Интуитивно, каким-то сверхъестественном чутьем она частично догадалась, о чем я думал, но настоящий смысл моих слов от нее ускользнул. Наперсток позади часов был в безопасности, отгадчик "замерзал". Было так покойно лежать в глубоком кресле, что не хотелось двигаться с места.
– Ты не понимаешь, что я пытаюсь тебе сказать, – проговорил я.
– Нет, понимаю, – возразила она. – Ты не единственный человек с раздвоением личности. У всех нас множество "я". Но никто не пытается таким образом уйти от ответственности. Проблемы все равно остаются, и их надо решать.
"Холодней" и "холодней". Отгадчик ищет наперсток в другом конце комнаты.
– Нет, – сказал я, – ты упустила самую суть. И проблемы, и ответственность за их решение становятся иными, если человек, который за все в ответе, иной.
– А каким ты его видишь, того, кто за все в ответе? – спросила Бела.
На башне главной церкви Виллара пробило два часа. Торжественный звон колокола, откуда бы он ни доносился, всегда напоминал мне благовест, а эти глубокие, звучные удары раздались совсем близко и нарушили мой душевный покой.
– Иногда он кажется мне бесчувственным, – сказал я, – а иногда – слишком чувствительным. То он готов убить самых близких себе людей, то рискует жизнью ради чужих. Он говорит, что человечеством движет одно – алчность и сам он может уцелеть, лишь утоляя ее. Мне кажется, у него в голове сумбур, но он недалек от истины.
Я слышал, что Бела поднялась с места, поставила мою чашку на поднос и отнесла его к окошечку в стене. Затем вернулась и села на подлокотник моего кресла. Странно: мне это было неприятно. Не само это ласковое и естественное, хотя и небрежное движение, а то, что оно говорило о ее симпатии к моему второму "я", Жану де Ге, за которого она принимала меня.
Неприятен мне был и флакон духов, что стоял на комоде в гардеробной.
– Потому, что ему нравится их запах и мне тоже.
– Это зависит от размеров флакона.
– Он огромный.
– Тогда я бы сказала, что он проявляет предусмотрительность.
Вряд ли я узнал бы запах . Я никогда в жизни никому не дарил духов, почти все употребляющие духи женщины вызывали во мне отвращение, и я старался их избегать. Бела не душилась, от нее пахло абрикосами.
– Дело в том, – сказал я, – что это вовсе не алчность. Тут он ошибается. Это голод. А если это голод, как, спрашивается, мне всех их насытить? Как дать им то, что они хотят, ведь каждому надо свое? Мать, жена, дочь, брат, невестка, даже рабочие с фабрики – все заявляют на меня права, рвут меня на части. Честно говоря, я не знаю, что мне делать, с чего начать.
Бела не ответила, но я почувствовал ее ласковую руку у себя на лбу. Кто я, где я, как мое имя? Я был в неведомом море между двумя мирами. Уединенный остров, узкий и скалистый, – некогда мое пристанище, моя темница, – остался позади, а ждущий меня многолюдный, многоголосый континент, предъявляющий мне свои требования, на мгновение скрылся из вида. Моя личина сулила не только освобождение, но и новые пути. Что-то во мне ожило, что-то иссякло. Если бы можно было забыть все претензии, уйти от действительности, кем бы я был – самим собой или Жаном де Ге?
Я протянул ладони и коснулся ее лица.
– Почему я должен обо всем думать? – сказал я. – Я не хочу.
Бела засмеялась и, чуть коснувшись губами, поцеловала меня в закрытые глаза.
– Потому-то ты и приходишь сюда? – спросила она.
