне.
– Ты отдаешь себе отчет, – сказал он без всякого выражения, ничем не выдавая чувств, кипевших в нем, – что этот контракт идет вразрез со всем, что мы решили перед твоей поездкой в Париж?
– Да, – сказал я.
– Ты подписал дубликат и вернул его им?
– Я подписал его в субботу в конторе и отправил с почты по пути домой.
– Значит, сделать уже ничего нельзя. Как сказала маман, хозяин фабрики – ты и условия договора можешь ставить, какие захочешь. Но что касается меня, то управлять для тебя фабрикой мне теперь невозможно.
Он встал с места и протянул мне контракт. Его встревоженное, огорченное лицо вдруг сделалось утомленным и старым.
– Знает Бог, я не претендую на то, что я "голова", но даже я добился бы в Париже лучших результатов. Подписывать такой контракт может только человек, за спиной которого колоссальное состояние. Из всего этого я могу заключить одно: все то время, что ты находился в Париже, ты был в весьма легкомысленном настроении.
С минуту все молчали. Затем графиня потянулась к шнуру от звонка возле камина.
– Полагаю, нам не следует дольше задерживать месье Тальбера.
Длительное обсуждение будущего в данный момент совершенно неуместно, и, я уверена, у него найдется множество дел в Вилларе, как и у нас здесь, в замке.
Поверенный попрощался с нами, и Гастон проводил его из гостиной.
Графиня обернулась ко мне.
– Ты плохо выглядишь, Жан, – сказала она. – У тебя был долгий и беспокойный день. Почему бы тебе не отдохнуть? У тебя есть часок перед тем, как мы пойдем в церковь на панихиду по Франсуазе, которую будет служить господин кюре. А затем мы все вместе поедем в Виллар в больничную часовню.
Графиня нашарила очки, висевшие у нее на груди рядом с крестом, и принялась набрасывать имена и адреса на листках бумаги.
Я вышел из замка и подошел ко рву. Коровы уже паслись. Солнце скатилось за деревья. Рядом с голубятней, там, где был костер, белело пятно золы.
Скоро поднимется туман, окружит замок плотной стеной; уже и сейчас при закрытых ставнях он стоял обособленно от вечернего мира, от галок, что стаями слетались в лес, от черно-белых коров, щиплющих траву.
В дверях показался Поль, присоединился ко мне под окнами гостиной.
Минуты две молча курил, потом резко бросил на землю окурок.
– Я думал то, что сказал.
– А что ты сказал? – спросил я.
– Что для меня теперь невозможно управлять verrerie.
– Да? Прости, я забыл.
Я обернулся и поглядел на него, и его лицо, растерянное, усталое, казалось, слилось с лицом Бланш, когда несколько часов назад она напряженно, выжидательно смотрела на меня в больнице. Я знал, что его внезапное сомнение во мне, его неприязнь вызваны не только чувствами, уходящими в далекое прошлое, к детским обидам, ревности и ссорам, к юношеской зависти и подозрениям, но являются результатом собственных моих ошибок, сделанных от имени его брата, собственных моих слабостей и неудач, которые он не мог себе объяснить. Я бы сумел, если бы попытался, привлечь его к себе, сделать своим товарищем и другом, – я же настроил его против себя, посеял еще большую вражду, и теперешнее его настроение, так же, как неподвижное лицо Франсуазы на больничной койке, свидетельствовало о том вреде, который причинил не Жан де Ге, а я.
– Какие у тебя для этого основания? – спросил я.
– Основания? – Поль уперся глазами в дно рва. – Ты сам прекрасно знаешь, что мы никогда не ладили. Тебе всегда доставались пряники, мне – тумаки. Я привык к этому, так было всю жизнь. Ты попросил меня управлять фабрикой, потому что никто другой не хотел браться за это после того, как убили Мориса, а сам ты был слишком ленив. Я согласился – ради семьи, не ради тебя. Но до последнего времени я хотя бы уважал тебя за деловое чутье – больше-то не за что. А сейчас я и этого не могу.
