– Для чего нас сюда пригласили, – закричал он, – чтобы издеваться над нами? Вы уже второй раз науськиваете свою собаку на мою. Я ухожу домой.
Наконец нам удалось вытащить Цезаря из свалки, и Рене вместе с Мари-Ноэль, хотя и с трудом, увела его с поля боя. Привлеченные собачьим лаем и яростными криками старика в шляпе из твида, нас окружили остальные охотники, чтобы посмотреть, что произошло. В дальнем конце аллеи внезапно появился Поль; встревоженный, напуганный, он подошел к нам в тот момент, когда его гость, все еще красный от возмущения, с ружьем под мышкой и хромающей собакой позади, гордо и решительно удалялся по аллее в противоположную сторону.
– Что случилось с маркизом? – крикнул Поль. – Я специально поставил его на это место. Это его любимая позиция. Чем он недоволен?
В море лиц я различил одно знакомое: лицо человека в машине возле железнодорожной станции, который первый принял меня за Жана де Ге. Он улыбался. По-видимому, курьезное происшествие позабавило его.
– Жан валял дурака, – сказал он. – Я видел его, когда вылетели птицы. Он вертелся и крутился, чтобы развлечь вашу жену, а потом послал Цезаря за птицей маркиза, и пес сцепился со стариком Жюстином. Вряд ли маркиз теперь станет с вами разговаривать.
Поль обратил ко мне белое как бумага лицо.
– Что все это значит? – спросил он. – Раз ты сам не можешь охотиться, надо испортить удовольствие всем другим?
Рене вступилась за меня, что было ошибкой.
– Ты несправедлив, Поль! – вскричала она. – Жан вовсе не валял дурака. У него разболелась рука, и он чуть не потерял сознание. А Цезарь совершенно перестал слушаться. С ним что-то сделалось, как бы он не взбесился.
– Тогда надо его пристрелить, – сказал Поль. – А если Жану плохо, зачем вообще было выходить из дома?
Гости тактично отошли в сторону. Кому приятно слушать семейную ссору?
Человек из Ле-Мана подмигнул мне и пожал плечами. Я увидел доктора Лебрена, он спешил к нам по аллее.
– Что случилось? – взволнованно спросил он. – Правда, что маркиз де Плесси-Бре прострелил себе ногу?
Поль что-то воскликнул и поспешил вниз за возмущенным гостем, чья приземистая фигура виднелась вдали, – не замедляя шага, он шел к далекой дорожке между живыми изгородями.
– Пожалуй, нам лучше вернуться домой, – сказал я Рене, но по ее лицу увидел, что она огорчилась; Мари-Ноэль тоже. Зачем еще и им портить день?
– Вы оставайтесь, – сказал я, – а с меня хватит. Ну-ка, передайте мне пса.
Я схватил бедного Цезаря за поводок, но тут впавший в немилость пес, Бог знает как учуяв в лесу подранка, вдруг, чуть не выдернув мне руку, сделал огромный скачок, и мы оба нырнули в густой подлесок, темный, как обиталище ведьмы. Мне послышался предостерегающий крик Поля, но я ничего не мог поделать: моя судьба была связана с судьбой Цезаря, а его – с моей, и мы бежали вместе по лесу, пока, запыхавшись и выбившись из сил, не свалились на груду шишек. Цезарь смотрел на меня с собачьей улыбкой, роняя слюну, а затем, видя, что ему не грозят ни брань, ни побои, принялся зализывать раны, полученные в драке.
Я закурил сигарету, оперся спиной о ствол дерева и стал прикидывать, как далеко мы отошли от Сен-Жиля. Не слышно было ни голосов, ни выстрелов, ни птиц, ничего, кроме легкого и унылого шелеста дождя. Вскоре, мокрый и окоченевший, в забинтованной руке – пульсирующая боль, я заставил себя подняться на ноги и, не отпуская пса, стал снова продираться сквозь лесную чащу, чувствуя, как мой предшественник – поэт, что это исчадие ада будет моей неотступной тенью денно и нощно до конца моих дней, что я не избавлюсь от него никогда.
На плачущем небе не было ни одного просвета, чтобы я мог найти направление. Я не знал, куда мы идем: на север, на юг, на восток или запад.
