Часть первая
ГОРОД-ЩИТ
Еще не проснувшись до конца, лежа в дреме с закрытыми глазами, Медвянка, по своему обыкновению, вспоминала, что хорошее обещает принести ей наступающий день. Она всегда так делала — словно прикидывала, стоит ли вставать? — и каждый день неизменно убеждалась — стоит! И сегодня особенно! Сегодня — Лелин велик день, ее ждут первые в году хороводы, песни, игрища, в которых Лелей выберут не кого-нибудь, а ее, — ведь она, а не другая, краше всех девушек в Белгороде! Одна новая рубаха из крашеного тонкого льна, которую она сама вышивала ползимы, стоит того, чтобы подняться и надеть ее!
Потом Медвянке вспомнился вчерашний вечер, и она вздохнула с облегчением. Слава Ладе и Макоши, вчера Молчан наконец-таки собрался посвататься, ему отказано, и дело это кончено! Медвянка чувствовала себя так, будто три версты несла на плечах коромысло с двумя бадьями воды и наконец-то сбросила. Больше Молчан не будет ходить за ней тенью, значительно смотреть своими желтыми глазами и молчать, будто она ведунья и сама прочтет его мысли. Да если бы Медвянка и могла прочитать его мысли — не стала бы. Ей никогда не нравился степенный и толковый, но молчаливый и скучный кузнец-замочник, и она была всей душой рада, что больше он не станет к ним ходить.
Перевернувшись на спину, Медвянка открыла глаза, высунула руки с задравшимися рукавами рубахи из-под одеяла и сладко потянулась, зажмурилась. В отволоченное окошко тянуло свежим запахом весеннего утра, еще прохладного, но обещающего теплый день. Яркий Ярилин луч лежал на глиняном полу, и Медвянке вдруг стало скучно в доме, наполовину зарытом в землю, захотелось на волю. Оглядевшись, она увидела, что лежит одна, сестры Зайки нет, челядинка тоже ушла, ее подстилка из козьей шкуры свернута и засунута за ларь. Откинув одеяло, Медвянка спустила ноги на пол, одной рукой схватила вязаные чулки, второй — кожаный поршень, новенький, прошитый цветными ремешками, — отцовский подарок с прошлонедельного торга, и заторопилась, испугавшись, что спала слишком долго. Мать всегда приходит будить ее — отчего же сегодня не пришла?
Одеваясь и торопливо расчесывая костяным гребнем свою пышную и длинную рыже-золотистую косу, Медвянка слышала через окошко голоса матери и челядинки, возившейся в хлеву. Раз еще не выгнали корову — значит, не так уж и долго она спала. Скотину только вчера впервые в этом году выгнали на луга, и сегодня все улочки белгородского детинца и посада уже ждали, что вот-вот запоют за тыном рожки кончанских пастухов. И в этом ожидании тоже была весна, тоже был праздник.
Из передней клетуши слышались голоса отца и гостя, боярина Гостемира, который жил у них во время княжеских сборов в поход. Медвянка прислушалась к словам, заплетая косу, и усмехнулась: спор шел все о том же самом.
— Ты, Гостемире, ратный человек, вот ты мне и скажи: неужто у нас ворогов по всем землям столько? — расспрашивал гостя Надежа. — Сколько живу, а не помню, чтоб князь хоть одно лето дома побыл. Ты смотри: едва он в Киеве сел, так сразу на ляхов пошел, да тут же на вятичей, а на другое лето опять на них, на третье — на ятвягов. И так все семнадцать лет! На радимичей, помню, рать собирали, на болгар, на греков, на хорватов, — да где они есть, хорваты, что за народ такой, что нам до них за дело? На чудь ту же в который уж раз идут!
— А помнишь ты такое лето, чтоб печенеги на полян не ходили? — отвечал ему Гостемир. — То-то, не помнишь! А с печенегами воевать — люди надобны, кони, оружие, всякий припас. Где брать, коли в походы не ходить? Без вятической и чудской дани на что города строить? И без великого ума догадаешься.
— Без великого ума и другое догадаешься! — горячась и волнуясь, подхватил Надежа. — Вот уйдет князь, а без него печенеги нагрянут, все городки пожгут, все труды в дым пустят! Вон с Мал Новгородом что сотворили…
— Так за воями и пойдем, чтоб не печенеги нас, а мы их по ветру пускали! — тоже горячась и перебивая, убеждал его Гостемир.
— Оставался бы князь дома — никто к нам и не сунется! Как в песне поется: коли сокол в лову бывает, высоко птиц бивает, а не даст гнезда своего в обиду! А наш ясный сокол — чуть трава на луга, так он в облака!
Городник, посвятивший свою жизнь и труд обороне русских городов, и боярин, с отрочества привыкший полагать честь и доблесть в ратных походах, вели такие споры каждый день и никогда не приходили к согласию. Каждый из них был по-своему прав: ради будущей безопасности южных русских земель князю приходилось на время оставлять их без своей защиты. Чтобы удержать достигнутое, князь отправлялся собирать силы, рискуя потерять больше, чем приобретет. И ни сам князь, ни его мудрые бояре и бывалые воеводы не видели выхода из этого ведьминого кольца.
Но сегодня Надеже и Гостемиру не удалось доспорить до утомления, когда мысль о ковше холодного кваса вытеснит желание разобраться в княжеских делах. Со двора послышался шум, перепуганное квохтанье курицы, едва не попавшей кому-то под ноги, всполошенный лай пса Уголька. Что-то крикнула хозяйка, любопытная Медвянка выглянула из задней клети в переднюю, зажав в кулаке конец косы с недовязанной лентой и косником. Хлопнула дверь сеней, словно ее рвануло бурей, и на пороге жилья показался могучего сложения мужик с торчащей во все стороны, как будто ветром раздутой темной бородой. Даже вниз по ступенькам он не спустился, а рухнул, словно не в силах был снести свой гнев и возмущение.
— Ты гляди, чего деется! — возмущенно загудел он прямо от порога, не здороваясь и не кланяясь. — Опять полк притащился какой-то боярский, и сызнова тысяцкий к нам его сует! Да что мы — бездонные?
— Да не шуми ты, хоть поклонись добрым людям! — воскликнула жена Надежи, Лелея, устремляясь за нежданным гостем. Это был сосед, кузнец-оружейник, прозванный Шумилой. Родом он был из Полоцка, из племени кривичей. Именно за горячий и непокорный нрав полоцкий посадник отправил его первого со всем семейством на Киевщину, когда князь Владимир велел собирать народ для заселения вновь построенных сторожевых городов. Полоцкий посадник без сожаления расстался с хорошим оружейником, лишь бы избавиться от шумного бунтаря, который всегда был недоволен посадником и его тиунами, данями и повинностями, напоминал полочанам о том, что не всегда они были данниками Киева и совсем недавно еще имели свой княжий род, перебитый князем Владимиром.
— Сядь да расскажи толком! — уговаривала его хозяйка.
— Да где ж тут толк! — продолжал бушевать оружейник, никого не слушая. — У наших у кузнецов на всяком дворе уже по полку стоит, самим сесть некуда, хозяева на дворе спят, и клети, и бани заняты, хоть в хлеву живи, а у наших и хлев-то не у всякого есть! Доколе ж такое будет? Охота князю воевать — так и пущай себе идет, а нам-то за что такая беда? Что же он их на своем дворе не поселит? У него-то там не тесно!
— Уймись ты, мутник! — усовещал оружейника Надежа. — Какой ты Шумила — тебе Буреломом бы зваться пристало! Попомни мое слово: насидишься ты в порубе за баламутство!
— Да как тут терпеть — совсем замучили постоями! — не унимался Шумила. — У вас-то в детинце еще тихо. А у нас что орда прошла. Горшки побиты, куры поедены, хоть сам на солнышко кукарекай!
Надежа и Гостемир засмеялись.
— Выпей-ка квасу ради праздника! — весело сказал Надежа и взял со стола деревянный ковшик с ручкой в виде утиной головы. — Разом на сердце полегчает!
— Мутно на душе, коли пива нет в ковше! — засмеялся Гостемир.
— Какой такой праздник? — прогудел Шумила, вытирая рукавом выпуклый, блестящий от пота лоб. Выговорившись, он заметно поостыл и теперь переводил дыхание, как после трудной работы.
— Как какой? Лелин велик день же ныне! — воскликнул Надежа, наливая квасу из большой корчаги. — Стареешь, брате, стареешь, беда! Девичий праздник забыл! А ведь в молодые-то годы только и ждал, а? — Надежа подмигнул гостю, протягивая ему ковшик с квасом, и все трое заулыбались, вспоминая, как ждали когда-то в юности начала весенних хороводов и игрищ.
Словно отозвавшись на перемену разговора, в переднюю клетушу вышла наконец Медвянка. Поклонившись гостям, она повернулась, чтобы отец мог ее оглядеть. Прервав разговор, Надежа и оба гостя залюбовались ею. Не зря Медвянка надеялась и сегодня, третий год подряд, представлять богиню-Весну в игрищах и обрядах Лелиного велика дня. У нее были красивые карие глаза, блестящие, как темный янтарь, тонкие черные брови, словно прочерченные угольком, румянец горел на ее щеках непреходящей зарей. Уголки ее ярких губ были чуть приподняты, и это придавало подвижному лицу девушки выражение смешливого задора. Хороши были и волосы цвета темного меда, густые, тонкие, вьющиеся на висках и надо лбом легкими завитками, и в каждом волоске горел солнечный луч. Богиня Лада одарила Медвянку красотой, Мать Макошь дала ей легкий, веселый и бойкий нрав. Отец не чаял в ней души, все парни Белгорода не отводили от нее глаз.
Сегодня она чувствовала себя особенно красивой и нарядной, постаравшись в честь богини Лели. Наряды были единственным рукодельем, на которое Медвянка не жалела трудов: ее верхняя рубаха из красноватого полотна была расшита многими полосами цветной тесьмы, из-под нее виднелся подол нижней рубахи, покрытый многорядной вышивкой. На руках звенели витые серебряные обручья, на груди блестели бусы из красно-рыжего сердолика и желтого янтаря.
— Ах, хороша у тебя дочь! — одобрительно кивая, воскликнул Гостемир. — Хороша! Истинно, сама Леля-Весна! Будь я на двадцать лет помоложе да будь холостой, беспременно бы посватался!
— Спасибо на добром слове, да у нас в городе и своих женихов достанет! — весело ответил Надежа, со значением поглядев на дочь.
Медвянка фыркнула, подняла к лицу рукав — вспомнила о Молчане.
— Да уж я видал вчера! — тоже вспомнив вчерашний вечер, сказал Гостемир, подкручивая ус. — Женихов вам не с собаками искать!
— Собаками со двора гнать! — сдерживая смех, отозвалась сама Медвянка. Она знала, что в городе будет много болтовни про вчерашнее неудачное сватовство, что многие, особенно имеющие дочерей на выданье, будут осуждать ее за разборчивость, но ее это не беспокоило. Она очень любила, когда о ней все говорили.
— Ох, боги светлые! — Лелея недовольно вздохнула. Со вчерашнего вечера она только жаловалась, но против отказа жениху возражать не стала. С одной стороны, иметь в зятьях такого толкового и надежного человека, как Молчан, было бы хорошо, но Лелея была неглупа, хорошо знала свою дочь и не могла не понимать: Медвянка и Молчан совсем друг другу не подходят, в семье их не было бы лада. А без лада какое счастье?
— Макошь-Матушка ее дух, видно, из ветра сотворила! — качая головой, приговаривала Лелея. Старшая дочка, всегда готовая болтать, смеяться, петь, плясать хоть до зари, не была охотницей до домашней работы, и это не нравилось городничихе.
— Не ворчи, матушко! — защищал свою любимицу Надежа. — Ведь как хороша, добрым людям на радость, — посмотришь, и сердце веселится! Как огонек дом освещает!
— Огонек твой светит, да не греет! Наговоришь ты ей — она и без того привередница выросла, ни на одного доброго парня не глядит. Что же, княжича дожидаться — да где его взять?
— Будут здесь и княжичи! — подхватил боярин Гостемир, который неизменно заступался перед хозяйкой за Медвянку просто потому, что при взгляде на девушку у него веселело на сердце. Вот здесь он был целиком согласен с Надежей: за что ее бранить, если она так хороша! — Князь-то, слышали, и старших сыновей с собой в поход берет. Вышеслав, Изяслав, Святополк — все уже молодцы! И больше всех Вышеслав!
— Расскажи, боярин! — Медвянка улыбнулась Гостемиру, ее глаза блестели лукавой мольбой. Княжичи, которых ждали в Белгороде со дня на день вместе с самим Владимиром, занимали немало места в ее мыслях. Ей хотелось хоть разок посмотреть на них, узнать, какие они, сыновья Владимира, внуки Святослава, потомки Дажьбога.
— Да ну тебя! Собралась, так ступай! — Мать махнула на нее рукой, не давая Гостемиру начать рассказ. Она знала легкий нрав и живое воображение дочери и беспокоилась — от мыслей о княжичах добра не будет.
— Мы ее за Явора отдадим! — тут же доложила Гостемиру младшая дочка Надежи, которую пока еще звали детским именем Зайка. В свои десять лет она была миловидна, резва и проворна и обещала в будущем не уступить старшей сестре.
Медвянка не стала спорить с матерью и вышла из клетуши, приплясывая на ходу и смеясь прошедшему разговору. Ей и правда пора было идти. Про княжичей она еще успеет расспросить Гостемира, когда матери не будет поблизости, а упускать что-либо из сегодняшнего праздника она не собиралась.
* * *
Двор Надежи смотрел резными воротами на маленькую площадь в середине детинца, и старший городник, таким образом, жил в самом сердце города и всех его событий. Сюда же выходили дворы тысяцкого и епископа, подле них стояла маленькая деревянная церковь с одной маковкой, покрытой серебристыми плашками осинового лемеха. В детинце было тише и малолюднее, чем в Окольном городе, крепкие тыны белгородской знати стояли величаво и спокойно.
Выйдя со двора, Медвянка направилась к высоким воротам тысяцкого Вышени. Она была дружна со старшей Вышениной дочкой и уговорилась зайти за ней, чтобы вместе идти на Лельник. По дороге Медвянка с удовольствием ловила на себе веселые взгляды, улыбалась всем вокруг, даже напевала негромко. Тесноватая площадь детинца, отсыревшие за зиму бревна тынов, влажная земля, разбитая копытами скотины и сапогами дружины, были облиты золотом Хорсовых лучей, и все казалось красивым, потому что говорило о весне. А стоило Медвянке вспомнить, что скоро она увидит самого князя, как ликованье вскипало в ней, как бурный весенний ручей. Весна была вокруг нее и внутри нее, она сама была — Весна. Пройдя за ворота воеводского двора, Медвянка встретила десятника из Вышениной дружины, Явора. Увидев девушку, он остановился, не сводя с нее глаз, улыбнулся восхищенно и радостно. Яркое солнце слепило ему глаза; казалось, что Медвянка облита солнечными лучами и сама излучает свет. Она была словно вила, рожденная от росы и трав, с блестящими, как молния, очами, лучезарно-прекрасная Денница, дочь Светлого Хорса.
— Что смотришь, будто глаза примерзли? — задорно спросила Медвянка. — Или не признал?
— Гляжу — не пойму, живая ты или мне мерещится? — простодушно сознался Явор.
Медвянка засмеялась, но в сердце была премного довольна и его словами, и восхищением в его глазах. Она была рада, что встретила его, — на девичий праздник мужчинам смотреть нельзя, а ей хотелось показаться Явору во всей красе наряда.
— Мерещится-то спьяну, а ты не пьян ли с утра? — со смехом спросила она. — Смотри, воевода увидит!
— Да ты про что? — удивился Явор.
Но Медвянка уже проскользнула мимо него к крыльцу женского терема воеводских палат и поднялась на несколько ступенек.
— Постой! — Явор вдруг порывисто шагнул за ней и схватил ее за руку. Медвянка обернулась, и смех все еще играл в чистых чертах ее лица. — Постой! — повторил Явор, любуясь ею, и горячо заговорил: — Что же ты бежишь от меня, как от зверя лесного? Или я тебя обидел чем?
— Еще бы не обидел — у честного народа на виду за руки хватаешь! — с лукавым упреком ответила Медвянка и попыталась отнять руку. Явор легко останавливал на скаку жеребца и ломал в ладони еловую шишку — но тонкое белое запястье смешливой девушки легко выскользнуло из его пальцев. Насильно мил не будешь.
Медвянка принялась старательно поправлять витое серебряное обручье, а потом быстро глянула на Явора. Вот оно, дескать, мое обручье. Уж три года ношу, а потом пригожему молодцу отдам, за кого замуж пойду. Не за тебя! Не твоей родне на посиделках рушники вышиваю и пояса плету!
Явор без труда понимал ее взгляды — за несколько лет он узнал лицо Медвянки гораздо лучше, чем свое собственное. Она и правда была весна, то солнышком пригреет, то ветерком протянет, то прояснится, то нахмурится.
— Хоть сегодня-то, в Лелин день, не беги от меня, — тихо сказал Явор, снизу вверх глядя на девушку, стоящую на ступеньках крыльца. Медвянке очень нравилось смотреть на рослого кметя сверху вниз, и она задорно улыбалась, чувствуя, что он в ее власти. — Видит Ладина Дочь — никто тебя так не любит и любить не будет вовек, как я люблю.
И ведь правду говорит: никто другой столько твоих насмешек не терпел, — говорила умная часть Медвянки, но она была заперта в самой дальней клети ее души и голос ее был почти не слышен. А русалочий дух, владевший любимой дочерью Лады, уже выпалил ответ.
— А ты почем знаешь, как другие любят? — насмешливо отозвалась Медвянка, и ее блестящие глаза говорили: я-то знаю! — Коли ты мужика посадского через тын метнул, так мнишь, что всех одолел? Забыл, чего Обережа говорит: на всякого сильного сильнейший сыщется?
Избавившись вчера от Молчана, она с особым удовольствием вспомнила сейчас тот давний случай. В прошлую Макошину неделю Молчан, уже тогда думавший о сватовстве, хлебнул лишнего в гостях, изменил своей обычной замкнутости и, встретив Медвянку под чьим-то тыном, когда она шла домой с посиделок, решил непременно с ней поговорить о своем сватовстве. Только спьяну он мог подумать, что она согласится! Но она не хотела и слушать. А Молчан схватил ее за руки, прижал к тыну и неловко попытался поцеловать. К счастью, навыка у него в этом деле было меньше, чем у Медвянки навыка уворачиваться. Возмущенная и рассерженная девушка пыталась освободиться, но кузнец был слишком силен. Занятый борьбой с девицей, Молчан не услышал сзади шагов Явора, и вдруг чья-то сильная рука взяла его за пояс и приподняла, а вторая ухватила за ворот кожуха и пригнула вперед, слегка стукнув лбом о тын. Утратив равновесие, замочник тут же выпустил Медвянку и нелепо взмахнул руками, стараясь удержаться на ногах. «Побеседовал с девицей, удалой молодче, а теперь ступай восвояси! » — мирно пожелал ему знакомый голос. Сильные руки рывком подняли Молчана за пояс и за ворот, земля выпрыгнула из-под ног, холодно свистнул ветер, ловко проскочили внизу заостренные верхушки полуторасаженного тына, и подмерзшая земля радостно рванулась навстречу заблудшему сыну, вздумавшему полетать, — уже с другой стороны.
