Я вернул Жюли снимок, и она присоединила его к остальным письмам, бумагам и книгам, лежавшим в шкафу. Затем обратила ко мне морщинистое обветренное лицо. Оно было спокойным, бесстрастным.
– Да, – сказала она, – со временем все забывается. Такова жизнь. Но если бы я показала вам этот снимок несколько лет назад, господин граф, меня бы не было здесь сегодня, не так ли? Веревка на шею старой Жюли и – ближайшее дерево в нашем лесу.
Я ничего не сказал ей. Что я мог сказать? Война почти не коснулась моей страны. Ненависть, жестокость, страх – все это было мне неизвестно. Я испытал лишь свое личное фиаско, страдал от пустоты и бесполезности своей личной жизни. Я мог понять Жана де Ге, который убежал от ответственности, предоставил мне взвалить ее на свои плечи, но что такое Жан де Ге, офицер армии Сопротивления, было для меня непостижимо. Полагал ли он в те дни, что если ему суждено выжить, ему придется утолять алчность всех, кто его окружает? Какие внутренние противоречия, какая душевная борьба привели веселого, смеющегося юношу из семейного альбома к цинизму и безразличию? Я внезапно почувствовал пылкое и нелепое желание сказать Жюли от имени Жана де Ге, за которого она меня принимала, как мне жаль, что ей пришлось за это время столько испытать: бедность, страдания, обиды, утраты, как я сочувствую всем горестям, которые выпали ей на долю. Но я знал, что, скажи я что-нибудь в этом роде, это обеспокоит и смутит ее, поэтому я только положил руку ей на плечо и легонько похлопал. Затем мы вместе вышли из сторожки и подошли к машине; Жюли открыла мне дверцу и, скрестив на груди руки, стояла, улыбаясь, пока я не уехал.
Когда, помахав ей рукой, я тронулся с места, я подумал, что жизнь была бы прекрасна и радостна, если бы я мог прожить ее в обществе Жюли с verrerie. Белы из Виллара, ну и, пожалуй, Гастона в придачу. Но когда я представил их вместе, в одном доме, увидел мысленно, как они хлопочут вокруг меня, я понял, что каждый из них слишком незаурядная и независимая личность, чтобы легко сойтись с другим, каждый станет отстаивать свои права, и не пройдет и суток, как их нелады разорвут в клочья мирную картину, которую набросало мое сентиментальное воображение. А это значит, думал я, ведя машину обратно в замок по лесной дороге, что отношения между двумя людьми ничего не стоят, ведь те, к кому манит нас, обычно не любят друг друга, звенья распадаются, призыв не услышан. Мое сострадание к Франсуазе, одиноко лежащей в постели в замке, не поможет матери, не менее одинокой, отрезанной от всего мира, с грустью размышляющей о прошлом в своей комнате под крышей башни. А то, что я с первого взгляда оценил Мари-Ноэль, ее юную прелесть, изящество и красоту, не сделает счастливее исполненную горечи ожесточенную тень – ее тетку, Бланш. Почему Бела из Виллара бескорыстно отдает себя в дар, а Рене из Сен-Жиля, как спрут, опутывает своего возлюбленного щупальцами? Когда было посеяно губительное семя разрушения?
Этим утром я узнал три вещи. Первое: что мой телефонный звонок в Париж к Корвале не поможет фабрике, а приведет ее к краху; второе: что последний, любимый всеми управляющий был зверски убит на пороге собственного дома и его тело было брошено в колодец; и третье: что обитатели Сен-Жиля, как и все прочие люди на свете, воспользовались случаем выместить свое поражение на бывших друзьях.
Немного не доехав до деревни, я остановил машину и нащупал в кармане контракт и бумажник Жана де Ге. В бумажнике были его водительские права. Я раскрыл их. Подпись его, как я и ожидал, была типичная для всех французов – во время занятий в архивах и поездок по стране я видел сотни таких подписей на различных документах. После того как я несколько раз скопировал ее, я был уверен в успехе. Я вынул контракт и расписался с росчерком внизу страницы; сам Жан де Ге призадумался бы, прежде чем обвинить меня в подлоге. Затем я спустился в деревню, отправил по почте контракт и через ворота подъехал к замку.