Глава 13
Когда я вышел из домика, все желтые от лишайника крыши горели золотом под предвечерним солнцем. Из ближнего здания высыпали гурьбой ребятишки с ранцами за спиной и учебниками в руках и перебежали на противоположную сторону канала по соседнему мостику. Мимо городских ворот медленно цокала копытами лошадь, запряженная в крытую повозку; сгорбившись на облучке, кучер лишь изредка пощелкивал кнутом. На торговой улице ставни были распахнуты, двери открыты. Вдоль платановой аллеи неподалеку от рыночной площади, возле которой во время базарной шумихи и сутолоки стояли повозки и грузовики, теперь сидели старики и старухи, греясь в последних лучах солнца, а рядом, шурша опавшими листьями и роясь в пыли, щебетали дети. Интересно, как он будет выглядеть ночью, этот Виллар, обитатели которого, как во всех провинциальных городках, рано ложатся спать, заперев двери и закрыв ставни; тишина, дома объяты тенью, серые от времени островерхие крыши круто спускаются к карнизам, готический шпиль церкви пронзает темно-синее небо; ни звука, разве что раздадутся шаги спешащего домой гуляки да послышится еле уловимый плеск воды в темных, недвижных, подступающих к стенам каналах.
Я никогда не мог устоять против соблазна, встречая en route[29] такие городки, остаться в них ночевать. Поужинав, я, единственный путник на улице, бродил мимо безмолвных домов, окна которых, наглухо закрытые ставнями, ничего не говорили мне об их обитателях; лишь изредка слабый свет, пробивающийся сквозь щель между створками, выдавал, что внутри есть жизнь. Порой глаз, как в темную пропасть, падал в открытое окно на верхнем этаже, порой я видел тени от зажженной свечи, пляшущие по потолку, или слышал плач младенца, но чаще всего кругом было тихо и спокойно, и я один рыскал по городку в компании с тощими голодными кошками, которые бесшумно крались по мощенным булыжником улицам, выискивая в канавах какую-нибудь поживу. Я прошел бы мимоходом под аркой городских ворот, кинул бы беглый взгляд на канал, посмотрел бы мельком на пешеходный мостик и домик, спрятавшийся в саду, и вернулся бы в отель, а утром навсегда уехал оттуда, так ничего и не узнав. А теперь, когда вся жизнь моя переменилась и я смотрю на все другими глазами, хотя бы этот уголок Виллара останется со мной навсегда.
Предзакатное солнце окрашивало все в густые, теплые тона. Это был дружественный город, все прохожие мне улыбались. "Рено", дожидавшийся меня на площади Республики, показался мне вдруг моим старым "рено", и белая пластиковая сумка Мари-Ноэль на сиденье, там, куда девочка кинула ее, придя с рынка, была непохожа ни на какой другой предмет, замеченный невзначай в чужой машине, полна особого смысла: я сразу увидел, как она болтается на узком запястье поверх короткой белой нитяной перчатки. Даже банк на углу в глубине площади стоял на своем месте, выполнял свое предназначение. Виллар был крепостью, убежищем, и, выезжая из него, я спрашивал себя, почему дар, принесенный мне чужой любовницей, оказался таким удивительным противоядием против моей тревоги, так расслабил натянутые нервы. Теперь я ничего больше не буду принимать близко к сердцу: ни слезы Франсуазы, ни вспышки Рене. Мать можно будет задобрить лаской, дочку – баловать в разумных границах, брата – успокоить, сестру – смягчить; никто из них не представлял больше проблемы, как это было в первые двое суток под кровлей замка.
Почему это так – трудно сказать. Одного физического довольства было недостаточно, в прошлом я имел случаи в этом убедиться. Может изменение личности ускорить внутренний темп, высвободить в мозгу какую-то клеточку, которой прежнее твое "я" из некоего предубеждения не давало воли? На свете полно несчастных, неприспособленных людей, которые призраками блуждают по жизни, пытаясь спрятаться от нее и обрести себя при помощи женщин. Я не из их числа. Бела из Виллара завершила картину, где уже были мать, жена и дочь.
Сердечность первой, доверие второй, смех третьей слились воедино и возникла четвертая – Бела. Когда я это увидел, я потерял голову. Такова часть ответа, но только часть.