Этот случай долго со смехом обсуждал весь Белгород. Надежа поблагодарил Явора и подарил ему плеть с костяной рукояткой с навершием в виде волчьей головы. Подарок был с намеком и с предупреждением. Старший городник знал, что Явор и сам не прочь посвататься к его дочери — только не так, как Молчан. «Вот что тебе нужно будет, если ты мою дочь возьмешь! » — хотел любящий отец сказать желанному зятю.
А сама Медвянка, с восхищением наблюдавшая полет Молчана, тут же кинулась рассказывать подружкам забавную новость. Не упустила она ни одной мелочи — только забыла Явору спасибо сказать.
— Метнул, — спокойно подтвердил Явор, положив руку на столб крыльца и больше не трогая Медвянку. — И еще метну, коли опять стыд забудет. И покуда не сыскался такой, кто меня через тын метнет, я свою дорогу не брошу. Нет у меня ни матери, ни сестры — ты одна мне всех дороже!
— Я тебе дорога! Выкупить меня твоей казны не хватит! — крикнула Медвянка и взлетела по ступенькам до самого крыльца. Явор подался за ней, но она толкнула дверь и скрылась в сенях, только медово-золотистая коса с красной лентой и двумя серебряными монетами-диргемами на конце мелькнула перед глазами огорченного и раздосадованного Явора.
В сердцах ударив кулаком по резному столбу, Явор сел на ступеньку и угрюмо вздохнул, жалея, что опять заговорил с Медвянкой о любви. Знал ведь, что кроме обиды ничего не добьется, но тоска по Медвянке, и зимой не оставлявшая его, весной вскипела как горячая смола, а сама девушка показалась ему сейчас еще краше прежнего, и слова сами рвались с губ. Казалось, если промолчит сейчас — задохнется. Или правда за чужую ложку сдуру схватился, не про него такая красавица? Явор был высок и статен, но красотою похвалиться не мог: волосы выгорели на степном солнце почти до белизны, а лицо потемнело, отчего он казался несколько старше своих нынешних двадцати трех лет. В придачу нос его, когда-то давно перебитый, имел горбинку и был немного сворочен на сторону. Такой жених казался Медвянке недостойным ее красоты, и она без стеснения насмехалась над ним. Бывало, Явор по нескольку дней отворачивался, проходя мимо Надежиного двора, но красота и прелесть Медвянки снова и снова заставляли его забывать насмешки и прощать обиды. Такую красоту дают богини, а Мать и Дочь не рождают на свет ничего дурного. Только доброе, только на радость. Явор любовался Медвянкой, как зарей или радугой, и, страдая от ее насмешливости, в красоте ее находил утешенье.
Все еще улыбаясь после встречи с Явором, Медвянка поднялась в терем. В глубине души ей льстило, что первый молодец в Белгороде, предмет вздохов многих девиц детинца и посада, любуется только ею и даже не глядит на других. Это вам не Молчан! Слова Явора о любви были ей что прыжки через костер — близко к чему-то важному, священному, и страшновато, и весело, под ногами жар, над головой ветер, и дух захватывает, и смеяться хочется. А на отроков в воеводских сенях, встретивших ее жадными взглядами, значительно подтолкнувших друг друга локтями в бока, она глянула без смущения, с задорным вызовом: а ну сунься ко мне, кто хочет полетать через тын!
* * *
Весна в этом году выдалась ранней и теплой, семейство воеводы уж с месяц как перебралось из нижних теплых истобок в горницы. Здесь свет проникал не через маленькие волоковые окошки, а свободно лился в широкие окна, закрытые желтоватыми пластинками слюды в частой крашенной красной охрой раме, и светло было так, что иголку на полу увидишь. Лавки, лежанки и лари были покрыты цветными вышитыми покрывалами — рукодельем хозяйки и ее дочерей. Плахи пола прятались под трехцветным, степной работы ковром с узорами из мягких завитушек. На ковре валялась кукла, сплетенная из мягкой льняной пряжи, одетая в вышитую рубашечку, — младшая дочка тысяцкого еще не носила девичьей ленты.
Старшая боярышня, Сияна, встретила Медвянку в рубахе, с растрепанной косой и со слезами на глазах. Сияне только что исполнилось пятнадцать лет, но она была рослой, статной на загляденье. Белое лицо ее с правильными чертами и нежным румянцем было красиво, но светлые и мягкие брови и ресницы придавали ему детское выражение. Сияна была скромна, прямодушна, не тщеславилась своим знатным родом и высоким чином отца. Огонь жизни, который играл в каждой черточке Медвянки, у нее был запрятан глубоко внутри и до поры дремал. Если Медвянка была ярким душистым цветком, к которому со всех сторон устремляются пчелы, то Сияна была еще только почкой, ожидающей солнечного луча, который пробудит ее, даст силы расцвести.
— Ты чего, душа моя, не одета, не прибрана? — удивленно напустилась на нее Медвянка. — Или захворала? Или и у вас кмети всех петухов поели?
— Меня отец не пускает на Лельник! — слабым от слез голосом ответила Сияна. Ее розовые губы дрожали, а голубые глаза влажно блестели, как цветочки с каплями росы.
— Как не пускает? — изумилась Медвянка. — Чем же ты провинилась?
— Ничем я не провинилась! Говорит, мне не пристало, я, дескать, боярышня, мне не к лицу с черной чадью хороводы водить! Раньше не пускал — говорил, мала еще, но теперь-то не мала, мне шестнадцатое лето пойдет, я уже невеста! Все гулять будут, а я в горнице буду сидеть, как увечная какая-нибудь, как дурочка безъязыкая…
Тут выдержка совсем ей изменила, и Сияна снова расплакалась от горькой обиды.
— Говорит, Христос не велел, грех какой-то, вот еще! — сквозь слезы вымолвила она. — Это все Иван ему наговорил!
— Кто ни наговорил, а надо отца слушаться! — бормотала нянька Провориха, с детства ходившая за воеводской дочерью, а теперь смотревшая за ее младшими сестрами. — Да не кручинься ты так, голубка моя, мало ли тебе будет веселий! Ты же красавица у нас, как зорька ясная! Тебе ли в печали быть? Что тебе в хороводе этом! Попроси только — тебе отец из каменьев самоцветных велит венок свить, не чета прочим!
Но обе девушки ее не слушали. Легко было говорить няньке, много лет покрытой вдовьим повоем и поседевшей под ним. А для них, будущих невест, велик день Лели-Весны, заклинающий тепло и цветенье, предваряющий игрища и свадьбы русальего месяца кресеня, был важнейшим днем этой поры. Лишиться его было нестерпимо обидно. Кто он такой, этот болгарин Иоанн со своим богом Христом, почему он запрещает юности радоваться?
— Может, матушка за тебя заступится? — утешала Сияну Медвянка.
— Пробовала матушка, да он не слушает! Бискуп, говорит, огневается, князю расскажет, что, мол, тысяцкий в Белгороде Христа не почитает, а дочерей своих на бесовские пляски пускает. Я сама слышала, как они в гриднице говорили. И без того бискуп зол, что у нас ведун в детинце живет, а тут еще я… А скоро же князя ждут, отец и боится… Да откуда он взялся, Христос этот, что ему в наших весельях? Он — сам собой, а как же без Лели? Может, он и весне не велит быть?
Сияна плакала, уткнувшись в платок, не в силах ничего договорить до конца, но ее обида на отца, на епископа и на Христа была ясна и без слов. Все трое непонятно почему лишили ее веселья Ладиных и Лелиных игрищ, Сияна была разобижена и несчастна.
— Может, на Ярилин день он тебя пустит, — говорила нянька. Отняв у девушки мокрый платок, она дала ей новый и поглаживала боярышню по вздрагивающим плечам. — Тогда ведь князь уже в походе будет, он и не проведает ничего. А там и Купала скоро!
— Ах, да не плачь ты! — сказала Медвянка. Слова Проворихи о князе напомнили ей о том, о чем она сама думала так часто. — И правда, хватит тебе и после хороводов! Зато скоро у вас тут князь будет, и гриди его, и бояре, и княжичи! Вот бы мне на них хоть глазком поглядеть! А ты-то с ними всякий день за столом сидеть будешь! Не плачь, а то так и будешь зареванная, некрасивая. А будешь хороша да приглянешься какому-нибудь из княжичей, он к тебе посватается — княгинею будешь!
Медвянка мечтательно вздохнула, мгновенно представив всю череду этих замечательных событий, только на месте Сияны она видела себя. Но, по воле Матери Макоши, Пряхи Судьбы, каждому свое: Медвянку едва ли позовут в княжескую гридницу.
Сияна перестала плакать и теперь только водила платком по щекам и по покрасневшему носу. Она уже смирилась со своим несчастьем, но речи подруги ее мало утешили. Вот она-то вовсе не думала о гридях и княжичах и с радостью променяла бы их всех на свободное веселье в хороводе, без няньки и напоминаний о боярской чести. Но помочь горю было нечем — тысяцкий хотел жить в мире с епископом, даже если это угрожало миру в его собственной семье.
* * *
И в рощу за крепостной стеной, позади окружавших Белгород оврагов, Медвянка отправилась без подруги. Впрочем, это ее не слишком огорчило — чужие слезы скатывались с ее сердца, как роса с листа. Трисветлое Солнце прежним блеском встретило ее на дворе, и Медвянка забыла огорчение Сияны. Жалко, конечно, подругу, но нельзя с грустью в сердце идти величать Богиню-Весну — огневается! И Медвянка снова пела, призывая благодетельную силу Дочери:
Берегини-сестрицы,
Красные девицы,
Вставайте ранешенько,
Умывайтесь белешенько,
Выпускайте росу, девичью красу,
Ты моя краса, будь как чистая роса!
Перед воротами детинца, где выходил к ним кожевенный конец, стояли, дожидаясь Медвянку, две ее подружки, дочери тульника Укрома. Девушки были похожи друг на друга, но каждая была хороша по-своему, у обеих подолы рубах вышиты в девять рядов, в русых косах ленты, рукава стянуты у запястий плетеной тесьмой, по пять разноцветных стеклянных бусин блестело на шее у каждой — немалое богатство для Окольного города!
Девушкам не давали скучать три парня — два кметя и один свой, из кузнецов. Обе Укромовны весело смеялись, слушая их речи, — ни одна не будет обижена вниманием. А парни помнили, что один из них лишний, и каждый был уверен, что уж точно не он! Завидев Медвянку с увязавшейся за ней неугомонной Зайкой, девушки тут же вспомнили, что время болтать с парнями придет только вечером, и в притворном негодовании замахали на них руками: не держите, не до вас, мы идем Богиню-Дочь славить! Укромовны устремились следом за Медвянкой, парни провожали их глазами, приглаживая волосы и оправляя пояса. Вечером и поглядим, кто будет лишним.
На опушке рощи Медвянку уже дожидались девушки, собравшиеся сюда со всего Окольного города и из детинца. Без нее, любимицы богини Лады, никак нельзя было начать. Богаче всех были одеты и убраны девушки из дружинных родов. Князь Владимир прочно славился своей ратной доблестью и удачей, его воины часто привозили из походов добычу, получали в пожалования села и веси. Дочка сотника Велеба, Веснушка, сама была некрасива — большие выпученные глаза, толстые губы, волосы будто бронзовая проволока. Но серебряными украшениями она блестела, как рыба чешуей. На синей ленте, обвивавшей ее голову, было не два, не четыре, а целых десять колец-заушниц, которые ее отец привозил из разных походов. Даже Медвянка на миг позавидовала сотниковой дочке.
Каждая девушка принесла из дому угощенье, заменившее древнюю жертву: пироги, сметану, молоко, лепешки, особенно много было вареных яиц, расписанных цветными узорами. Сложив подношенья Ладе и Леле на заранее устроенной дерновой скамье, девушки разбрелись по роще искать цветов себе на венки. Цветов в эту пору было уже много, и всякая цветочная головка, белая, желтая, розовая, голубая, глядевшая из зелени травы, приветливо кивала, словно говоря: Леля-Весна пришла, проскакала по земле на золотом коне, и там, где ударил он жемчужным копытом, оттает земля, пробьется к свету трава, расцветут цветы. Идет в мир долгая пора тепла и света, а зима с ее тьмою, холодом, дымным угаром темных полуземлянок осталась позади.
Медвянка радостно шла по березняку, потоки весеннего свежего тепла овевали ее, струились от дышащей земли, от белых стволов берез, от чистого неба. Сама себе она казалась легкой-легкой: выйди на поляну, раскинь руки — и полетишь. Она ступала осторожно, чтобы поменьше мять юную травку, гладила белые стволы берез с черными глазками, теплые, нагретые дыханием Ярилы. Тонкая невесомая пленка березовой коры приставала к ее пальцам, и она ладонью чувствовала, как под кожей сестры-березы бьется и бежит сок. И в ней самой, как в березке, росла радость новой весны, пробужденная дыханием молодого, буйного божества — Ярилы. Словно чьи-то зоркие глаза с дружеским любопытством наблюдали за ней из гущи ветвей. Сам Догода — свежий весенний ветерок — бродил по березняку, шевелил и гладил ветки, и Медвянка оглядывалась, всякий миг ожидая увидеть его — в остроконечной шапке, из-под которой виднеются турьи рога, с легким посохом в руках, покрытым зелеными побегами, с доброй улыбкой на лице.
Медвянка забрела в рощу дальше всех, но не замечала этого: ей казалось, что она вошла в иной мир, прозрачный, светлый и прекрасный, в тот небесный край, где сама Леля проводит лето, осень и зиму.
Меж стволов засветилась широкая прогалина, Медвянка вышла на поляну и вдруг ахнула: в бледной зелени вокруг серого пня светились маленькие белые звездочки. Подснежники! Не боясь запачкать рубаху, Медвянка опустилась на колени и не сразу решилась протянуть руку к тонкому, почти прозрачному белому цветку. Сам Догода, видно, привел ее на эту тайную полянку, где так щедро рассыпаны эти цветы, слезы радости Лели от встречи с бабушкой, Макошью-Землей.
С пучком подснежников Медвянка явилась на поляну, где ее уже ждали и аукали. Завидев подснежники, девушки окружили счастливицу, дивясь и завидуя. Видно, только Медвянке должны были даться в руки светлые дары Лели-Весны, только ей и пристал венок Дочери. Девушки свили венок из разных пестрых цветов, украсили его подснежниками, словно жемчугом. Румяная, с блестящими глазами, в ярком душистом венке, Медвянка была прекраснее всех. Богиня-Весна не постыдится вдохнуть в нее свой дух, облачиться в ее тело и быть среди девушек, благословить их судьбу.
Лелю-Медвянку усадили на зеленую дерновую скамью, положили возле нее каравай хлеба, с другой стороны поставили кувшин молока, горшочек сметаны, разложили крашеные яйца. К ногам ее грудой сложили венки из травы и цветов. Гончаровой дочери Живуле посчастливилось найти россыпь лесных фиалок, и ее лежащий сверху венок смотрел на прекрасную Лелю множеством удивленных синих глаз. Вокруг Лели водили хороводы, пели величальные песни, желая, чтобы вся земля расцвела так же прекрасно, дала бы роду людскому столь же обильные дары, чтобы на каждую девушку перешла часть ее красоты и жизненной силы.
Зашумели речки, льды потекли,
Зазеленела береза, цветки зацвели,
Зазеленела дубрава, пташки запели,
Ой, выйду я, выйду цветочки собирати,
Цветки собирати, в веночки свивати,
Веночки свивати, Ладу с Лелей славити!
В благодарность Леля-Медвянка раздавала девушкам яйца, бросала им венки — которая поймает, та скоро выйдет замуж.
В разгар веселья до слуха девушек стал долетать шум со стороны дороги. Сначала они не обращали внимания на стук множества копыт: в эти дни белгородская дорога только ночью затихала. Но этот шум и невнятные крики казались особенно громкими. Одно только слово — «князь», невнятно долетевшее до поляны, заставило всех встрепенуться.
— Князь! — первой воскликнула сама Леля-Медвянка.
А за нею и все загомонили:
— Неужто князь приехал! Дождались! Бежим посмотрим!
С венками на головах девушки бросились бежать к опушке. И они не ошиблись: к мосту через ров к воротам города подъезжал отряд, который мог принадлежать только князю. Три десятка витязей, покрытых красными плащами, на одинаковых вороных конях, пестрая стая воевод в боярских бобровых шапках — конечно, это его ближняя дружина, хотя и не вся. Острые глаза Медвянки мигом выхватили из пестрого строя багряный княжеский плащ. Это был он, сам светлый князь Владимир Красно Солнышко! На Киевщине все знали его в лицо, и сейчас он казался красивее, бодрее обычного, — то ли князь радовался близкому походу, то ли и его не оставило равнодушным дыхание весны.
Гриди-детские заметили пеструю стайку девушек, появившуюся на опушке рощи, замахали им руками, что-то весело закричали. Девушки смеялись, закрывались рукавами. Видно, сам Перун послал им лучших своих внуков для игрищ и хороводов нынешнего вечера. Кмети из ближней княжеской дружины были мечтой, сладким сном любой девицы на Киевщине: они не только сильны, ловки и удалы, на них лежит благословение богов и любовь их — все равно что любовь самих Небесных Братьев Воинов.
Князь, уже въезжавший в ворота, придержал коня и обернулся. Взгляд его ясных серо-голубых глаз упал на Медвянку, словно молния, выбрав ее одну, минуя всех; и у нее захватило дух. Она стояла на опушке рощи, под зелеными шепчущими березами, гордо выпрямившись, как хозяйка, княгиня этого весеннего дня. С венком из подснежников на волосах, медом и золотом горящих под солнцем, с пылающими щеками, в красноватой рубахе, она казалась самой богиней Лелей, в свой велик день вышедшей из березняка приветствовать светлого князя.