Парадная дверь была распахнута, в холле царила суматоха. Гастон в рубашке с засученными рукавами тащил с помощью мужчины в комбинезоне, еще одного человека, которого я раньше не видел, Жермены и дюжей дочери прачки тяжеленный буфет к дверям в столовую. Что все это значит? Как мне узнать, не возбудив подозрений, чем вызван весь этот переполох?
– Месье Поль искал вас все утро, господин граф. Он говорит, вы не дали Роберу никаких указаний. Жермена, сходи-ка на кухню, посмотри, может быть, Робер еще там. – Затем, вернувшись к своему делу, сказал, обращаясь к незнакомому мне человеку, скорее всего – садовнику, судя по его виду:
– Ну-ка, Жозеф, приподними ножку с того бока. Взяли!
Жермена исчезла. Я в нерешительности остался стоять. Кто такой Робер и каких он ждет от меня указаний?
Через несколько минут femme de chambre вернулась в сопровождении низенького, кряжистого мужчины в бриджах и крагах; волосы у него были с проседью, на щеке – шрам.
– Вот Робер, господин граф, – сказала она.
– Доброе утро, Робер, – протянул я ему руку. Он пожал ее, улыбаясь.
Он удивленно взглянул на меня, затем неуверенно рассмеялся, словно я пошутил на его счет и он не знает, как ему принять эту шутку.
– Я насчет завтрашнего дня, господин граф. Я думал, вы пошлете за мной уже вчера, чтобы обсудить все приготовления, но Гастон сказал, что вас не было с самого утра, а приходить вечером я не хотел, чтобы не беспокоить мадам Жан, раз она плохо себя чувствует.
Я тупо глядел на него. Мы остались одни – Жермена и все остальные, перетащив шкаф в столовую, ушли на кухню.
– Насчет завтрашнего дня, – повторил я. – О да, похоже, завтра здесь будет много народу. Вас, быть может, интересует завтрашнее меню?
Лицо его передернулось, словно шутка зашла слишком далеко.
– Право, господин граф, вы сами прекрасно знаете, что ко мне это не имеет никакого отношения. Меня интересует завтрашняя программа. Месье Поль говорит, что с ним вы ее не обсуждали.
Передо мной внезапно возникли дикие картины: мы прыгаем наперегонки в мешках, сдираем кору с ивовых прутьев, ловим зубами яблоки, плавающие в воде, или что там еще полагается по обычаю делать во второе воскресенье октября, – какая-то увеселительная церемония, в которой я, владелец замка и поместья, должен буду играть главную роль. Я с радостью отказался бы от нее в пользу Поля.
– Вам не кажется, – осторожно спросил я, – что мы могли бы разок оставить все на усмотрение месье Поля?
Робер уставился на меня во все глаза.
– Что вы, господин граф! – воскликнул он. – Вы ни разу в жизни так не поступали. За все те годы, что я живу в Сен-Жиле, вы ни разу даже не заговаривали об этом. С тех пор, как ваш батюшка, старый господин граф, умер, вы и только вы устраивали ежегодную grande chasse[31].
Теперь уже я, должно быть, выглядел так, будто он отпустил не совсем уместную шутку. Grande chasse! Ну не идиот ли я?! За последние два дня при мне тысячу раз упоминали о ней, а я так ни о чем не догадался. Завтра, в воскресенье, в замок со всей округи соберутся соседи на большую осеннюю охоту, которую каждый год устраивал в своих угодьях здешний сеньор, граф Жан де Ге.
Робер тревожно смотрел на меня.
– Может быть, вам нездоровится, господин граф? – спросил он.
– Послушайте, Робер, – сказал я, – после того как я вернулся из Парижа, у меня голова была занята совсем другими вещами, и, честно говоря, я еще не успел подготовить завтрашнюю программу. Поговорим о ней попозже.
Он был сбит с толку, расстроен.