Я не спутал ни одного поворота на пути в Сен-Жиль, и пока я приближался к замку – липовая аллея, мост через ров, ворота, подъездная дорожка, – а затем, проехав под сводчатым входом в стене, направлялся к службам, которые еще ни разу не видел вблизи, моя уверенность в себе все росла. Теперь меня ничем не устрашишь. Я оказался во дворике, где было два гаража с распахнутыми воротами, сарайчик и пустая конюшня со сломанными стойлами.
Когда я вылез из машины, с шумом захлопнув дверцу, на пороге конюшни появилась старуха, с которой я разговаривал накануне в коровнике, и, сказав что-то насчет "господина графа", позвала кого-то через плечо. Следом за ней в дверях возник мужчина в синем комбинезоне. Они, улыбаясь, подошли ко мне, и мужчина спросил, помыть ли машину. Я сказал "да", – возможно, здесь было так заведено; старуха вновь стала что-то бормотать, из чего я разобрал только три слова:"Хорошая погода" и "охота", а я кивал и улыбался ей в ответ.
Я прошел обратно через сводчатый проход, и пес тут же подбежал к загородке и залаял. Я остановился и принялся тихонько звать его по имени, но он продолжал лаять, в то же время неуверенно помахивая хвостом. Я приблизился ко входу в его вольер, чтобы он понюхал мою одежду. Он втянул носом воздух и растерянно отошел. Я увидел, что от конюшни на нас смотрит человек в комбинезоне.
– Что приключилось с Цезарем? – спросил он.
– Ничего, – ответил я. – Должно быть, я его напугал.
– Странно, обычно он носится как угорелый от радости, когда видит вас.
Будем надеяться, он не заболел.
– Пес в полном порядке, – сказал я. – Правда, Цезарь?
Я протянул руку и потрепал его по голове; успокоившись понемногу от моего тона и ласки, он продолжал молча обнюхивать меня, но когда я тронулся с места, снова начал рычать.
– Если он будет так себя вести в воскресенье, – сказал мужчина, – много вам будет от него проку… Может быть, дать ему после еды касторки?
– Нет, – сказал я, – не трогайте его. Он скоро придет в себя.
Что такое Цезарь должен делать в воскресенье, подумал я. Может быть, если я стану сам его выводить, он привыкнет ко мне и подозрительный лай уступит место приветственному повизгиванью! Иначе он привлечет к себе всеобщее внимание, начнутся расспросы, бедного пса обвинят в предательстве по отношению к хозяину, когда на самом деле он – единственное живое существо в Сен-Жиле, которому инстинкт подсказал правду.
Я поднялся по ступеням на террасу, и когда вошел в холл, из ниши направо от входа, где висел телефон, навстречу мне вышел Поль.
– Где, черт побери, ты пробыл весь день? – спросил он. – Мы разыскиваем тебя с часу дня. Рене тебя потеряла, вернулась домой в наемной машине, а затем, когда мы кончали второй завтрак, ко всеобщему удивлению, появилась вдруг Мари-Ноэль и преспокойно заявила, что ее подвезли на грузовике. Лебрен ждал до двух часов, но потом был вынужден уехать. Он только что снова звонил.
– А что случилось? – спросил я.
– Что случилось! – повторил Поль. – Ничего, если не считать того, что Франсуазе плохо и Лебрен запретил ей вставать с постели. Если она не будет осторожна, ее ждет выкидыш и она потеряет ребенка. И сама, скорей всего, будет на волосок от смерти. А больше ничего не случилось.
Я заслужил презрение, звучавшее в голосе Поля. Сейчас виноват был не Жан де Ге, а я. Я обещал вернуться пораньше, чтобы повидать врача. Я не сдержал обещание. Даже не вспомнил о нем.
– Какой у него номер телефона? – спросил я. – Сейчас же ему позвоню.
– Бесполезно, – сказал Поль. – Он снова уехал на вызов. Я ему сказал, чтобы он попытался связаться с тобой попозже вечером.