Владимир Святославич подался к одному из своих спутников, русобородому великану с серым волчьим хвостом на шапке, и спросил что-то, показывая глазами на Медвянку. Тот недоуменно покачал головой. Тогда один из ехавших рядом гридей, предупреждая желание князя, тут же оторвался от строя и во весь мах поскакал к опушке рощи, топча молодую травку и разбрасывая комья грязи из-под копыт. Девушки с визгом бросились бежать и скрылись в роще. Смешавшись в первый миг, Медвянка тоже сделала шаг назад, но наткнулась на березу и осталась стоять, опираясь спиной о белый ствол. Этот всадник на вороном коне, в белой рубахе и с красным плащом за плечами, с мечом в серебряных ножнах на поясе, мчался на нее стремительно и в то же время медленно-медленно, как во сне. Брызгами разлетался чистый звон от серебряных подвесок на сбруе его коня, всадник казался Медвянке божественным виденьем — как сам Яровит, младший из Небесных Братьев Воинов, время которого — весна.
В последний миг, в двух шагах от прижавшейся к березе девушки, кметь резко осадил коня, а сам птицей спорхнул на землю. Боевой выученный конь стал как вкопанный, а всадник, держа блестящую серебряными бляшками узду, шагнул к Медвянке. Золотая серьга поблескивала в его левом ухе под светлыми кудрями, вольно вьющимися безо всякой шапки на радость девицам, а голубые глаза его смотрели на Медвянку ласково.
— Не бойся меня, краса-душа! — весело улыбаясь, воскликнул парень. — Не ворог я, не лиходей!
— А я и не боюсь! — уверенно ответила Медвянка. Парень показался ей статным и красивым, и даже шрам на щеке, полуприкрытый небольшой светлой бородкой, его не портил. Глаза ее загорелись прельстительным задором, и стало видно, что она не богиня, а простая смертная девушка.
— Послал меня князь спросить, как звать тебя, какого родителя ты дочь, — сказал кметь, глазами досказывая, что ему и самому хочется это знать. — А то, говорит, всех в моем городе любимом я знаю, а такую красу проглядел!
— Звать меня Медвянкой, а отец мой — Надежа-городник, — без робости ответила Медвянка. Ей отчаянно хотелось знать, смотрит ли князь еще на нее, — она слышала, что княжеский отряд остановился, — но кметь загородил от нее ворота в город и мост через ров.
— Знает князь отца твоего. К такому умельцу и князю в гости не зазорно пожаловать! — Парень улыбнулся и подмигнул Медвянке, намекая, что сам тоже не прочь зайти.
— Мой отец и князя сумеет принять как подобает! — ответила Медвянка, а лукавым взглядом досказала: и ты приходи.
— Кланяйся батюшке, краса-душа!
Кметь вскочил в седло — красный плащ его метнулся языком пламени — и поскакал назад к воротам. Князь тронул коня, весь его отряд потянулся в город, застучали копыта по бревнам моста.
Медвянка провожала глазами княжескую дружину, и улыбка сама собой засияла на ее румяном от свежего ветра и волнения лице. Сбывалось то, о чем она и мечтать не смела. Подружки сбежались к ней, тормошили, расспрашивали, завидовали — ведь сам князь отметил ее вниманием! Гридь из ближней княжеской дружины говорил с ней! А Медвянка даже не отвечала им — небывалый восторг бурлил в ее певучем сердце, ей хотелось плясать и смеяться. Поистине, Лада и Ярило подарили чудо своей любимице!
Медвянка и думать забыла о прерванном величании Лели: взгляд светлого князя заменил ей праздник. Другие девушки тоже не вспоминали о нем — приезд дружины занимал их гораздо больше. Только Гончарова дочь Живуля стояла позади всех и не смотрела на дорогу, а бережно держала свой венок с синими глазами фиалок. Она тревожилась, не разгневается ли Дочь на то, что праздник в ее честь так скоро прервали. Видно, этой весной даже богиня Леля была принуждена уступить дорогу Небесным Братьям Воинам — Яровиту, Перуну и Трояну.
* * *
С приездом князя Владимира словно само солнце вошло в Белгород. Суета и гомон обрели смысл и упорядоченность. Князь привел с собой только треть своей ближней дружины, еще не все обещанные городами полки подошли, но теперь каждому сделалось ясно, что подготовка кончается, поход близок и вот-вот турий рог даст знак вступать в стремя.
В семью старшего городника приезд князя принес одно беспокойство. Взволнованный рассказ сияющей Медвянки о том, как на нее смотрел сам князь, сильно напугал Надежу и Лелею. По Киевщине давно бродили слухи о чрезмерной любви светлого князя Владимира к красным девицам, и число его сыновей от разных жен было красноречивым тому подтверждением. Только водимых жен у него считали шесть или семь, а хотимых, мимолетных любушек не сочтет и сам Ярила! А Надеже вовсе не улыбалось отдать свою любимую дочь на княжескую забаву.
— Вот угораздило, прогневили мы чем-то богов! — причитала Лелея. — Мати Макоше, смилуйся, оборони от беды! И куда тебя только понесло, коза ты безголовая! Сорому не оберешься!
— Да не плачь ты, мати! — скрывая досаду, пытался утешить жену Надежа. — И мы не холопы, не смерды сирые, чтоб князь нас так обидеть мог! Силой не потащит он нашу девку к себе!
Но Лелея не верила утешениям и горевала, словно оплакивала уже свершившийся позор семьи. Надежа строго запретил Медвянке выходить со двора, а челяди велел никого из киевских на двор не пускать, а коли полезут силой, скликать людей будто о татьбе и разбое. Медвянка была обижена и расстроена, спорила с отцом, даже плакала. Вот когда она до конца прочувствовала горе Сияны, которую не пускали на Лельник! То, в чем она видела радость своей жизни, было накрепко запрещено родительской строгостью. И почему? Про князя всегда с три короба наврут, не сделает он им ничего дурного! Но Надежа был непреклонен.
— Буде тебе гулять, догулялась! — с непривычной суровостью сказал он ей. — А мне внука сколотного не надобно, хоть и княжьего рода. Пусть князь себе забавушек у кого другого поищет. Вот будем князя в поход провожать — посмотреть и тебя возьму. А покуда мне носа не смей казать из ворот!
Даже сидя за столом в княжеской гриднице, Надежа чувствовал себя как на еловой лапе, ерзал, едва притронулся к угощениям и все посматривал на князя. Но Владимир-Солнышко, поприветствовав Надежу наравне с прочими, больше на него не глядел. О его любви к красивым девушкам люди не лгали, но перед далеким походом у него были другие заботы.
А вокруг все пировали, кричали славу князю, хвалились ратной доблестью. Только один человек, как и Надежа, не разделял общего веселья. Сотник Велеб сидел мрачный и только пил кубок за кубком пахучий малиновый мед. В этот раз его сотня не шла в поход, а оставалась беречь Белгород. Добыча и слава на сей раз достанутся другим, и ничто не могло утешить Велеба.
* * *
На другой день весь Белгород гудел новостью: князь с большой дружиной идет на чудь! Многие радовались, надеясь на богатую добычу, но кое-кто беспокоился.
— На чудь-то хорошо, а как бы не пошли бы на нас печенеги! — толковал Надеже сосед, старшина сереброкузнецов Вереха. — Пора для них удобная — травень, как бы по траве по новой не наладились они к нам! Прослышат, что князя нету и ратей нету… Вот, остается у нас Велебова сотня, а что сотня сделает? В орде же тысячи несчетные! У нас один воюет, а на него семеро пашут. А у степняков — ни пахать, ни сеять, сколько мужиков, столько и воев, на нашего одного ихних десять! Стены-то у нас крепкие, да в осаде сидеть — припас надобно. Обещал князь дать припас, да где он? Ты его видал? И я не видал. Вот и думай, что нам с сего похода ждать — добра или худа. Как по-твоему, Яворе?
Явор тоже был здесь. Надежа увидел десятника на улице и сам зазвал в гости. Явор пришел охотно, надеясь повидать Медвянку. Она сидела в углу, ни на кого не глядя, неразговорчивая и угрюмая. Несмотря на все уговоры, отец держался своего решения не выпускать ее со двора. Медвянка была просто убита таким разочарованием, но ослушаться не смела. Меньше прежнего расположенная заниматься полезным делом, она бродила по дому и по двору, вслух жаловалась на судьбу и завидовала Зайке. Младшая сестра вольно бегала по всему детинцу и вместе с другими детьми целыми днями сидела у ворот княжеского двора, любовалась на бояр, гридей и их коней в блестящей серебром упряжи, а потом возбужденно пересказывала сестре все, что видела. Но Медвянку это мало утешало. Где-то там, на площади за тыном, ходил тот самый голубоглазый парень из детских, показавшийся ей самим Яровитом. Иногда Медвянке казалось, что она слышит в гуле голосов за тыном и его веселый голос, что-то кричащий, поющий, смеющийся. Он был так близко, но они не могли увидеть друг друга. Медвянке казалось, что за неизвестную вину она одна не допущена на всеобщее веселье.
И Явор, не сводящий с нее глаз, вызывал у нее только досаду. Куда ему до киевских витязей! Он был таким скучным и невзрачным по сравнению с киевлянами, что Медвянку даже злила его упрямая надежда ей понравиться. А киевская дружина завтра-послезавтра уйдет в поход, и она, быть может, никогда уже не увидит ни княжичей, ни воевод, никого, кроме Явора с его кривым носом! Медвянке было тоскливо и досадно, а одолевать дурные чувства она не умела.
А Дунай Переяславец, занявший столько места в ее мыслях, тем временем вовсе не думал о ней. Его увлечения быстро загорались и быстро угасали, ему нравились все девушки на свете, но ни к одной он не был по-настоящему привязан, ни разу не думал посвататься, хотя в двадцать один год пора было обзаводиться семьей. Его занимало только то, что было у него перед глазами. А с глаз долой — из сердца вон. В другое время и с Медвянкой бывало так, но теперь, в домашнем заточении, ей было не на что отвлечься и не о чем больше думать. А Дунай в потоке забот и новых впечатлений давно потерял из памяти ее образ. Небесный его покровитель — Яровит — влек его к новым и новым встречам, разговорам, мечтам.
Не таков был Явор. Его чувства и привязанности возникали не так легко и не давались кому попало, зато держались крепко. Однажды полюбив Медвянку, он любил ее вблизи и вдали, в радости и в печали. Никакой поход не мог заставить его забыть о ней — среди дел и забот он любовался ее образом в своем сердце и черпал в нем силы для нелегкой ратной службы. Может быть, Медвянка и не стоила такой глубокой и сильной любви, но таким уж был сам Явор, такими были и его чувства — делить себя он не умел.
Сейчас Явор видел, что Медвянка не хочет разговаривать с ним, но то и дело поглядывал на нее. Его тревожил ее расстроенный вид, — он тоже слышал о ее встрече с князем и думал, что она боится злых языков. Он и пришел сюда сегодня, чтобы узнать, не нужна ли ей защита, и Надежа был всем сердцем благодарен ему за это.
Услышав свое имя, Явор отвлекся от мыслей о Медвянке и повернулся к Верехе.
— Как мыслишь, ждать ли нам сим летом печенегов? — повторил сереброкузнец.
— Не посмеют! — уверенно ответил Явор. — В прошлое лето из-под Васильева так их погнали, что долго помнить будут.
— Так ведь сколько городов тогда полки собирало! — воскликнул Вереха и принялся вспоминать: — Из Киева были, из Овруча, из Чернигова самого! А ныне-то где они все? Все в чудь идут, а мы с чем остаемся?
— Как так с чем? — вскричал Надежа и выразительно махнул в сторону Явора. — А нашего тысяцкого дружина? Наши-то соколы ясные с нами остаются, — да пусть хоть три орды под город придут, я бояться и не вздумаю!
— Одно хорошо — за твоими стенами нас не взять! — сказал Вереха. — Истинно, как в Перуновом Ирье живем!
— С такими стенами и дружины не надобно, — негромко и язвительно сказала Медвянка. Она обращалась якобы к матери, но бросила быстрый колючий взгляд на Явора. — Хорошо в белгородской дружине служить! Знай себе у ворот стой, да по улицам похаживай, да на девиц поглядывай!
Явору нетрудно было понять, в кого она метит своей речью. Медвянка заметила, что он задет ее словами, но не унималась.
— Боги милуют — на Белгород вороги не идут, а искать их — заботы нет! — продолжала она. — Кто посмелее — те с князем идут, в чужих землях себе ратного дела ищут. А иные хоть и воями зовутся, да воюют с тараканами возле теплой печки!
Этого Явор уже не мог пропустить мимо ушей. К ее насмешкам над его перебитым носом он уже привык, но эти нападки его сначала удивили, а потом обидели. Свою службу на рубеже степей он считал и важной, и трудной не менее, чем покорение дальних земель. Гордость воина мешалась в его сердце с обидой, он помрачнел и нахмурился.
— Не про меня ли толкуешь? — глухо, отрывисто спросил он, исподлобья глядя на Медвянку.
А она словно бы обрадовалась, что проняла его своими словами.
— А хотя бы и про тебя! — с вызовом ответила она и отбросила шитье, которое бесполезно ковыряла иголкой. — Про кого же мне толковать, как не про тебя? Проходу от тебя нет! Куда ни повернусь — опять ты рядом толчешься! Вся удаль твоя на девок ушла! А как князь в поход идет — только тебя одного и не видать!
— Вот как ты про меня! — Лицо Явора побледнело даже под загаром, потом потемнело от прилившей крови, дыхание участилось. Каждое слово Медвянки, ее презрительный взгляд били его в самое сердце, словно железный наконечник стрелы. Никогда еще ему, выше всего ценившему ратную доблесть, не приходилось слышать обвинений в лени и трусости. Ни от кого он не потерпел бы их, а в устах любимой им девушки они были страшнее смерти. Вот чем она отплатила ему за любовь! И сама Медвянка вдруг показалась ему вовсе не красивой, а злой, как омутница с холодными глазами и мертвым сердцем. И как раньше его тянуло к ней, так теперь резко толкнуло прочь, — хотелось бежать от нее подальше, чтобы не видеть презрения в ее блестящих глазах, не слышать этих несправедливых упреков, остро жалящих и его любовь, и его гордость.
— Ну, благодарю, — надоумила! — с трудом переводя дыхание, выговорил Явор. — И верно, чего я здесь-то не видал? И на чудь пойдешь, только бы глаза мои тебя вовек не видали!
— Славно надумал! — раздраженно одобрила Медвянка. — Ну, чего же ты не идешь? Беги скорей, а то передумаешь!
Явор резко вскочил со скамьи.
— Спасибо за дружбу, хозяине, пора мне! — глухо бросил он Надеже и стремительно вышел, даже раньше, чем удивленный хозяин успел хоть что-то ответить ему.
Видя, что наделала своими словами, Медвянка была и довольна и несчастна разом. Ей хотелось всех прогнать от себя и горько расплакаться. Она редко чувствовала себя несчастной, и тогда обида на весь свет терзала ее, как все двенадцать злых сестер-лихорадок.
* * *
Резкими сердитыми шагами Явор вышел со двора Надежи и направился к воеводским воротам. В нем кипел гнев на вздорную девчонку, которая судит о том, чего не знает и не понимает. Его жег стыд, что он так долго смотрел на нее обожающе-помраченными глазами. Словно протрезвев, Явор увидел ее по-новому, и она уже казалась ему не лучезарной Денницей, а только недоброй и бессердечной девицей. Макошь дала ей красоту, но не дала сердца. «Да и чего в ней нашел хорошего? — с досадливым удивлением думал Явор по пути к воеводскому двору. — Вон в гончарном конце Егоза — тощая да рыжая, тоже только и знает, что вертеться да хихикать, — ничем не хуже. Видно, от безделья одурел, ровно сглазили меня! Весь город знает! За спиной смеются! » Ему хотелось скорее забыть и Медвянку, и свое помрачение, убежать куда-нибудь подальше — да хоть в чудской поход, сбросить с себя эту дурную любовь, как старую кожу. Явор знал, конечно, что сотня Велеба, в которую входил его десяток, по жребию остается в Белгороде, но теперь, после упреков Медвянки, не мог смириться со своей бесславной участью и хотел просить тысяцкого отпустить-таки его в поход. Здесь ему без труда найдется замена, а его место — в походе. Не пристало мужчине, воину сидеть сиднем в городе за крепкими стенами! От чего белгородцев оборонять — от дурного домового? С этим делом старый Обережа лучше управится.
Хоромы князя и тысяцкого стояли на одном широком дворе, обнесенные общим тыном, и соединялись меж собой просторными сенями. Сейчас на дворе было людно и шумно. Горделиво расхаживали щеголеватые гриди-детские, бегали челядинцы, сновали разные купцы, ремесленники. Всех расталкивая и никого не замечая, Явор взбежал на крыльцо терема и в сенях перед гридницей столкнулся с кем-то из детских. Даже не глядя, тот быстро и чувствительно толкнул его в плечо, шагнул вперед, заступая Явору дорогу, и только потом обернулся.
Словно конь, остановленный на полном скаку, Явор яростно впился глазами в неожиданное препятствие. Толчок уже был нешуточной обидой, а сейчас Явор менее всего был склонен прощать. Этого парня он знал — да и кто не знал Дуная Переяславца, его золотую серьгу в левом ухе и шрам на щеке, о котором он рассказывал всякие небылицы?
— Куда несешься, будто тур за коровой? — насмешливо ответил Дунай на гневный взгляд Явора. — Того гляди стену лбом прошибешь, княжьи хоромы завалишь!
Расправив плечи и уперев руки в бока, киевский витязь стоял перед белгородским десятником, не пуская его к дверям гридницы. Дунай был на пару лет моложе Явора, но многолетнее положение княжеского любимца приучило его на всех смотреть свысока, будь то хоть боярин, хоть воевода, не сидящий, как Дунай, каждый день за княжеским столом. По своей близости к князю детские считали себя выше всех прочих, а Переяславец, статный, веселый и удалый, был воплощением всех их лучших качеств, их гордостью и отрадой самого князя Владимира-Солнышка.
Детские вокруг дружно рассмеялись, их смех хлестнул Явора больнее плети. А Дунай продолжал, оглядывая Явора с насмешливым удивлением:
— Откуда ж такой скорый? Не пожар ли? Не петух ли клюнул?
— К князю мне, — бросил Явор и хотел его обойти, но Дунай снова оказался перед ним.
— Занят князь с воеводами, не до тебя, — с пренебрежением ответил он Явору. Весь его уверенный вид показывал, что в его власти пустить или не пустить к князю.
Но и Явор был непрост — в хоромах воеводы Вышени его слово значило немало, и он не мог стерпеть, чтобы заезжий гость не давал ему пройти.
— А ты мне не указывай! — резко, с досадой ответил он. Явор знал, что Переяславец — один из первых любимцев князя Владимира, но сейчас ему было на это наплевать. — Ты-то здесь в гостях, а я дома!
