Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Простаки за границей или Путь новых паломников

ModernLib.Net / Твен Марк / Простаки за границей или Путь новых паломников - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Твен Марк
Жанр:

 

 


ПРЕДИСЛОВИЕ

      В этой книге рассказывается об увеселительном путеше­ствии. Если бы она была рассказом о настоящей научной экспедиции, она обладала бы той серьезностью, тем глубоко­мыслием и той внушительной неудобочитаемостью, которые приличествуют такого рода трудам и делают их столь увлекательными. Но, хотя это всего только рассказ об увесе­лительной поездке, у него тоже есть своя цель: показать читателю, какими он увидел бы Европу и Восток, если бы глядел на них своими собственными глазами, а не глазами тех, кто побывал там до него. Я не пытаюсь указывать, как следует смотреть на заморские достопримечательности — об этом написаны другие книги, и даже обладай я необ­ходимыми знаниями, мне незачем было бы повторять то, что уже сделано.
      Я не намерен оправдываться, если меня обвинят в от­ступлении от стиля, принятого для описаний путешествий, так как полагаю, что глядел на все беспристрастными глаза­ми, и убежден, что, во всяком случае, писал честно, а мудро или нет — это другой вопрос.
      В этой книге я использовал отрывки из моих корреспонден­ции для «Дейли Альта Калифорния» (Сан-Франциско), вла­дельцы которой любезно дали мне на то соответствующее разрешение. Я использовал также отрывки из нескольких корреспонденции, написанных для нью-йоркской «Трибюн» и нью-йоркского «Геральда».
      Автор
      Сан-Франциско

КНИГА ПЕРВАЯ

 

Глава I. Всеобщие разговоры о поездке. — Программа путешествия. — Становлюсь полноправным членом экспедиции. — Дезертирующие знаменитости.

      В течение многих месяцев пресловутая «Увесели­тельная поездка по Европе и Святой Земле» не сходила со страниц газет по всей Америке и обсуждалась у бес­численных домашних очагов. Эта увеселительная по­ездка была новинкой — ничего подобного прежде не изобреталось, — и она вызывала тот горячий интерес, который всегда внушают заманчивые новинки. Она была задумана как пикник гигантских масштабов. Ее участникам — вместо того чтобы нагрузить грязный пароходишко юностью, красотой, пирогами и пыш­ками, проплыть по какой-нибудь безвестной речке, высадиться на зеленом лужке и мучиться, трудолюби­во резвясь весь долгий летний день в уверенности, что это весело, — предстояло под гром пушечного салюта отплыть на громадном океанском судне с развевающи­мися вымпелами и превосходно провести время по ту сторону широкой Атлантики, под незнакомыми небе­сами, в странах, прославленных историей! Многие ме­сяцы они будут плыть по овеянному ветрами океану и залитому солнцем Средиземному морю; днем они будут бродить по палубам, оглашая корабль веселыми криками и смехом, или читать романы и стихи в тени пароходной трубы, или, перегнувшись через борт, разглядывать медуз и наутилусов, акул, китов и прочих чудищ подводных глубин, а вечером танцевать на верхней палубе в центре бального зала, протянувшего­ся от горизонта до горизонта под синим куполом небес, зала, освещенного такими люстрами, как звезды и великолепная луна, — танцевать, и прогуливаться, и курить, и петь, и влюбляться, и искать на небе созвездия, не похожие на Большую Медведицу, кото­рая им так надоела; они увидят суда двадцати флагов, обычаи и одеяния двадцати незнакомых народов, слав­нейшие города половины мира; они будут якшаться со знатью и вести дружеские беседы с королями и прин­цами, с Великими Моголами и державными влады­ками могучих империй!
      Это была смелая мысль, рожденная изобретатель­ным умом. Ее широко рекламировали, но она не нуждалась в рекламе; смелая оригинальность, необы­чность, соблазнительность и грандиозность этого предприятия породили множество разговоров, и об «Увеселительной поездке» узнали по всей стране. Про­читав проспект путешествия, невозможно было не проникнуться желанием принять в нем участие. Я при­веду здесь этот проспект. Он ничем не хуже карты. Что может послужить лучшим вступлением к моей книге, чем:
      ПУТЕШЕСТВИЕ В СВЯТУЮ ЗЕМЛЮ, ЕГИПЕТ, КРЫМ, ГРЕЦИЮ И ПРОМЕЖУТОЧНЫЕ ПУНКТЫ, ПРЕДСТАВЛЯЮЩИЕ ИНТЕРЕС
Бруклин, 1 февраля 1867 г
      Нижеподписавшийся намеревается летом текущего года совершить вышеуказанное путешествие и просит разрешения ознакомить вас со следующей програм­мой:
      Тщательно выбранный первоклассный пароход (под командой нижеподписавшегося), рассчитанный по меньшей мере на сто пятьдесят пассажиров первого класса, примет на борт избранное общество, числом не превышающее трех четвертей его вместимости. Вполне вероятно, что все билеты окажутся распроданными на месте, и таким образом общество на корабле будет состоять из ваших друзей и знакомых.
      Пароход будет обеспечен всеми удобствами, вклю­чая библиотеку и музыкальные инструменты.
      На борту будет опытный врач.
      Отплытие из Нью-Йорка около 1 июня; после при­мерно десятидневного перехода наиболее удобным из трансатлантических путей мы, достигнув Азорских островов, остановимся на Сан-Мигеле, где пассажиры проведут один-два дня, наслаждаясь фруктами и дикой природой; затем новый трех-четырехдневный пере­ход — и остановка в Гибралтаре.
      Один-два дня будут посвящены осмотру интере­снейших подземных укреплений, — получить разреше­ние посетить эти подземные галереи не составит труда.
      Из Гибралтара — трехдневный переход в Марсель вдоль берегов Испании и Франции. У пассажиров бу­дет достаточно времени не только для осмотра города, основанного за шестьсот лет до рождества Христова, и его искусственной гавани — лучшей искусственной гавани в Средиземноморье, но и для посещения Пари­жа во время Выставки, а также — по дороге туда — прекрасного города Лиона, с высот которого в пого­жий день ясно видны Монблан и Альпы. Желающие могут задержаться в Париже и, проехав через Швей­царию, присоединиться к остальным в Генуе.
      От Марселя до Генуи — одна ночь пути. Путешест­венники будут иметь возможность осмотреть этот «ве­ликолепный город дворцов» и посетить место рожде­ния Колумба (двенадцать миль по чудесной дороге, построенной Наполеоном Г). Из Генуи можно совер­шить экскурсии по маршрутам Милан — озеро Комо и Лаго Маджоре, или Милан — Верона (знаменита сво­ими замечательными укреплениями) — Падуя — Вене­ция. Если кто-либо из пассажиров пожелает посетить Парму (знаменитую фресками Корреджо) и Болонью, он сможет проехать дальше по железной дороге во Флоренцию и вернуться на пароход в Ливорно, прове­дя, таким образом, около трех недель в итальянских городах, где хранятся наиболее прославленные сокро­вища искусства.
      Путь вдоль берега от Генуи до Ливорно будет проделан за одну ночь, и продолжительная остановка в последнем пункте позволит посетить Флоренцию, ее дворцы и картинные галереи; Пизу, ее собор и «Пада­ющую башню»; Лукку, ее бани и римский амфитеатр; самый отдаленный из этих городов — Флоренция — находится только в шестидесяти милях от Ливорно по железной дороге.
      Расстояние от Ливорно до Неаполя (с заходом в Чивита-Веккию, чтобы высадить тех, кто пожелает отправиться оттуда в Рим) будет пройдено примерно за тридцать шесть часов; корабль будет следовать вдоль итальянского берега, мимо Капреры, Эльбы и Корсики. В Ливорно предполагается взять лоцмана на Капреру и — если удастся — зайти туда, чтобы посе­тить дом Гарибальди.
      Пассажиры смогут посетить Рим (отправившись туда поездом), Геркуланум, Помпею, Везувий, могилу Вергилия и, возможно, развалины Пестума, а также красивейшие окрестности Неаполя и его прелестный залив.
      Следующей интересной остановкой будет Палермо, самый красивый город Сицилии, находящийся на рас­стоянии одной ночи пути от Неаполя. Стоянка продлит­ся день, и вечером пароход возьмет курс на Афины.
      Мы обогнем северный берег Сицилии, пройдем че­рез группу Эолийских островов в виду Стромболи и Вулькано — двух действующих вулканов, — через Мессинский пролив, имея справа «Сциллу», а слева «Харибду», затем пойдем вдоль восточного берега Сицилии в виду Этны, вдоль южных берегов Италии, западного и южного побережья Греции, в виду древне­го Крита, по Афинскому заливу в Пирей, и прибудем в Афины через два с половиной — три дня. После короткой остановки мы пересечем Саламинскую бухту и посвятим один день осмотру Коринфа, откуда через Архипелаг, Дарданеллы, Мраморное море и Золотой Рог продолжим путь на Константинополь, где будем через сорок восемь часов после отплытия из Афин.
      По выходе из Константинополя курс будет взят через несравненный Босфор и Черное море на Севасто­поль и Балаклаву, — переход займет около суток. Здесь предполагается задержаться на два дня и осмотреть порты, укрепления и поля сражений в Крыму, затем пароход пойдет через Босфор с заходом в Констан­тинополь за теми, кто предпочтет остаться там, и да­лее через Мраморное море и Дарданеллы вдоль бере­гов Азии, мимо древней Трои и Лидии в Смирну, лежащую на расстоянии двух — двух с половиной дней пути от Константинополя. Длительная стоянка в Сми­рне даст возможность посетить Эфес (пятьдесят миль по железной дороге).
      От Смирны — к Святой Земле через Архипелаг, мимо острова Патмос, вдоль берегов Азии, древней Памфилии и острова Кипр. Через три дня пароход прибудет в Бейрут, где простоит достаточно времени, чтобы желающие могли посетить Дамаск, после чего отплывет в Яффу.
      Стоянка в Яффе даст возможность посетить Иеру­салим, Иордан, Тивериадское озеро, Назарет, Вифанию, Вифлеем и другие достопримечательные места Святой Земли, и там же на пароход вернутся те, кто решит совершить сухопутное путешествие из Бейрута через Дамаск, Галилею, Капернаум, Самарию, по Иор­дану и Тивериадскому озеру.
      Следующей стоянкой, представляющей интерес, бу­дет Александрия, находящаяся на расстоянии суток пути от Яффы. Развалины дворца Цезаря, Колонна Помпея, Игла Клеопатры, катакомбы и развалины древней Александрии достойны того, чтобы их осмот­реть. Оттуда по железной дороге можно за несколько часов проехать сто тридцать миль до Каира и осмот­реть в его окрестностях житницы Иосифа, пирамиды и местоположение древнего Мемфиса.
      Из Александрии будет взят курс домой с заходом на Мальту, в Кальяри (Сардиния) и Пальму (Мальор­ка) — великолепные порты, очаровательно располо­женные и изобилующие фруктами.
      В каждом из них будет сделана остановка на один-два дня, и, выйдя из Пальмы вечером, пароход к утру достигнет Валенсии в Испании. Стоянка в этом прекрас­нейшем из испанских городов продлится несколько дней.
      Из Валенсии пароход проследует дальше обратным курсом, огибая берега Испании. Мы пройдем на рас­стоянии одной-двух миль мимо Аликанте, Картахены, Палоса и Малаги и через сутки прибудем в Гибралтар.
      Стоянка там продлится один день, и затем мы возьмем курс на Мадейру, которая будет достигнута через три дня. Капитан Марриэт пишет: «Я не знаю другого места на земном шаре, которое так изумляло и восхищало бы новоприбывшего, как Мадейра». Сто­янка на Мадейре продлится один-два дня или дольше, если позволит время; затем, пройдя между островами этой группы и, возможно, в виду пика Тенериф, па­роход пойдет южным трансатлантическим путем, пе­ресекая океан в области северо-восточных пассатов, где всегда можно рассчитывать на тихую, мягкую погоду и спокойное море.
      Зайдя на Бермудские острова, которые расположе­ны непосредственно на этом пути на расстоянии десяти дней плаванья от Мадейры, и проведя некоторое время с нашими друзьями бермудцами, мы возьмем курс прямо домой и будем в Нью-Йорке через три дня.
      Уже поступают просьбы от лиц, находящихся в Ев­ропе и желающих присоединиться к экскурсии в пути.
      Пароход будет уютным домом, где путешествен­ники в случае болезни всегда найдут заботливый уход и добрых друзей.
      Если в одном из перечисленных в проспекте портов окажется эпидемия, пароход в него заходить не будет и вместо этого посетит какое-нибудь другое, не менее интересное место.
      Стоимость билета устанавливается в 1250 долларов банкнотами за каждого взрослого пассажира. Выбор каюты и места за столом предоставляется в порядке записи на билет. Запись считается состоявшейся с мо­мента внесения казначею аванса в размере десяти про­центов общей стоимости билета.
      По прибытии в порт пассажиры могут оставаться на судне без дополнительной оплаты; перевозка на берег входит в общую стоимость билета.
      Оплата билета должна производиться не позже его получения: это позволит наилучшим образом закон­чить приготовления к отплытию в назначенный срок.
      Отбор кандидатов производится комитетом по вы­даче билетов, с заказами на которые можно обращать­ся к нижеподписавшемуся.
      Редкости и сувениры, приобретенные пассажирами во время путешествия, перевозятся на родину без до­полнительной оплаты.
      Пять долларов золотом в день несомненно покро­ют все расходы как во время коротких сухопутных экскурсий, так и в тех случаях, когда пассажиры поже­лают покинуть корабль на более долгий срок.
      Время путешествия может быть продлено, а марш­рут изменен единогласнымрешением всех пассажиров.
 
Чарльз Ч. Дункан 117, Уолл-стрит, Нью-Йорк
      Р. Р. Г..., казначей.
       Комитет по отбору кандидатов
      Дж. Т. X..., эскв., Р. Р. Г..., эскв., Ч. Ч. Дункан.
       Комитет по выбору судна
      Кап. У. У. С..., инспектор страхового общества,
      К. У. К..., инженер-консультант США и Канады,
      Дж. Т. X..., эскв.,
      Ч. Ч. Дункан.
      Примечание. Для этого плавания зафрахтован «Квакер-Сити», очень красивый прочный пароход с бортовыми колесами, отходящий из нью-йоркского порта 8 июня. От правительства полу­чены рекомендательные письма к заграничным властям. 
      Человеческий разум не мог бы найти в этом проспе­кте ни одного пробела. Он был совершенен и неот­разим. Париж, Англия, Шотландия, Швейцария, Ита­лия — Гарибальди! Архипелаг! Везувий! Константино­поль! Смирна! Святая Земля! Египет и «наши друзья бермудцы»! Путешественники в Европе, желающие присоединиться к экскурсии, гарантия от эпидемий, перевозка на берег в счет стоимости билета, врач на борту, кругосветное путешествие, если пассажиры еди­нодушно этого пожелают, общество, отобранное без­жалостным «Комитетом по отбору кандидатов», па­роход, выбранный не менее безжалостным «Комите­том по выбору судна». Кто устоял бы против таких неслыханных соблазнов? Я кинулся в контору казначея и внес положенные десять процентов. Я возликовал, узнав, что несколько отдельных кают еще свободны. Безжалостный комитет не проявил большого интереса к моей личности, но на всякий случай я сослался на всех видных людей моего города, каких только мог припомнить, выбирая по возможности тех, кто ничего обо мне не знал.
      Вскоре появилось приложение к «Проспекту», гла­сившее, что пассажиры будут пользоваться «Плимут­ским сборником гимнов». Тут я внес остальные деньги.
      Я получил квитанцию и был по всем правилам официально зачислен в участники путешествия. Я был счастлив, но даже это счастье меркло перед новым ощущением: я принадлежу к «избранным»!
      Кроме того, приложение рекомендовало путешест­венникам запастись портативными музыкальными ин­струментами для развлечения во время плавания, сед­лами для поездки по Сирии, зелеными очками и зонти­ками; вуалями для Египта; прочной одеждой, способ­ной выдержать тяготы паломничества по Святой Зем­ле. Далее указывалось, что, хотя судовая библиотека содержит много книг, каждому пассажиру следует запа­стись несколькими путеводителями, Библией и каким-нибудь руководством для туристов. В рекомендатель­ном списке большинство книг оказалось посвященным Святой Земле, поскольку Святая Земля входила в про­грамму путешествия и, судя по всему, была ее гвоздем.
      Преподобный Генри Уорд Бичер намеревался со­провождать экспедицию, но неотложные дела застави­ли его отказаться от этой мысли. Нам было бы гораз­до легче и приятнее обойтись без общества некоторых других пассажиров. Предполагалось, что генерал-лей­тенант Шерман также присоединится к нам, но война с индейцами вынудила его отправиться в прерии. Из­вестная актриса внесла свое имя в списки пассажиров, но что-то ей помешало, и она тоже не поехала. «Бара­банщик с Потомака» дезертировал из наших рядов, и мы — увы! — остались без единой знаменитости!
      Однако морское министерство собиралось предо­ставить нам «батарею пушек» (как и обещал проспект) для ответов на салюты королей, и в нашем распоряже­нии оставалось письмо, подписанное морским минист­ром, которое должно было сделать «генерала Шер­мана и его друзей» желанными гостями при дворах и штаб-квартирах Старого Света, но мне кажется, что и письмо и батарея несколько утеряли свой первона­чальный блеск. Однако разве мы лишились соблаз­нительной программы, обещавшей Париж, Констан­тинополь, Смирну, Иерусалим, Иерихон и «наших дру­зей бермудцев»? Остальное нас мало трогало.

Глава II. Великие приготовления. — Высокий сановник. — Исход в Европу. — Мнение мистера Блюхера. — Каюта № 10. — Сбор всех частей. — Наконец-то в море.