– Как прикажете, господин граф, – ответил он, – но время не ждет, а дел хоть отбавляй. Могу я прийти к вам в два часа?
– В два так в два, – сказал я и, чтобы избавиться от него, прошел через холл, сделав вид, будто хочу позвонить, и подождал, пока за ним не захлопнется дверь на черную лестницу. Затем вышел из холла на террасу, а оттуда спустился к кедру, давшему мне убежище в первую ночь. Два часа дня или полночь – мне было безразлично, все равно ни плана, ни программы завтрашней охоты у меня не будет. Чтение лекций по французской истории не подготовило меня к этому. Я не умел стрелять.
Глава 15
Помню, что с деревенской колокольни раздался благовест, призывающий на полуденную мессу, а затем послышались голоса садовника и, кажется, Робера; выйдя из боковой двери замка, они направились к службам. Низкие ветви кедра хорошо укрывали меня, и я остался незамеченным. Когда они отдалились, я миновал ворота в стене, поспешно пересек крепостной ров, прошел по дорожке под каштанами и двинулся по одной из длинных аллей к лесу. Не все ли равно, куда идти, лишь бы меня не достиг их зов; я знал одно: мне надо было так или иначе решить, как действовать дальше. Прежде всего мне пришло в голову притвориться больным – внезапное головокружение или таинственные боли в руках и ногах, – но в этом случае немедленно прибегнут к помощи доктора Лебрена, и он сразу же поймет, что я совершенно здоров. Простуда, легкое недомогание тут не годятся. Владелец Сен-Жиля не ляжет в постель в день большой охоты оттого лишь, что у него разболелся живот. К тому же я думал с ужасом не только о завтрашнем дне, но и о сегодняшней встрече с Робером, когда в два часа дня он придет ко мне за указаниями.
Может быть, использовать в качестве предлога Франсуазу? Но уж очень это выпадает из образа. Болезнь жены, как бы серьезна она ни была, не имела для Жана де Ге никакого значения. Конечно, я мог сесть в машину и исчезнуть, покинуть маскарад. Ничто не мешало мне так поступить в любой час дня или ночи. Возможно, сейчас самый подходящий момент. Я уцелел до сих пор лишь потому, что никто и ничто не посылало мне настоящего вызова. Отношения в семье, интимная связь за пределами дома, хитрости языка, подводные камни непривычного для меня порядка, запутанные дела и финансы – все это я одолел. Я погрузился в неизвестный мне мир, как беспечный путник, вступивший в болото, где каждый шаг засасывает его глубже, а отчаянные попытки выбраться делают ждущую его участь еще более неотвратимой. Но мне больше повезло: если я почувствую, что болото крепко держит меня и тянет в глубины, мне достаточно, чтобы обрести свободу, сделать шаг назад и вернуть себе свое "я", от которого я отказался в Ле-Мане.
Я переходил из аллеи в аллею, то попадая в тенистую чащу, то вдруг выходя на солнце. Все аллеи сходились в одной точке, у статуи Артемиды в центре парка, окружая ее сегментами света. Я не видел выхода из нелепой ситуации, в которой оказался, не знал, как решить вставшую передо мной дилемму. Оставалось одно: признать свое поражение.
Я медленно подошел к статуе и, остановившись, посмотрел на замок. Небо нахмурилось, вчерашняя сияющая голубизна пропала, блеклое солнце было затянуто бледной осенней пеленой. Сам опоясанный рвом замок казался серым и холодным, и хотя высокие окна гостиной были распахнуты настежь, они не манили к себе, оттуда глядел мрак.
Возле голубятни щипали траву коровы, а в нескольких шагах от них догорал костер – в столбе сизого дыма то и дело мелькал язык пламени, и дуновение ветра доносило до меня горький и грустный запах обугленного мокрого дерева и сырых листьев.