— Мы при князе везде дома, — уверенно ответил Дунай и смерил Явора любопытно-испытывающим взглядом. Оба они были одного роста, но казались неровней. Даже сегодня, в будний день, Дунай был одет в нарядно вышитую рубаху, обут в красные сапоги, на груди его сверкала витая серебряная гривна, широкая — впору седому воеводе. Красный плащ его был сколот на плече серебряной запоной варяжской работы, серебряные бляшки на поясе сверкали сплошной чешуей. Светловолосый и кудрявый, с ясными голубыми глазами и белыми ровными зубами, любимец князя был и любимцем всех киевских девушек. Куда было до него десятнику сторожевого города! Лицо Явора, потемневшее от гнева и внутреннего напряжения, сейчас казалось страшным. И рубаха на нем была грубее, и сапоги проще, и бляшки на поясе в один ряд.
— Здешний, стало быть! — Дунай снова усмехнулся. — Застенный сиделец! Хорошо ли вам тут живется, не тревожат ли мухи? Вы бы хоть ворота иногда отворяли, ветерка бы впустили, а то у вас тут и не продохнуть!
— Пригрелись они тут, уж и выйти в поле боязно! — подхватил его насмешки другой киевлянин.
— Куда там — ноги-то затекли от сидения!
— Бока болят от лежания!
Детские стояли кругом Явора и Дуная, смеялись, поддерживали своего. Но Явор больше никого не видел. Он смотрел только на Дуная, в его красивое, уверенное, смеющееся лицо. Откуда в нем столько гонора — в палатах княжеских нашел его, в палатах и-красуется, а вот каков он в поле будет? И чем он серебро свое заслужил — застольными песнями? И все же перед Дунаем Явор сам себе казался мужиком-засельщиной, и чувство незаслуженного унижения усиливало его гнев и досаду. Раздражение и обида кипели в нем, а Дунай словно нарочно разжигал их.
— Чего на дороге стал? — отрывисто бросил Явор Дунаю, сдерживаясь из последних сил. — Пусти!
Но Дуная нелегко было напугать — его это все только забавляло. Взгляды и смех товарищей-детских подзадоривали его и без того беспокойный нрав.
— Нельзя такому горячему к князю — палату запалишь! — весело отозвался он и с вызовом предложил: — А надобно тебе, так пройди!
Явор сорвал с плеч мешающий плащ, а Переяславец уже стоял перед ним, готовый встретить удар. Нет, не только на словах он был ловок, — Явор даже не заметил, как он успел это сделать, перелился, словно язык пламени. Киевляне волной откатились по сторонам, освобождая место. Кулаки Дуная были привычно готовы к драке, смех исчез с его лица, но голубые глаза смотрели так же ясно, вызывающе и уверенно, словно говорили: «Ну-ну, давай, поглядим, на что ты годишься, а я-то и не таких перекидывал! »
Каждый из детских мог одолеть пятерых, но в Яворе сейчас была ярость рыкаря. По его темному лицу Дунай это понял и внутренне приготовился к нешуточной драке. Явору и в голову не пришло — сейчас он ни о чем не способен был думать, — что нечаянно он сам устроил себе испытание, необходимое для приема в княжескую ближнюю дружину. Даже если он не одолеет Переяславца, а только будет не слишком быстро им побежден, то и этим докажет свое право быть среди витязей князя-Солнышка.
Противники подались друг к другу, но вдруг где-то рядом высокий девичий голос отчаянно вскрикнул: «Нет, стойте! » — и словно голубая птица пала откуда-то сверху и метнулась между Явором и Дунаем.
Оба гридя невольно отшатнулись прочь, на лицах обоих было одинаковое изумление. А между ними оказалась, разведя руки как крылья, воеводская дочь Сияна. Никто не знал, как она здесь очутилась, только нянька ее охала в верхних сенях, не успев спуститься вслед за боярышней.
— Да как ты смеешь такие слова ему говорить! — гневно и взволнованно выкрикивала Сияна в лицо удивленного и растерявшегося от неожиданности Дуная, перед которым вдруг оказался совсем не тот противник. — Вы, киевские, сами только и знаете, что в сафьяновых сапогах красоваться да славою хвалиться, а где она, ваша слава, — в тридевятых землях вся, куда и ворон костей не заносил! На ляхов вам вольно ходить, на хорватов, на чудинов, а нам-то что с них? А Явор не славы себе ищет, он нас тут от степи бережет! У тебя я не знаю, за что гривна на шее, а у него — за полон малоновгородский! У баб тамошних, у детей спроси, которых он у Родомана отбил, от неволи избавил! Вы идете себе славы искать, а он нас беречь будет, — да мы его одного на десяток таких петухов не променяем! И не смей смеяться, чтоб глаза твои бесстыжие на него глядеть не смели!
Сияна сердито сжимала кулаки перед грудью, браслеты на ее белых руках звенели, щеки разгорелись от волнения, а гневные глаза блестели, как голубые звезды. Даже слезы появились в них от обиды за Явора и всю белгородскую дружину. Сияна хорошо знала заслуги Явора, а прямой и справедливый нрав не позволял ей молча слушать, как над ним насмехается киевский щеголь. Этот порыв для нее самой был неожиданностью — словно что-то толкнуло ее.
Дунай, кажется, никогда в жизни не слышал таких горячих упреков, да еще от девицы. Ни слова не отвечая, он отступил назад, в удивлении глядя на Сияну и даже не пытаясь защититься, хотя было чем. Свою гривну он получил из рук князя Владимира после прошлогодней Васильевской битвы за то, что помог уберечь от гибели юного княжича Мстислава. Свой знаменитый шрам на щеке он вынес оттуда же, и с ним еще другой, длинный и глубокий, но скрытый под рубахой на боку и известный немногим. От той раны Дунай едва не умер и выжил, по уверениям Васильевской ведуньи Веснавы, только молитвами всех киевских девушек.
Но сейчас Дунай даже не заметил, что его самого обижают напрасно. Он видел в гриднице дочь воеводы Вышени, но она сидела за столом тихо и скромно, не поднимала глаз, не говорила ни слова, не отвечала на шутливые похвалы князя Владимира и казалась совсем еще девочкой. А сейчас она преобразилась: откуда-то взялись и стать, и решимость, и красота. И в его глазах Сияна вдруг увидела совсем не то чувство, которое хотела вызвать, — не стыд, а удовольствие. Любуясь ею, Дунай не осознал ее упреков. И она вдруг смутилась, воодушевление отхлынуло.
— Да еще и драться задумал — у нас в хоромах, да нашего же побить! — добавила Сияна, но уже не так уверенно, голос ее зазвенел скрытыми слезами. — Коли собрался на чудь, так на чудинов бы удаль и берег…
Но тут силы ее кончились: она не могла больше выдержать такого высокого и сильного волнения, которое восхищенные глаза Дуная только подогрели. Слезы переполнили глаза Сияны и быстрыми ручейками побежали по щекам. Прижав к лицу ладонь, она бросилась прочь так же стремительно, как появилась, и торопливо поднялась по лесенке в горницы. Ей сделалось нестерпимо стыдно, что она вмешалась в спор мужчин, столько всего наговорила да еще и расплакалась у всех на глазах.
Все бывшие в сенях удивленно провожали ее глазами: киевляне не все знали, кто эта высокая девушка с сияющей золотой косой. Дунай растерянно потер шрам на щеке и улыбнулся, думая, как удивительно выросла и похорошела маленькая дочка Вышени.
Явор был не меньше его изумлен заступничеством воеводской дочери. Когда дверь горницы наверху захлопнулась, он перевел взгляд на Дуная и вдруг усмехнулся его растерянно-обрадованному виду. Это был уже не тот задира, который не пускал его к князю. Да и стоило ли, по правде сказать, с киевлянами браниться? Он же с ними в один поход собирается.
С трудом оторвав взгляд от верхних сеней, где скрылась Сияна, Дунай посмотрел на Явора и многозначительно покивал головой.
— Она — Вышенина дочка? — спросил он у Явора, словно больше не у кого было.
— Она, — подтвердил Явор.
— А хороша-то как! — Начисто забыв о едва не состоявшейся драке, Дунай открыто делился с бывшим противником своим восхищением. — Я ее в прошлое лето видел, так совсем девчонка была. А теперь смотри — красавица! Чай, и жених есть?
Он дружески-задорно подмигнул Явору, киевляне вокруг заулыбались, и Явор с изумлением понял, что его-то и считают женихом Сияны, — иначе почему бы она вступилась за него? Смеясь над такой нелепой мыслью, Явор покачал головой.
— Жениха покуда нет, да и ты не сгодишься! — сказал он Дунаю. — Больно речист.
— Ты чего тут буянишь, Яворе? — раздался с порога гридницы голос тысяцкого. Все обернулись к воеводе, вышедшему на шум, а он удивленно смотрел на своего десятника. Явор, которого он всегда так ценил за спокойствие и присутствие духа, теперь стоял перед киевским гридем без плаща, готовый к драке. — Что за шум подняли? Или тебя Леля-Весна по лбу ударила?
Киевляне засмеялись шутке, истинного смысла которой не поняли, а Явор вспомнил свою Лелю — Медвянку, которая и погнала его сюда. Вспомнив о деле, Явор снова нахмурился. Досада его улеглась, но решимости не убавилось. Не в его обычае было отступать от принятого решения.
— Хочу я тебя, воеводо, о милости просить, — заговорил он и поклонился. — Пусти меня в поход с князем. Может, с детскими мне и не равняться, — Явор бросил взгляд на Дуная, — а в походе и от меня толк будет. Все лучше, чем здесь с бабами сидеть. А то уже…
Он хотел сказать: «А то уже в глаза мне смеются! », — но не стал, не желая даже краем поминать Медвянку.
— Эй, вояки, князь зовет! — Вслед за Вышеней из гридницы вышел еще один киевский кметь, невысокий ростом, но плотный, с очень широкими плечами. Его Явор тоже знал — это был Ян Кожемяка. — Орете тут, орете, как на вече, а в чем толк — бог весть. Князь знать желает.
Вслед за тысяцким все переместились из сеней в гридницу. Князь Владимир сидел среди своих воевод и здешних бояр на лавке под развешанными красными щитами и нетерпеливо притопывал алым, шитым золотом сафьяновым сапогом по дубовым плахам пола. На лбу князя-Солнышка меж красиво изогнутых черных бровей залегла тревожная морщинка. Он не слышал через дверь, о чем зашел спор, но чуял неладное и беспокоился, как бы не было омрачено раздором начало похода. За день до совместного выступления ссора и драка между киевским и белгородским гридями была совсем некстати. Белгородские бояре притихли, опасаясь, что светлый князь разгневается на шум и свару, учиненную здешним десятником. А гнева его боялись так же сильно, как желали его милостей. Давно ни один князь не был таким полным хозяином во всех подвластных землях, как Владимир, сын Святослава.
Однако, увидев двух виновников, лица которых ясно обличали их среди толпы, князь удивленно приподнял правую бровь. Его строгие серо-голубые глаза заглянули сначала в одно лицо, потом в другое. Явор опустил глаза — он не привык смотреть в лицо потомку Дажьбога.
— Ты, Дунае, в драку полез? — удивленно спросил Владимир у своего кметя. — От кого бы ждал, да не от тебя. И ты… — Чуть прищурившись, светлый князь только миг помедлил и все же вспомнил имя, — а сколько их было, десятников, по всем его сторожевым городам? — И ты, Яворе? — продолжал князь.
Услышав из его уст свое имя, Явор внутренне содрогнулся, словно его назвал голос бога. Голос этот был ясен и строг, значителен, как будто, минуя уши, проникал прямо в сердце.
— Что же вы не поделили? Стыд какой! Вот вороги бы наши порадовались, на вас глядя! В прошлое лето вместе против печенегов шли, а теперь, иного ворога не имеючи, наладились друг другу бока обломать?
Белгородцы хмуро опустили глаза. Им было стыдно и неловко за Явора и за себя перед князем-Солнышком. А Дунай в ответ на суровую княжескую речь ухмыльнулся и потрепал кудри на затылке. Если у других князь Владимир порой вызывал страх, то Дунай с равным восторгом принимал и похвалу его, и упрек. Для других светлый князь мог быть грозным Перуном, извергающим молнии, но для Дуная он был только Солнцем Красным, источником тепла и света. Десять лет они каждый день сидели за одним столом, с раннего отрочества Дунай почитал во Владимире отца своего, князя, светлого бога. Не раздумывая, он отдал бы жизнь своему повелителю, и Владимир знал это. На Дуная он не мог сердиться — неизменно веселый и глубоко преданный парень был дорог ему более, чем он даже себе признавался. За долгие годы они узнали друг друга не хуже кровных родичей. Князь понимал Дуная по полувзгляду, а Дунай его — по движению брови, по стуку сапога.
Вот и сейчас князь Владимир видел, что его любимец признает за собой некоторую вину, и обращался к нему.
— Чтобы Явор с тобой первый задрался — не поверю. — Князь сурово покачал головой, но Дунай не тревожился, зная, что сумеет оправдаться перед своим Солнышком. — А ты что же? В поход не терпится? Кровь играет? Так пошел бы дров порубил — меньше шума, а больше толку.
Белгородцы тревожно молчали, а киевляне негромко засмеялись, — они знали, что князь не унизит своего любимца холопьей работой. Знал это и сам Дунай. Краем глаза окинув напряженные лица белгородцев, он решил, что они уже достаточно напуганы княжеской строгостью и можно ему начинать.
— Уж прости меня, княже-Солнышко, не со зла я, а по неразумию! — покаянно кланяясь, заговорил он. — Да и драться-то я не хотел, на дороге случился. Кабы знать мне, что белгородские молодцы так горячи, я бы по стеночке пробирался.
Он рассказывал, стараясь позабавить князя, но ничего, к чести своей, не приврал. Дунай вовсе не старался обвинить противника и выгородить себя, а даже брал на себя больше вины, чем было на самом деле. И все у него выходило так легко, словно ради забавы и было затеяно.
Киевляне открыто смеялись, и белгородцы начали посмеиваться в бороды. С каждым словом Дуная лицо князя смягчалось, морщинка исчезла с его лба, на устах появилась улыбка — и словно солнце взошло в палате, разогнав тяжелые тучи досады.
Даже Явор пару раз усмехнулся. Видя, как гладко и весело рассказывает Дунай, с каким удовольствием слушают его князь и киевляне — словно гусляра на пиру, — он удивлялся своему бывшему противнику, столь ловкому и языком, и кулаком.
— И куда ж ты так спешил, что такого детинушку не приметил? — спросил князь у Явора. — Об него и не такие спотыкались! Что же у тебя за дело было, что и часа не терпело?
Явор посмотрел ему в лицо, уже не боясь встретить взгляд потомка Дажьбога. На сердце его полегчало, гнев и обида ушли куда-то, словно муть, унесенная чистым ручьем. Осталось только горячее желание послужить князю-Солнышку, быть ему полезным.
— С поклоном я к тебе пришел, светлый княже! — Явор поклонился сначала князю, потом тысяцкому Вышене. — И к тебе, воеводо-батюшко! Речам таким гладким я не обучен, да меч в руках держать умею. Засиделся я в Белгороде. Возьми меня в поход, княже-Солнышко! Как я воеводе служил, он скажет, а как тебе послужу — сам увидишь.
Владимир Святославич помедлил, оглядывая его рост, сложение и лицо. Даже его ближняя дружина, случалось, несла потери и нуждалась в пополнении.
— Возьми его, княже! — сказал воевода Ратибор. — Я сего молодца с отроческих годов знаю, воин он добрый!
— Он побратим мой, княже, — сказал его сын Ведислав, взглядом подбадривая Явора. — Я за него как за себя ручаюсь. Возьми его.
Князь Владимир переводил взгляд с одного говорившего на другого, и ему нравились их речи. В Яворе Владимир видел крепость тела и твердость духа, он понравился князю и тем, что не побоялся схватиться с Дунаем, и тем, что так быстро остыл от гнева. В походе на такого кметя можно положиться, и князь готов был благосклонно отнестись к его просьбе.
— Ну, ежели твой побратим, Ведиславе, стало быть, славного рода кметь! — сказал он сыну Рати-бора и перевел взгляд на Вышеню. — А ты что скажешь, воеводо? Отдашь мне сего молодца?
— Не отдам! — решительно отрезал Вышеня и с непреклонным видом покрутил головой. — Все здесь твое, хочешь — бискупа Никиту забирай, а Явора не отдам. Чего в чуди будет — Бог весть, а у нас тут степь под боком — сам ведаешь. Стены у нас крепкие, тебе спасибо, да без воев не надежнее будут плетня осинового. Не гневайся, не для себя держу молодца, а ради покоя земли русской!
Князь Владимир помедлил, в раздумье постучал пальцами по резному подлокотнику кресла. Он видел непреклонность Вышени и не хотел с ним ссориться — ведь на этого человека он оставлял Белгород, а за ним и Киев.
— И девицы здешние заплачут по нем горько! — подал голос Светлояр Зови-Гром, Владимиров сотник. — Воеводская дочка птицей с верхних сеней спорхнула — заступить его от Дунаевых попреков!
Киевляне заулыбались, Вышеня нахмурился. Князь Владимир тоже усмехнулся, чело его разгладилось, он принял решение. Ради дружбы с Вышеней приходилось отказаться от Явора, но он жалел об этом только краткий миг. Да, Явор пригодился бы ему в походе, но и здесь, на рубеже вечно беспокойной степи, сильный и умелый воин тоже не будет лишним. И светлый князь понимал это лучше, чем кто-либо другой.
— Не пускает тебя воевода! — сказал он Явору и развел руками. — А я его не обижу, через его голову не возьму. Да ты не кручинься и обиды не держи. Я свою дружину в трудный поход веду, да и вы здесь остаетесь не на солнышке греться. Откуда, думаешь, у Переяславца ураз на щеке — печенеги оставили, Родоманова орда прошлым летом под Васильевой. Мы уходим, а вы здесь остаетесь, от печенегов Русь беречь. И не всякий на это годен, для сего дела немалая удаль нужна, оружия сила и духа крепость. Надобен ты здесь, Яворе, и место тебе здесь. Не для обиды говорю — надобен ты здесь. Уразумел?
Никто вокруг больше не улыбался. Вышеня хмурился, недовольный тем, что чуть было не лишился лучшего десятника. Даже Дунай сделался серьезен, в его голубых глазах было понимание. Явор помедлил, глядя в глаза светлого князя, как в священное пламя, и молча поклонился в ответ. Слова князя-Солнышка возродили его гордость, утвердили за ним честь не меньшую, чем за теми, кто идет покорять неведомые земли. И Явор был благодарен Владимиру — за то, что светлый князь отказал ему в просьбе, исполнения которой он совсем недавно так горячо желал.