      В течение последующего месяца я время от времени отправлялся на Уолл-стрит, в дом №117, чтобы осве­домиться, как идет ремонт и отделка корабля, как пополняется список пассажиров, сколько человек ко­митет ежедневно объявляет недостаточно «избранны­ми», обрекая их на изгнание и черное отчаяние. Я с удовлетворением узнал, что у нас на борту будет небольшой печатный станок и мы сможем выпускать собственную ежедневную газету. Я с радостью выяснил, что наше фортепьяно, наша фисгармония и наш мелодикон будут лучшими из имеющихся в продаже. Я с гордостью обнаружил среди наших пассажиров трех проповедников слова Божьего, восемь врачей, семнадцать дам, нескольких высокопоставленных ар­мейских и морских офицеров с громкими званиями, обильный улов всевозможных «профессоров», а также господина, за чьей фамилией единым духом грохотало устрашающее: «полномочный представитель Соеди­ненных Штатов Америки в Европе, Азии и Африке»! Я заранее старательно приучил себя к мысли, что на этом корабле буду отодвинут на задний план, так как только избранным из избранных удастся пройти сквозь верблюжье ушко пресловутого комитета по проверке верительных грамот; я собрал все свое муже­ство, готовясь встретить внушительный набор героев армии и флота, и, быть может, отодвинуться еще дальше назад, но признаюсь откровенно — такойудар застал меня врасплох.
      Это лавиноподобное звание раздавило и обескура­жило меня. Я сказал, что раз уж эта владетельная особа едет на нашем пароходе, то ничего не подела­ешь — пусть едет, но если уж Соединенные Штаты сочли необходимым отправить за океан сановника та­кого тоннажа, по моему мнению, было бы пристойнее, да и безопаснее, разобрать его на составные части и переслать партиями на нескольких судах.
      Ах, если бы только я знал тогда, что он всего лишь обыкновенный смертный и что его полномочия исчер­пываются сбором семян, редких сортов ямса, необык­новенной капусты и необычных экземпляров лягушек-быков для этой жалкой, бесполезной, пустоголовой, заплесневелой окаменелости — Смитсоновского инсти­тута , какое бы облегчение я почувствовал!
      Весь этот незабываемый месяц я купался в блажен­стве, впервые в жизни ощущая себя на гребне великого общественного движения. Все ехали в Европу — я тоже ехал в Европу. Все ехали на знаменитую Парижскую выставку — я тоже ехал на знаменитую Парижскую выставку. В те дни пароходные линии вывозили из различных портов Соединенных Штатов в общей сложности около пяти тысяч американцев в неделю. Если за этот месяц мне и довелось встретить десяток знакомых, не уезжающих на днях в Европу, то у меня об этом не сохранилось ясных воспоминаний. Я довольно часто гулял по городу с юным мистером Блю­хером, одним из участников нашей экспедиции. Он был человеком доверчивым, бесхитростным и общитель­ным, но не из тех, кто хватает звезды с неба. У него сложилось самое невероятное представление об этом всеобщем исходе в Европу, и в конце концов он решил, что все население Америки укладывает чемоданы, со­бираясь эмигрировать во Францию. Как-то, проходя по Бродвею, мы с ним зашли в магазин; он купил носовой платок, и когда у хозяина не нашлось сдачи, мистер Блюхер сказал:
      — Ничего, я расплачусь с вами в Париже.
      — Но я не еду в Париж.
      — Вы не... как вы сказали?
      — Я сказал, что я не еду в Париж.
      — Не едете в Париж? Не еде... так куда же, в таком случае, вы едете?
      — Никуда.
      — Совсем, совсем никуда? Никуда не едете, оста­етесь здесь?
      — Никуда не еду, остаюсь здесь — на все лето.
      Мой спутник, не сказав больше ни слова, взял свою покупку и с обиженным видом вышел из магазина. Пройдя полквартала, он нарушил молчание категори­ческим заявлением:
      — Хотите знать мое мнение? Он врет!
      В назначенный срок пароход был готов к приему пассажиров. Меня познакомили с молодым джентль­меном — моим будущим соседом по каюте; он оказал­ся удивительно милым человеком, умным, веселым, внимательным, терпеливым, уступчивым и великодуш­ным. Никто из пассажиров «Квакер-Сити» не откажет­ся поставить свою подпись под вышесказанным. Мы выбрали носовую каюту по правому борту на нижней палубе. В ней были две койки, тусклый, наглухо задра­енный иллюминатор, умывальник с тазиком и пышно убранный подушками большой ящик, который должен был служить нам одновременно и диваном и вмести­лищем для наших вещей. Несмотря на всю эту мебель, там можно было свободно повернуться, хотя для того, чтобы вертеть за хвост кошку, не повредив ее, места уже не хватило бы. Однако для каюты это помещение было достаточно велико и вполне нас удовлетворило.
      Отплытие было назначено на одну из суббот в на­чале июня.
      Вскоре после полудня в эту историческую субботу я прибыл в гавань и поднялся на борт. Кругом царили шум и суета. (Мне где-то уже приходилось встречать эту фразу). Пристань была забита людьми и экипажа­ми; прибывающие пассажиры торопливо поднимались по сходням; палубы парохода были завалены сунду­ками и чемоданами; путешественники в невзрачных дорожных костюмах бродили под мелким дождем, своим облезлым и печальным видом напоминая мок­рых кур. Наш гордый флаг был поднят, но, поддав­шись общему настроению, грустно свисал с мачты. В общем, невыразимо унылое зрелище! Это была уве­селительная поездка — никаких сомнений возникнуть не могло, поскольку так говорилось в проспекте и так значилось в квитанции; но кругом не было видно ничего веселого.
      Наконец, перекрывая грохот, лязг, шипение пара и крики, прогремела команда: «Отдать концы!» Вне­запная толчея на сходнях, беспорядочное бегство про­вожающих, оборот колес — и мы отплываем: пикник начался! Вымокшая толпа на пристани негромко про­кричала два раза «ура», мы вполголоса ответили со скользких палуб; флаг попробовал развеваться, но у него ничего не получилось; «батарея пушек» промол­чала — не было пороха.
      Мы приблизились к выходу из гавани и стали на якорь. По-прежнему моросил дождь. Кроме того, бу­шевал ветер. В открытом море, как мы сами могли видеть, ходили гигантские волны. Нам предстояло пе­режидать в тихой гавани, пока буря не уляжется. Пас­сажиры нашего парохода съехались из пятнадцати штатов, и только немногим из них приходилось пла­вать по морю раньше, — нельзя же было подвергать их ударам настоящей бури, пока они еще не обрели «морских ног». К вечеру два буксира, на которых веселая компания нью-йоркской молодежи пила шам­панское, провожая кого-то из наших спутников соглас­но всем древним канонам, вернулись в порт, и мы остались одни над пучиной морской. Над пучиной глубиной в тридцать футов, на дно которой был опу­щен наш якорь. И к тому же под хмурым дождем. Это была поистине увеселительная поездка.
      Гонг, созывавший на молитву, был встречен вздо­хом облегчения. Первый субботний вечер всякой дру­гой увеселительной прогулки можно было бы посвятить висту и танцам, но, я думаю, всякий непредубеж­денный человек согласится, что нам, принимая во вни­мание все перенесенное и то состояние духа, в котором мы находились, не приличествовали такие легкомыс­ленные забавы. Мы украсили бы любые похороны, но для более веселых торжеств не годились.
      Однако море всегда действует на людей благотвор­но; и ночью, устроившись на койке, укачиваемый мер­ным движением волн, убаюкиваемый ропотом отда­ленного прибоя, я скоро погрузился в безмятежное забытье, в котором исчезли и воспоминания о перене­сенных в этот день невзгодах и зловещие предчувствия.

Глава III. «Оценка» пассажиров. — «По синему, синему морю». — Бедствующие патриархи. — Поиски развлечений и препятствия на пути к ним. — Пять капитанов корабля.

      Все воскресенье простояли на якоре. Ветер за ночь утих, но океан не успокоился. Мы ясно видели в би­нокль, как он продолжал вздымать свои пенистые горы. Начинать увеселительную прогулку в воскресе­нье не подобало; не подобало возлагать наши неопыт­ные желудки на алтарь столь грозного волнения. При­ходилось ждать понедельника. И мы стали ждать. Но мы прослушали положенное число воскресных молитв и, таким образом, ничего не потеряли оттого, что были здесь, а не где-нибудь еще.
      В это воскресное утро я встал пораньше и сразу же отправился завтракать. Само собой разумеется, мне хотелось внимательно и беспристрастно рассмотреть своих спутников в те минуты, когда их поведение наиболее естественно, — а если люди когда-нибудь и ведут себя естественно, то только за завтраком.
      Меня страшно удивило большое число пожилых людей, можно даже сказать — почтенных старцев. При беглом взгляде на длинный ряд склоненных голов они все казались седовласыми. Но это было не так. На самом деле за столом оказалось немало молодежи и изрядное количество джентльменов и дам неопреде­ленного возраста — не очень старых, но и не слишком молодых.
      На следующий день мы подняли якорь и вышли в море. После долгой, нудной задержки это было большим счастьем. Мне казалось, что никогда еще воздух не был так упоителен, солнце так ярко, море так красиво. В эту минуту я был доволен пикником и всем, что ему сопутствовало. Все дурные инстинкты во мне умерли, и вместо них, пока Америка таяла на горизонте, в моей душе росло благоволение, столь же безграничное — по крайней мере в ту минуту, — как широкий океан, кативший вокруг нас свои волны. Я жаждал излить свои чувства, я жаждал разжать уста и запеть, — но не вспомнил ничего подходящего, и мне пришлось отказаться от этой мысли. Возможно, поте­ря для обитателей корабля была не так уж велика.
      Дул легкий, приятный ветерок, но море было еще очень неспокойно. Гуляя по палубе, вы рисковали сло­мать шею; бугшприт то брал на мушку стоящее в зени­те солнце, то пытался загарпунить акулу на дне океана. Какое жуткое ощущение охватывает вас, когда корма парохода стремительно уходит из-под ног, а нос караб­кается в облака! Безопаснее всего в подобный день вцепиться в перила и не выпускать их; расхаживать по кораблю — слишком рискованное занятие.
      По какой-то счастливой случайности я не поддался морской болезни. Этим можно было гордиться. Пре­жде она частенько одолевала меня. Человек, желудок которого ведет себя хорошо в первый день плаванья, когда большинство пассажиров страдает морской бо­лезнью, непременно проникается глубоким и невыно­симым самодовольством. Вскоре в дверях кормовой каюты показалась почтенная окаменелость, закутан­ная до подбородка в плед и вся перебинтованная, словно мумия; очередной толчок корабля бросил ее в мои объятия. Я сказал:
      — Доброе утро, сэр. Чудесная погода.
      Он прижал руку к животу, простонал «ох!», шата­ясь побрел куда-то и растянулся на решетчатой крыш­ке люка.
      Вскоре из той же двери с большой силой выбросило второго старца. Я сказал:
      — Спокойнее, сэр, торопиться некуда. Чудесная погода, сэр.
      Он тоже прижал руку к животу, простонал «ох!» и куда-то заковылял.
      Через минуту та же дверь извергла нового патриар­ха, которой тщетно пытался уцепиться за воздух. Я сказал:
      — Доброе утро, сэр. Чудесная погода для прогул­ки. Вы, кажется, хотели сказать...
      — Ох!
      Ничего другого я от него и не ждал. Я остался у двери, и на меня в течение часа так и сыпались почтенные старцы; но ничего, кроме «ох!», я от них добиться не сумел.
      Затем я удалился в глубокой задумчивости. Я ска­зал себе, что эта увеселительная поездка очень удачна и мне нравится. Пассажиры не болтливы, но в то же время общительны. Мне нравятся эти старички, хотя, видимо, «ох!» их сильно мучает.
      Я знал, что с ними. Они страдали морской болез­нью. И я радовался этому. Мы все любим смотреть на тех, кто страдает морской болезнью, если сами чув­ствуем себя хорошо. Приятно играть в вист под яр­кими лампами каюты, когда снаружи бушует шторм; приятно гулять по юту в лунную ночь; приятно курить на овеваемом ветрами формарсе, если не побоишься туда забраться; но все это кажется жалким и пошлым в сравнении с блаженством, которое испытываешь при виде людей, терзаемых морской болезнью.
      В течение дня я приобрел уйму сведений. Началось с того, что я карабкался по юту, когда корма парохода уходила в облака; я курил сигару и чувствовал себя вполне сносно. Вдруг кто-то крикнул:
      — Послушайте, так не годится! Прочтите-ка вон тунадпись: «НА КОРМЕ НЕ КУРИТЬ!»
      Это был капитан Дункан, глава экспедиции. Я, разумеется, отправился на нос. В одной из кают верх­ней палубы, позади лоцманской рубки, я заметил на столе длинную подзорную трубу и потянулся за ней — на горизонте виднелся корабль.
      — Эй, эй, прочь руки! Вылезайте оттуда!
      Я вылез оттуда и, понизив голос, спросил матроса, подметавшего палубу:
      — Кто этот здоровенный пират с бакенбардами и скрипучим голосом?
      — Это капитан Берсли — штурман.
      Некоторое время я бесцельно слонялся по палубе, а потом, за неимением лучшего, начал резать перила перочинным ножом. Кто-то сказал ласково и назида­тельно:
      — Ну послушайте, мой друг, и не стыдно вам вот так кромсать корабль? Уж вам-то это стыдно.
      Я снова подошел к матросу.
      — Что это за бритая образина в шикарном костюме?
      — Капитан Л***, владелец нашего парохода, один из главных начальников.
      Через некоторое время я очутился у правого борта и на скамье за лоцманской рубкой обнаружил секс­тант. Этой штукой ловят солнце, сказал я себе; навер­ное, через нее можно рассмотреть тот корабль. Не успел я поднести секстант к глазам, как какой-то чело­век тронул меня за плечо и с упреком сказал:
      — Я вынужден просить вас вернуть мне прибор, сэр. Если вы захотите узнать, как ловят солнце, я с удо­вольствием объясню, но я не могу доверять секстант посторонним. Если вы хотите определить место... Иду, сэр!
      Его позвали с левого борта, и он ушел туда. Я на­правился к матросу:
      — Кто эта горилла с паучьими ножками и физио­номией святоши?
      — Капитан Джонс, сэр, — первый помощник.
      — Так. Час от часу не легче. Скажите, — я обраща­юсь к вам, как к человеку и брату, — скажите, могу ли я бросить здесь камень в любом заданном направле­нии и не попасть ни в одного из капитанов этого судна?
      — Ну, сэр, трудно сказать. Пожалуй, угодите в вах­тенного капитана, потому что вон он стоит — как раз на дороге.
      Я покинул палубу с тяжелым сердцем, погрузив­шись в размышления. Если у семерых нянек дитя без глазу, думал я, то во что же могут превратить увесели­тельную поездку пять капитанов?

Глава IV. Жизнь паломников в море. — «Дневник» Джека. — Клуб. — «Пышный бал на палубе». — Шуточный процесс. — Благочес­тие паломников. — Штурман высказывает свое мнение