Чем дальше, тем больше я становился сам себе противен. Чувство собственного могущества, сознание своих сил и возможностей исчезли, мое сходство с Жаном де Ге было лишь внешним, нелепой клоунской маской, гримом из красок и пудры, который уже начал таять и отваливаться кусками. Увы, я не изменился, я такое же ничтожество, каким был всегда. Я никогда не умел обращаться с оружием, не знал, как попасть в цель, и вот теперь это привело меня к крушению. Любой человек с элементарной выучкой добился бы успеха и ввел всех в заблуждение, стреляя куда глаза глядят. Я не мог и этого, единственное, что я отличал, это ствол от приклада, все остальное было загадкой.
Я подумал о том, как смеялся бы Жан де Ге, как смеялся бы любой, кому вдруг рассказали бы, в какой я попал переплет. Унижение не так легко перенести, особенно если совсем недавно ты был вполне собой доволен. Когда вчера вечером я ехал в Сен-Жиль из Виллара и мне рисовалось, как Бела кормит на балконе птиц, я был достаточно в себе уверен; и даже сегодня утром, какой-нибудь час назад, возвращаясь с фабрики с контрактом в кармане, я не сомневался в себе. Сейчас из меня вышел весь воздух, мыльный пузырь тщеславия лопнул, развеялся, как дым.
И, словно в насмешку, знаменуя мое падение, часы Жана де Ге, надетые на левое запястье, упали на землю, и стекло разбилось. Я наклонился и поднял их. Лопнул ремешок, давно надо было заметить, что он износился.
Раздосадованный этой новой неудачей, я медленно шел по аллее с часами в руках и тут увидел, что обнаженные стрелки стоят на половине первого. Еще немного, и наступит время послеполуденной трапезы – ленча, время сидеть в столовой во главе стола, смотреть на своих домашних, давать указания насчет завтрашней охоты. Я подошел к голубятне, под защиту ее круглых стен, закрывающих меня от окон замка. Здесь, должно быть, играла утром Мари-Ноэль: на качелях лежал забытый ею джемпер. Постоял у костра, шевеля угли носком ботинка, пока не повалил горький, едкий дым и мне не стало щипать глаза. И внезапно это напомнило мне колодец перед домом управляющего на стекольной фабрике. Здесь тоже все было в запустении, заросло крапивой, и качели Мари-Ноэль казались такими же старыми и заброшенными, как тот колодец.
Веревка снова порвалась и свисала вниз, бесполезная, как конец лопнувшей цепи, и когда я глядел на нее, перед моим мысленным взором возникла колодезная цепь, обмотанная вокруг обвисшего тела мужчины, скручивающая его, и само это тело, летящее в глубокую черную дыру колодца, в воду, на дно. Я видел группу мужчин, которые, держась за ручку ворота, смотрят вниз, а затем, в смертельном страхе, хватают горсть за горстью осколки из груд отходов позади фабричных строений и кидают их в темную воду, где плавает мертвое тело, чтобы утопить его, погрузить его вглубь, пока, наконец, не засыпают его стеклом, и там ничего больше не видно, кроме отражения клочка ночного неба.
Порыв ветра снова донес до меня запах дыма, и внезапно, так же неожиданно, как перед моими глазами возник мертвец, я понял, что мне надо делать. Я подождал и, когда дым рассеялся, швырнул зажатые в пальцах часы в огонь. Они упали на груду красных углей. Тогда я наклонился и сунул руку в угли, стараясь вытащить часы. Я громко вскрикнул от жгучей боли и боком упал на траву, зажав другой рукой обожженное место, хватая траву, листья, все, что угодно, лишь бы прикрыть ожог. Часы, забытые, валялись рядом.
Я пролежал несколько минут, пережидая, пока пройдут дурнота и позывы рвоты, которые не мог подавить, а затем, подгоняемый острой болью, поднялся на ноги и побежал к замку. Мной владело одно желание – заглушить боль, спрятаться от света, от воздуха в мрак распахнутых окон. Я помню, как, спотыкаясь, перешагнул в гостиную через порог высокого окна, увидел напуганное лицо Рене, услышал, как она вскрикнула, и упал на диван, – темнота, к которой я стремился, обволокла меня со всех сторон, хотя боль не стихла. Я слышал, как Рене зовет Поля, а Поль – Гастона, меня окружали встревоженные лица, раздавались встревоженные голоса. Они пытались высвободить мою руку, прикрытую пальто, но я по-прежнему прижимал ее к себе.