От Цезаря было мало толку. Все еще на поводке, он трусил рядом со мной, послушный, как пудель, останавливался тогда же, когда и я, приноравливался к моему шагу. Внезапно он сделал стойку, и чуть ли не из-под моих ног вылетел фазан и в панике скрылся в подлеске перед нами. Когда мы переходили полосу невысоких деревьев, мы вспугнули еще одну птицу, затем еще одну – видимо, мы случайно набрели на фазанье убежище. Я услышал вдалеке крики, потом выстрел, но звуки доносились слева, а вспугнутые птицы свернули направо от меня.
Я заметил, что деревья наконец кончаются. Перед нами была одна из широких просек, на которые я надеялся выйти гораздо раньше. Мы выбрались на нее, мокрые, заляпанные грязью, покрытые листьями и веточками, как браконьер и его дворняга. И тут я увидел, не дальше чем в двадцати шагах, Поля и Роберта, с ужасом глядящих на нас, а вдоль дороги – застывших, как часовые на посту, охотников, ожидающих в своем неведении птиц, которых я раньше времени поднял.
Глава 17
Откуда-то появился Гастон с машиной. У него была с собой также фляжка, которую я видел в Ле-Мане, вновь наполненная коньяком; я проглотил его, сидя ссутулившись на заднем сиденье "рено". Сквозь покрытое изморосью ветровое стекло я наблюдал, как понурые фигуры упустивших свои трофеи охотников исчезают в лесу в надежде найти добычу, которая легче дастся им в руки.
Преданный Гастон, озабоченно всматриваясь в мое лицо, предложил сразу же вызвать ко мне Лебрена, но он неверно расшифровал мои симптомы; рука больше не тревожила меня, и жара тоже не было; коньяк был тем самым лекарством, в котором я нуждался.
Вскоре фляжка опустела; мы снова ныряли из ухаба в ухаб по грязной дороге. Я вспоминаю низкое строение фермы, возле которого уже было полно машин, и ждущего у порога арендатора – огромного, краснолицего, типичного французского крестьянина – рядом с крошечной болтушкой-женой. Они завели меня в большущий амбар, и едва я успел пристроиться в дальнем углу, где был заслонен от распахнутых дверей, как туда ввалились мокрые до нитки, усталые и умирающие от жажды охотники, подняв такой галдеж, что зазвенели стропила.
Слуги из замка обносили всех вином, которое привез Гастон. Я помню, что с одной стороны от меня была Рене, а с другой – тот человек из Ле-Мана, и Рене во всех подробностях рассказывала ему историю с костром. Она объяснила ему, что с тех пор я нахожусь почти в бредовом состоянии, но никто не понимает этого, кроме нее. Не успела она кончить, как человек из Ле-Мана принялся разглагольствовать о крупных финансовых операциях, удачной игре на бирже, успешных коммерческих авантюрах. У меня голова шла кругом. Здесь, рядом со мной, единственный человек, который может мне помочь, – несомненно, он тот самый, о котором говорила мне Бела, – а я не знаю ни имени его, ни чем он занимается.
– Я сегодня ночью лечу в Лондон, – сказал он. – Обычная ежемесячная поездка. Если могу что-нибудь для вас там сделать, вы знаете, где меня найти.
Отуманенный алкоголем, я на один безумный миг вообразил, что он проник в мою тайну, и изумленно, во все глаза поглядел на него, затем схватил за рукав и сказал:
– На что вы намекаете? Что вы имеете в виду?
– Обмен валюты, – сразу ответил он. – Если у вас есть в Англии друзья, я знаю, как это сделать. Ничего не может быть проще.
– Друзья? – повторил я. – Конечно, у меня есть там друзья. – И глупо улыбнулся; я увидел, что я в безопасности.
Разумеется, он ни о чем не догадался, разумеется, он не понимает, о чем идет речь.
– У меня есть в Лондоне очень близкий друг. Он живет неподалеку от Британского музея, – сказал я. – Он с удовольствием обменял бы фунты на франки, вопрос – где их достать?
И так как говорил я о самом себе, сидящем с ним рядом, и моя шутка казалась мне на редкость смешной, я добавил:
– Дайте мне перо и клочок бумаги.