Поль повернулся на каблуках и, пройдя через столовую, исчез в библиотеке. Больше он не собирался меня ни о чем расспрашивать. И на том спасибо. Я знал, что мне следует сделать. Я прямиком поднялся наверх в спальню. Шторы были опущены, камин зажжен, в ногах кровати стояла ширма, заслонявшая огонь. Франсуаза лежала на высоких подушках, закрыв глаза. Когда я вошел, она их открыла.
– А, это ты, – сказала она, – я уже давно поставила на тебе крест.
Сказала им всем, что ты, возможно, сел в поезд и едешь обратно в Париж.
Голос был безжизненный, монотонный.
Я подошел к кровати и взял ее за руку.
– Мне следовало позвонить, – сказал я. – Меня задержали в Вилларе, но, честно говоря, я забыл. Мне нечего сказать в свое оправдание. Я даже не прошу простить меня. Как ты себя чувствуешь? Поль передал мне, что доктор Лебрен велел тебе лежать.
Ладонь в моей руке была холодная и вялая, но она ее не отняла.
– Если я встану, я потеряю ребенка. То, чего я боялась с самых первых дней. Я всегда знала, что случится что-нибудь плохое.
– Ничего плохого не случится, – сказал я, – надо только быть осторожней. Вопрос в том, насколько компетентен Лебрен. Ты не будешь против, если я приглашу акушера?
– Не надо, – сказала Франсуаза. – Я не хочу, чтобы сейчас вмешивался кто-нибудь чужой. Это выведет из равновесия меня, огорчит доктора Лебрена.
Главное – – не вставать с постели и чтобы никто меня не волновал. Я чуть с ума не сошла от беспокойства, когда Мари-Ноэль приехала с рабочими в грузовике, а Рене – в наемной машине, так как ты куда-то исчез. А затем, спустя несколько часов, так и не дождавшись тебя, я решила, что с таким же успехом могу махнуть на тебя рукой и надо смириться с тем, что ты не вернешься, что ты нарочно избавился от них обеих и уехал в Париж.
Усталые глаза всматривались в мое лицо, и я понимал, что должен держаться как можно ближе к правде.
– Я застрял в банке, – сказал я. – Тебе я охотно все расскажу, но не хотел бы, чтобы об этом знали остальные. Дело в том, что я налгал насчет контракта. Мне не удалось его продлить, когда я был в Париже, и я сумел все организовать, лишь позвонив отсюда к Корвале, а затем и зайдя сегодня в банк. Они согласились подписать новый контракт, но только на их условиях.
Это, естественно, значит, что verrerie будет работать с еще большим убытком, чем раньше, но тут уж ничего не попишешь. Придется так или иначе изыскать для этого средства.
На лице Франсуазы отразилось недоумение, и я продолжал стоять рядом, держа ее руку в своей.
– Не понимаю, зачем тебе было лгать? – сказала она.
– Наверно, из гордости, – ответил я. – Хотел, чтобы все поверили в мой успех. Возможно, я и добился его… на какое-то время. Я еще не знаю точно, каково наше финансовое положение. Но я хотел бы, чтобы ты держала все это при себе. Я не намерен ничего говорить маман, или Полю, или Рене, разве что обстоятельства сложатся таким образом, что не будет иного выхода.
Впервые Франсуаза улыбнулась и приподнялась на подушках, – видимо, хотела, чтобы я ее поцеловал; так я и сделал, затем отпустил ее ладонь.
– Я никому не скажу, – пообещала она. – Я так рада, что ты хоть раз в жизни доверился мне. Только странно, почему тебя так волнует фабрика. Мне казалось, мысль о том, что ее придется закрыть, беспокоила тебя куда меньше, чем Поля и Бланш.
– Да, – согласился я, – возможно, и так. Впервые я задумался об ее судьбе вчера, когда ездил туда.
Франсуаза попросила передать ей с туалетного столика гребенку и зеркало и, выпрямившись среди сбившихся в кучу подушек, принялась зачесывать со лба гладкие белокурые волосы точно таким же движением, какое я видел всего два часа назад. Но различие между моим настроением тогда и сейчас и между самими женщинами – одна беспечная и веселая, другая измученная и вялая – было столь разительным, что странным образом растрогало меня: я бы хотел, чтобы равновесие было восстановлено, чтобы Франсуаза тоже стала энергичной и счастливой, как Бела.