Голос Поля, ожесточенный, негодующий, звучал так, словно он утратил веру не только в свое дело, но в самого себя, словно то, чему он столько лет отдавал все свои силы, потеряло значение, оказалось ненужным. Дурацкий контракт, пущенный в ход чужаком в результате пятиминутного разговора по телефону, выглядел сознательным издевательством над ним самим, ведь договор этот сводил на нет все то, что Поль с таким терпением пытался построить.
– Предположим, – медленно сказал я, – что в будущем я буду полагаться на твое деловое чутье, а не ты на мое…
– Что ты имеешь в виду?
Его глаза, страдальческие, подозрительные, напомнили мне о тех снимках в альбоме, где он всегда стоял с краю группы, потому что центральная фигура претендовала на всеобщее внимание, и Поль, неуверенный в себе, не вписывался в картину, был неуместен.
– Ты сказал в гостиной, что если бы поехал тогда в Париж, и то добился бы лучших результатов. Ты прав, ты бы их добился. Предположим, что в будущем ты возьмешь на себя эту часть дела – будешь разъезжать, получать заказы, поедешь в Париж, в Лондон, любой город, куда пожелаешь, будешь заключать новые контакты, встречаться с людьми, объедешь, если захочешь, весь мир, – а я останусь здесь.
Он выпрямился и посмотрел на меня, пораженный, не веря своим ушам.
– Ты серьезно? – спросил он.
– Да, – ответил я. И, так как на лице его все еще было сомнение, добавил:
– Неужели тебе не хочется поездить по свету? Не хочется уехать отсюда?
– Не хочется уехать? – спросил Поль с безрадостным смехом. – Естественно, я хочу уехать отсюда. Всегда хотел. Но для этого никогда не было ни денег, ни удобного случая. И ты никогда не предоставлял мне такой возможности.
– Но теперь я могу ее тебе предоставить.
Неловкость, исчезнувшая было ненадолго, снова охватила нас. Поль посмотрел в сторону.
– Решил изобразить из себя благодетеля потому, что получил наследство?
– спросил он.
– Я не думал об этом в таком плане, – сказал я, – просто мне вдруг пришло в голову, что тебе нелегко живется. Я сожалею об этом.
– Не слишком ли поздно для сожалений после всех этих лет?
– Возможно. Не знаю. Ты так мне и не ответил.
– Ты хочешь сказать, – спросил он, – что даешь мне свободу действий?
Что я могу разъезжать по Европе, даже по Америке, посещать фабрики, такие же небольшие, как наша, чтобы посмотреть, как при таких же условиях они умудряются удержаться на рынке благодаря более современной технологии, и, когда я вернусь месяцев шесть спустя, использовать их опыт здесь, в Сен-Жиле?
В голосе его, ожесточенном, негодующем еще минуту назад, вдруг зазвучал живой интерес, и я, и не думавший обо всем этом, лишь глубоко огорченный своим вторжением в его жизнь, понял, что, сам того не зная, случайно напал на мысль, которая придаст ей новый смысл. Из младшего брата, которого вечно дурачат, нагружают сверх меры работой, никогда не благодарят – а именно таким он себя представлял, – он превратится в самостоятельного человека, который будет принимать решения, который вольет свежую кровь туда, где все приходит в упадок и умирает, и тем самым сохранит традицию рода, сохранит себя самого.
– Я полагаю, ты можешь все это сделать, и еще больше, – сказал я. – Поговори с Рене, послушай, что она скажет. Я не хочу тебя принуждать.