Он протянул мне записную книжку и вечное перо, и я старательно, печатными буквами, написал свое имя и адрес к, вернув ему записную книжку, с пьяной серьезностью сказал:
– Любая услуга, которую вы ему окажете, это услуга мне самому. Мы с ним ближе, чем братья, – и разразился громким смехом: надо же быть таким ослом, чтобы не понять, о чем я говорю.
Тут я почувствовал, что кто-то трогает меня за локоть. Это была Мари-Ноэль, она сказала:
– Дядя Поль хочет знать, кто будет произносить речь – ты или он?
Но прежде чем я ответил, коммерсант уже хлопал в ладоши, и внезапно все, кто был в амбаре, принялись топать ногами и хлопать, а коммерсант поглаживал меня по плечу, говоря:
– Давайте, Жан, за вами речь.
Окруженный морем лиц, в голове – пьяный чад, я думал: "Вот где я покажу, кто настоящий сеньор Сен-Жиля. Возможно, утреннюю охоту я и сорвал, но сейчас я в полной форме".
– Mesdames et messieurs[33], – начал я, – – вновь, с чувством гордости и удовлетворения, я приветствую вас в этот знаменательный день, и хотя, увы, несчастный случай помешал мне принять личное участие в сегодняшнем события, меня утешает тот факт, что мой брат Поль столь успешно подменил меня. Не так-то легко занимать чужое место, можете мне поверить. Я еще раз убедился в этом своими глазами, когда вчера утром ездил в verrerie проверять счета… – Я приостановился. О чем я, черт подери, говорю? Мои два "я" слились в одно. – Но как бы то ни было, – стараясь выбраться из затруднения, продолжал я, – я хотел сказать не о verrerie, а о вашей меткой стрельбе.
Я почувствовал, что кто-то дергает меня за рукав, – это был коммерсант. Красный как рак, изменившись в лице, он показывал жестами, чтобы я кончал, затем шепнул мне на ухо:
– Вы с ума сошли, кретин!
Передо мной были и другие лица, удивленные, встревоженные, и тут только до меня дошло, что речь моя вряд ли имеет успех и лучше всего будет, если я поскорей ее кончу какой-нибудь шутливой фразой.
– В заключение, – сказал я, поднимая бокал, – я хочу добавить одно: моя обожженная рука помешала еще большему несчастью. Маркиз поступил благоразумно, отправившись домой. Если бы в моих руках было ружье… – Я замолчал для пущего эффекта. –…Многие из тех, кто здесь находится, вряд ли остались бы в живых.
Я остановился, почувствовав облегчение от того, что я высказал вслух правду. Но почему никто не аплодирует? Странно. Конечно, шутка моя оставляет желать лучшего, но простая учтивость требует хотя бы вид сделать, что она хороша. Однако вместо хлопков послышалось шарканье ног – гости стали подвигаться к дверям и выходить наружу, как будто в амбаре вдруг сделалось невыносимо жарко и душно и их потянуло на воздух. Конечно, сказал я, увы, немного, но, хоть убей, я не мог понять, что в этих немногих словах могло их обидеть.
Рядом со мной опять очутилась Рене, тут же был доктор Лебрен.
– Боюсь, у вас легкий приступ лихорадки, – сказал он. – Самым разумным было бы как можно быстрее вернуться в замок.
– Чепуха, – возразил я, – рука не причиняет мне никакой боли.
– Все равно, – сказал он, – будет разумнее лечь в постель.
Я был не в состоянии спорить. Я позволил Гастону проводить меня до машины, и, когда мы выезжали со двора фермы, я увидел наших гостей, идущих вразброд, каждый в место, назначенное ему для послеполуденной охоты. Все еще лил дождь, и я им не завидовал.
– Похоже, что моя речь не очень пришлась по вкусу, – сказал я молча сидевшему рядом со мной Гастону, отчасти оправдываясь, отчасти желая обратить это в повод для смеха.
С минуту Гастон молчал, затем уголок рта дернулся.
– Вы хлебнули лишнее, господин граф, – сказал он, – вот и все, – словно это оправдывало меня.
– Очень было заметно? – спросил я.
Я скорее почувствовал, чем увидел, что он пожал плечами.
– Люди легко обижаются, – сказал Гастон, – особенно если затронуть прошлое. Не стоит смешивать войну и мир и превращать это в шутку.
– Но я не делал ничего подобного, – сказал я, – я говорил совсем о другом.