* * *
Народился новый месяц, счастливый для всякого начинания, и князь Владимир объявил день выступления в поход. У Явора за прошедшие дни полегчало на сердце. Отказ тысяцкого отпустить его, горячее заступничество Сияны, доверие и добрые слова князя заслонили несправедливые упреки раздосадованной Медвянки, вернули ему порушенную гордость. Явор снова знал, что в Белгороде он нужен, что здесь уважают его. Вот если бы еще об этом знала Медвянка… Медвянки он больше не видел — отец не пускал ее со двора, а сам Явор к Надеже не заходил. Он хотел бы и вовсе забыть о ней, но десять раз на дню она безо всякого повода приходила ему на ум. Стараясь отвлечься, Явор усердно исполнял не только свои, но и множество чужих дел, съездил на охоту со Светлояром и Рагдаем, прыгнул на загривок кабану, так что даже оба рыкаря подивились его смелости… Но едва Явор вытер лоб, как тут же ему подумалось: видела бы его сейчас Медвянка, так не сказала бы, что ему милы тараканы за печкой. Видно, приворожила она его, если даже кабаном ее из мыслей не выбить!
За день до ухода войска к Явору явился княжеский отрок: князь Владимир звал Явора на пир в палату к своей ближней дружине и заверил, что местом он не будет обижен.
— Ты расскажи после, как и что! — кричали знакомцы Явору, когда он шел через пирующий двор к гриднице.
Явор охотнее остался бы в сенях и на гульбищах, где сидели его товарищи из белгородской дружины, но князю ведь не откажешь. Протолкавшись через сени, тоже уставленные столами, Явор шагнул через порог гридницы. В первый миг он не узнал хорошо знакомую палату — так изменила ее роскошь и богатство сегодняшнего убранства. Явору показалось даже, что он попал прямо в золотую гридницу Перунова Ирья, где бог-Громовик пирует со своими братьями и дружиной из всех славнейших витязей прошлого. И светлым солнцем, так изменившим все вокруг, был здесь князь Владимир Красно Солнышко. Сегодня он был одет в длинное нарядное платье из плотного блестящего византийского шелка — пурпурного, как подобает высшему земному властителю, с вытканным узором в виде желто-белых крылатых зверей. Золотое шитье платья, золотой пояс, золотая гривна на груди, алая шапка, отороченная черным соболем, делали князя ослепительно прекрасным и величественным — само красно Солнце в зените озаряло сиянием гридницу.
Угощенье здесь было богаче. На серебряных блюдах лежали жареные лебеди, даже бобры — редкое и очень вкусное кушанье; горами были навалены пироги из белой муки с мясом и рыбой, в больших горшках испускали белый пар каши из лучшего пшена с медом, сливками, изюмом, мочеными ягодами. Прямо на полу посередине на огромном, как ладья, медном блюде лежал целиком зажаренный тур — добыча Рагдая на вчерашней охоте, с позолоченными рогами, украшенный зеленью и свежими цветами. Целые бочки медов стояли у концов каждого стола, а возле них кравчие с большими черпаками. Возле княжеского стола стояли бочонки с дорогим греческим вином, и отроки каждому гостю подносили его долю перед тем, как князь или кто-то из его ближних воевод поднимет кубок.
Проводить князя в поход приехали многие киевские бояре, посадники из ближних городов со своими семьями и дружинами. В первый миг Явор растерялся: он знал свое место за столом тысяцкого Вышени, а где ему сесть теперь? Лезть выше положенного Явор не стремился, но и ниже своего достоинства сидеть не хотел.
Тысяцкий указал ему место сразу после сотника Велеба, — еще вчера он сидел пониже. Вышеня еще сам не понял, то ли ему сердиться на Явора за то, что тот хотел от него уйти, то ли гордиться, что его десятник так обласкан князем. И больше он склонялся к последнему — он понял причину просьбы Явора и уважал стремление воина в ратное поле.
Но едва Явор окинул глазами гридницу, прикидывая, как бы пройти к указанному месту, как крепкая рука с дружеским задором хлопнула его по плечу. Обернувшись, Явор увидел Дуная.
— А, друже Яворе! — радостно, словно родного брата встретил, кричал Переяславец. — А я-то уж думаю, чего ты так припозднился, не держит ли тебя в сенях какой чурбан бесталанный, хотел уж на выручку бежать! — Дунай закатился смехом и потянул Явора за свой стол. — Иди, иди к нам! Не поссоришься — не помиришься, не помиришься — не подружишься, а с кем подерусь, с тем после и подружусь, верно, Гремиславе? — Дунай толкнул локтем своего товарища.
— Вестимо, у тебя все не как у людей, — со спокойной дружеской снисходительностью ответил Гремислав.
Дунай рассмеялся, словно его похвалили. Видя рядом оживленного, разговорчивого Дуная и невозмутимого, полного достоинства Гремислава, трудно было поверить в их тесную дружбу.
Явор усмехнулся и сел рядом с Дунаем. Теперь, получив основания уважать белгородского десятника, Переяславец был весел и дружелюбен. Слово князя для него было свято, да и сам он предпочитал тех, кто мог дать ему отпор, — с такими было веселее. Весь вечер он не закрывал рта, рассказывал о Киеве, о прежних походах, удивлялся, как это они с Явором не встретились в прошлом году под Васильевой, хотя оба там были. Отвлекался он только на то, чтобы подмигнуть какой-нибудь девушке с другой стороны стола.
Только Сияну Дунай искал глазами напрасно — ее не было в гриднице.
— Не пойду! Ни за что не пойду! — твердила она в ответ на все уговоры матери и няньки и трясла головой. — Не выйду, шагу из горницы не ступлю, пока киевские здесь!
Ей представлялось невозможным показаться на глаза кому-нибудь из тех, кто видел, как она чуть ли не лезла в драку с киевским кметем. Как ее угораздило только? И сильнее всего ее смущала память о голубых, ясных, удивленно-радостных глазах Дуная. То и дело они сами собой вставали перед ее взором, и словно тихая молния пробивала ее насквозь, кровь приливала к щекам, ей хотелось закрыть лицо руками и спрятаться куда-нибудь от стыда. Ясноликая Лада, богиня-любовь, впервые заглянула ей в лицо своим жарким взором, и юная душа Сияны была в смятении. Но в этом она не хотела признаться ни матери, ни няньке, ни даже Медвянке. Ну, гложет быть, Медвянке, только не сейчас, потом.
Медвянка тоже была здесь, сидя вместе с отцом за столом белгородской знати. Отрок с воеводского двора, пришедший вчера звать Надежу на пир, передал, что и дочь его светлый князь будет рад видеть у себя в гостях. Надежа снова встревожился. Вспомнил-таки светлый князь! Не сказать ли Медвянку больной — подальше от беды? В отчаянии Надежа пошел посоветоваться с волхвом Обережей.
— Пусти ее, пусти! — уверенно посоветовал ему старик. — Залаз невелик — у князя теперь не забавы на уме. А побывать на пиру ей на пользу пойдет. Пусть поглядит твоя горлинка, что как она ни хороша, а и покраше ее найдутся на свете!
Волхву Надежа верил и принял его совет. Последние слова Обережи особенно ему понравились — своей дочери он только еще и желал, что поменьше гордости да доброго жениха!
Медвянка, услышав об отцовском решении, сначала возликовала, а потом смутилась. Собственные наряды казались ей недостаточно хороши для княжьего пира, и она упросила мать сходить к Сияне. Сияна одолжила ей одну из своих верхних рубах, из блестящего византийского шелка, золотисто-желтую, расшитую по оплечью и рукавам желтым янтарем с Варяжского моря. К волосам и лицу Медвянки этот наряд очень шел, она чувствовала себя красивой, но все же робела. Ведь на княжьем пиру будут такие именитые гости — как же не заробеть дочери старшины из порубежного города!
Попав за стол в палату, видя вокруг себя пестрое собрание Владимировых гостей, Медвянка совсем растерялась и сидела тихо. Поблизости от столь именитых людей она едва смела поднять глаза. И вид Явора, сидящего в таком почете за дружинным столом, да еще рядом с Дунаем, так смущал ее, что она лишь раз-другой посмела бросить беглый взгляд в их сторону. Никогда еще Надежа не видел свою дочь такой тихой, молчаливой, скромно опустившей глаза. Даже гриди и молодые боярские сыновья ее не занимали, весь ее игривый задор угас среди этого шума и великолепия. Женщины из семей посадников и воевод, из киевской знати, казались Медвянке дивными птицами, сверкающими радужно-шелковым опереньем и самоцветами уборов. Заметней всех была Путятина дочь Забава, прозванная Жар-Птицей. Ей было всего шестнадцать лет, но своей красотой она славилась на всю Русь и сейчас служила лучшим украшением гридницы, сияя золотой косой, белым румяным лицом, красным шелком одеяния, золотым самоцветным венцом с жемчужными подвесками, который Путята восемь лет назад привез из Корсуни. Разве равняться с нею Медвянке? Даже на княжичей, о которых столько думала раньше, она теперь едва глянула.
Епископ Никита благоразумно не явился на прощальный пир, и его присутствие не мешало княжеской дружине отметить начало нового похода по обычаю, установленному с древности. Воеводы поднимали кубки во славу небесных братьев-воинов, Яровита, Перуна и Трояна, среди которых каждый воин имел своего особого покровителя, и гридница дружно кричала славу им. Старшая Владимирова дружина была крещена вместе с ним самим почти десять лет назад, гриди младшей — при поступлении, но крест на шее не мог разом изменить привычные представления людей, выросших с именами богов-воителей в сердце.
За семнадцатилетнее киевское княжение Владимира Красна Солнышка о его дружине было сложено столько песен и слав, сколько иному князю не услыхать и за сорок лет. Желая подбодрить старых и новых соратников перед походом, князь побуждал своих бояр и воев вспоминать и рассказывать. Князь позвал гусляров, чтобы они старыми славами поддержали дух молодых воинов, и первый гусляр запел песню о походе князя Олега Вещего на Цареград.
И повелел Олег сделать колеса дубовые
И поднять на колеса ладьи свои.
И повеял Стрибог из поднебесья,
И воспряли ветрила шелковые,
Покачнулись по ветру легки ладьи
И ко граду пошли, будто по морю.
Яко по морю, по полю катятся,
И ветрила крылами вздымаются.
Греки чуду великому дивятся,
И дрожат греки в страхе неистовом,
И послали к Олегу, моля его:
«Не губите нас, русы удалые,
А возьмите себе злата-серебра
Сколько вашим воям только надобно!»
Никто из ныне живущих не мог помнить этого похода, и за давностью лет любое чудо казалось возможным. Как наяву гридям виделись ладьи со звериными мордами на носах, быстро катящиеся по полю на колесах, а над ними цветные крылья парусов, украшенные солнечными ликами и туго наполненные ветром. А потом дань — сверкающие монеты и украшения, кубки, чаши, резные ларцы, литые светильники, пестрые шелка, богато изукрашенное оружие, бочки с вином, добрые кони… И каждый из слушавших песню верил в это чудо и гордился мощью своего племени, способного сотворить небывалое.
Первого певца сменил другой, воспевавший князя Игоря Старого.
Игорь много воев для похода собрал,
Взял варягов и русь, взял полян и словен,
И пошел он ко грекам отмстить за себя,
На ладьях и конях — нету войску конца.
Как проведал то царь, в страх великий попал,
В Цареграде смятенье велико и плач.
И послал царь ко Игорю, молит его:
«Не ходи ты на нас, а возьми себе дань,
Сколько брал князь Олег, еще больше я дам,
Дам я злато тебе, дам шелка и вино…»
— Нам ли не быть с победою — наши боги нас укрепят! — выкрикнул Берковец, едва гусляр окончил. Герой хорватского похода был уже сильно хмелен, в одной руке он держал чашу с медом, а другой опирался на плечо товарища, но удали его хмель не убавил. — Как и предки наши — умрем мы, а назад не поворотимся! И ничего нас не страшит, потому как в руках мы Перуновых! Сам Яровит нас щитом укрывает, Перун копьем наши дороги прямит, Троян секирою наших ворогов крушит! Тебе, Солнышко наше, пью сию чашу, за честь и удачу твою на все времена!
Берковец одним махом выпил свою чашу и грохнул ее об пол. Все пили следом за ним, кричали, князь Владимир, довольный удалой речью, подарил Берковцу серебряную чашу с чеканкой.
Гости князя Владимира одобрительно кричали, стучали чашами, клялись не посрамить памяти князей-воинов и их дружины. Ведь сколько силы и славы в прошлом русской земли, любого ворога одолеет она и до скончания веков будет могуча и славна!
Только жена тысяцкого Вышени, боярыня Зорислава, вздохнула украдкой.
— Что невесела? — спросила ее соседка, жена Ратибора. — Твой-то сокол с тобою остается. Или добычи жалеешь?
— Чем еще за ту добычу платить придется? — ответила Зорислава. — Слыхала я от отца про Святославовы походы. Князь на греков ходил, а печенеги той порой — на Киев. А толку было что? Кости тех воев давно в земле, а где золото их — одни боги весть. Только духи их в Перуновом Ирье сими песнями тешатся. Теперь опять вот воевать наладились, а свой дом без обороны оставляют.
— Что делать, матушко! — Боярыня Явислава вдруг тоже вздохнула. — И мне мало радости в сем пиру. Мужа и сына, видишь, в поход провожаю, а внука встречать буду.
— Откуда же?
— Из рук Матери Макоши! Невестке моей к исходу травеня срок родить, а Ведислав-то когда еще воротится да узнает, кого ему боги дали, сынка ли, дочку ли…
— Ну, дай вам боги внуков здоровых! — пожелала ей Зорислава. — И им, чай, ратных дел достанется немало!
Гости были во хмелю, беседа уже не вязалась, гусляры сами сели угощаться, им на смену заиграли гудошники. Победитель ятвягов Светлояр Зови-Гром пошел плясать со своим побратимом Рагдаем древнюю воинскую пляску, которой еще деды дедов тешили богов перед началом похода и призывали удачу. Это был древний обряд, ритуальный танец-поединок, и движения его шли из битвы, только были яснее, красивее, слаженнее. Все в гриднице хлопали в лад, притопывали, молодые завидовали ловкости и удали двух прославленных витязей.
Забава недолго смогла усидеть за столом. Едва лишь побратимы кончили свой танец, она мигом выпорхнула в круг. Навстречу ей выскочил Дунай — вечный ее соратник и соперник в плясках, и все вокруг радостно загомонили, ожидая красивого и зажигательного зрелища. Теперь танец был не поединком, а предсвадебным обхаживанием невесты, но не серый селезень ходил возле уточки, а огненный сокол вился округ жар-птицы. Ловкость и красота их танца била в глаза, как острие копья, красно-золотые рукава Забавы летали, как жертвенное пламя. Белгородские женщины, наслушавшись всякого про Путятину дочку, во все глаза смотрели на нее, но не могли не признать, что едва ли ей сыщется равная на всей Киевщине.
Даже сам князь, веселый, с ярко-голубыми блестящими глазами на покрасневшем от выпитого лице, не удержался и вышел из-за стола. Теперь два сокола бились за жар-птицу, но Дунай очень скоро признал себя побежденным и вышел из круга, размашисто утирая лоб — ничуть, впрочем, не взмокший. Его со смехом хлопали по плечам, а он вовсе не был огорчен поражением — своему князю он без обиды уступил бы любую девицу не только в пляске, но и на самом деле. Яровит всегда ищет себе вождя, который укажет ему путь, вождя, за которого он с восторгом отдаст свою жизнь. Дунай нашел своего Перуна еще десять лет назад и на службе ему был стократ счастливее всех полновластных правителей.
А уж кто больше всего радовался исходу их поединка, так это сама Забава. Заря разлилась по щекам, глаза заблестели молниями. Как все молодые гриди восхищались ею, так Забава восхищалась князем; с детства она преклонялась перед ним, как перед самим солнцем, и его единственного из всех на свете мужчин считала достойным любви. Сейчас, когда за ней не следили скрытно-зоркие глаза княгини Анны, волна счастья и воодушевления несла Забаву на гребне; так искрились ее глаза, так плясала в ней каждая жилочка, что и самого Перуна она свела бы с ума.
А Медвянке не хотелось теперь плясать, веселая игра гудков, рожков и трещоток не радовала ее. Здесь-то ей не удастся встать в середину круга и заставить всех восхищаться собой. Медвянка смотрела на Забаву, невольно любуясь ею и остро, горестно сознавая ее превосходство. Как красива была Путятина дочь, как нарядна и ловка, как горда своей статью, родом и богатыми уборами! Кто перед ней Медвянка, дочка ремесленного старосты из сторожевого городка, — почти ничто. Медвянка не привыкла чувствовать себя хуже кого-то и оттого переживала унижение особенно тяжело. Она бросила взгляд в сторону Явора: а он что поделывает? Рядом с ним сидел теперь светловолосый витязь в синей шелковой рубахе, расшитой серебром, с красной вставкой на груди, — Ведислав Ратиборич. Он убеждающе говорил что-то Явору, положив руку ему на плечо.
— О чем это они? — невольно вслух спросила пораженная Медвянка.
— Кто? — Вереха услышал ее возглас и проследил за взглядом девушки. — Да Явор с Ратиборичем побратимы, я так слыхал, они с отроческих лет дружатся.
Медвянка отвернулась со стыдом и досадой. Побратим Ратиборова сына — вот уж чего она не ждала! И это Явор, которого она чуть ли не трусом назвала! Медвянка уже жалела, что пошла на этот пир, — он принес ей больше смущения и огорчения, чем радости. Теперь ей хотелось только, чтобы князь с дружиной скорее ушел и в Белгороде все стало по-прежнему.
Дотемна бояре, гриди и отроки плясали в палате, а народ во дворе и на площади детинца перед княжескими воротами. На весь Белгород разносились звуки рожков и трещоток, песни, смех, плесканье ладоней, удалые и веселые крики. Веселье, как огонь, гонит прочь беды и напасти — в это твердо верили славяне, оттого так много песен и плясок провожает славянина во всем земном пути от колыбели до могилы. Чем горячее веселье, тем удачнее будет предстоящее дело, — и в теплый свежий вечер месяца травеня белгородцы сделали все, что могли, желая князю удачного похода.
* * *
Через день на самой заре большая княжеская дружина выступала в поход. Рассвело рано, прохладный утренний ветерок тянул из близкой степи свежие запахи растущих и расцветающих трав. Старик Обережа сам вывел из конюшни светло-серого, почти белого, княжеского жеребца под нарядным красным седлом и с золочеными звоночками и бляшками на сбруе. Сотни глаз на широком дворе следили, не заденет ли конь порога, — это было бы дурным знаком перед ратной дорогой. Но конь вышел легко, и сотни радостных криков разорвали тишину: боги благословляют новый поход. Отроки приняли повод из рук старика и повели коня к крыльцу, где ждал его светлый князь. Детские кинулись выводить своих коней, в мелькании их красных плащей двор казался охваченным пламенем.