– С Рене?.. – Брови его нахмурились, лоб наморщился – он думал, затем смущенно, даже застенчиво сказал:
– Это может быть решением проблемы для нас обоих. Мы были не очень счастливы – ты знаешь это. Если мне удастся ее отсюда увезти, все может измениться. Рене кажется, что дни ее проходят здесь впустую, ей скучно, она всем недовольна, а если мы будем разъезжать по свету и встречаться с людьми, у нее появятся новые интересы, да и я стану более подходящим для нее компаньоном, а то она смотрит на меня сверху вниз.
Поль стоял, глядя в пространство, и перед его мысленным взором новый образ – того Поля в хорошо сшитом костюме и ярком галстуке, каким он хотел бы стать, – приобретал четкий контур и обрастал плотью; странно, но и я не без горечи видел его: вот он играет в бридж на палубе трансатлантического лайнера, вот вместе с Рене пьет мартини в баре. Я видел его глазами, как элегантная, холеная Рене улыбается ему и успех соединяет их, делает добрее друг к другу.
– Могу я обсудить все это с Рене сегодня вечером? – отрывисто спросил Поль. – Вдруг ты передумаешь?
– Я не передумаю, – сказал я. – Желаю удачи, Поль.
И нелепо, как старомодный персонаж в салонной комедии, я протянул ему руку, и он церемонно ее пожал, словно скрепляя договор. Интересно, подумал я, что это – прощение моих собственных недавних просчетов или мне отпущены и те грехи, в которых виноват был не я?
Поль повернулся и вошел в дом, а я остался стоять на месте, глядя на силуэты черно-белых коров на фоне темных деревьев, чувствуя, как от высокой травы крадется по ногам первый вечерний холодок. Так как я был один и мне никто на мешал, я попробовал помолиться за Франсуазу, умершую из-за нашего равнодушия и невнимания, ведь во время заупокойной службы в церкви или в больничной часовне я должен играть роль ее мужа и моя молитва будет обманом.
***
Когда, нарушив тишину, раздался торжественный церковный благовест и я присоединился к остальным, уже собравшимся в холле, я узнал, что мы не пойдем в церковь через деревню, как это было в воскресенье, а отправимся торжественно на машинах. Обе они уже стояли у входа, Гастон в шоферской форме за рулем первой, Поль – за рулем второй. Трое женщин в глубоком трауре и Мари-Ноэль сели в машины в определенной последовательности, о которой, видимо, еще раньше договорились: сперва графиня, я и девочка в "ситроен", Бланш и Рене – в машину Поля.
Мы медленно проехали в ворота и пересекли мост, предваряя похоронный кортеж, который пройдет этим путем в пятницу, через две минуты вылезли из машин и так же медленно, тем же тихим шагом вошли в церковь и, как в прошлый раз, заняли наши места в первом ряду.
Преклонив колена во время службы, я спрашивал себя, о чем пылко или смиренно заклинают небо те, кто стоят со мной рядом, о чем они просят – о вечном покое для души Франсуазы или о прощении для самих себя, и мне подумалось, что обе эти молитвы настолько схожи, что сливаются в одну, ведь конечной целью всех заупокойных молитв является избавление от тревог и страданий. Черные вуали, накинутые на головы матери, дочери и невестки, придавали сходство их фигурам, казалось, это три воплощения одного существа, триптих одного облика. Горевали они или только делали вид, я не знал; лишь глядя на Мари-Ноэль, чьи коротко стриженные волосы были ничем не покрыты, я мог предположить, о чем скорбят закутанные фигуры: об утраченной невинности, об ушедшей юности, обо всем, что было и прошло.
Когда служба закончилась, мы поехали в Виллар, чтобы зайти в больничную часовню. Как ни странно, это оказалось не так мучительно и жутко, как я ожидал. Подгримированная, неизменно далекая от нас Франсуаза больше не была той, кого все мы так или иначе предали; я глядел на нее, как на мумию, пролежавшую в саркофаге много десятков столетий и наконец обнаруженную в Египте в каком-то захоронении. Я не спускал глаз с девочки, опасаясь слез и испуга, но не увидел ни того, ни другого. Она с интересом смотрела на двух монашенок, на свечи, на цветы, и я понял, что у нее, как, возможно, у всех остальных, часовня не вызывала печали и сожаления, лишь любопытство да удивленный интерес. Когда мы вышли, единственным, кто плакал, была Рене. Я заметил, как она сунула руку в карман за платком и Мари-Ноэль, покраснев, отвернулась, смутившись при виде слез взрослой женщины.