– Простите, господин граф, – сказал Гастон. – Значит, я вас не правильно понял. Они тоже.
Остальные несколько миль мы проехали в молчании. Когда я выходил из машины, а Гастон стоял, ожидая дальнейших распоряжений, мне вдруг пришло в голову, что, возможно, далеко не все гости вернутся в замок к обеду.
Вероятно, многие из них под каким-нибудь предлогом отправятся прямо домой. Я поделился своей мыслью с Гастоном.
– Это одна из тех вещей, господин граф, – сказал он, – которую лучше оставить на их личное усмотрение. Во всяком случае, даже если в столовую промочить горло придут немногие, то кухня, могу поручиться, будет набита битком.
Я поднялся наверх и тихонько вошел в гардеробную, боясь потревожить Франсуазу. Кинувшись на кровать, я моментально уснул. Проснулся от чьего-то шепота прямо в ухо. Сперва еле слышный, он сливался с тающим сном. Затем стал громче, и, раскрыв глаза, я увидел, что в комнате темно и за окном по-прежнему идет дождь. У кровати стояла чья-то фигура. Это была Жермена, маленькая femme de chambre.
– Скорее идемте, господин граф, – услышал я. – Госпоже графине плохо. Она зовет вас.
Я тут же сел на кровати, включил свет. У Жермены был испуганный вид; я не понимал, почему за мной пришла она, а не Шарлотта.
– Где Шарлотта? – озадаченно спросил я. – Она послала вас за мной?
– Шарлотта внизу, господин граф, – прошептала Жермена. – В кухне полно людей, все едят и пьют; это люди, что были сегодня на охоте, и Шарлотта велела мне остаться с госпожой графиней, потому что сама хотела пойти вниз. Не так уж часто, сказала она, в замке бывают гости, ничего со мной не будет, если я разок посижу наверху, вдруг госпоже графине что-нибудь понадобится, хотя она все равно спит и все будет в порядке.
Я уже поднялся и с трудом надевал пиджак.
– Который час? – спросил я.
– Девятый, господин граф, – сказала она. – В столовой еще остался кое-кто из гостей с месье Полем и мадам Поль; мадемуазель Бланш тоже там.
Пришло не так много, как ожидали. Гастон объяснил нам, что многие ушли домой, так как промокли до костей и потому также, что вы, господин граф, не совсем хорошо себя чувствуете и все идет не так.
Я поправил галстук, пригладил ладонью волосы. По крайней мере, я был опять трезв.
– Что с госпожой графиней? – спросил я.
– Не знаю, господин граф, не знаю, – ответила горничная, и у нее снова сделался испуганный вид. – Она спала, но вдруг стала стонать и звать Шарлотту, но Шарлотта не велела мне за ней ходить, поэтому я подошла к кровати и спросила, не могу ли я ей чем-нибудь помочь. Я солгала ей, я сказала, что мне никак не найти Шарлотту. Тогда она велела позвать вас. Не мадемуазель Бланш, не доктора или еще кого-нибудь, только Шарлотту или вас, господин граф, и сказала, чтобы вы сразу пришли, неважно, где вы и чем заняты. Я очень испугалась, так плохо она выглядит.
Жермена вышла следом за мной из гардеробной, и мы поднялись по лестнице. Снизу, из кухни, доносился веселый шум, такой непривычный в Сен-Жиле, обычно погруженном в тишину. Мы прошли через двустворчатые двери в третий коридор, и тут же музыка и смех прекратились. Сюда не было доступа звукам и яркому свету, эта часть замка жила особняком, и веселье внизу ее не касалось.
Подойдя к двери, я приостановился – что-то говорило мне, что зайти туда я должен один, – и попросил Жермену подождать в коридоре. В комнате было темно, лишь отблеск догорающих в печи углей позволил мне увидеть очертания мебели и кровати; я не хотел тревожить графиню и не стал зажигать лампу, а подошел к окну и приоткрыл ставень – на ковер упала бледная полоска света и немного рассеяла тьму. Когда я открывал ставни, я услышал ровный шум дождя; вода бежала по кровельным желобам, кружа и сталкивая листья, несла их вниз по водосточной трубе, чтобы они изверглись изо рта горгульи в точности так, как я представлял это, думая о зиме. Взглянув в окно, я увидел, что пал туман. Возвышавшийся над парком замок, отгороженный со всех сторон сухим рвом, был похож на окутанный белесой мглой мертвый остров.