Я мог только качаться взад-вперед и трясти головой, не в силах сказать им, чтобы они ушли и оставили меня одного, потому что для меня существовало сейчас лишь одно – боль.
– Надо найти мадемуазель Бланш, – сказал Гастон, и Рене тут же выбежала из гостиной; я слышал, как Поль крикнул, что пойдет звонить доктору, и в моем помраченном сознании забрезжила мысль: как хорошо было бы впасть в беспамятство, тогда исчезла бы и боль.
– Вы ранили себя, господин граф? – спросил стоявший возле меня на коленях Гастон.
– Нет, обжегся, кретин, – сказал я, отвернувшись, и подумал, что, имей я возможность ругаться и сквернословить по-английски, мне стало бы легче.
Вернулись остальные и снова столпились возле меня, тупо повторяя одни и те же фразы: "Он обжегся… рука… он обжег руку… но где?.. но как?..".
Потом все лица, что всматривались в меня, отодвинулись, а рядом со мной, на месте Гастона, очутилась Бланш. Она протянула руку, чтобы взять мою, но я вскрикнул:
– Больно!
– Подержите его, – сказала она Полю и Гастону, и они схватили меня за плечи и прижали к подушкам дивана.
Бланш взяла мою руку и намазала ее чем-то прохладным и освежающим, разбрызгивая содержимое тюбика по всей поверхности ожога. Затем наложила свободную повязку, сказав окружающим, что минуты через две боль утихнет.
Я закрыл глаза; вокруг меня раздавался нестройный шум голосов, слышался один и тот же вопрос: как это могло случиться? – и медленно, очень медленно всепоглощающая боль стала отступать, уже можно было терпеть ее, я больше не был воплощением страдания, я почувствовал, что состою не только из обожженной руки, у меня есть вторая, есть тело, ноги, глаза, которые могут раскрыться и посмотреть на собравшихся рядом людей, что, наконец-то, я в состоянии объяснить им, что произошло.
– Ну как, полегче? – спросил Поль.
– Да, кажется, – сказал я, немного обождав; мне не верилось, что боль отпустила меня надолго.
Я увидел, что к кружку возле меня присоединилась Мари-Ноэль; белая, как мел, она не сводила с меня огромных глаз.
– Что вы сделали? Что случилось? – спросила Рене; за ее спиной, держа рюмку коньяка, которого я не хотел, стоял встревоженный и огорченный Гастон.
– Мои часы упали в костер, – сказал я, – там, возле голубятни. Мне не хотелось их лишиться, я наклонился, чтобы поднять их, и обжег руку. Сам виноват. Полез, как дурак, в огонь. Что может быть нелепей!
– Вы что – не понимали, к чему это может привести? – спросила Рене.
– Нет, – ответил я, – я не знал, что огонь такой горячий.
– Чистое безумие, – сказал Поль. – Ты же мог вытащить часы палкой, любой деревяшкой, которая валялась у костра.
– Мне это и в голову не пришло.
– Вы, должно быть, стояли очень близко к костру, если часы упали в самую середину, – сказала Рене.
– Да, очень. Дым попал мне в глаза. Я ничего толком не видел – это тоже меня подвело.
– Я позвонил доктору Лебрену, он уже едет. Первое, что он спросил, – знает ли Франсуаза. Я сказал: "Нет". Он предупредил, чтобы мы ни в коем случае ничего ей не говорили. Такая вещь очень ее расстроит.
– Все будет в порядке, – сказал я. – Мне уже не больно. Бланш сотворила чудо.
Я поискал глазами Бланш, но она исчезла. Избавила меня от боли и ушла.
– Одно ясно, – сказал Поль, – в таком виде ты завтра стрелять не сможешь.
– Первое, о чем я подумал, – сказал я.