Привычным ровным порядком ближняя княжеская дружина выезжала из детинца. Весь Белгород наполнился топотом сотен ног и копыт, конским ржаньем, звоном оружия.
Мирное население Белгорода тоже поднялось спозаранку и вышло проводить князя с дружиной. Наряженные, как на праздник, ремесленники Окольного города с семьями, жены и дети уходящих гридей, растревоженные сборами в поход и прощаньем, толпились на улицах, у ворот и на стене крепости, приветственно кричали, махали руками и шапками, тянулись, стараясь еще хоть раз увидеть своих среди дружинных рядов. Кто-то надеялся на будущую добычу, но больше семьи уходящих желали снова увидеть своих родичей живыми.
«Свете мой светлый, соколе мой ясный, куда ты от меня отлетаешь, на кого меня и малых наших детушек покидаешь? » — то там, то здесь принимались причитать женщины.
А дети шумными стайками бежали следом за полками, стараясь разглядеть своих отцов и убедиться, что отец — среди всех первый!
Лучше всех, конечно, выглядели гриди-детские. До битв было еще далеко, но для проводов князь велел им надеть шеломы и кольчуги. Дорогие и прочные доспехи сверкали на солнце стальной чешуей, и ближняя дружина Владимира казалась волшебным полком морских витязей, которых премудрый князь-чародей умел вызывать из моря для обороны своего города. И каждый из бегущих следом и сидящих на тынах мальчишек, даже те, которым по малолетству еще не полагалось и штанов, с восторгом и завистью разглядывал их коней и оружие. И каждый отчаянно мечтал скорее вырасти, стать таким же сильным, уйти в Киев и наняться на службу к прославленному князю Владимиру-Солнышку, ходить с ним в походы за добычей и славой!
Впереди детских ехал сам светлый князь Владимир Святославич со своими старшими сыновьями и ближними воеводами. Багряный плащ за плечами овевал его цветом священного живого пламени, золоченые узорные бляшки на груди горели под солнцем так, что было больно смотреть. Казалось, сам он разливает вокруг себя золотые лучи, как красное солнце, идущее по небосклону. Глядя на него, женщины утирали слезы со щек, веря, что всем известная удача князя-Солнышка убережет в походе их близких, поднимали повыше маленьких детей, чтобы они посмотрели на него, чтобы хоть случайный взгляд любимого богами князя послужил им защитой от бед.
Княжеское войско постепенно выходило из ворот крепости. Белгородская знать смотрела с заборола, как по берегу уходит прочь от города конная дружина, как багряным листком клена трепещет на ветру впереди плащ Владимира Красна Солнышка. Стоял на забороле и Обережа — в длинной белой рубахе, вышитой волшебными узорами, со множеством оберегов и длинным ножом на поясе, с ожерельем из медвежьих зубов на шее, с высоким посохом в руках, на верхушке которого была вырезана медвежья голова. Опираясь на посох, Обережа смотрел вслед дружинам. Он был уже очень стар — семи десятков прожитых им лет хватило бы на две жизни.
Он пережил нескольких князей, сменявших друг друга в Киеве, видел новое святилище древних богов, которое молодой князь устроил в Киеве семнадцать лет назад. Видел он и то, как двенадцать кметей волокли потом Перунов идол вниз по Боричеву току, колотя его палками, как лиходея. Казалось, попран Мировой Закон, разорвана связь потомков и предков, Земля-Мать не стерпит подобного оскорбления! Но Земля устояла, и Небо не рухнуло, и Мировой Закон сохранил свою силу. И Обережа, хоть и был уже стар, научился новой истине. Можно сбросить в Днепр идол Перуна — идол ведь только дубовая колода, не в ней же пребывает сам Небесный Воин, это знают и малые дети. Можно побить на куски каменные идолы Макоши и Дажьбога — они простят, солнце будет светить и трава вырастет по весне, как и тысячи лет назад. Можно засыпать землей очаг жертвенника — труд на полях, гибель в сражениях, ежегодные и ежедневные, тоже жертвы, и их не отвергают боги. Но никакому князю не по плечу переделать мир и изменить Мировой Закон. Все пройдет, но останется родная земля, древняя и прекрасная земля русская. Можно по-разному мыслить ее благо, но тот, кто честно желает блага ей, не будет ею отвергнут и забыт потомками. И сейчас Обережа просил у богов счастья и удачи князю Владимиру, все силы отдававшего трудам и битвам за благо этой земли.
Но вот дружина ушла, в Белгороде разом стало пусто и непривычно тихо. Многодневный шумный праздник кончился, будничные заботы по-хозяйски шагнули на порог. За прошедшие недели белгородцы позабыли, что такое будни, и теперь на сердце у всех сделалось серо и скучно. Но ничего не поделаешь: потехе — краткий час, делу — долгое время. Князю свои заботы, дельному люду свои. Вспоминая каждый о своих делах, белгородцы постепенно потянулись к надворотной башне, где была лестница вниз. По пути они почтительно кланялись и епископу, и волхву. Почитать волхвов каждый был приучен с детства, а почтения к епископу требовал князь. Простые люди делали и то и другое, чтобы не разгневать никого, кто обладает властью над землей и небом.
Вслед за всеми пошел и старшина городников Надежа со своим семейством. За прошедшие недели он привык к Гостемиру, и теперь ему было грустновато, словно он проводил в поход родича. Лелея, напротив, была довольна, что избавилась от постояльцев и чужие люди больше не будут путаться у нее под ногами на собственном дворе. Зайка то и дело дергала за руки родителей: «А вы видали? А почему так? А это кто был? » Ярких воспоминаний этих дней ей еще надолго хватит для игр и разговоров.
Медвянка отстала от родичей и все постреливала глазами по сторонам, словно украдкой искала кого-то. Для нее это утро было радостным втройне. Она наслаждалась блестящим зрелищем уходящих дружин, радуясь и тому, что с их уходом к ней возвращается прежняя воля и привычное положение первой красавицы Белгорода. Шумная и пестрая толпа киевлян и прочих гостей схлынула, Забава Путятична уехала восвояси в Киев, все взоры снова были обращены к одной Медвянке, и она ликовала, как княгиня, сумевшая отбить нашествие и вернуть себе свой золотой престол. Только одно омрачало ее радость — мысль о Яворе. Украдкой Медвянка высматривала его все утро, но не увидела ни разу и уже готова была испугаться — не передумал ли тысяцкий, не отпустил ли его в чудской поход?
Одумавшись, Медвянка жалела, что так обидела его. Знала она и о том, что Сияна не побоялась заступиться за Явора, защитить его от напрасного бесчестья. Этот поступок подруги пробудил в душе Медвянки неясные угрызения совести — ведь она не хуже Сияны знала смелый нрав и заслуги Явора. Теперь она побаивалась, что сам Явор тоже оценит заступничество боярышни, втайне ревновала к Сияне, и ей не терпелось увидеть Явора и убедиться, что он по-прежнему ее любит. Но слово не воробей, — не идти же к нему теперь просить прощения! Обидеть и прогнать намного легче, чем позвать назад и повиниться; у Медвянки не хватило бы прямодушия и силы на такой поступок. Однако она не возражала бы, если б Явор вернулся сам, и в душе надеялась на это.
Возле Обережи девушка задержалась.
— Дедушко! — негромко, почтительно окликнула Медвянка волхва. Волхв обернулся к ней. — Дедушко, а как по-твоему, долго князь в походе пробудет? — спросила она. На самом деле поход и княжеская дружина уже мало ее занимали, но ей не хотелось уходить со стены так скоро.
— Не короче часа, да не дольше времени, — размеренно, словно сам хозяин луны Числобог, ответил старик. — Да лучше бы ему сперва свою землю оборонить, а после уж чужой искать. А, Яворе? — неожиданно спросил он, подняв глаза выше лица Медвянки.
— На то и пошел чужую искать, чтобы свою оборонять лучше, — раздался позади нее голос Явора. Незаметно подойдя, он оказался за спиной Медвянки. — Кривичи и словены не хотят давать воев, чтобы нижние земли от степи оберегать, вот князь за боями и пошел. Нам же здесь спокойнее будет!
При одном его имени лицо Медвянки разом прояснилось. Быстро обернувшись, девушка блестящими глазами глянула ему в лицо. И он показался ей не таким, как обычно, — он был скован и тайно раздосадован и старался не смотреть на нее. А Медвянка была сейчас хороша: веселая и задорная, в белой рубахе, обшитой золотыми ленточками, она была похожа на огонек, на красный цветок папоротника, дразнящий взор, но не дающийся в руки. И так же, как раньше Явор искал ее взгляда, она была полна решимости заставить его снова смотреть на нее.
Явор не мог пройти мимо нее и остановился, хотя дал себе слово, что не будет разговаривать со строптивой девицей, — хватит делать из себя посмешище. «Да плюнь ты и забудь! — убеждал его побратим Ведислав, которому одному он и мог рассказать свою печаль. — Не одна звезда на небе, не одна и девка красная на белом свете! Вот ворочусь из похода, сам тебе в Киеве невесту найду, да не посадскую, а из боярышень! И с приданым найдем, и красивую найдем, не плоше той. Да и что красота — сердце было бы живое да горячее, там и счастье». Соглашаясь с побратимом, Явор старался гнать прочь мысли о Медвянке, уверял сам себя, что больше на нее и не взглянет… Но те несколько дней, что он ее не видел, показались ему целым месяцем, притом месяцем груденем — темным, хмурым и холодным.
Гордость дала бы Явору сил идти прочь, не глядя на Медвянку, но она, словно задавшись целью рушить все его замыслы, вдруг сама обратилась к нему.
— Да уж куда спокойнее, с таким-то воином! — воскликнула она, бросив на Явора блестящий, вызывающий взгляд. — Ты же, Яворе, воевода знатный — только печенеги тебя увидят, так со страху с коней попадают, только и останется их в вязанки вязать да с воза на торгу продавать!
— Да ладно тебе, не смейся! — нахмурясь, неохотно ответил Явор, досадуя на себя и избегая смотреть ей в глаза. — Сама знаешь, я в княжескую дружину просился, да тысяцкий меня не отпустил.
— Нельзя, нельзя тебе отсюда уходить! — воскликнула Медвянка в преувеличенном испуге. — Князь ушел — еще полбеды, а вот ежели прознают печенеги, что Явора-десятника в Белгороде нет, — вот тут и жди набега!
— Помолчи, беды накличешь! — прервал ее Явор. — В прошлое лето не видала ты печенегов близко, а то бы не смеялась.
И до размолвки Явор не позволил бы Медвянке смеяться над этим — слишком хорошо знал, каким трудом и какой кровью достается мир для русских городов. Он нарочно говорил с девушкой резко: надеялся, что она смутится, пусть даже рассердится, только бы отвела свои блестящие, смеющиеся глаза.
— А я и не над ними смеюсь! — быстро ответила Медвянка, игриво поводя глазами. Она была довольна, что вызвала-таки Явора на разговор, но лукавый русалочий дух толкал ее и теперь все делать ему наперекор. Раньше Явор искал ее взгляда — она отворачивалась. Теперь он отворачивался, а она заглядывала ему в глаза, наслаждаясь замешательством этого сильного, гордого и такого уважаемого, как оказалось, человека. Она уже убедилась, что не утратила власти над ним, и совсем повеселела. Пусть она и не так хороша, как Забава Путятична, но свое у нее не отнимется!
— А над кем же? — Явор наконец глянул ей в глаза — так сурово, словно хотел отбросить ее этим взглядом, — решительно положил руки на пояс и подвинулся к ней. Своего он достиг — Медвянка живо отскочила в сторону.
— Пошел молодец на войну с топором,
Разбил молодец кисель с молоком!
А кашу-горюшу в полон захватил,
Пироги-вороги все сказнил! —
задорно пропела она, приплясывая на месте.
— Медвянко! — закричал от башни старший городник. — Куда опять запропала?
Не оглянувшись больше на Явора, Медвянка убежала на зов. Явор вздохнул, с тоской провожая ее глазами. Любовь и гордость боролись в его сердце; он не робел перед врагами, но кареглазая девушка с медово-золотистой косой лишала его сил. Сияющие и вечно смеющиеся глаза Медвянки заворожили, заморочили его, а против ворожбы бессилен меч, бесполезна кольчуга. Медвянка была как ясно солнышко, то жгущее, то ласкающее своими лучами, и нельзя было не любить ее. Она была его несчастьем, его проклятьем, и Явор настойчиво искал в своем прошлом какой-нибудь нарушенный зарок, вину перед богами, за которую они послали ему эту проклятую любовь.
Не чисто поле меня сгубило,
Не буйны ветры занесли на чужую добычу,
Не каленой стрелой доставал я белых лебедей,
Не мечом-кладенцом хотел я бить ворогов,
А сгубила молодца краса красной девицы, —
вспомнились ему слова старой песни. Огоньком пляшущая впереди фигура Медвянки тянула его к себе, как цветок папоротника в темном лесу. Явору было стыдно и перед собой, и перед людьми вокруг, но он ничего не мог с собой поделать.
Помедлив для порядка, Явор оправил пояс и двинулся следом за Медвянкой, стараясь не упускать ее из виду. Старик Обережа проводил его понимающим взглядом, обеими руками опираясь на медвежью голову, вырезанную в навершии посоха. Наверное, и светлоликая Дева когда-то так же смеялась, маня за собой Одинца, и с тех пор каждая женщина и каждый мужчина так или иначе повторяют путь первой человеческой пары, так же ищут свое, единственное, как единственными на свете были друг для друга Одинец и Дева. Проходят годы и века, сменяются князья, даже боги изменяют свои имена. Но неизменным остается закон продолжения жизни на земле: падает с неба дождь, девушки расцветают, как цветы весной, и сильные мужчины следуют за ними, чтобы множился человеческий род, чтобы воинам было кого защищать, а служителям богов — за кого молиться.
* * *
Тихо посмеиваясь от удовольствия после встречи с Явором, Медвянка торопилась догонять родичей. Неподалеку от нее в толпе пробирался гончар Межень с двумя сыновьями и дочкой Живулей. Сыновья его, Громча и Сполох, словно по ветру повернули головы к девушке-огнецвету.
— Для кого так нарядилась, Медвянко? — окликнул ее Громча. — Для князя никак?
— А то как же! — задорно ответила Медвянка, на миг оглянувшись на него. Краем глаза она поглядывала, не идет ли сзади Явор. Простые гончары мало ее занимали, но такой уж у нее был нрав, что она не могла остаться равнодушной к чьему-то восхищению. Даже эта малая дань была дорога и приятна княгине, вновь обретшей свой пошатнувшийся было престол.
— Княгинею хочешь быть? — продолжал Громча. В его глазах Медвянка была вполне достойна княжеских хором. — У князя жен чуть не три десятка — тебя только не хватает.
— Так не горшки же мне лепить! — бегло отозвалась Медвянка.
Люди вокруг засмеялись.
— Так тебе, парень!
— Не садись не в свои сани!
Громча отворотился и в смущении почесал нос. Понимая, что дочери старшего городника он вовсе не пара, Громча любовался ею издали, но сегодняшний праздник воодушевил его и придал смелости вступить с нею в беседу. Однако быстрая на язык Медвянка мимоходом посадила его в лужу. А Громча, будучи рослым и сильным, соображал не слишком быстро и редко находил подходящий ответ на шутки и насмешки.
Из-за спины Громчи выскочил младший брат, Сполох, заметно превосходивший его проворством разума и остротой языка. И в драках, и в спорах сыновья Меженя всегда стояли друг за друга и были дружны, несмотря на различие нрава.
— Да длиннорогого теленка никто замуж не берет! — выкрикнул Сполох, стараясь отомстить за брата. — Хвалилася калина: «А я с медом хороша! » — запел он, приплясывая и кривляясь, как скоморох.
Но Медвянка только насмешливо фыркнула — ей ли было обижаться на чумазых гончаров.
— Глину бы сперва с рыла отмыл, а после на городниковых дочерей глаза пялил, — проходя, с пренебрежением бросил замочник Молчан. Ради проводов князя он нарядился в желтую льняную рубаху с вышитым шелковым поясом, но лицо его с выпуклым упрямым лбом оставалось таким же невеселым. Уж конечно, он лучше всех помнил, как летал через тын, и с тех пор не упускал случая показать, что никого не боится. Только Явора в этих случаях почему-то поблизости не было. Но уж чумазому гончару Молчан не мог позволить смотреть на девушку, к которой сам думал посвататься.
— Куда хочу, туда и смотрю, уж не ты ли мне не велишь! — с вызовом ответил Громча и остановился, загораживая своему обидчику дорогу. Если в дело надо было пустить кулаки, он никогда не отступал. После того, как его осмеяли, Громче пуще прежнего хотелось поправить свое достоинство. Но Молчан за ним никакого достоинства не признавал и презрительно усмехнулся в ответ.
— Куда лезешь, горшок чумазый?! — отозвался он и смерил гончара уничижительным взглядом от стриженных в кружок волос до обтрепанных поршней на ногах. — Уйди с дороги, покуда цел!
Замечая назревающую ссору, люди останавливались около них, ожидая развития событий и готовые вмешаться, если понадобится.
— Да что ты с ним разговариваешь! — воскликнул другой замочник, по имени Зимник. И решительно спихнул Громчу с пути. — Пошел вон!
По хитрости своего ремесла и благодаря покровительству епископа замочники ставили себя выше прочих жителей Окольного города и никому не позволяли себе перечить. Конечно, Громча знал об этом, но на глазах у Медвянки он не отступил бы даже перед княжескими гридями. Привычно подвернув рукава праздничной рубахи, он набросился на замочника с кулаками. За того встали товарищи, за Громчу — брат и другие посадские, не жаловавшие гордых замочников, и вмиг пол-улицы втянулось в драку. Голосили женщины, испуганно вопила сестра Громчи Живуля. А Медвянка во все глаза увлеченно смотрела на разгоревшееся побоище и только ахала. Она-то нисколько не испугалась, а напротив, бурно переживала новое развлечение.
На шум прибежали гриди тысяцкого и кинулись разнимать драку. Ловко и привычно орудуя древками копий, гриди принялись расталкивать и растаскивать в стороны раскрасневшихся, растрепанных и утративших праздничный вид горожан. Женщины причитали над синяками и ссадинами своих мужей и сыновей. А Медвянка, которой некого было жалеть, поднесла к лицу рукав, пряча усмешку. Она помнила, что вся свара разгорелась из-за нее, и в глубине души была довольна.