Из глубины огромной кровати до меня донесся голос графини, слабый и почему-то гортанный:
– Кто там?
– Я, Жан.
Я отодвинулся от окна, подошел к ней. Я видел только контуры тела, лицо было скрыто.
– Мне плохо, – сказала она. – Почему ты не пришел раньше?
Ее слова: "Я страдаю" трудно передать на другом языке – они говорят и о физической, и о душевной боли.
– Чем я могу вам помочь? – спросил я.
Она беспокойно зашевелилась, я стал на колени возле кровати и взял ее за руку.
– Ты прекрасно знаешь, чем, – сказала она.
На столике возле кровати лежали лекарства, и я растерянно взглянул туда, но она нетерпеливо, раздраженно махнула рукой и застонала, перекатывая голову по подушке.
– Шарлотта держит его в гардеробной, – сказала она, – в ящичке шкафчика. Неужели ты забыл, где оно лежит?
Я встал с пола, вышел в гардеробную и включил свет. В комнате был всего один шкафчик с одним ящиком. Я его открыл. Внутри находились две коробки, одна из них с наполовину сорванной оберткой. Я сразу ее узнал. Это была та самая обертка, которая скрывала подарок в чемодане, подарок, переданный мной Шарлотте из рук в руки в мой первый вечер в замке. Я снял ее и открыл коробку. Она была полна небольших ампул, лежащих одна на другой между слоями ваты. В них была жидкость, какая – говорила этикетка с надписью: "Морфий".
Я открыл вторую коробку и увидел шприц для подкожных впрыскиваний. Больше в ящике не было ничего. Я стоял там, уставясь в одну точку, но тут из спальни донесся голос графини:
– Жан, почему ты не идешь?
Я медленно вынул из коробки шприц, затем одну из ампул и положил на столик рядом с ватой и бутылочкой со спиртом. Во время войны, когда мне часто приходилось пускать все это в ход, стоя на коленях возле врача в противовоздушном убежище или в карете "скорой помощи", я никогда не испытывал того отвращения, что овладело мной сейчас. Тогда мы прибегали к этому из сострадания, чтобы приглушить боль. Сейчас все было иным.
Наконец-то я понял, какой подарок Жан де Ге привез матери из Парижа. Но его мать не умирала, не была больна. И не страдала от боли.
Я вернулся в комнату и зажег лампу, скрытую, оказывается, в драпировках кровати. Лежащая на ней женщина ничем не напоминала ту владычицу замка, что горделиво стояла рядом со мной на террасе сегодня утром; серая, старая, напуганная, она беспокойно перебирала руками, уставившись в пространство, и без конца мотала из стороны в сторону головой, перекатывая ее по подушке ужасным, каким-то нечеловеческим движением, как зверь, которого долго держали в клетке без пищи, воды и света.
– Чего ты ждешь? – сказала она. – Почему ты медлишь?
Я встал рядом с ней на колени. Ожог не имел больше значения, я подсунул обе руки ей под затылок и повернул ее голову так, что она не могла больше метаться, была вынуждена смотреть на меня.
– Я не хочу больше этого делать, – сказал я.
– Почему?
Застывшие глаза вглядывались в мои, тяжелое лицо, серое, с обвисшей кожей, казалось, мнется, перекашивается, искажается, как бумажная маска, надетая на чучело Гая Фокса, которое с криками таскают мальчишки по туманным лондонским улицам. Мне чудилось, когда я глядел на нее, что кожа ее на ощупь так же мертва, глаза – не глаза, а орбиты, рот – зияющая дыра, спутанные, растрепанные космы – парик из конских волос, и существо, которое передо мною, лишь оболочка человека – без жизни и без чувства. Но где-то под этой оболочкой была искорка света, которая мерцала слабей, чем последняя крупица пепла в костре. Она была скрыта от меня, но она существовала, и я не хотел, чтобы она погасла.
– Почему?
На этот раз в голосе графини звучала мука, она подтянулась в кровати повыше и вцепилась мне в плечи. Маска стала лицом, ее лицом, и моим, и лицом Мари-Ноэль. Мы, все трое, были вместе, вместе выглядывали из ее глаз, и голос ее не был больше низким и гортанным, это был голос Мари-Ноэль, когда она спросила меня в мой первый вечер в замке: "Папа, почему ты не пришел пожелать мне доброй ночи?".