Было около половины девятого, когда мы, наконец, вернулись в замок вместе с кюре, приглашенным к обеду. Графиня, которая еще ни разу при мне не спускалась в столовую, заняла место напротив меня у другого торца стола, и ее присутствие придало трапезе, несмотря на грустный повод, особый, парадный, характер. Этот траурный обед мало чем отличался от новогоднего.
Как это ни нелепо, я ждал, что вот-вот войдет Гастон с индейкой или гусем на блюде. Не хватало шоколадок в цветных обертках и пучка омелы, свисающего с потолка. Голоса, вначале тихие, приглушенные, становились громче по мере того, как обед подвигался к концу, и, когда подали десерт и все, вслед за графиней, перешли в гостиную, взяв поднос с чашечками кофе, мне стало казаться, что, стоит слугам уйти, мы наденем бумажные колпаки, начнем играть в фанты или печь на огне каштаны. И только когда кюре отправился домой, графиня в первый раз позволила себе расслабиться; взглянув на нее, я увидел, что лицо ее вдруг посерело, на лбу выступили капли пота и покатились по щекам, глаза, беспокойно перебегавшие с предмета на предмет, стали безжизненными, отсутствующими. Поль вышел из гостиной вместе с кюре, а Бланш, Рене и Мари-Ноэль рассматривали какую-то книжку и ничего не заметили.
– Сейчас я отведу вас наверх.
Она посмотрела на меня, словно не понимая, затем, когда я протянул ей руку, дрожа оперлась на нее. Я громко сказал, чтобы все слышали:
– Думаю, будет куда удобней, если мы вместе посмотрим списки в вашей комнате.
Графиня выпрямилась, крепче ухватилась за мой локоть и по пути к двери сказала чистым твердым голосом:
– Доброй ночи, всем доброй ночи. Не беспокойтесь, у нас с Жаном есть дела, которые мы предпочитаем обсудить наверху.
Все тут же поднялись, и Бланш, подойдя к нам, сказала:
– Вам не следовало спускаться, маман. Это для вас слишком большая нагрузка.
В ее словах было достаточно яда, чтобы вызвать ответную реакцию, – графиня тут же обернулась, перестав держаться за меня, и колко ответила:
– Когда мне понадобится твой совет, я тебе сообщу. Нам надо до завтрашнего вечера надписать адреса на четырехстах конвертах. Неплохо было бы начать это уже сейчас. Мари-Ноэль может тебе помочь.
Мы вышли из гостиной и поднялись вместе по лестнице на второй этаж.
Остановившись на секунду, чтобы отдышаться, графиня спросила:
– Почему я это сказала? Для чего эти приглашения?
– На похороны, – ответил я. – Похороны, которые будут в пятницу.
– Чьи похороны?
– Франсуазы, – ответил я. – Она сегодня умерла.
– Да, конечно, – отозвалась графиня. – Я на секунду забыла. Я думала о том времени, когда мы составляли списки приглашенных на помолвку Бланш. Мы отдали их печатать, и ни одно не было послано.
Она снова оперлась на мою руку, и мы одолели следующий марш. Когда шли по коридору к ее комнате в башне, мне показалось, что тени вокруг нас сгустились, а тишина стала еще глубже, точно мы возвращаемся в прошлое, никогда не покидавшее этого места.
Шарлотта открыла нам дверь, и по ее лицу я сразу понял, что она чем-то напугана. Метнув на меня подозрительный, встревоженный взгляд, она шепнула, когда графиня прошла в комнату:
– Коробочки исчезли.