– Почему ты не рассказал мне все это в тот вечер, когда вернулся из Парижа?
– Тогда я еще не пришел ни к какому решению, – сказал я, – не был уверен, что предприму.
– Поль все равно обо всем узнает, – сказала Франсуаза, – как ты сможешь это от него скрыть? К тому же какое это имеет значение, раз контракт уже подписан! Как бы то ни было, всем нашим трудностям придет конец, когда у нас родится сын.
Франсуаза положила зеркало на столик у кровати.
– Мари-Ноэль сказала, что ты спускался в подвалы банка. Никто не мог понять – зачем? Я не знала, что ты держишь что-нибудь в сейфе.
– Разные документы, – сказал я, – ценные бумаги и прочее.
– А наш брачный контракт тоже там?
– Да.
– Ты взглянул на него?
– Да, мимоходом.
– Если у нас снова родится девочка, все останется по-прежнему, да?
– Очевидно, да.
– А что будет, если я умру? Все отойдет тебе?
– Ты не умрешь… Закрыть ставни? Шторы спустить? Зажечь у кровати свет? У тебя есть, что читать?
Франсуаза не ответила. Снова откинулась на подушки. Затем сказала, переходя, как с нею бывало и раньше, на "вы":
– Дайте мне медальон, который вы привезли из Парижа. Пусть лежит тут, рядом.
Я подошел к туалетному столику в алькове, взял небольшую шкатулку для драгоценностей, которую увидел там, и отнес ее Франсуазе. Она подняла крышку и, вынув медальон, нажала на пружинку, как раньше, и посмотрела на миниатюру.
– Где ты его сделал? – спросила она.
– В одном месте в Париже, – ответил я, – забыл, как оно называется.
– Рене говорила мне, что хозяйка антикварного магазина в Вилларе изредка рисует миниатюры.
– Да? Возможно. Не знаю.
– Если это так, закажем ей потом миниатюру Мари-Ноэль. И малыша.
Обойдется дешевле, чем в Париже.
– Да, вероятно.
Франсуаза положила открытый медальон на столик у изголовья.
– Тебе бы лучше было сойти вниз и помириться с Рене, – сказала она.
– Я слишком плохо себя чувствовала, чтобы утихомирить ее, когда она вернулась, ты же знаешь – с ней сладу нет, стоит ей выйти из себя.
– Ничего, остынет.
Я закрыл ставни, подбросил в камин дрова.
– Девочка, скорей всего, у Бланш, – сказала Франсуаза, – или наверху, у маман. Я была не в состоянии ее видеть. Скажите ей, что я не думала того, что наговорила сегодня утром, что я была расстроена и больна.
– Думаю, она и сама это понимает.
– Что ты сделал с осколками?
– Неважно. Я позаботился о них… Тебе еще что-нибудь нужно?
– Нет-нет… Буду просто тихонько лежать, и все.
Я прошел через ванную в гардеробную комнату, как накануне, переоделся и сменил обувь. Флакон все еще стоял на комоде. Он перестал быть безличным, как предмет, увиденный мельком на витрине, он знаменовал собой важный момент моей собственной частной жизни. Я убрал его в ящик и, так как в скважине торчал ключ, сам не зная почему, повернул его и сунул в карман.
Затем вышел в коридор и у подножия лестницы столкнулся лицом к лицу с Шарлоттой.
– Господин кюре только что ушел, – сказала она. – Госпожа графиня уже несколько раз о вас спрашивала.
– Я иду к ней, – отозвался я.
И снова, как в первый вечер, она пошла впереди меня. Но теперь, через каких-то двое суток, мне казалось, что с тех пор прошла целая вечность; ряженый, который шел тогда следом за нею, так же отличался от того, кто поднимался сейчас по лестнице, как теперешний я, в свою очередь, отличаюсь от того меня, который проснулся в гостинице в Ле-Мане. В тот первый вечер мужество мое было напускным, сейчас оно стало несокрушимым, как будто моя новая оболочка защищала меня, как броня.