Я встал и вышел в ванную комнату. Сломал кончик ампулы и наполнил шприц; затем вернулся и потер ей руку спиртом, как делал это во время войны.
Вогнал иглу, нажал на поршень и стал ждать; графиня откинулась на подушки и тоже ждала. Веки ее задрожали, и вдруг, прежде чем их закрыть, она взглянула на меня и улыбнулась. Я отнес шприц в гардеробную, вымыл и положил обратно в коробку, пустую ампулу сунул в карман. Потом закрыл дверь, вошел в спальню и снова стал возле кровати. Страдание покинуло ее лицо, сходство исчезло. Она не была ни Мари-Ноэль, ни я, ни мать Жана де Ге; она была просто спящая женщина, впавшая в беспамятство, не чувствующая боли. Я подошел к окну и распахнул ставни. Дождь барабанил по крыше и водосточным желобам, изливался изо рта горгульи, наполняя пустой ров; не слышно было ни звука, кроме шума дождя. Я посмотрел на свою забинтованную руку, которую вчера сунул в огонь из трусости и стыда за то, что она меня подвела, и подумал, что сегодняшний поступок еще более труслив и постыден. Сколько я ни старался убедить себя в том, что был движим состраданием и жалостью, это было не так. Я знал, что сделал то же, что сын с матерью делали уже не раз до меня, – я пошел по самому легкому пути.
Вышел за дверь и увидел, что Жермена все еще меня ждет. Я сказал ей:
– Все в порядке, госпожа графиня уснула. Я оставил в комнате свет. Она не заметит. Посидите у печки, пока не придет Шарлотта.
Прошел по коридору и через двустворчатую дверь попал на площадку черной лестницы; из задних помещений замка до меня снова донеслись музыка и смех. В гостиной тоже раздавались голоса – по-видимому, гости еще не разошлись, – и в тот момент, когда выходил на террасу, дверь гостиной распахнулась, голоса зазвучали громче, снова притихли – дверь закрылась, и рядом со мной оказалась Мари-Ноэль.
– Куда ты? – спросила она.
Она переоделась: голубое шелковое платье, белые носки и туфельки с острыми носами. На шее у нее висел золотой крестик, а на стриженых белокурых волосах была повязана голубая бархатная лента. Лицо девочки пылало от возбуждения. Это был ее первый праздничный вечер, она помогала занимать гостей. Я вспомнил про обещание, данное ей два дня назад.
– Не знаю, – сказал я, – возможно, я не вернусь.
Она сразу поняла, что я имею в виду; румянец схлынул с лица, и она бросилась ко мне, чтобы схватить за руки.
Но тут же вспомнила про ожог.
– Из-за того, что случилось на охоте? – спросила она.
Я уже успел забыть бездарное утро, нелепость моего поведения, загубленное мной удовольствие приглашенных на охоту гостей, коньяк и вино и неуместную браваду своей речи.
– Нет, – сказал я, – охота тут ни при чем.
Мари-Ноэль продолжала смотреть на меня, стиснув руки, затем сказала:
– Возьми меня с собой.
– Как я могу? – сказал я. – Я сам не знаю, куда я направлюсь.
Дождь еще припустил, на ее худенькие плечи в нарядном шелковом платье низвергались струи воды.
– Пойдешь пешком? – спросила она. – Ты же не можешь вести машину.
Ее бесхитростный вопрос заставил меня понять, что на самом-то деле у меня нет никаких определенных планов. Как, действительно, я выберусь отсюда?
Я вышел из спальни графини и спустился вниз с одной-единственной мыслью: я должен как можно скорей покинуть замок, как – об этом я не думал. Но моя идиотская выходка с рукой сделала меня узником в его стенах.
– Видишь, – сказала девочка, – это не так-то легко.
Да, все оказалось трудно: и быть самим собой, и быть Жаном де Ге. Мне не было суждено стать сыном женщины наверху или отцом стоящего передо мной ребенка. Это не моя семья, у меня нет семьи. Да, я оказался сообщником Жана де Ге в запутанной дурацкой шутке, но это вовсе не значит, что я должен быть ее жертвой. Как раз наоборот. Почему это расплачиваться мне, а не им? Я никак с ними не связан.