Все сочувственно смотрели на меня. Гастон с досадой поцокал языком.
– А вы так любите охоту, господин граф, – сказал он.
Я пожал плечами.
– Ничего не поделаешь, – сказал я, – на этот раз поохотятся без меня. Во всяком случае, часы я спас. Они лежат там где-то, в золе.
– И все это ради каких-то часов! – сказала Рене. – Никогда не слышала о таком глупом, бессмысленном поступке.
– И часы-то не золотые, мадам, – сказал Гастон. – Золотые часы господина графа все еще в починке в Ле-Мане. Господин граф надевал свои старые стальные часы, те, что месье Дюваль подарил ему на совершеннолетие.
– Поэтому-то я и не хотел расставаться с ними, – сказал я. – Сентиментальность.
Наступила странная тишина. Все молчали. Гастон поставил рюмку с коньяком на стол, минуту спустя Поль предложил мне сигарету.
– Что ж, – сказал он, – хорошо, что все обошлось, могло быть и хуже.
Пострадала в основном тыльная сторона кисти, кромка рукава даже не загорелась.
Все это время Мари-Ноэль стояла молча. Жаль, если я ее напугал.
– Не смотри на меня так серьезно, – улыбнулся я. – Все в порядке. Я скоро встану.
– Вот твои часы, – сказала она.
Подойдя поближе, Мари-Ноэль вынула руки из-за спины и подала мне черные от копоти часы. Я не заметил, как она за ними выбегала. Должно быть, это заняло у нее всего несколько минут.
– Где ты их нашла? – спросила Рене.
– В золе, – ответила девочка.
Я протянул к ней левую ладонь, взял часы и положил их в карман.
– Давайте забудем про все это, – сказал я. – Я поднял тут хорошенькую суматоху. Хватит на одно утро. Ленч уже остыл. Давно пора начинать. Должно быть, уже второй час. – Я задумался. – Франсуаза удивится, почему я не зашел к ней. Лучше будет, если ей передадут, что я ушел с Робером и еще не вернулся. И пусть кто-нибудь заткнет рот этой Шарлотте, вечно она выбалтывает все маман, там, наверху. Уходите, оставьте меня одного. Я есть не буду. Когда приедет Лебрен, проводите его сюда.
Я устал, на душе было скверно. Рука болела, но не так, как раньше, не столько на самом деле, сколько в воображении: с ужасающей ясностью я видел перед собой воспаленные, нежные ткани моей обожженной кисти. Я закрыл глаза, и все снова вышли. Некоторое время спустя раздался звонок, и минуты через две надо мной склонилось немолодое бородатое лицо доктора Лебрена в пенсне на большом носу; рядом с ним с отчужденным видом стояла Бланш.
– Что это вы натворили? – спросил доктор. – Мне сказали, что вы валяли дурака с огнем.
Хоть мне и наскучило это повторять, я покорно пересказал ему все с самого начала и, чтобы подкрепить свои слова, вытащил из кармана часы.
– Да, не очень разумно, – сказал он, – однако кто в своей жизни не делал глупостей? Давайте посмотрим, что там. Мадемуазель Бланш, размотайте, пожалуйста, повязку.
Бланш спокойно взяла мою руку в свои, и они вместе ее осмотрели. Доктор смазал ожог какой-то мазью, которую он принес с собой, и снова перевязал руку, сделав из бинтов кокон; к моему большому облегчению, ни он, ни Бланш не причинили мне боли. Она все еще не оставила меня, но теперь была глухой.
– Ну вот, – сказал Лебрен, – так вам будет удобней. Ничего серьезного, уверяю вас, через несколько дней вы и места того не найдете, где был ожог. Мадемуазель Бланш, повязку надо менять два раза – утром и вечером, и я думаю, все обойдется. Меня больше волнует, что завтра вы не сможете стрелять.
– Чепуха, – сказал я, – вы прекрасно обойдетесь без меня.
– Боюсь, что нет. – Он улыбнулся. – Вы – как ходовая пружина в этих часах. Если она не работает, весь механизм выходит из строя.