– Господина графа надолго задержали в Вилларе? – спросила Шарлотта.
Я знал, что имею все основания не доверять и не симпатизировать ей, что каждое ее слово – фальшиво.
– Да, – ответил я.
– Мадам Поль пила чай у нас наверху, – продолжала Шарлотта. – Она была вне себя из-за того, что ей пришлось нанимать машину, чтобы вернуться в замок, и рассказала всю историю госпоже графине.
– Никакой истории не было, – сказал я. – Я задержался, больше ничего.
Мы уже достигли верхнего этажа, и, обогнав служанку, я прошел по коридору, завернул за угол и направился к дальней двери. Я вошел, приветствуемый визгливым тявканьем собачонок, спокойно отпихнул их ногой и, не задерживаясь, приблизился к креслу у печки, в котором сидела графиня в лиловой шали на массивных плечах. Я наклонился и поцеловал ее, с облегчением увидев, что Бланш в комнате нет и графиня одна.
– Доброе утро и добрый вечер, – сказал я. – Простите, что не смог раньше к вам зайти. Я уехал еще до завтрака. Да вы уже все об этом слышали.
Рад видеть вас на ногах. Как прошел день? Хорошо?
Я встретил насмешливый взгляд графини, казалось, ее глаза выискивают что-то в моих.
– Садись, – сказала она, указав рукой на стул. – Сюда, к свету, чтобы я видела твое лицо. Убирайся, Шарлотта. И чтобы не подслушивала у дверей. Спустись в кухню, скажи, чтобы сюда принесли два подноса с обедом.
Ступай, да не задерживайся там. Только сначала убери эти вещи.
Графиня отодвинула на край стола лежащий там молитвенник. Собачонки забрались на кресло и устроились у нее на коленях. Я закурил сигарету, по-прежнему чувствуя на себе ее взгляд.
– Так где же ты был? – спросила графиня, как только служанка вышла.
Я догадывался, что все, известное Рене и Мари-Ноэль относительно моего утра: поездка в Виллар, поход на рынок, посещение банка, возможно, даже час, когда я оттуда ушел, – достаточно было туда позвонить, – уже передано графине. Раз она спрашивает меня, где я был, значит, про домик на канале ей ничего не известно. Эту часть своей жизни Жан де Ге, по-видимому, от нее утаил.
– У меня были дела, – ответил я.
– Ты вышел из банка еще до половины первого, – сказала она, – а сейчас половина седьмого.
– А вдруг я ездил в Ле-Ман? – сказал я.
– Не на "рено". Он весь день простоял на площади Республики. Человек, который привез Рене домой, сказал, что видел машину, когда возвращался в гараж. Я велела Рене позвонить и спросить его.
Я улыбнулся. Маман, как ребенок, не могла скрыть мучившего ее зуда любопытства.
– Если хотите знать правду, – сказал я, – я пытался отделаться от Рене. И мне это удалось. Ничего больше я вам говорить не намерен. Можете выспрашивать меня хоть до полуночи, все равно ничего не узнаете.
Графиня тихонько засмеялась, и я увидел, что уже который раз мое инстинктивное отвращение ко лжи выручило меня.
– Я тебя не виню, – сказала она. – Рене ненасытна. Не поддавайся ей.
– Она томится от безделья, – отозвался я. – Все вы, женщины, живете здесь сложа руки.
– Было время, – сказала графиня, – до того, как умер твой отец, а ты женился, когда дел у меня было хоть отбавляй. Тогда мы, женщины, не сидели сложа руки. А дурочки, вроде Рене и Франсуазы, были еще сопливыми девчонками. Тогда жизнь имела для меня смысл. И для Бланш тоже.
В ее голосе было столько желчи, что я даже вздрогнул и быстро взглянул на нее. Жесткий, как у дочери, сжатый в ниточку рот; только что дразнившие меня глаза прячутся за набрякшими веками.