Голоса в гостиной опять зазвучали громко. Мари-Ноэль оглянулась через плечо.
– Гости начинают прощаться, – сказала она. – Тебе придется решить, что ты намерен делать.
Внезапно она перестала казаться ребенком, передо мной был кто-то старый и мудрый, кто-то, кого я знал в другом веке, в другие времена. Я не хотел, чтобы так было, это причиняло мне боль. Я хотел, чтобы она оставалась чужой.
– Еще не настало время меня бросить, – сказала девочка. – Подожди, пока я повзрослею. Недолго осталось ждать.
В холле послышались шаги, кто-то подошел и стал у входа. Это была Бланш. На ее волосы падал свет от фонаря над дверями, тончайшие ниточки воды прочеркивали наискось конус света и исчезали во тьме на ступенях.
– Ты простудишься, – сказала Бланш, – иди в дом.
Она не видела меня, только ребенка, и, полагая, что они с Мари-Ноэль одни, говорила с ней голосом, какого я никогда у нее не слышал. Он был ласковый, нежный, в нем не осталось жестких и резких нот. Можно было подумать, что это другой человек.
– Вот-вот все уйдут. Потерпи еще немного. Тебе осталось примерно себя вести каких-нибудь несколько минут. А потом, если папа еще спит, я поднимусь к тебе и почитаю.
Бланш повернулась и вошла в дом. Мари-Ноэль посмотрела на меня.
– Иди, иди, – сказал я, – делай, что говорит тетя. Я тебя не оставлю.
Она улыбнулась. Странно, ее улыбка что-то напомнила мне, но что? И тут я вспомнил: точно такую же улыбку я видел всего десять минут назад в комнате наверху. Обе отражали одно: избавление от боли…
Мари-Ноэль побежала в дом следом за Бланш.
Со стороны деревни подъехала какая-то машина. Когда она поворачивала к въезду под аркой, фары, должно быть, выхватили меня из темноты, так как машина – это был наш "рено" – остановилась и оттуда вышел Гастон. Вид у него был сконфуженный, лицо покраснело.
– Я не знал, что господин граф спустился, – сказал он. – Простите, но так лило, что я отвез обратно в verrerie мадам Ив и еще несколько пожилых людей, которые отмечали сегодняшний день вместе с нами. Я не спросил у вас разрешения. Не хотел беспокоить вас.
– Все в порядке, – сказал я. – Я рад, что вы отвезли их домой.
Гастон подошел ближе, всмотрелся в мое лицо.
– У вас расстроенный вид, господин граф. Что-нибудь случилось? Вам все еще нездоровится?
– Нет, – сказал я, – просто… сочетание обстоятельств. – Я махнул рукой на замок. Мне было безразлично, что он подумает. Я не был уверен даже в том, что думаю сам.
– Простите меня, – мягко сказал Гастон, словно желая меня подбодрить, хотя в голосе его была неуверенность. – Я не хочу быть нескромным, но… не желает ли господин граф, чтобы я отвез его в Виллар?
Я молчал, не понимая, о чем он говорит, надеясь, что следующие его слова прояснят смысл этой фразы.
– У вас был тяжелый день, господин граф, – продолжал он. – Здесь, в замке, все думают, что вы спите. Если я отвезу вас сейчас в Виллар, вы проведете несколько часов в удобстве и покое, а рано утром я заеду за вами туда. Я предлагаю это только потому, что сейчас вы не можете сами вести машину.
Он деликатно отвел глаза, будто просил прощения, и я тут же понял, что в том смятенном состоянии ума и духа, в котором я находился, это было настолько идеальным решением, что Гастон и не ожидал от меня никаких слов, даже слов согласия.
Он вернулся к машине, дал задний ход и подогнал ее к террасе. Открыл дверцу. Я забрался внутрь, и в то время, как под шум дождя, барабанящего по ветровому стеклу, мы молча ехали во тьме по направлению к Виллару, я подумал, что во мне не осталось и частицы того меня, который сменил свое "я" на чужое в номере гостиницы в Ле-Мане. Все мои поступки, инстинкты, слабости не были больше мои – так чувствовать и поступать мог только Жан де Ге.