      В течение недели мы трудолюбиво разрезали вол­ны, и за это время между капитанами не было никаких ведомственных трений, о которых стоило бы упомя­нуть. Пассажиры скоро приспособились к новой об­становке, и жизнь на корабле потекла размеренно и монотонно, словно в казарме. Я не хочу сказать, что она была скучна, отнюдь нет, но в ней было много однообразия. Пассажиры, как обычно бывает в плава­нье, вскоре нахватались морских терминов — верный признак того, что они уже начинают осваиваться. По­ловину седьмого утра эти паломники из Новой Анг­лии, с Юга и с берегов Миссисипи стали называть «семь склянок»; восемь часов, двенадцать и четыре превратились в «восемь склянок»; капитан теперь определял долготу не в девять часов, а «когда било две склянки». Они бойко сыпали такими словами, как «кормовая рубка», «носовая рубка», «штирборт», «бак-борт» и «бак».
      Когда било семь склянок, раздавался первый гонг; когда било восемь, пассажиры садились завтракать — те, кому позволяла морская болезнь. Затем все здоро­вые прогуливались рука об руку по верхней палубе, наслаждаясь ясным летним утром, а жертвы морской болезни тоже выползали наверх и, прячась от ветра за кожухом колеса, уныло пили чай с сухариками. Вид у них был самый несчастный. С одиннадцати часов до второго завтрака, а также между вторым завтраком и обедом (в шесть часов вечера) пассажиры предава­лись самым различным занятиям и развлечениям. Кое-кто читал, другие занимались шитьем и курением — разумеется, не одни и те же лица; можно было выиски­вать среди волн чудищ морских глубин и дивиться на них, рассматривать в бинокль встречные корабли и высказывать по их поводу мудрые суждения; более того, каждый считал своей священной обязанностью приглядеть за тем, чтобы флаг был поднят и трижды вежливо приспущен в ответ на приветствие незнаком­ца; в курительной несколько джентльменов непремен­но играли в карты, шашки и домино — чаще всего в домино, эту восхитительно безобидную игру; а вни­зу, на главной палубе в носовой части, по соседству с курятником и загоном для скота, мы устроили так называемый «лошадиный бильярд». Это прекрасная игра, требующая большой подвижности, веселая и азартная. Она похожа на «классы», а также на би­льярд, и в нее играют клюшкой. На палубе мелом чертят большие «классы» и каждый квадрат нумеруют. Вы становитесь в трех-четырех шагах, кладете перед собой несколько плоских деревянных дисков и сильно бьете по ним длинной клюшкой. Если какой-нибудь диск остановится на черте, очки не засчитываются. Если же он остановится в седьмом квадрате, игроку засчитывается семь очков, в пятом — пять, и так далее. Надо набрать сто очков; играть можно вчетвером. На неподвижном полу играть было бы очень просто, но на корабле это становилось целой наукой. Нам приходи­лось учитывать бортовую качку. Очень часто игрок рассчитывал на крен вправо, а корабль вдруг не кре­нился. В результате диск пролетал ярдах в двух от «классов», и тогда бивший чувствовал себя дураком, а остальные смеялись.
      Когда шел дождь, пассажирам, разумеется, прихо­дилось сидеть дома — точнее говоря, в каютах — и раз­влекаться играми, чтением, созерцанием давно знако­мых волн за окном и пересудами.
      К семи часам вечера заканчивался обед, затем сле­довала часовая прогулка по верхней палубе, после чего раздавался гонг, и большая часть общества отправ­лялась на богослужение в кормовую каюту (верх­нюю) — прекрасный салон длиной футов в шестьдесят. Не озаренные светом духовным прозвали этот салон «синагогой». Служба, состоявшая из двух гимнов Пли­мутского сборника и короткой молитвы, обычно зани­мала не больше пятнадцати минут. Гимны исполня­лись под аккомпанемент фисгармонии в тех случаях, когда море было достаточно спокойно и аккомпани­атора не приходилось предварительно привязывать к стулу.
      По окончании молитвы синагога превращалась в нечто напоминающее класс, где школьники занима­ются чистописанием. Ни один корабль не видывал доселе ничего подобного. Около тридцати дам и джен­тльменов усаживались за обеденные столы, тянувшие­ся вдоль стен салона, и при свете качающихся ламп два-три часа прилежно писали свои дневники. Увы! Как грандиозно были задуманы эти дневники, и какой жалкий и бесславный конец ожидал большинство из них! Я сомневаюсь, найдется ли среди наших палом­ников хоть один, который не смог бы предъявить ста полных страниц дневника, посвященных первым два­дцати дням плавания на «Квакер-Сити», и я абсолю­тно уверен, что не найдется и десяти таких, которые могли бы предъявить хотя бы двадцать страниц, пове­ствующих об остальных двадцати тысячах миль путе­шествия! В жизни человека бывают периоды, когда он испытывает непреодолимую потребность вести точ­ную запись своих деяний и он отдается этому труду с пылом, который порождает в нем уверенность, что ведение дневника — самое правильное и самое прият­ное времяпрепровождение из всех возможных. Но если только он проживет еще двадцать один день, он убе­дится, что лишь редкие натуры, сотканные из смело­сти, выдержки, преданности долгу во имя долга и не­поколебимой решимости, способны, быть может, не потерпеть поражения, взяв на себя столь грандиозный труд, как ведение дневника.
      Один из наших всеобщих любимцев, Джек, замеча­тельный юноша, обладатель головы, преисполненной здравого смысла, и пары ног, смотреть на которые просто удовольствие — такие они длинные, прямые и худощавые, — каждое утро, пылая восторгом и во­одушевлением, сообщал нам о своих успехах и неиз­менно заканчивал так:
      — Я недурственно продвинулся! (В хорошем на­строении он иногда пользовался жаргоном.) За вче­рашний день я написал десять страниц дневника, поза­вчера я написал девять, а позапозавчера — двенадцать. До чего же интересное занятие!
      — Но что вы ухитряетесь туда записывать, Джек?
      — Да все. Широту и долготу на каждый полдень; и сколько миль мы прошли за последние сутки; и все мои выигрыши в домино и в лошадиный бильярд, и китов, и акул, и дельфинов; и текст воскресной проповеди (потому что это произведет хорошее впеча­тление на домашних); и корабли, с которыми мы обменялись приветствиями, и их национальность; и на­правление ветра; и было ли волнение, и какие паруса мы несли, хотя мы чаще всего идем без всяких пару­сов — ветер все время встречный (интересно бы знать — почему?); и сколько раз соврал Моулт. Одним словом, все! Я все записываю. Этот дневник мне велел вести отец. Он и за тысячу долларов с ним не рас­станется, когда я его закончу.
      — Да, Джек, этот дневник будет стоить больше тысячи долларов, когда вы его закончите.
      — Правда? Да нет, вы правда так думаете?
      — Да. Он будет стоить не меньше тысячи дол­ларов — когда вы его закончите. А может быть, и больше.
      — Мне и самому так кажется. Это вам не какой-нибудь хлипкий дневничок!
      Но увы! Вскоре этот дневник стал плачевно «хлипким дневничком». Как-то вечером в Париже, после тяжких дневных трудов, утомленный осмотром досто­примечательностей, я сказал:
      — Я, пожалуй, пойду пройтись, Джек, и дам вам возможность заняться дневником.
      Его физиономия омрачилась. Он сказал:
      — Ах, не беспокойтесь, пожалуйста. Я решил боль­ше не возиться с этим дневником. Скучища. Вы зна­ете — я отстал уже на четыре тысячи страниц. У меня совсем нет Франции. Сперва я было решил пропустить Францию и начать заново. Но это не годится — правда ведь? Папаша скажет: «Как же так — ничего не видел во Франции?» Нет, это не пойдет. Сперва я было ре­шил переписать Францию из путеводителя, как Бэджер в носовой каюте, который пишет книгу, но она там за­нимает триста страниц. Да что толку в этих дневниках! Как по-вашему? Только лишние хлопоты, правда?
      — Да, от незаконченного дневника толку мало, но путевой дневник, если он ведется как следует, стоит тысячу долларов, когда вы его закончите.
      — Тысячу! Еще бы — я бы его и за миллион кон­чать не стал!
      То, что произошло с ним, произошло и с большин­ством других прилежных посетителей этой вечерней школы в салоне. Если вам понадобится подвергнуть молодого человека тяжелому и мучительному наказа­нию, возьмите с него слово, что он в течение года будет вести дневник.
      Чтобы развлекать путешественников и поддержи­вать в них бодрость духа, пускались в ход всевозмож­ные уловки. Был учрежден объединивший всех пас­сажиров клуб, который после богослужения собирался в школе чистописания; там читали вслух книги о тех странах, куда мы направлялись, и обсуждали получен­ные сведения.
      Несколько раз фотограф экспедиции приносил свой волшебный фонарь и устраивал интереснейшие демон­страции. Большая часть его диапозитивов изображала заграничные достопримечательности, но среди них по­падались и виды родных мест. Он объявил, что «на­чнет представление в кормовом салоне, когда пробьют две склянки (в девять вечера), и покажет пассажирам, куда им предстоит прибыть». Это, разумеется, было очень мило, но по странной случайности первым на полотне вспыхнул вид Гринвудского кладбища!
      Два или три раза в звездные вечера мы устраивали танцы на верхней палубе под тентом, не без успеха заменяя яркие люстры бального зала судовыми фонаря­ми, развешанными по столбам. Мы танцевали под основательно переболтанные звуки астматического ме­лодикона, у которого перехватывало дыхание как раз тогда, когда требовался сильный выдох; под кларнет, ненадежный на высоких нотах и подвывавший на низких; под забулдыгу-аккордеон, который прохудился и поэто­му дышал громче, чем верещал, — более изящное выра­жение мне сейчас не приходит в голову. Но во всяком случае танцы были еще хуже музыки. Когда корабль кренился вправо, танцоры всем взводом бросались в атаку на правый борт и разом повисали на перилах, когда же он кренился влево, они с тем же завидным единодушием обрушивались на левый борт. Вальсиру­ющие успевали покружиться секунд пятнадцать, а затем опрометью неслись к перилам, словно собираясь топить­ся. Повороты в виргинской кадрили, когда ее танцевали на борту «Квакер-Сити», требовали такой поворотливо­сти, какой мне доселе видеть не приходилось, и зрители с захватывающим интересом наблюдали, как танцоры, ежеминутно рискуя жизнью, чудом избегали гибели. В конце концов мы отказались от танцев.
      Мы отметили день рождения одной из дам тостами, спичами, стихами и всем, чем полагается. Мы также устроили шуточный судебный процесс. Море еще не видывало корабля, на котором не устраивался бы такой процесс. Эконом был обвинен в краже пальто из каюты №10. Назначили судью, а также секретарей, судебного пристава, констеблей, шерифов, прокурора и адвоката; разослали повестки свидетелям; после многочисленных отводов составили наконец список присяжных. Свидете­ли, как всегда, были бестолковы, ненадежны и путались в своих показаниях. Адвокат и прокурор, как и все их настоящие коллеги, были красноречивы, убедительны и саркастически язвили друг друга. Наконец разбирате­льство закончилось, и судья достойно завершил всю процедуру нелепым решением и смешным приговором.
      Несколько раз молодежь пробовала ставить по ве­черам в салонах шарады, и это развлечение пришлось пассажирам особенно по вкусу.
      Была сделана попытка учредить клуб дебатов, но она не увенчалась успехом — талантливых ораторов на корабле не нашлось.
      Никто из нас не скучал, — я думаю, что могу ска­зать это с уверенностью, — хотя мы предпочитали ти­хие развлечения. Мы очень, очень редко играли на фортепьяно; мы устраивали дуэты флейты и кларнета, и получалось очень недурно, когда что-нибудь вообще получалось, но исполнялась всегда одна и та же мело­дия, очень красивая; как хорошо я ее помню, — и когда только я от нее избавлюсь! Фисгармонией и мелодико­ном пользовались только во время богослужения... — но я забегаю вперед. Юный Альберт знал одну песен­ку — что-то о «Что-то иль это, как сладко узнать, что он, как его там» (я точно не помню ее названия, но она была очень жалобная и чувствительная). Альберт не­прерывно ее наигрывал, пока мы не условились, что впредь он будет воздерживаться. Но никто ни разу не запел в лунную ночь на верхней палубе, а хоровое пение во время службы не поражало ни стройностью, ни благозвучием. Я терпел, сколько мог, а потом присоединился к хору, чтобы поправить дело, но юный Джордж решил последовать моему примеру и погубил все: голос юного Джорджа как раз ломался, и его заунывный бас то и дело срывался с цепи, пугая слуша­телей визгливыми «петухами» на верхних нотах. Кро­ме того, Джордж не различал мелодий, что также несколько вредило его исполнению. Я сказал:
      — Послушайте, Джордж, бросьте импровизиро­вать. Не будьте эгоистом. Это вызовет недовольство. Пойте «Возложение венца» вместе с остальными. Та­кую красивую мелодию вам все равно на ходу не улучшить.
      — Да я и не собираюсь ее улучшать, я пою вместе с остальными — по нотам.
      И он верил тому, что говорил; так что когда по временам голос застревал у него в горле и душил его, он сам был в этом виноват.
      Некоторые из не озаренных светом духовным ут­верждали, что непрекращающийся лобовой ветер — результат душераздирающих завываний нашего хора. Другие прямо заявляли, что эта жуткая музыка, даже когда она звучит относительно сносно, уже может привести к опасным последствиям, но что усугублять подобное преступление, позволяя Джорджу раскрыть рот, — это значит бросать открытый вызов провиде­нию. Они утверждали, что, если хор будет и дальше так безбожно фальшивить, это кончится тем, чтоон навлечет на наш пароход бурю, которая всех нас потопит.
      Кое-кто злился и на молитвы. Штурман говорил, что паломники бессердечны:
      — Каждый Божий день, как пробьет восемь скля­нок, они молятся о попутном ветре, хоть знают не хуже меня, что в это время года ни один корабль, кроме нас, не плывет на восток, а на запад плывут тысячи — и наш попутный ветер будет для них против­ным. Всемогущий посылает попутный ветер тысяче кораблей, а эта шайка требует, чтобы он повернул его на сто восемьдесят градусов ради одного-единствен­ного судна, да к тому же еще парохода! Ни чувства, ни рассудка, ни христианского милосердия, ни простой человечности. И слушать не хочу!

Глава V. Эксцентричная луна. — Тайна «корабельного времени». — Обитатели глубин. — Первая высадка на заграничном берегу. — Азорские острова. — Катастрофический банкет Блюхера.

      «По ветру ли, без ветра ли», как говорят моряки, но в общем шестидневный переход от Нью-Йорка до Азорских островов был очень приятным, — довольно медленным, поскольку между ними только две тысячи четыреста миль, но в целом все же приятным. Правда, мы все время шли против ветра и несколько раз попа­дали в штормы; морская болезнь укладывала полови­ну пассажиров в постель, и пароход становился уны­лым и пустынным; этих штормов никогда не забудут те, кто выдерживал их на уходящей из-под ног палубе, обдаваемой мощными фонтанами брызг, то и дело взлетающих из-под форштевня и грозными ливнями обрушивающихся на корабль, — но по большей части стояла чудесная летняя погода, и ночи были еще луч­ше, чем дни. Каждую ночь в одно и то же время над нами в одной и той же точке небес стояла полная луна. Причина такого странного поведения луны сначала была нам неясна, но потом мы сообразили, в чем дело: двигаясь на восток с такой скоростью, мы выигрывали примерно двадцать минут в день, и этих двадцати минут было как раз достаточно, чтобы не отставать от луны. Для наших друзей, оставшихся дома, она давно уже шла на ущерб, но для нас, Иисусов Навинов , она все еще стояла на прежнем месте и была все такая же круглая.
      Юный мистер Блюхер, житель Дальнего Запада, совершавший свое первое путешествие, страшно му­чился из-за постоянных изменений «корабельного вре­мени». Сперва он очень гордился своими новыми часа­ми и немедленно вытаскивал их, когда в полдень било восемь склянок, но спустя некоторое время он, каза­лось, начал проникаться к ним недоверием. Через неде­лю после отплытия из Нью-Йорка он вышел на палубу и категорически заявил:
      — Надувательство, и больше ничего!
      — Что — надувательство?
      — Да эти часы. Я их купил в Иллинойсе, заплатил сто пятьдесят долларов — и думал, что могу на них положиться. И верно — с места не сойти, — на берегу они вполне надежны; а вот на корабле почему-то сда­ют — морская болезнь у них, что ли? Скачут. До поло­вины двенадцатого идут нормально, а потом ни с того ни с сего вдруг спотыкаются. Я передвигал чертов регулятор, пока он не описал полный круг, а проку никакого; они оставляют за флагом все здешние часы, до самого полудня тарахтят так, что любо-дорого, но восемь склянок всегда приходят к финишу на десять минут раньше, как ни верти. Что с этими часами делать — просто ума не приложу. Они выжимают из себя все, что могут, идут самым бешеным аллюром — и ничего не получается. Из всех здешних часов они показывают лучшее время, — а что толку? Вот пробьет восемь склянок, и опять они десяти минут до финиша не дотянут, верное дело.
      Каждые три дня корабль нагонял полный час, а он подхлестывал свои часы, пытаясь за ним угнаться. Но, как он сам сказал, он передвинул регулятор уже до предела, и часы шли «самым бешеным аллюром», так что ему оставалось только махнуть рукой и смотреть, как корабль выигрывает состязание. Мы послали его к капитану, и тот, объяснив ему тайны «корабельного времени», успокоил его смятенный дух. Перед отплы­тием этот юноша задавал великое множество вопро­сов о морской болезни — каковы ее симптомы и как узнать, когда она у него начнется. Он скоро это узнал.
      Конечно, мы наблюдали неизбежных акул, китов, дельфинов и так далее, и со временем к обычному перечню морских чудес прибавились большие косяки португальских галер. Некоторые из них были белые, а другие — ярко-карминные. Наутилус — это просто прозрачный студнеобразный комок, который растяги­вается, чтобы ловить ветер; по бокам его свисают мясистые щупальца фута в два длиной, помогающие ему устойчиво держаться на воде. Наутилус — хоро­ший моряк, обладающий превосходным чувством мо­ря. Он берет рифы на своем парусе, когда приближает­ся шторм или поднимается ветер, и, свернув его, опу­скается под воду, когда поднимается буря. Обычно он содержит свой парус в образцовом порядке и смачива­ет его, переворачиваясь и погружаясь на секунду в во­ду. Моряки говорят, что в Атлантическом океане на­утилус встречается только между тридцать пятым и сорок пятым градусами широты.
      Двадцать первого июня нас разбудили в три часа утра, дабы сообщить нам, что на горизонте видны Азорские острова. Я сказал, что в три часа утра островами не интересуюсь. Но вскоре явился другой мучитель, потом третий, четвертый, и в конце концов, решив, что общий энтузиазм никому не даст спокойно выспаться, я, протирая глаза, выбрался на палубу. Уже пробило половину шестого; утро было сырое и бурное. Тепло закутанные пассажиры жались к тру­бам и прятались позади вентиляторов, спасаясь от резкого ветра и холодных брызг; вид у всех был сонный и несчастный.
      На горизонте виднелся остров Флориш. Он казался просто кучей грязи, торчащей в свинцовом морском тумане. Но когда мы к нему приблизились, взошло солнце, и остров стал прекрасным — зеленый ковер полей и лугов уходил ввысь на полторы тысячи футов, скрываясь в облаках. Его прорезали острые, обрывис­тые гребни и узкие ущелья; там и сям громоздились скалы, казавшиеся зубчатыми стенами замков; а из распоротых облаков, заливая потоками огня вершины, склоны и долины и оставляя между ними мрачные полосы теней, падали широкие столбы солнечного све­та. Словно северное сияние перенеслось с ледяного полюса в страну вечного лета!
      Мы обогнули две трети острова, держась в четырех милях от берега, и все бинокли на корабле были пущены в ход для разрешения спора о том, что пред­ставляет собой зеленая щетина на склонах — рощи или заросли бурьяна, и действительно ли белые домики на берегу — домики, а не могильные плиты кладбищ. На­конец земля осталась за кормой, и мы взяли курс на Сан-Мигель; а Флориш вскоре снова превратился в кучу грязи, ушел в туман и исчез. Но вид зеле­ных холмов принес большую пользу многим измучен­ным морской болезнью пассажирам, да и все мы чув­ствовали себя гораздо бодрее, чем можно было ожи­дать, принимая во внимание, как безбожно рано нас подняли.
      Но до Сан-Мигеля нам добраться не удалось — к полудню разыгралась буря, и корабль так швыряло из стороны в сторону, что благоразумие требовало где-нибудь укрыться. Поэтому мы повернули к бли­жайшему острову — Фаялу (здешние жители произ­носят «Фай-ол», с ударением на первом слоге). Мы бросили якорь на открытом рейде Орты, в полумиле от берега. В этом городке около девяти тысяч жи­телей. Его белоснежные дома уютно гнездятся в море свежей зелени, и трудно найти более красивое и при­влекательное селение. Оно окружено амфитеатром холмов высотой от трехсот до семисот футов, тща­тельно обработанных до самых вершин, — ни фута почвы не остается свободным. Каждое поле, каж­дый акр земли разбит на маленькие квадратные ячей­ки каменными стенами, которые защищают урожай от дующих здесь ураганных ветров. Сотни этих зе­леных квадратиков, разделенных стенами из черной лавы, придают холмам вид огромных шахматных досок.
      Азорские острова принадлежат Португалии, и на Фаяле во всем преобладают португальские черты. Но об этом ниже. Смуглые, шумные, лгущие, пожима­ющие плечами, жестикулирующие лодочники порту­гальцы с медными кольцами в ушах и коварством в сердце облепили пароход, и пассажиры, разбившись на группы, условились о перевозке на берег по столько-то с головы в серебряной монете любой стра­ны. Мы высадились под стенами маленького форта, вооруженного батареями двенадцати- и тридцатидвух­фунтовых орудий. Жители Орты считают свой форт чрезвычайно грозным укреплением, но если бы за него взялся один из наших башенных мониторов, им при­шлось бы перевезти эту крепость куда-нибудь в глубь страны, чтобы сохранить на случай, когда она им снова понадобится. Толпа зевак на пристани имела жалкий вид: мужчины, женщины, мальчики, девочки — все босые, в лохмотьях, нечесаные, неумытые, по склонностям, воспитанию и профессии — попрошайки. Они двинулись вслед за нами, и до конца нашего пребывания на Фаяле мы так от них и не избавились. Мы шли посередине главной улицы, а они глазели на нас, окружив со всех сторон; то и дело возбужденные зрители забегали вперед, чтобы как следует рассмот­реть процессию, точь-в-точь как деревенские мальчиш­ки, бегущие за слоном, который идет по улицам, опо­вещая о прибытии цирка. Мне было лестно чувство­вать себя виновником подобной сенсации. Там и сям в дверях стояли женщины в модных португальских капюшонах. Этот капюшон из грубой синей ткани, пришитый к такому же плащу, представляет собой чудо безобразия. Он высок, широк и бездонно глубок. Он похож на цирковой балаган и скрывает голову женщины, как жестяная будка на сцене — голову суф­лера. На этом чудовищном «capote», как он здесь называется, нет никакой отделки, — это просто безоб­разный тускло-синий парус, и женщина, надевшая его, не может держать к ветру ближе восьми румбов — ей приходится либо идти по ветру, либо оставаться дома. Этот головной убор в моде на всех островах и останет­ся модным ближайшие десять тысяч лет, но покрой капюшона на каждом острове имеет свои небольшие отличия, благодаря которым внимательный наблюда­тель может с одного взгляда сказать, на каком острове сеньора проживает.
      Португальская мелкая монета reis (произносит­ся — «рейс») просто изумительна. Один доллар равен тысяче рейсов, а все денежные расчеты производятся в рейсах. В первый раз мы обнаружили это благодаря Блюхеру. Блюхер сказал, что безмерно счастлив сно­ва очутиться на твердой земле и хочет задать пир; он сказал, что, по слухам, тут все очень дешево и что банкет его будет великолепен. Он пригласил девяте­рых пассажиров, и мы превосходно пообедали в луч­шем отеле города. В самый разгар веселья, вызван­ного хорошими сигарами, хорошим вином и снос­ными анекдотами, хозяин подал счет. Блюхер посмотрел на бумажку, и лицо его вытянулось. Он поглядел еще раз, словно не доверяя собственным глазам, потом дрожащим голосом начал читать вслух все подряд, и розы на его щеках увяли и обратились в пепел.
      — «Десять обедов по шестьсот рейсов — шесть тысяч рейсов!» Гибель и разорение!
      «Двадцать пять сигар по сто рейсов — две тысячи пятьсот рейсов»! Мать честная!
      «Одиннадцать бутылок вина по тысяча двести рей­сов — тринадцать тысяч двести рейсов»! Спаси и поми­луй нас!
       «Итого — двадцать одна тысяча семьсот рейсов»!Господи Иисусе! На всем пароходе не найдется на­личных, чтобы оплатить этот счет! Идите — предо­ставьте меня моей судьбе, ребята. Мой банк лоп­нул.
      Пожалуй, я в жизни не видал такой растерянной компании. Никто не мог выдавить из себя ни слова. Казалось, все до единого онемели. Бокалы медленно опустились на стол, по-прежнему полные до краев. Сигары незаметно выскользнули из ослабевших паль­цев. Мы смотрели друг на друга, но у всех в глазах было только безнадежное отчаяние. Наконец зловещее молчание было нарушено. Тень безумной решимости, как туча, легла на чело Блюхера; он выпрямился во весь рост и сказал:
       Хозяин, это низкое, подлое вымогательство, и я ни за что на него не поддамся. Вот, сэр, сто пятьдесят долларов, и ни гроша больше вы не по­лучите. Я кровью захлебнусь, прежде чем прибавлю хоть цент.
      Мы ободрились, а хозяин расстроился, — так по крайней мере нам показалось; во всяком случае, он явно смутился, хотя и не понял из всего сказанного ни слова. Он постоял, поглядывая то на кучу золотых монет, то на Блюхера, и затем ушел. Очевидно, он отправился к какому-нибудь американцу, потому что, вернувшись, принес перевод своего счета на человечес­кий язык, а именно:
 