– Что вы имеете в виду? – спросил я.
– Ты сам прекрасно это знаешь, – ответила графиня, но тут выражение ее лица вновь изменилось: подбородок отвис, губы расслабились; она пожала плечами. – Я старая, больная женщина, – сказала она, – вот в чем горе, и это угнетает меня, как и тебя будет угнетать, когда придет твой черед. Мы очень с тобой похожи. Мы не хотим заниматься своими болезнями, не говоря уж о чужих. Кстати, как Франсуаза?
Я чувствовал, что стою у порога тайны, и, сумей я хоть на миг в нее проникнуть, я пойму, что происходит в сердце графини под этими складками плоти, но ее равнодушный, нарочито небрежный вопрос был задан другим человеком, черствым и бездушным.
– Вы же знаете, я не застал Лебрена, – сказал я. – Он позвонит попозже, вечером. Он запретил ей вставать. Она очень слаба.
Пальцы графини принялись барабанить по подлокотнику кресла. Три удара, затем два и снова три – четкий ритм. Взглянув на нее, я понял, что движение это бессознательно, она и не подозревает, что ее пальцы шевелятся. Дробный стук сопровождал какую-то еще не оформившуюся мысль, которую графиня могла выразить вслух, как, впрочем, могла и оставить при себе.
– Я разговаривала с Лебреном, – сказала она. – Вряд ли ты услышишь от него что-нибудь новое. Врач он никудышный, хотя и мнит о себе. С этим ребенком Франсуазу ждет то же, что было с прошлым. Вся разница в том, что на этот раз ей удалось сохранить его немного дольше.
Барабанная дробь по подлокотнику кресла продолжалась. Я, как завороженный, смотрел на пальцы графини.
– Франсуаза не хочет, чтобы я вызвал акушера, – сказал я. – Отказалась, когда я предложил.
– Ты это предложил? – спросила графиня. – Это еще зачем?
– Ну, как же, – сказал я, – а вдруг возникнут какие-нибудь осложнения, что-нибудь пойдет не так…
Наши глаза встретились, и, сам не знаю почему, меня вдруг охватило необъяснимое смущение. Я вспомнил пункты брачного контракта и те, что в случае смерти Франсуазы до рождения сына все ее огромное приданое будет разделено между Жаном де Ге и Мари-Ноэль.
В комнате, и до того душной, стало невозможно дышать. Я встал, распустил галстук. Я чувствовал спиной взгляд графини в то время, как, подойдя к окну, сражался со ставнями. Распахнув их и открыв одну створку окна, я высунулся наружу, жадно глотая воздух. Стемнело, поднялся туман.
Дорожки скрылись. Охотницу окутала белая пелена, даже голубятня внизу, на краю лужайки, казалась темным плоским пятном. Рядом на стене была голова горгульи: прижатые уши, щелки глаз, вытянутые вперед губы – сток для дождевой воды. Кровельный желоб был забит листьями; когда начнутся дожди, все это превратится в кашу и польется изо рта горгульи зловонным потоком.
Как оглушительно будет звучать шум ливня здесь, под самой крышей: сперва легкий перестук капель по свинцовым полосам кровли, затем все более стремительное падение водяных струй, омывающих стены, налетающих тучами стрел на окна, с бульканьем кружащих в водовороте над водосточной трубой; кто знает, возможно, для одинокой хозяйки этой комнаты глухой гул дождя и шелест листьев и мусора, извергающихся из горла горгульи, будут единственными звуками, которые она услышит в течение долгих часов зимней ночи.
Я закрыл окно и повернулся к нему спиной. Графиня по-прежнему смотрела на меня, но пальцы ее были недвижны.
– Что с тобой? – спросила она. – Почему ты нервничаешь?
– Вовсе нет, – ответил я. – Просто мне душно. Здесь слишком натоплено.
– Если даже так, то ради тебя, – сказала графиня. – Ты вечно жалуешься, что в замке холодно. Подойди ко мне.