— А ну разойдись, лешачьи дети! Морок вас возьми, тур вас топчи! — доносился до нее из плотной шевелящейся толпы сердитый голос Явора. Его красный плащ быстро метался среди полотняных рубах. Может, десятнику и не пристало своими руками разнимать посадских мужиков, но Явору хотелось чем-то себя занять, чтобы не смущаться досужими мыслями о Медвянке. А здесь как раз подвернулось привычное дело; драка была ему не в новость, он распоряжался и уверенно раздавал тычки и затрещины.
— Пошел, будет клешнями махать! Да пусти его, чтоб вас обоих на том свете всяк день градом било! — покрикивал он на не в меру ретивых драчунов. — А ну, за ворот да в поруб тебя! Посидишь в яме, так удали поубавится! Поди прочь, дядька Шумила, не до тебя! Ну, Кощеевы кости, кто зачинщики?
Громчу и Зимника растащили последними; те настолько разошлись, что ничего не видели и не слышали, рвались из рук кметей и снова кидались друг на друга. Отмахиваясь, замочник попал Явору кулаком в лицо. Разъяренный таким оскорблением своему достоинству, десятник схватил Зимника за плечо, могучей рукой повернул к себе и с такой силой ударил в челюсть, что тот отлетел на три шага и рухнул в пыль. В следующий миг двое гридей уже сидели на нем и вязали ему руки.
Двое же гридей держали за руки Громчу. Лишившись противника, сын гончара сразу угомонился и покорно позволил кметям себя взять. Ему вязали руки, а он угрюмо молчал, свесив растрепанную голову и лишь изредка бросая сумрачные взгляды на бранящегося десятника. Придя в себя, Громча и сам не понимал, как сумел ввязаться в такую драку. И уж конечно, лучше бы ему этого не делать.
Связанного Зимника подняли и поставили на ноги. Выглядел он уже совсем не по-праздничному: шапка валялась в пыли, пыль серела в его волосах и на бороде, нарядная рубаха с шелком вышитым оплечьем была разорвана от ворота до плеча, по подбородку ползла струйка крови из разбитой губы. Отплевываясь от крови и пыли, замочник бранил и гончаров, и гридей, и весь белый свет.
— Тащите обоих на воеводский двор! — распорядился Явор. — По всему видать, с них все и пошло.
Посидят в порубе день-другой, а там тысяцкий с ними разберется!
Явор провел краем ладони под носом — на руке осталась кровь. Нос ему еще в отроках сломал любимый побратим Ведислав, и с тех пор Явор ни с кем не боролся, как было принято, «до первой крови». Потери в красоте он не жалел — не девка! — но кровь из носа у него теперь текла от любого легкого удара, и это было очень досадно. Из-за этого Явор вдвое больше сердился на посадских мужиков, затеявших свару в день проводов князя. Княжья дружина ушла в далекий поход, а Явор-десятник, глядите-ка, в своем же посаде кровь проливает! Это ли не доблесть! Не зря его князь добрым словом отличил! Тьфу, люди засмеют!
И как назло, до ушей его донесся тихий и звонкий знакомый смех. Пожалуй, даже мерзкое хихиканье растрепы-кикиморы сейчас было бы приятнее для слуха Явора. Обернувшись, он увидел Медвянку. Изо всех людей на свете ее-то он и хотел бы сейчас видеть меньше всего. А она стояла совсем близко и знай себе потешалась. Заметив угрюмое лицо Явора и его неприязненный взгляд, она попыталась было сдержаться, закрыла лицо рукавом, но не выдержала, всплеснула руками и звонко расхохоталась.
Явор прижал рукав к носу, чтобы не капала кровь, и снова отвернулся. Ему отчаянно хотелось, чтобы эта девица каким-нибудь чудом оказалась вдруг на другом конце города. Но она, словно злыдень Встрешник ее перенес, мигом очутилась перед ним. Сдерживая смех, Медвянка приглаживала переброшенную на плечо косу и поглядывала на Явора с видом лукавого почтения.
— Чего смеешься? — грубовато-досадливо спросил Явор. Сейчас ее взгляды и улыбки только сильнее раздражали его. — Вот забаву сыскала! Шла бы ты домой!
— Ай-ай, не все еще жеребята по твоему лику ясному прошлись! — воскликнула Медвянка и насмешливо покачала головой. — Видать, нехорош твой нос замочникам показался — хотели поправить!
Явор сердито шмыгнул носом и запрокинул голову, силясь остановить кровь. Он злился и на драчунов, и на Встрешника, и на Медвянку.
— Тебе бы все смеяться, а ведь поди сама все и заварила! — с досадой, приглушенно из-под рукава отозвался он. — Ты хуже огня — где пройдешь, там переполох!
Медвянка снова засмеялась, словно соглашаясь с этим обвинением, но скорее гордясь своей виной, чем стыдясь ее. Явор отвернулся и хотел идти прочь, но путь ему нежданно преградил Добыча, старшина белгородских кузнецов-замочников. Это был невысокий ростом, довольно щуплый мужичок сорока с лишним лет, с большим залысым лбом, изрезанным глубокими поперечными морщинами. Борода у него была рыжеватая, а глаза желтые, как у собаки. Он же мог считаться старшиной всех городских сплетников и склочников. Редкая свара на торгу обходилась без его участия, а все судебные обычаи и законы он по долгому опыту знал не хуже любого старца и сам мог бы давать советы при воеводском суде, если бы хоть кто-нибудь верил в чистоту его совести и беспристрастность.
Сам Добыча не участвовал в драке, и его нарядная синяя рубаха и шелковый кушак, вышитый серебряной нитью, не пострадали, но старший замочник был очень сердит за своих людей. Гневно хмуря брови, он притоптывал ногой по плотному песку улицы. Медвянка забавлялась, глядя на его гнев, — «будто у ежа гриб отняли! ». А Явору было не до забав.
«Только тебя не хватало, сквалыги старого! » — в досаде подумал Явор. Старшина замочников не пользовался его уважением, а сейчас был в таком дурном расположении духа, что едва ли сумел бы быть вежливым.
— Ты чего это, десятниче, моего человека повязал? — возмущенно воскликнул Добыча, указывая на связанного Зимника. Тот уже унялся, обессилев от драки и ругани, и смирно ждал, когда гриди поведут его в детинец.
— За то и повязал — за свару и бесчинства! — резко ответил Явор, отняв от лица рукав, покрытый кровавыми пятнами. — Приходи завтра к тысяцкому, отвечать будешь за твоих кузнецов.
— Да ведь это гончары подлые на моих людей накинулись с бранью! — вскипел Добыча. — Ты гончаров и вяжи, а моих не тронь! Нету тебе такого приказу от тысяцкого, чтоб…
— Ты, дядя, меня не учи, какой мне был приказ! — перебил его Явор. Он был рад сорвать на ком-нибудь свою досаду, а старший замочник напрашивался сам. — И не лезь мне под руку, а то сам в поруб пойдешь со своим молодцом на пару!
Он снова вскинул к носу рукав, а Добыча отскочил, словно ждал удара. Замочник мог быть весьма нахальным, но не был храбрецом, а вид Явора яснее ясного говорил, что он свое обещание выполнит. Добыча не мог тягаться с десятником открыто, и ему ничего не оставалось, как только надеяться на завтрашний воеводский суд.
— Тащи их! — Явор махнул гридям.
Громчу и Зимника повели в детинец, за ними повалила толпа любопытных.
— Я воеводе челом буду бить! — долетал оттуда голос Добычи, который на безопасном расстоянии от Явора снова осмелел. — Эдак всякий смерд будет лучших людей бранить да бить — скоро дождемся Страшного Суда!
— Эко напугался! — толковали белгородцы, оставшиеся на улице. — Страшно ему уже! Побольше бы он боялся — потише бы жил!
В другое время Добыча не упустил бы случая погордиться тем, что во всей толпе он один знает, что такое Страшный Суд. Но сейчас у него были заботы поважнее.
— Суда еще нет, а вон Живуле уже страшно! — подхватила Медвянка, оглядываясь на дочь гончара. Та тихо-жалостливо причитала над Сполохом — он держался за левый глаз, под которым быстро наливался синяк. Но больше синяка его мучила тревога — как теперь отвечать за драку перед отцом? А как брата вызволять из поруба?
— Вот начали поход! — толковали старики. — Вот князю божий знак!
— Не я один буду Белгороду обороной от печенегов, — проворчал Явор, оглянувшись на нескольких парней гончарного конца. Их изукрашенные кулаками замочников лица красноречиво говорили, что не все удалые молодцы ушли из города с князем. — Ну, вроде унялось…
Он провел тыльной стороной ладони под носом, проверяя, не будет ли свежей крови. После стычки с Добычей его гнев поостыл, досада улеглась. Оправив пояс, Явор хотел вслед за гридями идти в детинец, но на пути у него снова оказалась Медвянка.
— Не горюй, ты теперь краше прежнего будешь! — сказала она, глядя на Явора с игривым одобрением. — Коли не лицом, так славою. По мне, кто не из боязливых, тот и красавец!
— Правда ли… — с сомнением пробормотал Явор. Такого он от нее еще не слышал.
В звонком голосе Медвянки слышался скрытый смех, она улыбалась с ласковым лукавством. Теперь, не то что в день их первой ссоры, досада Явора уже не была ей безразлична. Его нахмуренные брови и резкий отчужденный голос живо напомнили ей, как он чуть было не ушел от нее в чудской поход. Теперь ей хотелось его успокоить и укрепить его расположение к ней.
Вынув из рукава платок, Медвянка подала его десятнику. Недоверчиво глядя на нее, Явор взял платок из ее рук и бессознательно поднес к лицу. Кровь почти унялась, но одолжение Медвянки от этого не теряло цены. Девушка дарит парню платочек в знак своей любви, и никто из белгородских парней не мог похвалиться платочком Медвянки.
— Возьми себе, — великодушно позволила она. Но тут же спохватилась — много чести! — и поспешно добавила, желая приуменьшить значение дорогого подарка: — Не стирать же мне за тобой…
Она хотела еще что-то сказать, но подумала, что и так сказала слишком много. Не прощаясь, Медвянка повернулась и побежала догонять родичей, давно ушедших домой в детинец. Явор смотрел ей вслед, держа в руке подаренный платок. Кровь больше не шла — видно, Медвянка заговорила ее. В сердце Явора мешались остатки досады и обиды, недоумение и смутное удовольствие.
«Хороша любовь! — подумалось ему. — Пожаловала милостью, княжна светлая, Хорсова дочка! Коли меня в какой рати убьют, так она мне на тот свет целый убрус с собой даст! »
И все же такой знак любви лучше, чем никакого. С показной небрежностью Явор сунул платок за пазуху и зашагал на воеводский двор. Получив желанный подарок так неожиданно и не вовремя, Явор не мог оценить его по достоинству и радоваться в полную силу, но все же в глубине его души шевелилось какое-то смутное и теплое чувство.
* * *
На другой день на двор гончара Меженя явился отрок из дружины тысяцкого — звать ответчиков на суд. Межень со вчерашнего дня был молчалив и хмур более обыкновенного. Что за сыновей бесталанных послала ему Мать Макошь! И головы у них не умнее глиняного горшка! Уж не сглазил ли их кто, не лишил ли разума? А иначе с чего бы они вздумали ссориться с замочниками, у которых старшина дружен с епископом и вхож к тысяцкому! Как будто их отец берет по гривне серебра за каждый горшок и не знает, куда девать денег! Видно, зловредный дух Встрешник привязался к ним по дороге. Не сходить ли к Обереже, не попросить ли отвести беду, прогнать невидимого злыдня?
Сполох ходил с утра тихий и виноватый. Его праздничная рубаха, пострадавшая в драке, была выстирана и висела на веревке между полуземлянкой и погребом, служа укоряющим напоминанием об их безрассудстве.
— Не напасешься на вас полотна! — ворчала мать. — Сколько отец работает, чтоб вас, ораву, накормить-одеть! А вы за делом ленивы, только за столом проворны да добро портить ловки!
Сполох сознавал, что мать в досаде обижает их напрасно, — оба они, особенно Громча, усердно копали, возили и месили отцу глину, запасали дрова, обжигали готовую посуду. Но возражать он не смел — виноваты, сказать нечего. Межень ни в чем не упрекал младшего сына, но Сполох и сам понимал, что отец думает о деньгах для продажи, которую их наверняка заставят платить. Кто бы ни был виноват на самом деле, мало надежды на то, что тысяцкий признает бедных гончаров правыми, а богатых замочников виноватыми. За сыновей, живущих при нем, отцу и придется отвечать. Да и куда деваться, ведь не оставишь родного сына в порубе.
Отрока с воеводского двора Межень встретил без удивления, как ожидаемое и неизбежное несчастье. Выслушав посланца, гончар молча угрюмо кивнул и пошел к лохани мыть испачканные в глине руки. Сполох, не дожидаясь указаний, тоже пошел мыться. Вспоминая вчерашние обидные слова Молчана, он с двойным усердием оттирал глину с рук и лица, чувствуя в душе, что с удовольствием побил бы заносчивого замочника еще раз. Разговорчивый обычно Сполох сейчас помалкивал, понимая, что тысяцкого прибаутками не одолеть. Живуля тем временем доставала отцу и брату новые рубахи, чтобы хоть не стыдно было встать перед воеводой и посадскими старцами.
— Вот нам какие веселья! — причитала она вполголоса. — Помогите нам, Матушко-Макоше, Перуне-Громоверже, Свароже Господине!
Одевшись и причесавшись, гончар с сыном отправились в детинец. Теперь как раз был четверг, с древности посвященный богу правосудия Перуну. На дворе тысяцкого толпилось немало народа из самого Белгорода и из ближней округи — прежде, во время княжеских сборов в поход, большим людям было не до них.
Но Меженю не пришлось ждать. Рассерженный Добыча явился к тысяцкому с жалобой с самого утра, уже изложил дело со своей стороны и теперь поджидал ответчиков в гриднице, где правил свой суд тысяцкий Вышеня. Оба виновника, поднятые из поруба и отмытые от вчерашней крови и пыли, тоже были здесь. Громча смотрел только под ноги, на широкие дубовые плахи пола, и не поднимал глаз даже на родичей — так ему было стыдно. Зимник же бросал злые взгляды на гончаров, на гридей, особенно на Явора. Привыкнув насмехаться над бедными соседями, он не мог простить воеводским кметям права поднять кулак на него самого.
Добыча тоже помнил, что Явор угрожал и ему, и уже подумывал, в случае благоприятного поворота дела, пожаловаться тысяцкому и на Явора. Старший замочник был уверен, что жалобу его признают правой. Где это видано, чтобы чумазые гончары, которые больше гривны серебра в глаза не видали, безнаказанно били замочников, изделия которых купцы развозят по дальним землям и продают богачам! Нету в ляхах, чехах и немцах такого вора, чтобы отпер замок киевской и белгородской работы! Добыча гордился своим ремеслом и собой, и ему казалось, что и все другие должны так же безоговорочно признавать его превосходство. Нельзя сказать, чтобы он был совсем не прав, — замки он и в самом деле ковал хорошие. Он только забывал о том, что замки его запирают дома, построенные плотниками, а в сундуках хранится добро, сделанное самыми разными умельцами.
Сам Добыча был родом из древлян, на границе которых с Полянскими землями и был поставлен Белгород. Семейство же Меженя было из Полянского племени и переселилось в новопостроенный город из села под Киевом. Добыча считал их чужаками, и из-за этого они в его глазах были виноваты вдвое больше.
— Нельзя позволить всяким пришлым на нашей же земле наших людей бить и бесчестить! — горячо говорил он перед тысяцким. — Пусть они свое дело делают и свой чин помнят! Князь наш светлый их в свой город жить пустил, от змеев степных уберег, а они бесчинства творят!
— Земля тут все же не твоя, а княжья, — спокойно возражал ему Вышеня.
Каждый четверг ему приходилось выслушивать немало жалоб и разбирать немало споров. Тысяцкий хорошо помнил, кем и зачем сюда посажен. В новом городе, свободном от остатков родового уклада и вечевого обычая, вся власть принадлежала князю Владимиру.
— А чего вам с них причитается — на то княжий устав есть, — степенно рассуждал Вышеня. — Князь наш всякую вину велел судить честно: обиженному взять свое и князю — свое. Вот теперь и разберем, какая на ком обида. Сказывайте, кто свару первым начал?
Но ответить на этот простой вопрос оказалось далеко не просто. Ни Громча, ни Зимник с Молчаном не соглашались признать себя зачинщиками. А их товарищи и родичи, как и вчера, вступались за своих. Разбирательство вышло бурным. Особенно горячо за гончаров вступался оружейник Шумила. Он бы не был он, если бы прошел мимо такого дела. А возможность встать против вечного противника — Добычи — только подогревала его ретивость. Шумила и старшина гончаров доказывали, что спор и драку первыми начали замочники, Добыча кричал вовсю, пытаясь доказать, что виноваты во всем гончары. Даже спокойный нравом Вышеня не выдержал и рявкнул:
— Молчать, воронье посадское! Всех взашей! Спорщики умолкли, и тысяцкий быстро выяснил, что ни Добычи, ни Шумилы не было на месте драки до ее начала. Явор тоже успел только к ее разгару и в видоки не годился.
— Что же мне с вами делать? — говорил тысяцкий. — Не божий же суд вам творить. Драка — еще не поклеп…
— Это нам не годится. — Межень покачал головой. — Хоть и бранили нас обидными словами, а нам еще работать надо, руки целыми нужны.
Хмурый, с колючей темно-русой бородой, в беспорядке торчащей во все стороны, гончар сейчас был похож на свернувшегося ежа. Заранее готовясь оказаться виноватым, он все же не хотел уступать. Мучась каждым мгновением этого суда, он сам же затягивал его, упрямо не желая брать вину на себя. Продажа за зачин драки обошлась бы ему куда дороже, чем богатому замочнику. А предложенное тысяцким древнее средство узнать правду годилось ему еще меньше. Для божьего суда требовалось взять в руки раскаленное железо, и ответчик, даже и доказав свою невиновность, долго не мог работать руками.
— Боятся они! — тут же воскликнул Добыча. — Не хотят отвечать, а боги-то видят, они их ложь покажут! Перун Праведный им воздаст!
— Не тревожь бога небесного попусту. Ты-то сам железо возьмешь? — спросил тысяцкий, переводя взгляд на него. — Или молодец твой будет отвечать?
Зимник хмуро покачал головой. Самому себе он не мог не признаться, что первым дал волю рукам. Молчан тоже помнил, что первый стал задирать Громчу. Ни один из них не решился бы взять в руки раскаленное железо — из этого испытания мог выйти с честью только тот, кто твердо верил в свою правоту. По своей воле замочники, пожалуй, и вовсе бы не пошли жаловаться тысяцкому на обидчика, а при случае разочлись бы с ним сами.
— Что же делать? — снова спросил тысяцкий. — Дело не головное, чтоб его богам судить… Может, еще кто из ваших знакомцев там был?