10 обедов — 6000 рейсов, или 6 долларов 25 сигар — 2500 рейсов, или 2,50 » 11 бутылок вина — 13 200 рейсов, или 13,20 » Всего 21 700 рейсов, или 21,70 »  
      Среди гостей Блюхера снова воцарилось веселье. Мы потребовали еще вина.

Глава VI. Общество-окаменелость. — Своеобразные нравы и обычаи. — Мошенничество иезуитов. — Фантастическое паломничество. — Происхождение мостовой Русса. — Сведение счетов с окаменелостями. — Снова в море.

      Мне кажется, что Азорские острова в Америке по­чти неизвестны. Среди пассажиров не нашлось ни од­ного, который хоть что-нибудь о них знал. Самые начитанные из нас, хорошо осведомленные о других странах, знали о них только то, что Азоры — груп­па небольших островков, затерянная в Атлантиче­ском океане, где-то на полпути между Нью-Йорком и Гибралтаром. И все. Поэтому мне представляет­ся желательным дать тут сухой перечень некоторых фактов.
      Уклад жизни здесь типично португальский, дру­гими словами — неторопливый, бедный, безалабер­ный, сонный и ленивый. Управление находится в руках гражданского губернатора, назначаемого португаль­ским королем; кроме того, имеется военный губер­натор, который может, когда пожелает, отстранить гражданского губернатора и облечь себя полнотой власти. Население островов составляет 200000 чело­век, жители — почти исключительно португальцы. Жизнь идет по привычной, давным-давно установив­шейся колее, — когда Колумб открыл Америку, эта страна насчитывала уже сто лет. Главная зерновая культура — пшеница, которую жители сеют и мелют так же, как ее сеяли и мололи их прапрапрадеды. Они пашут при помощи доски, обитой по краю же­лезом, в крохотные бороны впрягаются мужчины и жен­щины; маленькие ветряные мельнички мелют зерно — десять бушелей в день, засыпкой ведает помощник надзирателя, а главный надзиратель стоит рядом, присматривая, чтобы помощник не заснул. Когда ветер меняется, к мельнице припрягают несколько ослов и по­ворачивают ее верхнюю половину, пока крылья не окажутся в нужном положении, — вместо того, чтобы установить механизм для перемещения одних толь­ко крыльев. Волы вытаптывают зерно из колосьев по способу, господствовавшему во времена Мафуса­ила. На всю страну не найдется ни одной тачки, — жители укладывают грузы себе на голову, или на осла, или в плетеную тележку, у которой вместо колес деревянные круги, вращающиеся вместе с осью. На островах нет ни одного современного плуга, ни одной молотилки. Все попытки ввести их терпели неудачу. Как добрый католик, португалец только кре­стится и молит всевышнего избавить его от свято­татственного желания знать больше своего отца. Кли­мат здесь мягкий, снега и льда никогда не бывает, и я не заметил в городе ни одной печной трубы. Члены семьи — ослы, мужчины, женщины, дети — едят и спят в одной комнате, все они грязны, покрыты паразитами и истинно счастливы. Азорцы лгут, на­дувают иностранцев, ужасающе невежественны и не почитают своих покойников. Последнее показывает, как мало они отличаются от ослов, с которыми делят постель и стол. Среди здешних португальцев хорошо одеты только несколько богачей, священники-иезуиты и солдаты крохотного гарнизона. Батрак зарабатывает в день двадцать — двадцать четыре цента, а хороший ремесленник — раза в два больше. Они считают на рейсы (доллар равен тысяче рейсов) и потому чув­ствуют себя богатыми и очень довольны. Раньше на островах произрастал прекрасный виноград, из которого изготовлялось превосходное вино, шедшее на экспорт. Но пятнадцать лет назад все виноградники погибли от какой-то болезни, и с тех пор изготовление вина прекратилось. Благодаря вулканическому про­исхождению всей группы почва на островах очень плодородна. Почти вся земля возделывается, и за год снимается по два-три урожая каждой культуры, но за границу вывозится только небольшое количество апельсинов, которые идут главным образом в Англию. Никто сюда не приезжает, никто отсюда не уезжает. На Фаяле не знают, что такое новости. Равным об­разом здесь неизвестна и страсть к новостям. Один довольно развитой португалец осведомился, кончи­лась ли наша Гражданская война. Он от кого-то слы­шал о ней... или по крайней мере ему казалось, что кто-то говорил что-то в этом роде! А когда один из пассажиров подарил гарнизонному офицеру несколько номеров газет «Трибюн», «Геральд» и «Таймс», тот был весьма удивлен, найдя в них сообщения из Лиссабона, которых еще не было в га­зетах, привезенных пароходиком, совершавшим еже­месячные рейсы между островами и столицей. Ему объяснили, что эти сообщения переданы по кабелю. Он сказал, что слышал, будто лет десять назад пред­принимались попытки проложить кабель, но он по­чему-то думал, что из этого ничего не получилось!
      Такое захолустье — самая благодатная почва для процветания иезуитских плутней. Мы посетили иезуит­ский собор, построенный двести лет тому назад, и ви­дели там обломок креста, на котором был распят Спаситель. Этот твердый отполированный кусок дере­ва превосходно сохранился — можно было подумать, что трагедия на Голгофе произошла только вчера, а не восемнадцать столетий тому назад. Но здешним до­верчивым людям и в голову не приходит усомниться в подлинности этой деревяшки.
      В приделе собора есть алтарь, отделанный чистым серебром, — так по крайней мере утверждают старожи­лы, и я тоже думаю, что его там найдется, говоря языком старателей, двести фунтов на тонну, — а перед ним горит неугасимая лампада. Какая-то благочести­вая прихожанка, умирая, завещала деньги на постоян­ные мессы за упокой своей души, поставив при этом условие, чтобы пламя в светильнике поддерживалось и днем и ночью. Лампадка маленькая, очень тусклая, и если она погаснет совсем, покойница, я думаю, вряд ли от этого особенно пострадает.
      Главный алтарь собора, как и три или четыре ма­лых, представляет собой хаотическое нагромождение позолоченной мишуры и «пряничных» украшений. Во­круг ажурных решеток алтарей толпятся поломанные, пыльные, ржавые апостолы — у одного нет ноги, у дру­гого не хватает глаза, но он храбро поглядывает оста­вшимся, у третьего недостает пальцев, — все они пока­леченные, унылые и более приличествовали бы боль­нице, чем кафедральному собору.
      Стены алтаря сделаны из фарфора и украшены художественно написанными фигурами в натуральную величину, одетыми в живописные костюмы семнад­цатого столетия. Они изображают историю кого-то или чего-то, но среди нас не нашлось человека, до­статочно ученого, чтобы в ней разобраться.
      Когда мы шли по городу, нам повстречался отряд осликов, уже оседланных и ожидающих только седока. Седла были весьма своеобразны, чтобы не сказать больше. Они состояли из чего-то вроде козел, засте­ленных тюфячком, и все сооружение закрывало при­мерно половину осла. Стремена отсутствовали, но, собственно говоря, в этой дополнительной опоре не было никакой нужды: всадник чувствовал себя в таком седле почти так же, как верхом на обеденном столе, — оно подпирало колени. Нас окружила шайка оборван­ных погонщиков португальцев, предлагая услуги своей скотины за полдоллара в час, — еще одна подлость по отношению к чужестранцам, потому что рыночная цена — шестнадцать центов. Шестеро из нас взгромоз­дились на эти нескладные седла и покорно выставили себя на посмешище, трясясь по главным улицам горо­да с населением в десять тысяч человек.
      Мы тронулись. Это была не рысь, не галоп, не карьер, а дикая скачка, слагавшаяся из всех возможных аллюров. Шпор не требовалось. Каждого ослика со­провождал погонщик и десяток добровольцев, и все они лупили животное прутьями, подкалывали заост­ренными палками, выкрикивали что-то похожее на «секки-яаа!», орали, шумели и устраивали настоящий бедлам. Передвигались они пешком, что не мешало им, впрочем, оказываться на месте вовремя, — они спо­собны обогнать и измотать любого осла. Короче гово­ря, наша кавалькада была очень оживленной и живо­писной.
      Блюхеру никак не удавалось справиться со своим ослом: он мчался по мостовой зигзагами, а остальные налетали на него; он прижимал Блюхера к повозкам и стенам домов; вдоль улицы тянулись высокие камен­ные заборы, и ослик отполировал Блюхера сначала с одной стороны, потом с другой, но ни разу не задержался посредине дороги; в конце концов он пора­внялся с отчим домом и влетел в комнату, счистив с себя Блюхера о дверной косяк.
      Снова усевшись в седло, Блюхер сказал погонщику:
      — Пожалуй, хватит. Дальше поедем потише.
      Но тот, не зная английского языка, ничего не понял и просто сказал «секки-яаа!», после чего осел снова помчался, как пуля. Неожиданно он резко повернул, и Блюхер перелетел через его голову. Не скрою — каждый осел по очереди споткнулся об эту пару, и вскоре вся кавалькада образовала одну большую кучу. Никто не пострадал. Упасть с такого осла не намного опаснее, чем свалиться с дивана. После ката­строфы ослы стояли совершенно спокойно, ожидая, пока шумливые погонщики поправят и закрепят разъ­ехавшиеся седла. Блюхер очень рассердился и хотел выругаться, но стоило ему открыть рот, как его скоти­на делала то же самое и испускала отчаянный рев, заглушавший все остальные звуки.
      Скачка по овеянным ветром холмам и красивым ущельям была на редкость приятна. Эта прогулка верхом на ослах своей новизной вызывала свежие, незнакомые, пьянящие ощущения, стоившие сотни заношенных до дыр удовольствий, которые мы знали дома.
      Дороги там — чудо, и какое чудо! Вот остров с гор­сточкой жителей (всего 25000), а таких прекрасных дорог в Соединенных Штатах не найдешь нигде, кроме Сентрал-парка. Куда ни пойдешь — всюду гладкие ров­ные дороги, либо чуть присыпанные черным лавовым песком и окаймленные канавками, аккуратно выложен­ными гладкой галькой, либо вымощенные, как Брод­вей. В Нью-Йорке без конца говорят о мостовой Русса и называют ее новым изобретением, а на этом крохот­ном, затерявшемся в море островке она известна уже двести лет! Каждая улица в Орте великолепно вымо­щена большими плитами и ровна, как пол, а не выщер­блена, подобно мостовой Бродвея. Каждая дорога ого­рожена высокими массивными стенами из лавы, кото­рые в этом краю, где не знают морозов, простоят тысячу лет. Они очень толсты, нередко оштукатурены, побелены и увенчаны карнизом из тесаного камня. За ними прячутся сады; деревья свешивают через край стены свои гибкие ветки, и яркая зелень эффектно выделяется на фоне штукатурки или черной лавы. Ино­гда ветви деревьев и виноградные лозы смыкаются над этими узкими проулками так, что солнца совсем не видно, и вы едете словно по туннелю. Мостовые, до­роги и мосты построены правительством.
      Мосты — в один пролет, без опор: арка, сложенная из тесаных камней; они вымощены плитами лавы и красиво выложены галькой. Повсюду стены, стены, стены, — и каждая красива, и каждая построена на века; и повсюду мостовые — аккуратные, гладкие и про­чные. Если где-нибудь и существуют совершенно чис­тые, лишенные и намека на пыль, грязь, мусор или какие-либо нечистоты дороги, улицы и фасады домов, то только в Орте, только на Фаяле. Низшие классы неряшливы, жилища их не отличаются чистотой, но и только; в остальном город и острова — чудо опрят­ности.
      Наконец, после десятимильной экскурсии, мы вер­нулись домой; неугомонные погонщики мчались за нами но пятам через весь город, подгоняя ослов, вы­крикивая неизбежное «секки-яаа!» и распевая «Тело Джона Брауна» на убийственном английском языке.
      Мы спешились и начали расплачиваться; от криков, приставаний, ругани и ссор погонщиков между собой и с нами можно было оглохнуть. Один требовал дол­лар за часовой прокат осла, другой — полдоллара за то, что подгонял этого осла, третий — двадцать пять центов за то, что помогал второму, не менее четырна­дцати проводников предъявили счета за то, что пока­зывали нам город и окрестности, и каждый оборванец орал, вопил и размахивал руками энергичнее, чем его сосед.
      Горы на некоторых из этих островов очень высоки. Мы шли вдоль острова Пику — величественной зеле­ной пирамиды, которая одним обрывистым склоном поднималась от самых наших ног до высоты в 7613 футов и вздымала свою вершину над белыми обла­ками, словно остров, плывущий в тумане!
      На Азорах мы, разумеется, объедались апельсина­ми, лимонами, инжиром, абрикосами и прочим. Но я воздержусь от дальнейших описаний. Я здесь не для того, чтобы писать рекламные проспекты.
      Мы идем в Гибралтар и достигнем его через пять-шесть дней.

Глава VII. Появление Африки и Испании . — Геркулесовы Столпы. — Гибралтарская скала. — «Кресло королевы». — Частная прогулка по Африке. — Высадка в Марокко.