Я медленно, против воли, приблизился к ней вплотную. Ее глаза, так похожие на глаза ее сына, на мои собственные, глядящие на меня из зеркала, видели меня насквозь. Она сжала мне руки.
– У тебя что – наконец проснулась совесть?
Считается, что прикосновение руки говорит о человеке. Ребенок вкладывает пальцы в ладонь взрослого и инстинктивно чувствует, доверять ему или нет. Два дня назад руки графини цеплялись за мои; растерянная, в паническом страхе, она молила меня о чем-то, а сейчас ее руки твердо держали мои, сжимали их до боли. Она была сильней меня. Ее пожатие не прибавляло мне и не лишало меня уверенности в себе, оно переводило ее в иную плоскость.
Пусть мать не знает секретов сына и делит с ним лишь малую часть его жизни, ее вера в него так безгранична, что кажется – он все еще в чреве: так же привязан к ней, так же слеп, как был до рождения, и она никогда не разорвет эту связь.
– Давай не будем сентиментальны, – сказала графиня, – и станем спокойно принимать все, что пошлет нам судьба. Слишком поздно – для тебя и для меня. Жизнь вовсе не коротка, как утверждают люди, это длинная, слишком длинная история. Мы – и ты, и я – еще не скоро умрем. Прошу тебя, давай, если сможем, не терзаться по пустякам.
Осторожный стук в дверь, и на пороге возникла Шарлотта с подносом в руках, за ней – Жермена со вторым; повторился весь обеденный ритуал, теперь уже знакомый мне. В первый вечер графиня почти не прикоснулась к еде, но сегодня она макала в бульон куски свежего хлеба и ела, не поднимая глаз от тарелки, чуть не касаясь ее подбородком. Я вспомнил про ветчину, фрукты и сыр в домике на канале и спросил себя, как Бела проводит вечера, обедает с друзьями или одна, как выглядит ее комната при закрытых ставнях…
Графиня повернулась ко мне и, протягивая на вилке кусочек бифштекса одной из собачонок, сказала:
– Почему ты молчишь? О чем ты думаешь?
– О женщине, – сказал я. – Вы ее не знаете.
– Она подходит тебе?
– Да.
– Все остальное неважно. У твоего отца одно время была в Ле-Мане любовница. Я как-то раз видела ее. Рыжеволосая. Форменная красавица. Он ездил к ней каждую пятницу. Шло ему на пользу, поднимало настроение. А потом она вышла замуж за богатого мясника и уехала навсегда в Тур. Я очень жалела об этом.
Шарлотта внесла в вазочках крем-брюле. Собачонки поднялись в ожидании на задние лапки.
– Так ты позволил Мари-Ноэль вернуться из Виллара с Жюли и ее внуком?
– продолжала графиня, переходя на другую тему. – Девочка была полна впечатлений, говорит, грузовик лучше, чем "рено". Я спросила, кто его вел.
Она ответила: один из рабочих, молодой, с кудрявыми волосами. Говорит: ей понравилось, как от него пахнет. "Расскажи об этом тете Бланш, – посоветовала я ей. – Послушай, что она тебе скажет".
Значит, мадам Ив – это Жюли. У меня отлегло от сердца. Застав, когда я вернулся, Франсуазу в постели, я совсем забыл о Мари-Ноэль и грузовике.
– Все дети любят кататься на грузовике, – сказал я. – Возможно, я сам – тоже.
– Ты? – Она засмеялась, – Лучше не вспоминать, что ты говорил в ее возрасте. Помнишь маленькую Сесиль, которую как-то привели к чаю? Ты зазвал ее в голубятню и запер дверь. Мать больше никогда ее сюда не брала. Бедняжка Сесиль… Не спускай глаз с Мари-Ноэль. Она растет как на дрожжах.
– Не очень-то весело, – сказал я, – быть единственным ребенком в семье.
– Глупости. Ей это по вкусу. Она не хочет видеть здесь сверстников.
Предпочитает тех, кто постарше. Я знаю, сама была такой в ее возрасте.