— Медвянка была, — обронил Громча и тут же покраснел, устыдившись, что в таком важном деле первой ему на ум пришла девушка. Молчан презрительно усмехнулся — чего с него спрашивать, неуча неумытого, у него одни девки на уме!
— А, Медвянка! — Тысяцкий тоже усмехнулся. Больше он не удивлялся тому, что простой гончар задрался с именитым замочником. — Вот оно что! Где шум, там уж верно она! Что же теперь не пришла?
— А она, верно, с Надежей по стенам пошла, — сказал кто-то из посадских старцев. Они собирались в гридницу со своих концов и улиц, чтобы следить за справедливостью суда и в случае надобности давать воеводе советы. — Надежа собирался стены смотреть, а она, видно, за ним увязалась. Любопытная…
Сидевший тут же Явор улыбнулся про себя и незаметно прижал к груди Медвянкин платок, который со вчерашнего дня так и носил за пазухой. Едва только произнесли имя дочери старшего городника, как Явор вспомнил ее улыбающееся, задорное и красивое лицо, лукаво-ласковый взгляд, и вчерашнее смутно-приятное чувство снова шевельнулось в его сердце, уже сильнее и ярче.
— Эй, сыщите-ка Надежину дочку, — велел тысяцкий своим отрокам. — Уж она-то глазаста, она-то, верно, видела, кто кого первым обидел.
Кто-то в гриднице засмеялся, а Добыча обиженно нахмурился. Ему казалось зазорным, что на суд, где дело касалось и его, зовут видоком девку, хоть и городникову дочь. Но возражать замочник не посмел — решать дело божьим судом ему тоже не хотелось. Имена богов горохом сыпались с его языка, но на самом деле Добыча до жути боялся их недремлющей силы.
Надежа явился довольно быстро. За отцом шла и Медвянка, очень довольная тем, что самому тысяцкому понадобилось ее свидетельство. Но Надежа не дал ей покрасоваться перед воеводой и гридями.
— Кончай, воеводо, разговоры разговаривать, надо за дело приниматься, — от порога заговорил старший городник. — На полуночной стороне на валу оползень грозит. Скликай людей вал поправлять. Сами разумеете — травень пришел, мир да покой ушел.
Мигом позабыв о тяжбе, старшины Окольного города заговорили о новой тревоге. Все пестрое население Белгорода было обложено повинностью по строительству и укреплению стен. Старшины улиц и концов принялись с жаром обсуждать и делить работу, спорить, кому сколько людей посылать на починку вала. А тысяцкий увидел в этом удобный случай покончить с надоевшей ему тяжбой.
— А заместо продажи за вашу свару, братие-дельники, приговорим так: с замочников двум десяткам работников завтра быть на валу и с гончаров двум десяткам. И самим зачинщикам быть первыми, а из поруба их отпущу, — решил он. — И оставим дело сие с миром.
Межень остался доволен, как не смел и надеяться. Работать на валу все равно пришлось бы, а теперь, даже если по приговору тысяцкого ему с сыновьями и придется перетаскать больше земли, это все же будет легче, чем расплачиваться деньгами.
А Добыча снова нахмурился: решение тысяцкого обидело его не меньше самой драки. Это что же выходит, его замочники ничем не лучше чумазых гончаров?! Но ему пришлось смириться и промолчать: на дворе был месяц травень, тревожная пора, когда по новой траве печенежские роды и орды пускались к пределами славянских земель в поисках добычи. Общая опасность уравнивала всех, теперь было не время для ссор.
* * *
Крепостные стены Белгорода были удивительным сооружением. Когда десять лет назад Владимир Святославич задумал построить между стугнинскими рубежами и Киевом город-крепость, который стал бы щитом для столицы, для этого дела были призваны самые умелые городники. Долго они спорили, как сделать этот щит поистине нерушимым. Земляные валы, которыми славяне и прежде обводили свои городища, были недостаточно надежны — оползали от времени и дождей и постоянно требовали множества рабочих рук для починки. И Надежа, тогда еще молодой, но умелый и толковый мастер, придумал средство. Он задумал построить дубовые клетки, наполнить их глиняным кирпичом и сверху засыпать землей. Долго он размышлял, чертил лучинкой на земле и писалом на бересте, строил маленькие крепости, в локоть высотой, для пробы. Конечно, такая затея требовала еще больше времени и труда, но князю Владимиру она понравилась, а средств для важных начинаний он не жалел. Надежу князь поставил во главе всего строительства и не обманулся — крепостные валы Белгорода вышли высокими, крутыми и прочными. Поверх валов было поставлено два ряда дубовых городен, наполненных землей, а над ними шла площадка, покрытая крышей. Между опорами крыши оставались проемы — скважни. Даже тех, кто видел новый киевский детинец, стены Белгорода поражали высотой и неприступностью, и Надежа по праву гордился своей работой. Князь Владимир оставил его старшим городником Белгорода и не забывал своей дружбой.
Но и эти валы требовали постоянного присмотра, и Надежа зорко следил за сохранностью всей огромной крепости. Веселый и доброжелательный в домашней жизни и дружеском обиходе, он становился требовательным и жестким, когда речь шла о работе. Поэтому, когда он требовал людей для поправки вала, посадские старшины не смели ему перечить и в любое время давали нужное количество рабочих рук.
На другой день после воеводского суда Межень и оба его сына вместе с другими гончарами, кожевниками, кузнецами и оружейниками отправились на крепостной вал. Они копали и возили землю от окружавших Белгород оврагов, утаптывали ее, срезали и подкладывали свежие пласты дерна. Туда-сюда тянулись волокуши, мелькали серые рубахи и загорелые спины. Городники с Надежей во главе наблюдали за работой и раздавали указания. Казалось бы, всего несколько дней прошло со времени ухода княжеской дружины, но князь, пир, веселье, песни-славы о ратной доблести отодвинулись далеко-далеко. Кончились удалые праздничные гулянья, наступили будни, и теперь уже простым людям приходилось потрудиться ради посрамления врагов и сохранения родной земли. Парни ремесленных концов, со вздохами и завистью вспоминая кме-тей и их вольное житье, не знали и не думали о том, что сами они со своими деревянными лопатами и рогожными волокушами тоже ратники русской земли, не менее нужные ей, чем ушедшие с князем.
Особенно усердных забот требовал глубокий ров, окружавший крепостные стены. Всякую весну его заливала талая вода, бурные ручьи смывали землю с валов, ров наполнялся жидкой грязью и заметно мелел. Теперь, когда вода сошла и дно подсохло, ров требовалось снова углублять, выгрести оттуда сползшую и смытую землю. Эта работа была самой тяжелой и самой грязной. Надежа отправил туда зачинщиков недавней драки — чтоб неповадно было драться! — не подозревая, что причиной-то всему послужила его смешливая красавица дочка. А Медвянка гуляла по верху заборола, веселая и нарядная, не запачкав даже носков поршней, в то время как замороченные ее лукавыми очами Громча и Молчан возились с лопатами и огромными рогожными кулями на дне рва, перемазанные липкой черной грязью по самые брови.
В полдень Надежа разрешил работникам передохнуть. Женщины и дети принесли им из дому поесть, белгородцы разбрелись по пригоркам и уселись на свежей травке.
На нагретом солнцем пригорке устроился и Межень с сыновьями. Выбравшись из рва, они едва отмыли от грязи лицо и руки, так что головы их теперь были мокрыми, как после бани. Грязные рукава рубах им пришлось закатать чуть ли не до плеч, чтобы можно было притронуться к хлебу. Живуля расстелила на траве полотняный убрус, разложила на нем хлеб, яйца, несколько вареных реп, поставила глиняный жбан кваса. Не евшие с утра и еще сильнее проголодавшиеся на работе братья накинулись на еду, так что хлеб и репы исчезали быстрее соломы в огне.
— Чего так мало хлеба-то? — бормотал Громча, засовывая в рот последнюю горбушку. Полный сознания своей вины, он старательно работал за двоих, поесть был бы не прочь и за троих, а досталось ему до обидного мало. — Брала бы больше.
— Нету больше дома-то! — Живуля виновато развела руками. Ей было от души жаль, что она не может покормить голодных братьев получше, но взять еды было негде. — Просо толкли — мать на вечер кашу хочет варить, а хлеба больше нету, печь надо. Вот желудей натру — квашню поставим.
— А замочники вон чистый хлеб жуют, ни желудей им, ни лебеды. — Сполох обиженно покосился на соседний пригорок. Там сидели работники кузнечного конца и среди них замочники Добычи.
— Ешь что дают, по сторонам не зевай! — ворчливо прикрикнул на сына Межень. — Ишь, боярин сыскался! Работать надо, а не языком трепать! Задирались бы вы на улице поменьше — и теперь бы себе работали, на чистый хлеб зарабатывали…
Сполох обиженно насупился и растянулся на траве, чтобы немного отдохнули руки и плечи. Рядом с ним Громча, вздыхая, собирал хлебные крошки с подостланного убруса. Глядя в небо, Сполох мечтал: кабы вот так лежать себе на теплой травке, забыв обо всех на свете лопатах, а вон те облака были бы из сметаны да творога и все валились бы прямо в рот.
Но помечтать подольше Сполоху не удалось — скоро городники снова погнали работников на вал. Межень с сыновьями взялись за лопаты, а Живуля собралась домой.
Засунув убрус, служивший скатертью, в опустевшее лукошко, она побрела по гребням оврагов, выискивая в траве «белую лебеду», дикий лук и чеснок, щавель, листья одуванчиков — приправу к борщу, украшение бедного весеннего стола.
Вдруг она услышала возле себя знакомый голос:
— День тебе добрый!
Живуля обернулась, привычным движением отводя русую прядь от лица, но та тут же упала снова.
К девушке приближался невысокий смуглолицый парень с черными бровями, надломленными посередине, с темноватым румянцем на выступающих скулах. Одет он был в рубаху и порты из грубого серого холста, его черные волосы были острижены коротко в знак подневольного положения. Живуля знала его — это был Галченя, младший сын Добычи, рожденный от пленной печенежки.
Мать его шла следом, держа в руках пустую корчагу из-под кваса. За смуглую кожу и черные глаза домочадцы Добычи звали ее Чернавой. Одеждой — холщовой рубахой и плахтой — она ничем не отличалась от всех женщин города, голову ее покрывал темный повой, на смуглых сухих руках звенело несколько медных браслетов. О племени ее напоминал только печенежский амулет у пояса, похожий на бронзовый цветок с четырьмя лепестками, и маленькое бронзовое зеркальце. Степняки очень любили зеркальца, а славяне совсем не знали этой вещи, и белгородские девицы с опасливым любопытством косились на гладкий, блестящий бронзовый кружок, который печенежка всегда носила на поясе. Но редко какая из них набиралась смелости, чтобы попросить посмотреться, — девушки боялись, что печенежское диво испортит их красоту.
— Здорова будь, девушка, белый цветочек! — приветливо сказала Чернава Живуле. — Все хлопочешь? Ранняя ты пчелка, прежде всех на луг вылетела!
— Да вон — целый улей вьется! — Смущенная похвалой Живуля улыбнулась и показала вокруг. По зеленым пригоркам тут и там копошились разноцветные платки женщин, мелькали серые рубашонки детей — все собирали съедобные травы, то и дело отвешивая низкие поклоны Матери-Земле.
— Посиди, отдохни! — дружелюбно предложил девушке Галченя. Усевшись на пригорке, он похлопал ладонью по теплой травке рядом с собой.
Чернава тоже устроилась поблизости, поджав под себя ноги, как сидели степняки. Повернувшись к солнцу, она подставила смуглое лицо его лучам и с удовольствием вдыхала запах степных трав. Все изменилось вокруг нее за долгие годы плена, даже сама она переменилась и говорила на чужом языке, но ветер степи остался для нее так же сладок, как и много лет назад, на воле.
— А вы что тут ходите? — спросила Живуля и села возле Галчени. — Вам ведь лебеды не искать, у вас и хлеба довольно.
— Батины работники нынче весь хлеб поели! — Галченя усмехнулся и показал пустой мешок. — Как батя ни отговаривался, а пришлось ему со своей дружины два десятка человек с волокушами и лопатами на вал выслать. А батя бранится — вся работа стоит. Домой скоро идти нет охоты!
Галченя усмехнулся: не в первый раз ему приходилось сносить дурное расположение духа отца-хозяина, вызванное чужой виной. Жилось Галчене нелегко: сын рабыни, он и сам считался Добычиным холопом и не мог быть ровней старшим братьям, рожденным от жены хозяина. Сын и холоп своего отца, полуславянин и полупеченег, он состоял из двух разных частей, и худшая — кровь печенега и доля холопа — держала в плену и унижала лучшую часть, хотя по уму и нраву Галченя был не хуже свободных славян. Домочадцы Добычи не были злыми людьми, но все же Галчене и его матери доставалось много лишнего труда и мало лишнего хлеба. Люди сторонились их, боясь черных глаз, Чернаву не раз пытались обвинить в болезнях и пожарах, девушки отворачивались от Галчени. Любой мог бы озлобиться от такой жизни и возненавидеть все вокруг, но с Галченей этого не случилось. Терпеливо вынося все дурное, он умел видеть и хорошее и охотно отвечал добром на доброе отношение к себе.
Одна только добросердечная Живуля не избегала его, и Галченя всегда был рад случаю побыть с ней. Ее саму родичи считали простоватой до глупости, потому что она никогда ни на что не сердилась и не обижалась, жалела любую уличную собаку и готова была отдать свою краюху хлеба мимохожему старику. Так же жалела она и Чернаву с сыном и никогда не отказывалась поговорить с ними. Даже теперь, после судебного разбирательства между Добычей и Меженем, Живуля не видела причин лишить Чернаву и Галченю своей дружбы.
— И у нас глину не месили, горн холодный стоит, — жаловалась она Галчене. — Нам-то хуже вашего. Ваш старший — богатый, вы голодны не останетесь. А нам не работать — так и не есть. С этими проводами княжьими братья совсем ошалели, от работы отстали, все возле кметей вертелись да их басни слушали, батя их работать чуть не поленом загонял. Боялся даже, как бы и они с кметями не сбежали. А едва князя проводили — драка эта проклятая! Теперь вот пятница, а нам на торг вынести нечего. С чего живы будем, я и не знаю. Вот одной лебедой и спасаемся.
— Не горюй! — Галченя положил широкую ладонь на ее худенькое плечо и дружески сжал его. — Сия же забота не на век. Вон чуть не полгорода выгнали — дня в два-три управятся, да и пойдет все опять своим путем.
— Дали бы боги! — с надеждой сказала Живуля. Ее мягкое сердце всегда было готово верить в доброту богов, а мнение других неизменно казалось ей правильным и убедительным. Галченя, конечно, был холопом и стоял ниже ее, хоть и бедной, но свободной дочери ремесленника, но он был мужчиной и уже поэтому казался Живуле умнее. И она охотно делилась с ним своими тревогами, надеясь, что он ее разубедит.
— А то люди говорят: вот прознают печенеги, что князь из Киева в поход ушел и все дружины увел, так придут опять к нам. А под стугнинские городки они в прошлый год ходили, Мал Новгород так и лежит разорен, — им теперь дорога к нам открыта.
— Боги помилуют! — утешал ее Галченя. — Такие стены никакому ворогу не одолеть. Правда, матушко?
Чернава посмотрела на них и ответила не сразу. За долгие годы жизни среди славян она перестала понимать, кто ей свои, а кто чужие. И теперь ей странно было слышать, что ее смуглолицый сын говорит о печенегах как о врагах.
— Правда, — ровно подтвердила Чернава, но сын услышал в ее голосе затаенную грусть. — Но и народ Бече живет голодно, и он не имеет много хлеба. Не надо думать, что они желают зла. Люди степей — не волки, хоть и ведут свой род от волков. Всеми народами владеют боги. Когда Тэнгри-хан и богиня Умай добры, народ Бече имеет еду от своих стад и кочует в степях. А когда нет, когда война, или засуха, или мор — тогда в степи голод и смерть. Тогда…
Чернава не договорила, но Живуля и сама могла докончить: тогда печенеги идут в набег. А набег — это дымы пожаров на полуденном краю небосклона, причитающие беженцы, затоптанные поля и дороговизна хлеба, полуголодный год, болезни… Живуля поежилась, словно черное зло, обрекающее на беду печенегов и славян, уже было где-то рядом.
— А кто это — Тэнгри-хан? — шепотом спросила она у Галчени.
— Бог — хозяин неба, — ответил он и показал взглядом вверх, где белые облака, похожие на толстых коров, лениво паслись в голубых лугах. — Вроде как Сварог печенежский.
— А Умай?
— Богиня земли, вроде Макоши.
Громча, увидев их вдвоем, издалека погрозил Живуле кулаком. Ему вовсе не нравилось, что его сестра сидит рядом с холопом печенежской крови. Недавно Живуле исполнилось пятнадцать лет, с этой весны она считалась невестой. Она была миловидной девушкой, сероглазой, с круглым простоватым лицом, мягким носиком и розовыми губами. Никакая лента не держалась в ее прямых русых волосах, тонких и не слишком густых, коса быстро расплеталась, и волосы всегда были в беспорядке рассыпаны по плечам, висели вдоль щек, падали на глаза и мешали смотреть. Худенькая и неприметная, Живуля не привлекала парней ни веселым нравом, ни пестротой наряда — небогатый гончар только и мог купить дочери, что пару бронзовых заушниц да медный перстенек. И все же доброта сердца, покладистый нрав и трудолюбие делали Живулю вполне достойной невестой, за которую, особенно если толком причесать ее и хоть как-то принарядить, родичи могли бы попросить у посадского жениха порядочное по меркам Окольного города вено. А какое вено спросишь с холопа? С ним дружбу водить — только позориться.
— А тебя за меня бранить не будут? — спросил Галченя, перехватив опасливый взгляд Живули в сторону родичей. — Ты такая хорошая, как цветочек беленький, а я мало что холоп, так еще и печенегом зовут…
Живуля смущенно улыбнулась, услышав про цветочек. Не будучи красавицей, она не была и разборчива, ей нравился Галченя, и оттого вдвойне приятнее было знать, что она ему тоже нравится. Непривычная наружность Галчени будила ее любопытство, а нелегкая участь вызывала сочувствие. А он был так ласков с нею, так явно благодарен за доброе участие, что Живуля готова была любить его за одно это. Дома ее уже не раз бранили за дружбу с сыном печенежки, но эта дружба была так дорога ее сердцу, что девушка находила в себе силы, хоть тайком, все же ослушаться отца и братьев.
— Бывает, пеняют, — созналась она, отведя глаза и в смущении дергая зеленые стебельки травы. Она боялась обидеть Галченю, но не умела солгать. — Тебе, говорят, скоро замуж идти, а он…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.