      Неделя борьбы с безжалостной стихией; неделя морской болезни, покинутых салонов и пустынного юта, обдаваемого брызгами, — брызгами, которые в своей дерзости возносились так высоко, что до само­го верха покрыли трубы парохода толстой белой кор­кой соли; неделя прозябания под защитой шлюпок и рубок днем и шумной игры в домино среди густых клубов дыма в курительной по вечерам.
      Последняя из семи ночей была самой бурной. Гро­ма не было, только волны били о борт, ветер пронзи­тельно свистел в снастях и вода, пенясь, шипела за иллюминаторами. Пароход карабкался все выше, как будто собираясь вскарабкаться на небеса, потом зами­рал на мгновение, казавшееся веком, и снова стреми­тельно, как с обрыва, падал вниз. Шквал брызг стеной обрушивался на палубы. Повсюду был черный мрак. Вспышка молнии изредка раскалывала его трепещу­щей огненной чертой, открывая бесконечный вздыма­ющийся океан там, где до этого не было ничего, одевая призрачные снасти сверкающим серебром и освещая зловещим светом лица матросов.
      Страх гнал на палубу многих из тех, кто обычно старался избегать ночного ветра и брызг. Некоторые думали, что корабль этой ночью непременно пойдет ко дну, и им казалось, что выйти туда, где бушует ураган, и взглянуть в глаза надвигающейся опасности легче, чем сидеть в свете тусклых ламп, закупорившись в по­хожей на склеп каюте, и воображать ужасы сорвав­шегося с цепи океана. Очутившись наверху, увидев корабль, бьющийся в железной хватке бури, услышав завывание ветра, почувствовав хлещущие брызги, уви­дев всю величественную картину, на мгновение осве­щенную молнией, они попадали в плен грозного, не­оборимого очарования и оставались наверху. Это бы­ла страшная ночь — и очень, очень долгая.
      В семь часов чудесного утра 30 июля все высыпали на палубу, услышав радостную весть: на горизонте земля! Как удивительно приятно было снова увидеть наверху всю нашу дружную семью, хотя счастье, кото­рым светились лица, лишь отчасти скрывало следы, оставленные на них бесконечными бурями. Но живи­тельное действие свежего солнечного утра скоро заста­вило тусклые глаза заблестеть от удовольствия, а бледные щеки порозоветь и влило новую силу в осла­бевшие от морской болезни члены. Не только солнеч­ное утро было источником этой силы — измученным жертвам океана вновь довелось увидеть благословен­ную землю! Они словно опять вернулись на родину, к которой стремились все их помыслы.
      Через час мы уже шли Гибралтарским проливом, и справа от нас виднелись высокие, обрызнутые жел­тизной горы Африки, подножье которых было затяну­то голубоватой дымкой, а вершины скрывались в об­лаках, — вполне согласно со священным писанием, гла­сящим: «Тучи и тьма одевают землю», что сказано, по-моему, именно об этой части Африки. Слева от нас были гранитные скалы древней Испании. Ширина про­лива в самой узкой части только тринадцать миль.
      На испанском берегу там и сям виднелись причуд­ливые каменные башни, — мавританские, решили мы, но впоследствии оказалось, что это не так. Некогда марокканские пираты крейсировали вдоль испанского побережья, выжидая удобного случая, чтобы выса­диться, разграбить какую-нибудь испанскую деревуш­ку и увезти всех хорошеньких женщин, которых суме­ют найти. Промысел был доходный и приятный, и за­нимались им многие. Испанцы построили эти сторожевые башни на холмах, чтобы легче обнаружи­вать марокканских спекулянтов.
      Панорама африканского берега была особенно при­ятна для глаз, уставших от созерцания неизменного моря, и пассажиры мало-помалу совсем ожили и раз­веселились. Но пока мы восхищались пиками в облач­ных шапках и берегами, одетыми в туманный сумрак, наши взгляды внезапно приковало, словно магнит, еще более чудесное зрелище — величественный корабль, на котором паруса громоздились над парусами так, что он казался единым огромным парусом, полным ветра. Он летел по волнам, как гигантская птица. Африка и Испания были забыты. Все восторгались только этим прекрасным незнакомцем. Пока мы не отрываясь глядели на него, он во всем великолепии пронесся мимо и развернул по ветру «звезды и полосы»! Шляпы и носовые платки быстрее мысли взвились в воздух, загремело «ура». Прежде он был красив, теперь он стал ослепительным. Многие из наших пассажиров впервые в жизни поняли разницу в чувствах, которые возбуждает родной флаг дома и за границей. Увидеть его — словно увидеть родину, все, чем она дорога, и почувствовать волнение, способное погнать быстрее целую реку вяло текущей крови!
      Мы приближались к знаменитым Геркулесовым Столпам, и африканский столп — «Обезьянья гора», величавая древняя гора с гранитной вершиной — уже показался вдали. Другого — знаменитой Гибралтар­ской скалы — еще не было видно. Древние народы считали Геркулесовы Столпы пределом мореплавания и концом света. Сведения, которыми не обладали древние, были очень обширны. Даже пророки, писав­шие книгу за книгой, послание за посланием, ни разу не намекнули на существование с нашей стороны океана великого континента, а уж им-то следовало бы знать, что он там есть.
      Через несколько минут перед нами в самой середи­не пролива величественно встала одинокая грандиоз­ная скала, по-видимому со всех сторон омываемая морем; и для того, чтобы понять, что это Гибралтар, мы не нуждались в нудных объяснениях много путеше­ствовавшего попугая. Двух таких скал в одном коро­левстве быть не могло.
      Длина Гибралтарской скалы, если не ошибаюсь, полторы мили, высота — тысяча четыреста или тысяча пятьсот футов, ширина у основания — четверть мили. Один ее конец и одна боковая сторона поднимаются из моря вертикально, как стена дома, другой конец очень неровен, а вторая сторона представляет собой обры­вистый склон, подъем на который затруднил бы лю­бую армию. У подножия этого склона расположен обнесенный стенами город Гибралтар — вернее, город занимает часть склона. Повсюду — на скате, в пропа­сти, у моря, на высотах, — повсюду, куда ни взглянешь, Гибралтар одет укреплениями и щетинится пушками. Откуда ни посмотришь — картина внушительная и жи­вописная. Скала выдвинута в море на конце узкой полоски суши и напоминает ком глины на конце плос­кого камня. Несколько сот ярдов этого плоского пере­шейка вдоль основания скалы принадлежат англича­нам, затем поперек всего перешейка от Атлантиче­ского океана до Средиземного моря (примерно четверть мили) тянется «нейтральная зона» — про­странство шириной ярдов в триста, открытое для обе­их заинтересованных сторон.
      «Вы поедете в Париж через Испанию?» Во время перехода от Фаяла до Гибралтара этот вопрос то и де­ло слышался на корабле, и мне начинало казаться, что никакая другая фраза не способна внушить мне такое отвращение и что никогда больше мне так не надоест повторять: «Не знаю». В последний момент у шести-семи пассажиров хватило твердости характера решить­ся и уехать; и я немедленно почувствовал облегчение: я опоздал и мог теперь на досуге пораскинуть умом — ехать мне или не ехать. У меня, судя по всему, громад­ные запасы ума, — для того чтобы ими пораскинуть, мне иногда требуется почти неделя.
      Но беда никогда не приходит одна. Не успели мы избавиться от испанской пытки, как гибралтарские гиды придумали новую — скучнейшее повторение ле­генды, которая и в первый-то раз не производила большого впечатления: «Вот тот высокий холм назы­вается «Креслом королевы», потому что одна из ис­панских королев приказала поставить там свое кресло, когда французские и испанские войска осаждали Гиб­ралтар, и сказала, что не сдвинется с этого места, пока крепость не спустит английский флаг. Если бы англи­чане не оказались настолько галантными, что однаж­ды на несколько часов приспустили флаг, ей пришлось бы либо нарушить клятву, либо просидеть там до самой смерти».
      Мы проехали на ослах и мулах но узким крутым улочкам и вошли в подземные галереи, которые англи­чане пробили в скале при помощи пороха. Эти галереи похожи на широкие железнодорожные туннели, и в них через короткие интервалы расставлены пушки, угрюмо глядящие сквозь амбразуры с высоты футов в шесть­сот над уровнем моря на пролив и город. Протяжение этих подземных коридоров — около мили, и на их сооружение, вероятно, было затрачено очень много труда и денег. Пушки галерей господствуют над пере­шейком и над обоими портами, но я бы не сказал, что они особенно нужны, — и так не найдется армии, кото­рая смогла бы вскарабкаться по отвесной скале. Впро­чем, из больших амбразур открывается превосходный вид на море. Из выдолбленной в выступе скалы про­сторной комнаты с громадной пушкой вместо мебели и с бойницами вместо окон мы увидели невдалеке холм, и один из солдат сказал:
      — Вот тот высокий холм называется «Креслом королевы», потому что одна из испанских королев приказала поставить там свое кресло, когда фран­цузские и испанские войска осаждали Гибралтар, и ска­зала, что не сдвинется с этого места, пока крепость не спустит английский флаг. Если бы англичане не оказались настолько галантными, что однажды при­спустили флаг на несколько часов, ей пришлось бы либо нарушить клятву, либо просидеть там до самой смерти.
      На самой вершине Гибралтара мы задержались на­долго — несомненно, мулы устали. Они имели на это полное право. Военная дорога была хорошей, но до­вольно крутой и к тому же длинной. Вид с узкого уступа оказался великолепным; суда, которые оттуда выглядели меньше игрушечной лодочки, в подзорных трубах становились величественными кораблями, и че­рез эти же подзорные грубы можно было отчетливо различить другие корабли, невидимые для невоору­женного глаза и находившиеся, как нам сказали, на расстоянии пятидесяти или шестидесяти миль. Внизу под нами с одной стороны виднелись бесконечные батареи, а с другой — море.
      Пока я с большим комфортом отдыхал на валу, подставив нагретую солнцем голову восхитительному бризу, услужливый гид, сопровождавший другую ком­панию туристов, приблизился и сказал:
      — Сеньор, вон тот высокий холм называется «Креслом королевы»...
      — Сэр, я беспомощный сирота в чужой стране. Сжальтесь надо мной. Не надо... не надобольше мучить меня сегодня этой ПРОКЛЯТУЩЕЙ старой легендой!
      Ну вот... я употребил крепкое словцо, хотя и дал обещание, что никогда больше этого себе не позволю; но всякому терпению есть предел. Если бы вам так надоедали, когда, глядя на расстилающуюся у ваших ног величавую панораму Испании, Африки и лазур­ного Средиземного моря, вы жаждали бы только од­ного — в молчании упиваться этой красотой, вы, пожа­луй, позволили бы себе словцо и покрепче моего.
      Гибралтар выдержал несколько осад, одна из кото­рых длилась более четырех лет (она не увенчалась успехом), и англичанам удалось захватить его лишь хитростью. Удивительнее всего то, что кому-то вообще мог прийти в голову заведомо бессмысленный план брать Гибралтар штурмом; однако такие попытки де­лались, и неоднократно.
      Двенадцать столетий тому назад им владели ма­вры; мощный замок, воздвигнутый ими в те времена, все еще угрюмо высится в центре города, и его поросшие мхом стены и укрепления исполосованы шрамами от ядер, выпущенных в дни забытых ныне осад и сражений. В скале позади него недавно об­наружили тайник, и там нашли меч изумительной работы и странные старинные доспехи образца, не­известного археологам, хотя их считают римскими. Римское вооружение и всевозможная римская утварь были открыты в пещере на южной оконечности Ги­бралтара; история говорит, что Рим владел этой областью в начале христианской эры, и найденные предметы, по-видимому, подтверждают подобное предположение.
      В этой пещере найдены также человеческие кости, покрытые толстой каменной коркой, и ученые мужи отважились утверждать, что эти люди жили не только до потопа, но даже за десять тысяч лет до него. Возможно, что и так, — ничего невероятного тут нет, — но поскольку названные лица уже не могут голосовать, все это не представляет особого общественного ин­тереса. Кроме того, в этой пещере найдены скелеты и окаменелые останки животных, которые в Африке водятся повсюду, но на людской памяти не встреча­лись в Испании нигде, кроме одинокой Гибралтарской скалы! Объясняют это тем, что пролив между Гибрал­таром и Африкой был некогда сушей, а низменный нейтральный перешеек между Гибралтаром и холмами Испании — океаном, и, таким образом, эти африкан­ские животные, забредшие на Гибралтар (должно быть, в поисках камней, которых тут много), оказались от­резанными, когда произошла великая катастрофа. По ту сторону пролива африканские горы кишат обезьяна­ми, и на Гибралтарской скале тоже издавна водятся обезьяны, — но в самой Испании их нет! Это очень интересная тема для размышлений. Разумеется, гиб­ралтарские обезьяны могли бы, если бы захотели, от­правиться в Испанию, и без сомнения они этого хо­тят, — следовательно, как мило, как самоотверженно с их стороны стойко цепляться за этот скучный утес только для того, чтобы поддержать научную теорию! Я считаю гибралтарскую обезьяну примером чистого, бескорыстного самоотречения и верности христиан­ским заветам.
      В Гибралтаре расположен английский гарнизон чис­ленностью в шесть-семь тысяч человек, и поэтому на улицах во множестве попадаются ярко-красные мун­диры, и красные с синим, и снежно-белые — непарад­ные; попадаются и голоногие шотландцы в своих за­бавных юбочках; встречаются и томноглазые испан­ские девушки из Сан-Роке и закутанные в покрывало мавританские красавицы (я полагаю, что они красави­цы) из Тарифы; и мавританские торговцы из Феса — в тюрбанах и шароварах, подпоясанные кушаком, и бо­сые, оборванные мусульманские бродяги в длинных одеяниях из Тетуана и Танжера — коричневые, желтые, черные, как неразведенные чернила; и евреи из всех стран — в суконных ермолках и туфлях, точь-в-точь такие, как на картинках и в театре, и без сомнения точь-в-точь такие, какими они были три тысячи лет тому назад. Само собой разумеется, что наше племя (почему-то, говоря о наших паломниках, хочется упот­ребить это слово: они бредут по чужеземным местам беспорядочной вереницей, с видом истинно индейско­го самодовольства и невозмутимого невежества), на­бранное из пятнадцати-шестнадцати штатов, нашло сегодня на что поглазеть в этой пестрой панораме мод.
      Заговорив о наших паломниках, я вспомнил, что среди нас есть несколько субъектов, которые иногда бывают невыносимыми. Однако Оракула я к ним не причисляю. Оракул — это безобидный старый осел, ко­торый ест за четверых, выглядит мудрее всей Француз­ской академии вместе взятой, никогда не употребляет односложного слова, если может припомнить более длинное, никогда даже приблизительно не понимает значения ни одного из своих длинных слов и всегда употребляет их не к месту; это, однако, не мешает ему благодушно высказывать свое мнение по самым слож­ным предметам и невозмутимо подкреплять его цита­тами из несуществующих авторов, а когда его в конце концов припрут к стене, он переходит на противопо­ложную точку зрения, заявляет, что всегда ее придер­живался, и бьет вас вашими же собственными аргумен­тами, только выражая их громкими и маловразуми­тельными словами, и тычет их вам в нос, как будто сам до них додумался. Он прочитывает главу из путе­водителя, перепутывает из-за плохой памяти все фак­ты, а потом отправляется искать жертву, чтобы об­рушить на нее эту мешанину под видом познаний, закисавших в его мозгу десятки лет, с тех пор как он набрался их в колледже у весьма сведущих авторов, которые ныне мертвы и более не издаются. Сегодня утром во время завтрака он указал на окно.
      — Видите этот холм на африканском берегу? — сказал он. — Это Стопка Грекулиса, так сказать, а вон ее ультиматум, рядом с ним.
      — Ультиматум — это хорошее слово, но почему ря­дом? Ведь Столпы расположены на разных берегах пролива. (Я понял, что его сбила с толку неясная фраза в путеводителе.)
      — Ну, это не вам решать и не мне. Некоторые авторы говорят так, а другие — эдак. Старик Гиббон об этом помалкивает — просто обошел весь вопрос, — Гиббон всегда увиливал, когда попадал в переплет, но вот Роламптон, что он говорит? Он говорит, что они на одном берегу, и Тринкулиан, и Собастер, и Сиракус, и Лангомарганбль...
      — Ну. Хватит, хватит... Этого вполне достаточно. Если вы принялись изобретать авторов и свидетельст­ва, то мне сказать нечего. Пусть они будут на одном берегу.
      Оракул нам не мешает. Мы его даже любим. Мы без труда выносим Оракула, но у нас на борту имеют­ся еще поэт и добродушный, предприимчивый иди­от, — и вот от них наше общество тяжко страдает. Первый преподносит свои стихи консулам, началь­никам гарнизонов, содержателям отелей, арабам, голландцам, — короче говоря, всякому, кто согласит­ся вытерпеть это наказание, налагаемое из самых лучших побуждений. Пока он ограничивается кораб­лем, с его стихами еще можно мириться, хотя, когда он написал «Оду на бушующий океан» в течение одно­го получаса и «Обращение к петуху на корабельном шкафуте» в течение следующего, такой переход пока­зался всем чересчур резким; однако, когда он посыла­ет одну рифмованную накладную с приветом от ла­уреата корабля губернатору Фаяла, а другую — глав­нокомандующему и прочим высшим чинам в Гибрал­таре, это не доставляет пассажирам никакого удо­вольствия.
      Другой субъект, о котором я упомянул, молод, зелен, не умен, не учен, не умудрен опытом. Но он еще станет великим мудрецом, если когда-нибудь припом­нит ответы на все свои вопросы. Мы прозвали его «Вопросительный знак», и это прозвище от постоян­ного употребления сократилось в «Вопросительный». Он уже дважды отличился. На Фаяле ему показали холм и сказали, что его высота восемьсот футов, а дли­на тысяча сто и что через весь холм проходит туннель в две тысячи футов длины и тысячу футов высоты. Он поверил. Он всем рассказывал об этом, рассуждал по этому поводу, читал вслух свои заметки об этом. В конце концов он сделал кое-какие полезные выводы из следующих слов одного рассудительного старого паломника:
      — М-да, действительно интересно... замечатель­ный туннель, что и говорить... возвышается над хол­мом футов на двести, а конец торчит снаружи на целых девятьсот!
      Здесь, в Гибралтаре, он загоняет в угол образован­ных английских офицеров и изводит их, бахвалясь Америкой и чудесами, на которые она способна. Одно­му из них он сказал, что две наши канонерки могут сбросить Гибралтар в Средиземное море!
      Сейчас, когда я это пишу, мы вшестером совер­шаем частную увеселительную поездку, до которой сами додумались. Мы составляем больше половины числа белых пассажиров на пароходике, идущем в ос­вященный веками мавританский город Танжер (Аф­рика). И нет ни малейшего сомнения в том, что мы испытываем истинное наслаждение. Иначе и не может быть, когда скользишь по этим сверкающим волнам и вдыхаешь мягкий воздух этой солнечной страны. Заботы не могут потревожить нас здесь. Мы вне их юрисдикции.
      Мы даже отважно проплыли мимо грозной кре­пости Малабат (цитадель султана Марокко), не ис­пытав ни малейшего страха. Гарнизон в полном со­ставе и вооружении с угрожающим видом появился перед нами, — но все-таки мы не затрепетали. Весь гарнизон на наших глазах проделал марши и контр­марши по валу, — и все-таки, несмотря даже на это, мы не дрогнули.
      Я полагаю, что страх нам незнаком. Я осведомил­ся об имени гарнизона крепости Малабат, и мне ответили: «Мехмет Али бен Санком». Я сказал, что не худо бы дать ему в подкрепление еще несколько гар­низонов; но мне сказали — нет: у него только и забо­ты, что оборонять крепость, и он с этим вполне справляется — он занимается этим уже два года. По­добные доводы так легко не отбросишь. Репутация — великое дело.
      Порой во мне пробуждается непрошеное воспоми­нание о том, как я вчера покупал в Гибралтаре перчат­ки. Дэн, наш корабельный доктор и я побывали на главной площади, послушали игру прекрасных воен­ных оркестров, полюбовались английскими и испанс­кими красавицами и их нарядами и в девять часов, по дороге в театр, повстречали генерала, коммодора, пол­ковника и полномочного представителя Соединенных Штатов Америки в Европе, Азии и Африке, которые заходили в клуб, чтобы записать там в книгу посети­телей свои титулы и опустошить кухню; и они реко­мендовали нам заглянуть в лавочку неподалеку от здания суда, где можно купить лайковые перчатки — по их словам, очень модные и недорогие. Пойти в те­атр в лайковых перчатках показалось нам очень эле­гантным, и мы последовали их совету. Молодая краса­вица за прилавком предложила мне пару голубых пер­чаток. Я не хотел голубых, по она сказала, что они будут очень мило выглядеть на такой руке, как моя. Эти слова затронули во мне чувствительную струну. Я украдкой посмотрел на свою руку, и она показалась мне действительно довольно изящной конечностью. Я примерил левую перчатку и слегка покраснел. Не было никаких сомнений в том, что она мала. Но все же мне было приятно, когда продавщица сказала: «Ах, как раз впору!» — хотя я и знал, что это не так.
      Я усердно дергал перчатку — это была неблагодар­ная работа. Продавщица сказала:
      — О! Видно, что выпривыкли носить лайковые перчатки, но некоторые джентльмены надевают их так неуклюже.
      Такого комплимента я никак не ожидал. Я умею изящно надевать только оленьи рукавицы. Я сделал еще усилие, порвал перчатку поперек ладони от ос­нования большого пальца — и постарался скрыть про­реху. Продавщица продолжала рассыпаться в компли­ментах, а я не отступал от своего намерения заслужить их или умереть.
      — О, у вас есть опыт! (Перчатка лопается на тыльной стороне.) Они вам как раз впору... у вас очень маленькая рука... Если они порвутся, вы можете за них не платить. (Прореха вдоль ладони). Сразу видно, умеет ли джентльмен надевать лайковые перчатки, или нет. В этом есть особое изящество, приобретаемое только долгой практикой. (Вся обшивка, как говорят моряки, разошлась по швам, лайка лопнула на паль­цах, и остались только печальные руины.)
      Я был слишком польщен, чтобы возмутиться и бросить перчатки ангелу-продавщице. Я был раз­горячен, раздражен, смущен — и все-таки счастлив; но меня страшно злил тот глубокий интерес, с которым мои приятели наблюдали за происходящим. Я ис­кренне желал, чтобы они провалились в... Иерихон. У меня было чрезвычайно скверно на душе, по я весе­ло сказал:
      — Я беру их. Очень элегантны и хорошо облегают руку. Люблю, когда перчатка плотно облегает руку. Нет, нет, не утруждайте себя; я надену вторую на улице. Здесь жарко.
      Было таки жарко. В жизни не попадал в более жаркое место. Я заплатил, изящно поклонился и, вы­ходя, заметил, как мне показалось, в глазах красавицы легкую иронию. Очутившись на улице, я оглянулся — она чему-то тихонько смеялась, и я сказал себе со жгучим сарказмом: «Ах, разумеется, тыумеешь наде­вать лайковые перчатки — еще бы! — самодовольный осел, которого одурачит любая юбка, стоит ей только немного польстить тебе!»
      Молчание моих приятелей бесило меня. Наконец Дэн задумчиво сказал:
      — Некоторые джентльмены не умеют надевать лайковые перчатки, а некоторые умеют.
      А доктор добавил (очевидно, обращаясь к луне):
      — Но сразу видно, когда джентльмен привык но­сить лайковые перчатки.
      После паузы Дэн продолжил свой монолог:
      — О да, в этом есть особое изящество, приобрета­емое только долгой, долгой практикой.
      — Еще бы! Я заметил, что если человек тянет лайковую перчатку так, как будто вытаскивает за хвост кошку из помойки, это значит, что он умеет надевать лайковые перчатки; это значит, что у него есть оп...
      — Ну, хватит об этом, хватит! Если вам кажется, что вы очень остроумны, так вы ошибаетесь. А если вы вздумаете сплетничать об этом на корабле, я вам этого никогда не прощу, вот и все.
      Тогда они оставили меня в покое. Мы всегда стара­емся вовремя оставить друг друга в покое, чтобы обида не испортила шутки. Но они тоже купили пер­чатки. Сегодня утром мы вместе выбросили наши покупки. Перчатки были грубые, непрочные, усеянные большими желтыми пятнами; они не выдержали бы ни носки, ни критических взглядов. Мы встретились с ан­гелом, но мы не провели его в дом свой, зато он нас провел.
      Танжер! Дюжие мавры бредут по воде, чтобы пере­нести нас из маленьких лодочек на берег.