– Знаю, – сказал я. – Я их унес.
– Зачем? – спросила она. – Они мне понадобятся сегодня вечером.
– Нет, – сказал я.
Вслед за графиней я прошел мимо нее в спальню и сказал:
– Разденьтесь и ложитесь в постель, маман. Может быть, вы уснете, может быть – нет. Так или иначе, это не имеет значения. Эту ночь я проведу здесь, с вами.
Ее тень, распластавшись по всему потолку, чудовищная, похожая на ведьму, сливалась с тяжелыми портьерами и пологом кровати, но когда она обернулась ко мне, тень съежилась, спустилась на пол, и улыбка, с которой графиня взглянула на меня, была улыбкой хозяйки дома, которая внизу, в столовой, противопоставив трагедии свой ум и гордость, превратила траур в торжество.
– Мы поменялись ролями, – сказала она. – Немало воды утекло с тех пор, как один из нас лежал в постели, а другой охранял его сон. Однажды – тебе было тогда двенадцать – у тебя поднялась температура. Я сидела у твоей постели и смачивала тебе лицо. Ты это собираешься делать сегодня ночью?
Она засмеялась и, позвав Шарлотту, махнула рукой, чтобы я ушел. Я вышел в коридор и спустился в гостиную; там уже гасили свет, готовясь разойтись по своим комнатам. Мари-Ноэль направлялась к лестнице рука об руку с Бланш; теперь, когда день окончился, ее личико было белым от усталости.
– Ты придешь сказать "спокойной ночи", папа? – спросила она.
– Да, – пообещал я и прошел в столовую за сигаретами.
Вернувшись в холл, обнаружил, что Рене не последовала за остальными, но, стоя на ступенях, поджидает меня. Это напомнило мне первый вечер в замке, когда, держась за ручку двери, ведущей на террасу, я внезапно услышал за собой ее шаги и увидел, что она стоит тут, на лестнице, в пеньюаре, распущенные волосы падают до плеч. Сейчас в ней больше не было ни страсти, ни исступления, она казалась мягче и мудрее и как будто чего-то стыдилась, словно понимала, что сегодняшняя трагедия была между нами конечной преградой.
– Значит, вы хотите от нас отделаться? От Поля и меня? – спросила она. – Задумали это, как только вернулись из Парижа?
Я покачал головой.
– Ничего я не задумывал, тем более – заранее, – ответил я. – Эта мысль пришла мне в голову сегодня вечером, на террасе. Вот и все. Если вам мое предложение не нравится, забудьте о нем.
С минуту Рене молчала. Казалось, она что-то решает. Затем медленно проговорила:
– Вы изменились, Жан. Я не имею в виду – после того, что случилось сегодня. Это было ужасным ударом для всех нас; я имею в виду – за последние несколько дней. Вы – другой.
– В чем же я переменился? – спросил я.
Она пожала плечами.
– Я не хочу сказать, что вы переменились по отношению ко мне. Я поняла, что все эти месяцы служила для вас игрушкой. Вам было скучно, было нечем занять свой досуг. Я случайно оказалась под рукой. Вы изменились внутренне, стали жестче, более замкнутым.
– Жестче? – переспросил я. – По-моему, наоборот. Мягче, слабее во всех отношениях.
– О, нет. – Рене задумчиво смотрела на меня. – Не только я заметила это. Поль на днях сказал то же самое. Тогда, когда вы обожгли себе руку. Вы отгородились не только от меня, но и ото всех остальных. Вот почему нас так удивило, что вы предложили нам поездить по свету. Судя по вашим поступкам за последнюю неделю, создалось впечатление, что хотите вы лишь одного: вырваться отсюда.
Я в замешательстве глядел на Рене.
– Создалось такое впечатление?
– Честно говоря – да.