Я видел, что Бланш смотрит на часы, затем на меня. Наши глаза встретились, и в ее изучающем, пронизывающем взгляде было нечто, заставившее меня почувствовать на один кошмарный миг, что она знает правду, потому и пришла забинтовать мне руку и унять боль, – ведь я был чужак.
Охваченный раскаянием, я опустил глаза, а она обернулась к доктору и пригласила его в столовую перекусить. Он поблагодарил ее, сказав, что сейчас придет.
Бланш оставила нас вдвоем, и он вновь заговорил о Франсуазе, повторяя то, что я уже слышал от него по телефону. Я старался запомнить его слова, которые он подчеркивал резкими взмахами пенсне, но одновременно думал о Бланш и выражении ее глаз, спрашивая себя, каким образом она сумела проникнуть в мой обман и сорвать с меня маску. А может быть, это всего лишь мое воображение?
Появился Гастон с подносом в руках, но я махнул ему, чтобы он ушел.
– Вечером вам уже захочется есть, – сказал доктор, – сейчас еще рано.
Он вынул из сумки и дал мне таблетки, наказав принимать по одной раз в два часа, а если рука будет сильно болеть, то и по две, затем вышел из гостиной и присоединился ко всем остальным за обеденным столом.
Гастон по-прежнему хлопотал вокруг меня – плед на ноги, еще одну подушку под голову, и я подумал: а ведь узнай он правду – что я всего лишь фантом, копия его хозяина, и сознательно обжег себе руку из страха, как бы меня не разоблачили, – и преданность его и забота перейдут в растерянность, затем в недоверие и, наконец, в презрение. Это выше его понимания, и не только его, а всех обитателей Сен-Жиля. Так не поступают. В чем смысл обмана, если он приносит обманщику одни неприятности? Что он выигрывает? В том-то и соль. Что я выиграл?
Я лежал на кушетке, глядя на забинтованную руку, и вдруг рассмеялся.
– Значит, вам лучше? – сказал Гастон, и его доброе лицо расплылось в улыбке; смех принес нам обоим облегчение.
– Лучше – чему? – спросил я.
– Как – чему? Руке, господин граф, – ожог не болит так сильно?
– Болит, но иначе, – сказал я, – точно руку обжег не я, а кто-то другой.
– Так бывает, когда очень больно, – сказал Гастон, – а иногда вы чувствуете боль в другом месте. Помните моего брата, который потерял на войне ногу? Он говорил, что у него болит рука. Моя бабка родом из Бретани. В старые времена там переводили болезнь или боль на животных. Если у человека была оспа, брали живую курицу и подвешивали в его комнате. И болезнь тут же переходила от человека к птице, и через сутки она была мертва, а больной поправлялся. Не послать ли мне за курицей? Пожалуй, неплохая мысль.
– Не уверен, – сказал я, – а вдруг все выйдет наоборот? Вдруг курица больна и передаст мне свою хворобу… если и не оспу, то что-нибудь не лучше.
Кто из нас ускользнул, кто убежал из тюрьмы – я или Жан де Ге? Вот в чем вопрос.
Когда ленч закончился и все снова столпились вокруг меня, спрашивая, как я себя чувствую, я решил привести в исполнение вторую часть своего плана.
– Поль, – сказал я. – Почему бы тебе вместе с Робером не организовать все, что надо, на завтра? Раз я не могу ничего делать, я предпочел бы ни во что не вмешиваться. Вы на пару прекрасно со всем справитесь.
– Глупости! – воскликнул Поль. – Час-другой, и ты будешь в форме.
Сам знаешь, этим всегда занимаешься ты. Если возьмемся мы с Робером, ты только станешь наводить на нас критику и заявишь, что мы провалили все дело.
– Не скажу, – возразил я. – Действуйте, не теряйте времени. Я не могу участвовать в охоте, а остальное мне не интересно.