Глава VIII. Древний город Танжер, Марокко. — Необычные зрелища. — Колы­бель древнего мира . — Мы становимся крезами. — Как в Африке грабят почту. —Как опасно быть марокканским богачом.

      Какое великолепие! Пусть те, кто отправился в Па­риж через Испанию, извлекают удовольствие из своей поездки — владения султана Марокко вполне удовлет­воряют нашу маленькую компанию. Мы уже достаточ­но насытились Испанией в Гибралтаре. Танжер — вот то место, о котором мы все время мечтали. До сих пор мы встречали заграничных людей и заграничного вида предметы, но всегда вперемешку с предметами и людь­ми, которые были нам известны и прежде, и поэтому новизна обстановки во многом утрачивала свою пре­лесть. Мы жаждали чего-то вполне и совершенно за­граничного — заграничного сверху донизу, загранич­ного от центра до окружности, заграничного внутри, снаружи и вокруг, чтобы ничто не разбавляло этой заграничности, ничто не напоминало о знакомых нам народах или странах земного шара. И вот мы обрели это в Танжере! Все, что мы встречаем здесь, мы видели раньше только на картинках, — а к картинкам мы пре­жде всегда относились с недоверием. Но теперь это недоверие исчезло. Мы считали, что картинки преуве­личивают, они казались слишком необычными и фан­тастическими, чтобы быть правдой. И что же — они были недостаточно сверхъестественными, недостаточ­но фантастическими, они не показывали и половины правды! Если настоящая заграница вообще существу­ет, то это — Танжер, и только одна книга передает его истинный дух — «Тысяча и одна ночь». Во всем городе не видно ни одного белого, хотя вокруг нас густые людские толпы. Город битком набит людьми и втиснут в толстые каменные стены, которым больше тысячи лет. Дома здесь только одно- или двухэтажные, с мас­сивными стенами, сложенными из камня, оштукату­ренные снаружи, квадратные, как ящики из-под галан­тереи, с крышами, плоскими, как пол, без карнизов, побеленные сверху донизу, — город бесчисленных бело­снежных гробниц! Двери — те своеобразные арки, ко­торые мы видим на картинках, изображающих мав­ританские постройки; полы выложены разноцветными ромбовидными плитами, мозаикой из пестрых фар­форовых плиток, обожженных в печах Феса, или красной черепицей и кирпичами, перед которыми бессиль­но время; комнаты (еврейских жилищ) меблированы только диванами; чем меблированы дома мавров, не знает никто: для христианских собак доступ в их свя­щенные стены закрыт. Улицы истинно восточные; неко­торые в три фута шириной, другие — в шесть, и только две — в двенадцать; почти на любой из них человеку достаточно лечь поперек, чтобы остановить уличное движение. Настоящий Восток, не правда ли?
      По улицам проходят стройные бедуины, величавые мавры, гордые историей своего народа, уходящей во тьму веков; евреи, чьи предки бежали сюда много столетий назад; смуглые рифы с гор — прирожденные головорезы; подлинные, без всякой подделки, негры, черные, как... Моисей; завывающие дервиши; арабы из сотен племен — всевозможные и всяческие загранич­ные люди, на которых ужасно любопытно смотреть.
      Своеобразие их одежд не поддается описанию. Вот бронзовый мавр в громадном белом тюрбане и богато расшитой куртке, подпоясанный пышным малиновым с золотом шарфом, несколько раз обвивающим его стан, в штанах, которые достигают только до колен, но на которые пошло не меньше двадцати ярдов мате­рии, с инкрустированным ятаганом на поясе, с голыми икрами, в желтых туфлях на босу ногу и с ружьем невозможной длины — и всего только солдат! А я-то думал, что это по крайней мере сам султан! А вот престарелые седобородые мавры в длинных белых одея­ниях и широких капюшонах и бедуины в длинных поло­сатых плащах с капюшонами; негры и рифы, чьи головы выбриты наголо, за исключением пряди, закрученной позади уха, или, точнее, на макушке; всевозможные варвары во всевозможных причудливых одеждах — и все более или менее оборванные. А вот закутанные с ног до головы в грубые белые одеяния мавританки, чей пол можно определить лишь потому, что они оставляют открытым только один глаз и на улице не смотрят на мужчин своего племени, а те не смотрят на них. И пять тысяч евреев в синих, перетянутых поясом лапсердаках, в туфлях, в маленьких ермолках на за­тылках, с подстриженными на лбу волосами — все по той же моде, по какой стриглись их танжерские предки не знаю уж сколько столетий. Пятки и лодыжки у них обнажены. Носы у всех крючковатые, одинаково крюч­коватые. Они все так похожи друг на друга, что можно принять их за членов одной семьи. Их женщины — пух­ленькие, хорошенькие и улыбаются христианину са­мым приятным образом.
      Какой это странный город! Среди памятников его седой старины смех, шутки и паша современная легко­мысленная болтовня кажутся профанацией. Такой глу­бокой древности, как эта, подходит только звучный язык и размеренная речь сынов Пророка. Вот полураз­рушенная стена, которая была уже старой, когда Ко­лумб открыл Америку; была уже старой, когда Петр Пустынник поднял отважных людей средневековья на первый крестовый поход; была уже старой, когда Карл Великий и его паладины осаждали заколдованные зам­ки, сражались с великанами и чародеями в давно про­шедшие сказочные времена; была уже старой, когда Христос со своими апостолами ходил по земле; и сто­яла там, где стоит теперь, когда еще звучал голос Мемнона и люди продавали и покупали на улицах древних Фив!
      Финикийцы, карфагеняне, англичане, мавры, рим­ляне — все сражались за Танжер, все завоевывали его и теряли. Вот облаченный в рваный восточный наряд негр из африканской пустыни наполняет свой козий мех водой у почерневшего, потрескавшегося фонтана, построенного римлянами двенадцать веков тому на­зад. Вон там — обрушившаяся арка моста, возведен­ного Юлием Цезарем девятнадцать веков тому назад. Быть может, по нему проходили люди, которые виде­ли младенца Христа на руках девы Марии.
      Неподалеку — развалины верфи, где Цезарь за пятьдесят лет до начала христианской эры чинил свои корабли и грузил их зерном, готовясь вторгнуться в Британию.
      И кажется, что на этих старых улицах, под тихими звездами, толпятся призраки забытых столетий. Я смотрю на то место, где стоял памятник, который видели и описывали римские историки всего две тыся­чи лет назад, памятник с надписью:
      Мы — хананеи.
      Мы — те, кого изгнал из земли Ханаанской
      еврейский разбойник Иисус Навин.
      Иисус Навин изгнал их, и они пришли сюда. Всего в нескольких лигах отсюда живут потомки тех евреев, которые бежали сюда после неудачного восстания против царя Давида; над ними все еще тяготеет проклятие, и они держатся особняком.
      Танжер упоминается в истории на протяжении трех тысяч лет. Он уже был городом, хотя и несколько необычным, четыре тысячи лет тому назад, когда об­лаченный в львиную шкуру Геркулес высадился здесь. На этих улицах он встретил Анития, местного царя, и разбил ему голову палицей, как это было принято между благородными джентльменами в те дни. Жи­тели Танжера (тогда он назывался Тингис) ютились в самых примитивных лачугах, одевались в шкуры, не выпускали из рук дубины и были так же свирепы, как те звери, с которыми им приходилось вести постоян­ную войну. Но они были благородным племенем и не желали трудиться. Они питались дарами земли. Заго­родная резиденция царя находилась в знаменитом саду Гесперид , расположенном на побережье, в семидесяти милях отсюда. Этот сад вместе со своими золотыми яблоками (апельсинами) ныне уже не существует — от него не осталось никаких следов. Знатоки античного мира допускают, что Геркулес действительно мог су­ществовать в древности, и признают, что он был чело­веком предприимчивым и энергичным, но отказыва­ются считать его настоящим, подлинным богом, ибо это противоречит конституции.
      Неподалеку, на мысе Спартель, находится знамени­тая пещера Геркулеса, где этот герой укрылся после того, как был побежден и изгнан из Танжера. Она вся исписана изречениями на мертвых языках, и это заста­вляет меня сделать вывод, что Геркулес вряд ли много путешествовал, иначе он не стал бы вести путевой дневник.
      В пяти днях пути отсюда — милях в двухстах — найдены развалины древнего города, о котором не сохранилось ни летописей, ни легенд. И все же его арки, колонны и статуи свидетельствуют о том, что он был построен просвещенным народом.
      Обычная танжерская лавка не больше ванной ком­наты в какой-нибудь цивилизованной стране. Мусуль­манский купец, медник, сапожник или мелочной тор­говец сидит на полу по-турецки и, не вставая, достает любой товар, который вам понравится. За пятьдесят долларов в месяц можно снять целый квартал этих пчелиных сот. Базар загроможден корзинами инжира, фиников, дынь, абрикосов и других фруктов, а между ними лавируют вереницы груженых ослов, ростом не больше ньюфаундленда. Базар полон жизни и красок, а запахами напоминает зал полицейского суда. Рядом евреи-менялы в своих каморках весь день напролет считают бронзовые монеты и перекладывают их из одной корзины в другую. Судя по всему, новых денег чеканится мало. Все монеты, которые я видел, были четырех-пятисотлетней давности, очень стертые и ис­царапанные. Деньги здесь дешевы. Джек вышел раз­менять наполеондор, чтобы запастись мелочью, удоб­ной при здешних низких ценах, и, вернувшись, сказал, что он «изъял всю наличность банка, купив одиннад­цать кварт монеты», и что «глава фирмы пошел к сосе­дям договариваться о займе недостающей суммы». Я сам купил почти полпинты этих денег за один шил­линг. Впрочем, я не горжусь тем, что у меня теперь так много денег. Я презираю богатство.
      У мавров в ходу небольшие серебряные монеты, а также серебряные слитки, стоящие доллар. Послед­ние — настолько большая редкость, что, увидев подоб­ный слиток, оборванные арабские нищие умоляют по­зволить им поцеловать его.
      Кроме того, здесь в ходу небольшая золотая моне­та стоимостью примерно в два доллара. Кстати об этой монете. Когда Марокко воюет, письма развозят курьеры арабы, взимающие высокую плату за достав­ку. Порой их захватывают и грабят шайки мародеров. Поэтому они, наученные горьким опытом, собрав два доллара мелочью, торопятся обменять ее на такую золотую монетку, которую можно проглотить, если попадешь в руки бандитов. Все шло очень хорошо, пока эту хитрость не раскрыли. Но теперь мародеры попросту дают изобретательной почте Соединенных Штатов рвотное и ожидают результата.
      Султан Марокко — бездушный деспот, а его санов­ники — деспоты помельче. Постоянной системы нало­гового обложения не существует, но когда султану или паше нужны деньги, они требуют их у какого-нибудь богача, и тому приходится либо выкладывать налич­ные, либо отправляться в тюрьму. Поэтому в Марокко немногие рискуют быть богатыми. Это слишком опас­ная роскошь. Иногда кто-нибудь из тщеславия выстав­ляет свое богатство напоказ, но рано или поздно сул­тан в чем-нибудь обвиняет его, — в чем именно, боль­шого значения не имеет, — и конфискует его имущество. Разумеется, в государстве немало богатых людей, но они прячут деньги, одеваются в лохмотья и притворяются бедняками. Частенько султан заклю­чает в тюрьму человека, подозреваемого в богатстве, и делает его пребывание там столь неприятным, что тот вынужден бывает сознаться, где спрятал свои деньги.
      Мавры и евреи иногда прибегают к покровительст­ву иностранных консулов, и тогда они могут безнака­занно колоть султану глаза своим богатством.

Глава IX. Паломник на краю гибели. — Как починили часы. — Марок­канские наказания. — Хитроумные уловки мусульманских паломников. — Почитание кошек. — Блаженная жизнь генерального консула.