– Но это не так, – сказал я. – Я только о вас и думаю, день и ночь о всех вас. О замке, о фабрике, о маман, о Мари-Ноэль, о всей семье – вы не выходите у меня из головы. Уехать отсюда! Да это последнее, чего бы я захотел!
Рене недоверчиво смотрела на меня.
– Я вас не понимаю, – сказала она. – Вероятно, не понимала и раньше, только обманывала сама себя. Глупо с моей стороны. Вы никогда не были в меня влюблены, даже чуть-чуть, верно?
– Сейчас я не влюблен в вас, Рене, – сказал я. – Не знаю, как раньше, но сомневаюсь.
– Видите? – сказала она. – Вы стали жестче. Вы изменились. Вы даже не считаете нужным притворяться. – Рене помолчала, затем медленно, словно против воли, добавила:
– Поль этого не говорит, но я уверена, думает, и я тоже начинаю так думать… Вы хладнокровно подписали этот новый контракт, рассчитывая… рассчитывая, что может произойти то, что произошло сегодня?
В ее тихом голосе звучала мольба, точно она испытывала и изумление, и ужас при мысли, что человек, вскруживший ей некогда голову, способен на такой поступок, мало того – как бы делает ее своей сообщницей.
– Если вы подозреваете, что я заключил этот контракт, полагая, что Франсуаза умрет, то вы ошибаетесь, Рене, – сказал я.
Она облегченно вздохнула.
– Я рада, – сказала она. – Сегодня вечером, в больничной часовне, я почувствовала внезапно, как ужасно то, что было между нами. Неделю назад я не покинула бы Сен-Жиль, но теперь… – Она повернулась и стала подниматься по лестнице, – …теперь я знаю, что не могу больше здесь оставаться. Я должна уехать отсюда – это для нас, для Поля и меня, единственная надежда на будущее.
Я глядел, как она удаляется по коридору, и спрашивал себя: действительно ли смерть Франсуазы заставила ее устыдиться или моя холодность и равнодушие к ней как к женщине убили ее вожделение?
Я погасил свет и поднялся по лестнице в темноте. Мне подумалось, что мое предложение им двоим, Полю и Рене, исходило не из моих уст – того одинокого, замкнутого меня из прежней жизни – и не из уст Жана де Ге, чьей тенью я стал; это было делом третьего, того, кто ни Жан, ни Джон, стал сплавом нас обоих и, не имея телесного обличья – порождение не мысли, а интуиции, – принес нам обоим свободу.
Мари-Ноэль просила зайти к ней перед сном, и, пройдя сквозь двустворчатую дверь, я поднялся в башенку по винтовой лестнице и переступил порог, думая, что девочка еще не разделась и молится у своего самодельного аналоя. Но долгий день взял, наконец, свое. Мари-Ноэль была в постели. Она спала. В ногах кровати стояли две зажженные свечи, между ними – утенок. В руках девочки, сложенных на груди, спал целлулоидный младенец с проломленной головой, а к изголовью была приколота бумажка, где я прочел следующие слова:
"Здесь лежат бренные останки Мари-Ноэль де Ге, скончавшейся в 1956 году от Рождества Христова, чья вера в Святую Деву принесла мир и спасение смиренной деревне Сен-Жиль". Да, я ошибался, когда подумал, будто больничная часовня не затронула ее воображения.
Я задул свечи и, оставив окно открытым, захлопнул ставни. Затем спустился по башенной лесенке и прошел на противоположную сторону замка – в другую, большую, башню. Здесь не горели свечи, светилась лишь одна лампа возле постели, и лежавшая на подушках женщина, в отличие от девочки, не спала. С бледного измученного лица на меня выжидательно смотрели ее запавшие глаза.
– Я думала, ты никогда не придешь, – сказала графиня.
Я подтащил от печки кресло к самой кровати. Сел и протянул ей руку. Она крепко ее сжала.
– Я отослала Шарлотту к ней в комнату, – сказала графиня. – Я сказала ей: вы мне не нужны, сегодня обо мне позаботится господин граф. Ты ведь хотел, чтобы я так сказала, верно?