Я встал с кушетки и сказал, что пойду отдыхать в библиотеку; по их лицам я видел, что они думают, будто мое решение вызвано болью и разочарованием. Рене отвела доктора в сторону и о чем-то его спросила, он покачал в ответ головой:
– Нет-нет, уверяю вас, с ним все в порядке. У него просто шок. Такие ожоги очень болезненны.
Вы правы, подумал я, особенно если причинишь его себе сам и при этом напрасно. Теперь, когда моя паника по поводу грядущей охоты прошла, я понял, как можно было ее избежать, – стоило лишь заявить, что я не хочу в ней участвовать, и мне бы поверили. Они что угодно примут на веру, ведь им ни разу и в голову не пришло, что я не тот, кем они меня считают.
Когда я ушел в библиотеку, а замок охватила ленивая послеполуденная дремота, я понял, что мое жертвоприношение – палка о двух концах. Еще неизвестно, что хуже – приготовления к охоте или бездеятельность, на которую я себя обрек; теперь, после моего "отдыха", я окажусь во власти родных и буду вынужден отвечать на их расспросы – то самое, чего я стремился избежать. Чтобы чем-то занять время, я пододвинул кресло к бюро и, с трудом приоткрыв одной рукой ящик, снова вытащил альбом с фотографиями. На этот раз я мог не спешить, мне никто не помешает, и, пробежав глазами снимки детей, я, не торопясь, перешел к взрослым карточкам. Теперь я заметил многое, что упустил при первом беглом просмотре. Морис Дюваль был уже на ранних групповых снимках рабочих verrerie. На первом, датированном 1925 годом, он, еще совсем молодой человек, стоял в самом заднем ряду, а затем, как на общих школьных фотографиях, год от года передвигался на более видное место, пока, в самом конце альбома, не оказался в кресле рядом с самим графом де Ге-старшим. Видно было, что он чувствует себя свободно и непринужденно, что он уверен в себе – типичный староста класса рядом со старшим воспитателем. Мне понравилось его лицо. Энергичное, умное лицо человека, заслуживающего доверия, который безусловно внушает к себе уважение и любовь.
Я закрыл альбом и сунул его обратно в ящик. Возможно, там были и другие, но одной рукой рыться было бесполезно. Новый контракт все еще лежал у меня в кармане; интересно, что подумал бы обо всем этом Морис Дюваль?..
Я, должно быть, заснул в кресле – вдруг оказалось, что уже шесть часов. Меня потревожили – нет, не Поль, и не Рене, и не девочка, – меня разбудили шаги кюре. Он засветил лампу, стоявшую на бюро, и теперь внимательно вглядывался в меня, участливо кивая головой.
– Ну вот. Я вас разбудил. Я не хотел этого, – сказал он. – Я хотел только убедиться, что вы не страдаете от боли.
Я сказал, что все хорошо и что сон пошел мне на пользу.
– Мадам Жан тоже спала, – сказал кюре, – и ваша матушка также. Все больные обитатели замка хорошо отдохнули сегодня. Вам не надо ни о чем волноваться, я взял на себя миссию объяснить им обеим, что с вами произошло, и постарался, как мог, представить все в розовом свете. Вы не против?
– Что вы! – сказал я. – Я очень вам благодарен.
– Прекрасно. Ни одна из них не встревожилась, только сожалеют, что вы завтра не сможете принять участие в охоте.
– Чепуха. Я вполне с этим примирился.
– Вы мужественно ведете себя. Я знаю, какое место охота занимает в вашей жизни.
– Вы ошибаетесь, господин кюре. Какое уж тут мужество… Положа руку на сердце, я и физически, и морально – трус.
Кюре улыбнулся мне, продолжая кивать.
– Полно, полно, – сказал он, – не так уж все плохо, как кажется.
Иногда, хуля самого себя, мы потворствуем собственной слабости. Мы говорим:
"Я достиг дна бездны, дальше падать некуда", и чуть ли не с удовольствием барахтаемся во тьме. Беда в том, что это не так. Нет конца злу в нашей душе, как нет конца добру. Это вопрос выбора. Мы стремимся вверх, или мы стремимся вниз. Главное – познать самого себя, увидеть, по какому мы идем пути.