      Первое же приключение, которое произошло с на­ми вчера днем, сразу после того, как мы сошли на берег, чуть было не оказалось роковым для нашего опрометчивого Блюхера. Едва мы сели на мулов и ос­лов и тронулись в путь под охраной величественного, царственного, великолепного Хаджи Мохаммеда Ла­марти (да умножится племя его!), как очутились возле красивой мавританской мечети, богато украшенной в стиле Альгамбры, с высоким минаретом, выложен­ным разноцветными фарфоровыми плитками, и Блю­хер повернул своего осла в открытые двери. Испуган­ное «хай-хай!» нашей свиты и громкое «стойте!» англи­чанина, присоединившегося к нашей экскурсии, остановили дерзкого искателя приключений, и нам тут же сообщили, что если христианская собака осквернит прикосновением своей ноги хотя бы порог мавритан­ской мечети, святотатство так велико, что никакое очищение не сможет снова сделать ее местом, пригод­ным для молитв правоверных. Войди Блюхер внутрь, его, без сомнения, прогнали бы через весь город, поби­вая камнями, а раньше — и не так давно — христиани­на, застигнутого в мечети, убили бы без всякой поща­ды. Проезжая мимо, мы успели разглядеть чудесный мозаичный пол и молящихся, совершавших омовение у водоема, но даже и этот брошенный нами мимолет­ный взгляд очень не понравился мусульманским про­хожим.
      Несколько лет тому назад испортились часы на минарете этой мечети. Танжерские мавры настолько деградировали, что среди них давно уже не встреча­лось мастера, способного вылечить хрупкий организм одряхлевших часов. Старейшины города собрались на торжественный совет, дабы найти выход из такого затруднения. Они обсудили дело самым тщательным образом, но не пришли ни к какому решению. В конце концов один из патриархов поднялся и сказал:
      — О сыны Пророка, вам известно, что португаль­ская собака — часовщик-христианин — оскверняет сво­им присутствием город Танжер. Вам также известно, что, когда строится мечеть, ослы, возящие известку и камень, переступают священный порог. Итак, пусть христианский пес войдет в священное место чинить часы босой и на четвереньках, и пусть войдет он, как осел.
      Так и было сделано. Следовательно, если Блюхер когда-нибудь пожелает осмотреть мечеть изнутри, ему придется отбросить человеческое обличие и войти туда в своей природной сущности. Мы посетили тюрьму и видели, как марокканские арестанты плетут циновки и корзины (подобное практическое использование пре­ступления попахивает цивилизацией). Убийство кара­ется смертью. Незадолго до нашего приезда трех убийц вывели за городскую стену и расстреляли. Мав­ританские ружья оставляют желать лучшего, и марок­канские стрелки — тоже. Несчастных преступников по­ставили на дальнюю дистанцию, как три мишени, и практиковались на них; бедняги метались из стороны в сторону, увертываясь от пуль, и только через полчаса стрелки попали в цель.
      За кражу скота вору отрубают правую кисть и ле­вую ногу и прибивают их на базарной площади — как предупреждение остальным. Эта операция произво­дится крайне примитивно: подрезают мышцы вокруг кости и потом ногу или руку отламывают. Иногда пациент выздоравливает, но чаще умирает. Однако мавританские сердца не знают страха. Мавры всегда были храбрецами. Эти преступники переносят пытку не дрогнув, не затрепетав, не застонав! Нет такой муки, которая сломила бы гордость мавра или заста­вила бы его опозорить себя криком.
      Браки здесь устраивают родители жениха и неве­сты. Ни записочек, ни тайных свиданий, ни прогулок верхом, ни ухаживаний в полутемной гостиной, ни любовных ссор и примирений нет и в помине, — нет ничего, что должно было бы предшествовать свадьбе. Молодой человек женится на девушке, которую ему выбрал отец, после свадьбы с нее снимают покрывало, и он видит ее в первый раз. Если при более близком знакомстве она не разочарует его, он оставляет ее в своем доме, но если он усомнится в ее непорочности, то отсылает жену обратно к ее отцу; кроме того, он может отослать ее, если она окажется больной; если в продолжение разумно и справедливо установленного срока она не позаботится подарить ему ребенка, она тоже возвращается в отчий дом. Как нелепы эти вар­вары! В нашей цивилизованной стране бесплодная же­на ценится особенно высоко.
      Здешние магометане — те, кто может себе это по­зволить, — обзаводятся порядочным количеством жен. Они называются женами, хотя, если не ошибаюсь, Коран разрешает только четырех настоящих жен, а все остальные — наложницы. Султан Марокко не знает, сколько у него жен, но предполагает, что их пятьсот. Впрочем, это достаточно точно: десятком больше, де­сятком меньше — разница невелика.
      Даже у евреев во внутренних областях страны бы­вает по нескольку жен.
      Мне удалось увидеть лица некоторых мавританок (они тоже доступны человеческим слабостям и, чтобы вызвать восхищение собаки-христианина, готовы при­открыть лицо, когда рядом нет мужчин мавров), и я преклонился перед мудростью, которая заставляет их скрывать столь непростительное безобразие.
      Своих детей они носят в мешке за спиной, как и другие дикари во всем мире.
      У мавров много рабов-негров. Но с той минуты, как рабыня становится наложницей своего хозяина, она считается свободной, и раб, как только он сумеет прочесть первую главу Корана (содержащую символ веры), обретает свободу.
      У жителей Танжера в неделе три воскресенья. Мусульманское приходится на пятницу, еврейское — на субботу, а консулы-христиане празднуют его в вос­кресенье. Евреи наиболее ревностны. В день, по­священный богу, как и во всякий другой, мавр идет в мечеть, снимает обувь у порога, совершает омовения, кладет поклоны, усердно прижимая лоб к плитам пола, читает молитвы и затем возвращается к своей работе.
      Еврей же запирает лавку и ни за что не коснется медной или бронзовой монеты — он оскверняет свои пальцы только серебром или золотом; он благочести­во отправляется в синагогу; он не стряпает и вообще не касается огня; и он свято воздерживается от всяких деловых начинаний.
      Мавр, совершивший паломничество в Мекку, полу­чает право на большие почести. Его называют «хад­жи», и он становится важной персоной. Ежегодно со­тни мавров съезжаются в Танжер, чтобы отплыть в Мекку. Часть пути они проделывают на английских пароходах, и те десять — двенадцать долларов, кото­рые они платят за билет, составляют примерно все расходы по путешествию. Они захватывают с собой кое-какие припасы, а когда склады пустеют, произ­водят «фуражировку», как называет это на своем жар­гоне Джек. Со дня отъезда до возвращения они не моются ни па море, ни на суше. Поездка обычно длится месяцев пять — семь, и так как паломники все это время не меняют белья, то являются домой в мало подходящем для гостиной виде.
      Многим из них приходится долгое время копить и экономить, чтобы наскрести десять долларов на билет, и по возвращении их ждет полное банкротство. Редко кому удается в течение всей оставшейся жизни поправить свое состояние после такого безумного мотовства. Дабы звание «хаджи» могли получать только богатейшие и знатнейшие из его подданных, султан повелел, что в паломничество могут отпра­вляться лишь вельможи, обладающие сотней долларов в звонкой монете. Но смотрите, как ловко можно обойти этот закон! Меняла еврей за некоторое воз­награждение одалживает паломнику сто долларов, чтобы тот мог поклясться, что владеет необходимой суммой, и потом получает их обратно, перед тем как судно покинет порт!
      Испания — единственное государство, которого страшатся марокканцы. Дело в том, что Испания по­сылает самые грозные военные корабли и самые гром­кие пушки, чтобы произвести впечатление на здешних мусульман, Америка же и другие державы ограничива­ются присылкой жалкой лохани-канонерки, да и то изредка. Мавры, как и все прочие варвары, верят тому, что видят, а не тому, что слышат или читают. У нас в Средиземном море много военных кораблей, но они редко заходят в африканские порты. Мавры весьма невысокого мнения об Англии, Франции и Америке, и представителям этих стран удается добиться осуще­ствления своих законных прав, не говоря уже о каком-нибудь одолжении, только после бесконечной волоки­ты, расцвеченной восточным красноречием. Но стоит только испанскому посланнику предъявить требова­ние, как оно тут же удовлетворяется, независимо от того, справедливо оно или нет.
      Пять — шесть лет тому назад Испания проучила мавров в стычке из-за спорной территории на африкан­ском берегу против Гибралтара и захватила город Тетуан. Она милостиво согласилась на расширение своих владений, контрибуцию в двадцать миллионов долларов и мир. И затем вернула город. Но вернула его только после того, как испанские солдаты съели всех кошек. Они отказывались от переговоров, пока запасы кошек не истощились. Испанцы очень любят есть кошек. Мавры, наоборот, почитают их как свя­щенных животных. Таким образом, на этот раз испан­цы наступили им на любимую мозоль. Они съели всех тетуанских кошек, и это кошкофобство зажгло в груди мавров такую лютую ненависть к испанцам, какой не вызвало даже их изгнание из Испании. Мавры и испан­цы теперь враги навек. Одно время Францию здесь представлял посланник, против которого ожесточи­лась вся страна — по самому, на первый взгляд, нич­тожному поводу. Он перебил около двух батальонов кошек (Танжер так и кишит ими) и сделал из их шкурок ковер для гостиной. Этот ковер состоял из концент­рических кругов: сперва круг из старых серых котов (хвостами внутрь), потом круг из рыжих кошек, затем круг из черных кошек, круг из белых, затем круг из всевозможных кошек и, наконец, середина из отборных котят. Ковер был очень красив, но мавры и по сей день проклинают память этого посланника.
      Когда мы явились сегодня с визитом к амери­канскому генеральному консулу, я заметил, что на столах его гостиной собраны всевозможные комнат­ные игры. Я подумал, что это признак серой и скучной жизни. И оказался прав. Консул и его семья — един­ственные американцы в Танжере. В городе много кон­сулов других стран, но визитами они обмениваются редко. Танжер — совершенная глушь, а какой смысл ходить друг к другу в гости, если не о чем говорить? Никакого. Поэтому большую часть своего времени семьи консулов проводят дома и развлекаются, как могут. В первый день Танжер очень интересен, но потом он превращается в унылую тюрьму. Генераль­ный консул пробыл здесь пять лет — этого ему хватит на целых сто — и скоро должен вернуться на родину. Члены его семьи жадно набрасываются на письма и газеты, когда приходит почта, два-три дня читают их и перечитывают, еще два-три дня обсуждают их, пока эта тема полностью не истощится, а потом день за днем едят, пьют, спят, ездят кататься все по той же дороге, видят все те же надоевшие, ты­сячелетиями не менявшиеся картины, и молчат! Им буквально не о чем говорить. Прибытие американ­ского военного корабля для них — настоящее счастье. «Уединение, где чары , которыми ты мудрецов пле­няло?» Более тяжкое изгнание невозможно себе пред­ставить. Я серьезно рекомендовал бы правительству Соединенных Штатов назначать преступника, совер­шившего злодеяние столь гнусное, что в законе для него нет достойного наказания, генеральным консулом в Танжер.
      Я рад, что побывал в Танжере — втором по древности городе мира. Но я с удовольствием расстаюсь с ним.
      Сегодня вечером или завтра утром мы вернемся в Гибралтар, и «Квакер-Сити», несомненно, покинет этот порт в ближайшие сорок восемь часов.

Глава X. Закат на Средиземном море. — Оракул разрешается мнением. — Франция на горизонте. — Невежественный туземец. — В Мар­селе. — Затеряны в шумном городе. — Сценка во французском духе.

      Четвертое июля мы отпраздновали на борту «Ква­кер-Сити», в открытом море. Это был во всех отноше­ниях типичный средиземноморский день — безупречно прекрасный. Безоблачное небо, свежий летний ветерок, яркое солнце, весело поблескивающее на танцующих волнах, сменивших пенные водяные горы; а вокруг нас море — такое удивительно синее, такое глубоко и ослепительно синее, что его прелесть покоряет и самые прозаические души.
      У них на Средиземном море бывают чудесные зака­ты, которых не увидишь на большей части земного шара. В тот вечер, когда мы отплывали из Гибралтара, эта громоздкая скала купалась в золотистой дымке, столь богатой оттенками, столь нежной, столь чару­юще неясной и сказочной, что даже Оракул, этот без­мятежный, этот вдохновенный, этот всесокрушающий болтун, презрел обеденный гонг и остался на палубе благоговеть!
      Он сказал:
      — Просто грандиозно, верно? В наших местах та­ких штук и в помине нет, где уж! Я отношу эти самые эффекты за счет высокого рефражирования, так ска­зать, дирамической комбинации солнца с лимфатиче­скими силами перигелия Юпитера. А вы как думаете?
      — Ах, идите вы спать! — сказал Дэн и ушел.
      — Ну конечно, если человек приводит аргумент, который другой человек не в силах опровергнуть, про­ще всего ответить «идите спать» Не Дэну тягаться со мной в аргументах. И он сам это знает. А что вы скажете, Джек?
      — Послушайте, доктор, не лезьте вы ко мне с этой энциклопедической чепухой. Я ведь вас не трогаю? Ну и вы меня не трогайте.
      — Тоже ушел. Ну, эти молодцы все пробовали подкузьмить старика Оракула, как они выражаются, но старик им не по зубам. Может быть, и поэт леврет не удовлетворен этими самыми заключениями?
      Поэт ответил варварским стишком и спустился вниз.
      — Видать, и у этого силенок не хватает. Хотя от него-то я ничего другого и не ждал. Я еще не встречал этих самых поэтов, у которых бы в голове хоть что-нибудь было. Сейчас пойдет к себе в каюту и накропает тетрадку всякой дряни об этой самой скале, а потом подарит ее консулу, либо лоцману, либо какому-нибудь черномазому, либо другому первому встречному, кто не сумеет от него отделаться. Хоть бы кто взял этого блажного да вытряс из него весь поэтический мусор. Почему человек не может посвятить свой ин­теллект тому, что имеет цену? Гиббон, Гиппократус, Саркофагус и всякие древние философы терпеть не могли поэтов...
      — Доктор, — сказал я, — теперь вы примитесь изо­бретать авторитеты, и я вас тоже покину. Беседа с ва­ми всегда доставляет мне большое удовольствие, не­смотря на изобилие слогов в ней, но только до тех пор, пока вы сами отвечаете за ваши философские рассуждения. Когда же вы начинаете воспарять, когда вы начинаете подкреплять их свидетельствами авто­ритетов, созданных вашей же фантазией, я теряю доверие к вам.
      Вот как надо умасливать Оракула. Он считает та­кие заявления признанием того, что с ним боятся спорить. Он постоянно преследует пассажиров глубо­комысленными сообщениями, изложенными языком, которого никто не может понять, и его жертвы после нескольких минут утонченной пытки с позором поки­дают поле брани. Такое торжество над десятком про­тивников удовлетворит его до конца дня; после этого он будет прогуливаться по палубам, ласково улыбаясь всем встречным, сияя таким безмятежным, таким бла­женным счастьем!
      Но я отвлекаюсь. На рассвете гром нашей гордой пушки возвестил наступление Четвертого июля всем, кто не спал. Но большинство узнало об этом несколь­ко позже, из календаря. Были подняты все флаги, кроме нескольких, которыми украсили палубу, и вско­ре наше судно приобрело праздничный вид. На протя­жении всего утра шли совещания и всевозможные ко­миссии разрабатывали праздничный церемониал. Днем все обитатели корабля собрались на кормовой палубе под тентом; флейта, астматический мелодикон и чахоточный кларнет искалечили «Звездное знамя», хор загнал его в укрытие, а Джордж добил его, ис­пустив на последней ноте пронзительный вопль. Никто не оплакивал его кончину.
      Мы вынесли тело на трех «ура» (эта шутка получи­лась случайно, и я под ней не подписываюсь), и пред­седатель, восседавший за канатным ящиком, накры­тым национальным флагом, дал слово «чтецу»; тот поднялся и прочел все ту же старую Декларацию Неза­висимости, которую мы все слушали уже десятки раз, не задумываясь о том, что, собственно, в ней говорит­ся; затем председатель высвистел на шканцы «главно­го оратора», и тот произнес все ту же старую речь о нашем национальном величии, в которое мы так свято верим и которому так бурно рукоплещем. Затем хор и рыдающие инструменты снова выступили на сцену и принялись убивать «Слава тебе, Колумбия», а когда исход борьбы стал сомнительным, Джордж включил свой ужасающий гусиный регистр, и победа, разумеется, осталась за хором. Священник прочитал молитву, и маленькое патриотическое сборище разо­шлось. Четвертому июля больше ничто не угрожало — по крайней мере в Средиземном море.
      В этот вечер за обедом один из капитанов с чув­ством продекламировал талантливое стихотворение, сочиненное им самим, и тринадцать приличествующих случаю тостов были запиты несколькими корзинами шампанского. Речи были неописуемо скверными почти без исключения. Вернее, только с одним исключением. Капитан Дункан произнес хорошую речь; он произнес единственную хорошую речь за весь вечер. Он сказал:
      — ЛЕДИ И ДЖЕНТЛЬМЕНЫ! Да проживем мы все до цветущей старости в преуспеянии и счастье! Стюарт, еще корзину шампанского!
      Речь была встречена всеобщим одобрением.
      «Празднества» закончились еще одним чудесным балом на верхней палубе. Впрочем, мы не привыкли танцевать, если нет качки, и бал не вполне удался. Но в общем и целом это было бодрое, веселое, приятное Четвертое июля.
      К вечеру следующего дня мы, дымя всеми трубами, вошли в великолепную искусственную гавань знамени­того города Марселя и увидели, как угасающий закат золотит его крепостные стены и бесчисленные коло­кольни и заливает окружающий его зеленый простор мягким сиянием, придавая новое очарование белым виллам, там и сям оживляющим ландшафт (плагиат будет караться по всей строгости закона).
      Сходни поставлены не были, и мы не могли пере­браться с парохода на берег. Это нас злило. Мы сгора­ли от нетерпения — мы жаждали увидеть Францию! В сумерках наша троица уговорилась с перевозчиком, что мы воспользуемся его лодкой в качестве моста, — ее корма была под нашим трапом, а нос упирался в мол. Мы спустились в лодку, и перевозчик начал быстро выгребать в гавань. Я сказал ему по-французс­ки, что мы намеревались только перебраться по его посудине на берег, и спросил, зачем он куда-то нас везет. Он сказал, что не понимает меня. Я повторил. Он снова не понял. По-видимому, он имел лишь самое смутное представление о французском языке. За него принялся доктор, но он не понял и доктора. Я попро­сил лодочника объяснить его поведение, что он и сде­лал, но тут не понял я. Дэн сказал:
      — Поезжай к пристани, идиот, — нам надо туда!
      Мы начали рассудительно доказывать Дэну, что говорить с этим иностранцем по-английски бесполез­но; пусть он лучше предоставит нам распутывать это дело по-французски и не позорит нас своим невеже­ством.
      — Ладно, валяйте, — сказал он, — дело ваше. Толь­ко если вы будете объясняться с ним на вашем так называемом французском, он никогда не узнает, куда мы хотим ехать. Вот мое мнение.
      Мы строго отчитали его за эти слова и сказали, что еще не встречали невежду, который не мнил бы себя умнее всех. Француз снова заговорил, и доктор сказал:
      — Ну-с, Дэн, он говорит, что собирается allez в douane. Другими словами — ехать в отель. О, конечно мыне знаем французского языка.
      Это был удар в челюсть, как сказал бы Джек. Он заставил недовольного члена экспедиции прикусить язык. Мы прошли мимо громадных военных кораб­лей и наконец остановились у каменной пристани, на которой находилось какое-то казенное здание. Тут мы без труда вспомнили, что douane значит «таможня», а не «отель». Однако мы сочли за благо промолчать. С обворожительной французской любезностью та­моженные чиновники только приоткрыли наши че­моданчики, отказались проверять наши паспорта и пропустили нас. Мы вошли в первое же кафе, по­павшееся нам по дороге. Какая-то старуха усадила нас за столик и приготовилась принять заказ. Доктор сказал:
      — Avez-vous du vin?
      Хозяйка, видимо, растерялась. Доктор повторил, артикулируя тщательнейшим образом:
      — Avez-vous du vin?
      Хозяйка растерялась еще больше. Я сказал:
      — Доктор, в вашем произношении есть какой-то недостаток. Дайте, я попробую. Madame, avez-vous du vin ? Бесполезно, доктор. Продолжайте допрос.
      — Madame, avez-vous du vin... ou fromage... ou pain? Поросячьи ножки в маринаде... beurre... des oeufs... boeuf ... хрен, кислая капуста, суп с котом?.. Ну что-нибудь, что-нибудьподходящее для христианских желудков.
      Она сказала:
      — Господи боже мой! Почему вы раньше не заговорили по-английски? Я вашего проклятого французского не учила.
      В сердитом молчании мы проглотили ужин, испор­ченный насмешками недовольного члена экспедиции, и торопливо удалились. Мы были в прекрасной Фран­ции, в большом каменном доме непривычного вида, нас окружали непонятные французские надписи, на нас глазели по-заграничному одетые бородатые францу­зы — медленно, но верно все убеждало нас в исполне­нии заветной мечты, в том, что наконец мы несомнен­но находимся в прекрасной Франции, проникаемся ее духом; и, забывая все на свете, мы начинали осозна­вать неотразимое очарование романтической прелести этого события. И в такую минуту вдруг появляется костлявая старуха со своим варварским английским языком и вдребезги разбивает дивное видение! С ума можно было сойти.
      Мы отправились на поиски центра города, иногда спрашивая дорогу у прохожих. Но ни разу нам не удалось объяснить вполне ясно, чего мы хотим, и сами мы ни разу не сумели вполне ясно разобраться в их ответах; однако прохожие обязательно указывали ку­да-то — непременно указывали, и мы с вежливым по­клоном говорили: «Мерси, мосье», торжествуя таким образом полную победу над недовольным членом экс­педиции. Эти триумфы бесили его, и он то и дело спрашивал:
      — Что сказал этот пират?
      — Как что? Объяснил нам, как пройти к Гранд-Казино.
      — Да, но что он сказал?
      — Не важно, что он сказал, мыего поняли. Это люди образованные, не какие-нибудь лодочники.
      — Хотел бы я, чтобы их образованность помогла им указать направление, которое куда-нибудь ведет, — мы уже час ходим по кругу. Я седьмой раз прохожу мимо этой аптеки.
      Мы сказали, что это подлая, низкая ложь (но мы знали, что это правда). Было, однако, очевидно, что еще раз проходить мимо этой аптеки опасно; спраши­вать дорогу не возбранялось, но, если мы хотели усы­пить подозрения недовольного члена экспедиции, ве­рить указующему персту не следовало.
      Мы долго шли по гладким асфальтированным ули­цам, вдоль кварталов, застроенных новыми доходны­ми домами из камня кремового цвета, — не меньше мили одинаковых домов и одинаковых кварталов, за­литых ослепительным светом, — и наконец вышли на главную улицу. Справа и слева яркие краски, созвездия газовых рожков, толпы пестро одетых мужчин и жен­щин на тротуарах — жизнь, суета, энергия, веселье, болтовня и смех со всех сторон! Мы отыскали Grand Hotel du Louvre et de la Paix и записали в книге, кто мы такие, где родились, чем занимаемся, откуда при­были, женаты или холосты, довольны ли этим, сколь­ко нам лет, куда направляемся, когда предполагаем там быть, и еще много столь же важных подробно­стей — к сведению хозяина отеля и тайной полиции. Мы наняли гида и немедленно приступили к осмотру достопримечательностей. Этот первый вечер на фран­цузской земле был захватывающим. Я перезабыл по­ловину мест, где мы побывали, и половину того, что мы видели; у нас не было настроения осматривать что-либо внимательно, мы довольствовались беглым взглядом и торопились — дальше, дальше! Дух Фран­ции снизошел на нас. В конце концов, когда час был уже поздний, мы очутились в Гранд-Казино и, не ску­пясь, заказали галлоны шампанского. Легко сорить деньгами, когда это обходится так дешево! В этом ослепительном зале находилось, я думаю, человек пя­тьсот, но благодаря зеркалам, которыми были, так сказать, оклеены стены, казалось, что их не меньше ста тысяч. Молодые изящно одетые франты и молодые модно одетые красавицы, почтенные старцы и пожи­лые дамы сидели парами и группами за бесчислен­ными мраморными столиками, ели изысканные блю­да, пили вино, и от жужжания голосов начинала кру­житься голова. В глубине зала находились оркестр и эстрада, на которой то и дело появлялись актеры и актрисы в уморительных костюмах и пели, судя по их комическим жестам, необычайно смешные песенки, но публика только на мгновение умолкала и скептичес­ки поглядывала на эстраду, даже не улыбнувшись и ни разу не похлопав! Раньше я думал, что французы готовы смеяться по любому поводу.