– Да, маман, – ответил я.
Она сильней стиснула мне руку; я знал, что она будет держать ее всю ночь как защиту против мрака и мне нельзя шевелиться, нельзя забрать ее, иначе связь между нами ослабнет и смысл моего присутствия здесь будет потерян.
– Я лежала и думала, – сказала маман. – Через несколько дней, когда все останется позади, я переберусь в мою старую комнату внизу.
– Как вам угодно, – ответил я.
– Лежа здесь, я постепенно теряю память, – сказала графиня. – Не знаю, где я – в настоящем или в прошлом.
Позолоченные часы на столике возле кровати громко тикали, маятник под стеклянным колпаком неторопливо качался взад-вперед, и казалось, что минуты идут очень медленно.
– Вчера ночью, – сказала графиня, – мне приснилось, что тебя нет в замке. Ты снова воевал в рядах Сопротивления, и я читала во сне записку, которую ты сумел мне передать в тот день, когда застрелили Мориса Дюваля. Я перечитывала ее раз за разом, пока до жути не разболелась голова. Но тут ты дал мне морфий, и сон исчез.
В Вилларе у Белы стояли небольшие часы в кожаном футляре, светящиеся стрелки четко выделялись на темном циферблате, а тикали они так быстро и тихо, словно билось живое человеческое сердце.
– Если вам приснится что-нибудь сегодня, – сказал я, – бойтесь. Я буду рядом.
Я наклонился вперед и обожженной рукой погасил свет. И сразу же со всех сторон надвинулись темные тени и поглотили меня. Мною завладело отчаяние, прячущееся в темноте, а графиня принялась говорить в полусне, который я не мог с ней разделить, и только слушал ее бормотанье под тиканье часов. Иногда она громко вскрикивала и проклинала кого-то, иногда принималась молиться, один раз разразилась неудержимым смехом, но ни разу за то время, что ее преследовали бессвязные видения, не попросила о помощи и ни разу не разжала пальцев на моей руке. Когда, вскоре после пяти часов утра, графиня, наконец, заснула и я, наклонившись над ней, всмотрелся в ее лицо, я не увидел больше на нем маски, скрывающей месяцы и годы страданий. Прежде измученное, настороженное, оно показалось мне умиротворенным, расслабившимся и, как ни странно, красивым, даже не старым.
Глава 24
Я знал, что теперь маман будет спать и я могу ее оставить. Я встал с кресла, вышел из комнаты, спустился через безмолвный дом в гостиную и, открыв стеклянные двери, вышел на террасу. Потом пересек ров и прошел под каштанами в парк, к каменной Охотнице, стоящей в центре расходящихся от нее дорожек. Воздух был холодный и прозрачный, как всегда перед рассветом, и небо, потерявшее глубокую ночную черноту, посерело, словно отступая перед натиском дня; звезды побледнели, отодвинулись, на западе стайка Плеяд уже садилась за темные деревья. Отсюда, от статуи на вершине холма, мне были видны замок, и деревня за ним, и церковка, пронзающая шпилем небо, и кучка домов у церкви – они казались одной крестьянской усадьбой, – и поднимающиеся к востоку поля, и лес за ними; все вместе делало Сен-Жиль единым целым, состоящим из замка, церкви и деревни.
Я сидел у подножия статуи и ждал рассвета, и по мере того, как небо бледнело и вокруг становилось светлей, замок и деревня приобретали объем и четкий контур, сама земля, казалось, тоже облекалась плотью, от нее исходил влажный острый запах, ночная влага и утренняя роса будто слились воедино, чтобы сделать почву плодородной. Деревья окутывал белый туман, теплый и рыхлый; вскоре он исчезнет, обнажив золотисто-багряные кроны. И вот, словно по волшебству, не успело взойти солнце над вершиной холма за деревней, как деревня проснулась.