Глава XI. Привыкаем. — Нет мыла. — Меню табльдота. — Любопытное открытие. — Птица «Паломник». — Долгое заточение. — Герои Дюма. — Темница знаменитой «Железной маски».

      Мы быстро и легко становимся заграничными. Мы примиряемся с неуютными, лишенными ковров камен­ными полами коридоров и спален — с каменными по­лами, на которых гулко отдаются шаги, убивая всякое поэтическое раздумье. Мы привыкаем к опрятным, бесшумным официантам, которые скользят взад и впе­ред, замирают позади вас или сбоку, как бабочка над цветком, мгновенно понимают заказ, мгновенно выпол­няют его, благодарят за вознаграждение, независимо от суммы, и всегда вежливы — всегда безупречно веж­ливы. Истинно вежливый официант, и при этом не круглый идиот, — это действительно настоящая дико­винка для нас. Мы привыкаем въезжать прямо во внутренний двор отеля, в самую гущу душистых цве­тов и вьющихся растений, в самую гущу джентль­менов, спокойно курящих и читающих газеты. Мы привыкаем ко льду, изготовленному искусственным способом в бутылках, — другого льда здесь нет. Мы ко всему этому привыкаем, но мы никак не можем при­выкнуть возить с собой собственное мыло. Мы до­статочно цивилизованы, чтобы возить с собой соб­ственную гребенку и зубную щетку, но звонить каж­дый раз, когда нам нужно мыло, — это нечто новое и весьма неприятное. Мы вспоминаем о мыле, только как следует намочив волосы и лицо или погрузившись в ванну, а в результате, разумеется, происходит досад­ная задержка. Марсельский гимн, марсельское пике и марсельское мыло славятся по всему миру, но сами марсельцы не поют Марсельезы, не носят пикейных жилетов и не моются своим мылом.
      Мы научились с терпением, с благодушием, с удо­вольствием переносить медлительную церемонию таб­льдота. Мы съедаем суп, затем ждем несколько минут рыбы; еще несколько минут — тарелки сменены, и пода­ется ростбиф; еще перемена — и мы едим горошек; еще перемена — едим чечевицу; перемена — едим пиро­жки с улитками (я предпочитаю кузнечиков); переме­на — едим жареных цыплят с салатом, затем землянич­ный пирог и мороженое; затем свежий инжир, груши, апельсины, свежий миндаль и прочее; напоследок — кофе. Вино, разумеется, к каждому блюду — ведь это Франция. Такой груз желудок переваривает медленно, и приходится долго сидеть и курить в прохладной комнате и читать французские газеты, у которых есть странная привычка: они рассказывают о происшествии просто и ясно, пока дело не доходит до «соли», но тут вдруг попадается такое слово, которого никто понять не в силах, и от рассказа ничего не остается. Вчера на нескольких французов обвалилась насыпь, и сегодня этим полны все газеты, — но убиты ли пострадавшие, искалечены они, ушиблены или отделались испугом, этого я разобрать не смог; а узнать ужасно хочется.
      Сегодня за обедом нас несколько смущало вульгар­ное поведение одного американца, который громко разговаривал и шумно хохотал, в то время как все присутствующие вели себя спокойно и корректно. Он царственным жестом потребовал вина, сказав: «Я не привык обедать без вина, сэр!» (что было жалкой ложью), и оглядел обедающих, чтобы насладиться вос­хищением, которое он ожидал увидеть на их лицах. Нашел, чем хвастать в стране, где за обедом скорее обойдутся без супа, чем без вина! В стране, где все сословия пьют вино почти как воду! Этот субъект заявил: «Я — свободнорожденный монарх, сэр, амери­канец, сэр, и я хочу, чтобы все об этом знали!» Он забыл упомянуть, что происходит по прямой линии от валаамовой ослицы, но это для всех было ясно и без его объяснений.
      Мы ездили по Прадо — великолепной аллее, вдоль которой тянутся особняки аристократов и величествен­ные тенистые деревья; мы посетили интересный музей в замке Борели . Там нам показали миниатюрное клад­бище — копию самого древнего кладбища Марселя. В полуразрушенных склепах лежат хрупкие скелетики, а рядом — их домашние божки и кухонная утварь.
      Оригинал этого кладбища был раскопан на главной улице города несколько лет тому назад. Оно остава­лось там, всего лишь в двенадцати футах под землей, целых двадцать пять столетий или что-то вроде этого. Ромул побывал здесь еще до того, как основать Рим, и предполагал построить на этом месте город, но потом раздумал. Кое-кто из финикийцев, чьи скелеты мы рассматривали, были, возможно, с ним лично знакомы.
      В замечательном зоологическом саду мы видели, как мне кажется, представителей животных всего зем­ного шара, в том числе дромадера, обезьяну, украшен­ную пучками шерсти пронзительно синего и кармин­ного цвета, — очень роскошная была обезьяна! — ниль­ского гиппопотама и какую-то высокую, голенастую птицу с клювом, как рог для пороха, и с крыльями в обтяжку, как фалды фрака. Это создание стояло закрыв глаза, слегка сутулясь, словно заложив руки под фалды. Какая спокойная глупость, какая сверхъ­естественная серьезность, какая самоуверенность и ка­кое неизъяснимое самодовольство выражались в нару­жности и позе этой серой, темнокрылой, лысой и неве­роятно непривлекательной птицы! Грузная, с бородавчатой головой и чешуйчатыми ногами, она была так невозмутима, так несказанно довольна со­бой! Трудно вообразить более смешное существо. При­ятно было слушать громкий смех Дэна и доктора, — с той минуты, как наш корабль покинул Америку, никто из нас не смеялся так искренне и весело. Эта птица оказалась настоящей находкой, и я был бы неблагода­рнейшим из смертных, если бы не отвел ей почетного места на этих страницах. Мы гуляли для собственного удовольствия, поэтому мы провели около нее целый час и никак не могли на нее нарадоваться. Иногда мы пытались ее расшевелить, но она только приоткрывала один глаз и снова медленно его закрывала, ни на йоту не утрачивая ни торжественного благочестия позы, ни подавляющей серьезности. Она, казалось, говорила: «Не оскверняйте избранника небес прикосновением не­освященных рук». Мы не знали названия этой птицы и потому окрестили ее «Паломником». Дэн сказал:
      — Ей не хватает только Плимутского сборника гимнов.
      Закадычной приятельницей гиганта-слона оказа­лась обыкновенная кошка! Эта кошка повадилась взбираться по задней ноге слона на его спину и укла­дываться там спать. Подвернув лапки, она большую часть дня грелась там на солнце и дремала. Сначала слону это не нравилось, он поднимал хобот и стаски­вал ее на землю, но она снова заходила с кормы и карабкалась на старое место. Она не отступала и, наконец, победила антипатию слона; теперь они — не­разлучные друзья. Кошка часто играет около хобота своего товарища или между его передними ногами, пока не завидит собаку, — тогда она взбирается наверх, подальше от опасности. За последнее время слон ис­требил несколько собак, которые досаждали его при­ятельнице.
      Наняв парусную лодку и гида, мы отправились на один из небольших островков в гавани, чтобы осмот­реть замок Иф. У этой старинной крепости печальная история. В течение двухсот — трехсот лет она служила тюрьмой для политических преступников, и стены ее темниц покрыты грубо нацарапанными именами мно­гих и многих узников, которые томились здесь до самой смерти и не оставили после себя никакой памя­ти, кроме этих печальных эпитафий, начертанных их собственными руками. Сколько этих имен! И кажется, что их давно умершие владельцы наполняют призрач­ными тенями угрюмые камеры и коридоры. Мы про­ходили по высеченным в твердой скале темницам, а над нами, наверное, было море. Имена, имена, имена повсюду — плебейские, аристократические, даже кня­жеские. Плебей, князь, аристократ — все они стреми­лись к одному: избежать забвения! Они терпели оди­ночество, бездеятельность, ужас тишины, не наруша­емой ни единым звуком; но они не могли вынести мысли, что будут забыты совсем. И на стенах появ­лялись имена. В одной из камер, куда проникает сла­бый луч света, какой-то узник прожил двадцать семь лет, не видя человеческого лица, в грязи и лишениях, наедине со своими мыслями — наверное, тяжелыми и безнадежными. То, в чем он, по мнению тюрем­щиков, нуждался, передавалось в его камеру ночью через окошечко. Этот человек покрыл стены своего тюремного жилья от пола до потолка всевозможными фигурками людей и животных, переплетенными в сложные узоры. Из года в год он трудился над этой им самим поставленной задачей, а между тем младен­цы становились мальчиками — крепкими юношами — бездельничали в школе и университете — приобретали профессию — становились взрослыми людьми — жени­лись — и вспоминали о детстве, как о чем-то смутном, давнем-давнем. Но кто скажет, сколько веков протекло за это время для узника? Для них время иногда летело, для него — никогда, оно всегда еле ползло. Для них праздничные ночи, казалось, слагались не из часов, а из минут, для него те же самые ночи были обычными тюремными ночами и, казалось, слагались не из часов и минут, а из медленно тянущихся недель.
      Другой узник, проведший здесь пятнадцать лет, нацарапал на стенах стихи и изречения — короткие, но глубоко трогательные. В них говорилось не о нем и его тяжкой судьбе, но только о том святилище, куда уносили его благоговейные мечты, — о его до­ме и кумирах его сердца. Он умер, не свидевшись с ними.
      Толщина стен в этих темницах не меньше ширины иных американских спален — пятнадцать футов. Мы видели сырые, унылые камеры, где были заключены два героя Дюма — герои «Монте-Кристо». Здесь муже­ственный аббат при свете лампы, изготовленной из обрывков холста, пропитанных жиром, который он добывал из своей пищи, писал книгу, макая в собствен­ную кровь перо, сделанное из куска железа; затем он при помощи жалкого инструмента, который сам сма­стерил из железной скобы, пробил толстую стену и освободил Дантеса от цепей. Как жаль, что столько недель изнурительного труда оказались потраченными впустую.
      Нам показали зловонную камеру, где некоторое время томился знаменитый узник «Железная маска» — этот злосчастный брат жестокосердного короля — пе­ред тем как замок св. Маргариты навеки скрыл от посторонних взоров загадочную тайну его жизни. Эта камера не заинтересовала бы нас так сильно, если бы мы знали твердо, кем был «Железная маска», какова была его история и почему его подвергли такому необычному наказанию. Тайна! В ней была вся пре­лесть. Эти лишенные речи уста, скрытое под маской лицо, это сердце, полное невысказанной боли, грудь, терзаемая неведомым горем, когда-то были здесь. Эти сырые стены видели человека, чья грустная судьба навеки осталась запечатанной книгой. Захватывающе интересное место.

Глава XII. Праздничная поездка по Франции. — Особенности французских вагонов. — Почему во Франции не бывает железнодорожных катастроф. — «Бывалые путешественники». — Все еще едем. — Наконец-то Париж! — Осмотр достопримечательностей.

      Мы проехали пятьсот миль по железной дороге через самое сердце Франции. Что за прелестная страна! Настоящий сад! Наверное, эти бесконечные ярко-зеле­ные луга каждый день подметают, приглаживают и по­ливают, а траву на них подравнивает парикмахер. Наверное, эти живые изгороди планирует и вымеряет, сохраняя строжайшую симметрию, самый искусный садовник-архитектор. Наверное, эти длинные прямые аллеи стройных тополей, которые расчерчивают кра­сивый ландшафт, как шахматную доску, были раз­мечены бечевкой и отвесом, а единообразие их высоты выверялось при помощи уровня. Наверное, эти пря­мые, гладкие молочно-белые дороги каждый день за­ново выравнивают и полируют. Как же иначе можно было бы достичь таких чудес симметрии, чистоты и порядка? Просто поразительно. Нигде не видно не­складных каменных стен, нигде нет никаких заборов. Ни грязи, ни гнили, ни мусора — ничего похожего на небрежность, никакого намека на неопрятность. Все аккуратно и красиво, все чарует взор.
      Такой мы увидели Рону, струящуюся в зеленых берегах; уютные фермы, утопающие в цветах и живых изгородях; милые, крытые красной черепицей домики старинных деревушек и вздымающиеся там и сям зам­шелые средневековые соборы; лесистые холмы, где над листвой подымаются обвитые плющом башни и стены рыцарских замков; все это казалось нам раем, видени­ем сказочной страны фей!
      И мы поняли, что чувствовал поэт, когда воспевал
 
...твои поля и солнечные лозы,
О Франция, прекрасная страна!
 
      И это действительно прекрасная страна. Ни одно другое слово не определяет ее так удачно. Говорят, что во Франции нет слова для понятия «родной дом». Ну что же, если у них сам «родной дом» так привлекате­лен, без слова они как-нибудь обойдутся. Не будем напрасно тратить жалость на «бездомную» Францию. Я замечал, что французы, живущие за границей, всегда лелеют мечту когда-нибудь вернуться во Францию. Теперь это меня больше не удивляет.
      Французскими вагонами мы, однако, не очарованы. Мы взяли билеты на курьерский поезд не потому, что желали привлечь к себе внимание необычным для Ев­ропы поведением, а потому, что, поступив так, выиг­рывали в скорости. Путешествие в поезде по какой бы то ни было стране редко бывает приятным. Слишком уж оно монотонно. Путешествие в почтовой карете несравненно увлекательнее. Когда-то мне пришлось пересечь в почтовой карете равнины, пустыни и горы Дальнего Запада от Миссури до Калифорнии, и с тех пор, куда бы я ни ехал, мерилом мне служит эта единственная в своем роде чудесная поездка. Две тыся­чи миль непрерывного движения, стука, лязга день и ночь напролет, и ни минуты скуки или пресыщения! Первые семьсот миль — равнина, покрытая ковром травы, ковром, которой зеленее, мягче и ровнее любо­го моря и расцвечен узорами, достойными его просто­ров, — тенями облаков. А кругом — летний пейзаж, ро­ждающий только одно желание — вытянуться во всю длину на тюках с почтой под благодатным ветерком и грезить, покуривая трубку мира, — трубку мира, по­тому что кругом лишь покой и радость. Целая жизнь городского труда и пота не стоит одного прохладного утра, когда солнце еще не успело встать, а ты сидишь на козлах рядом с кучером и смотришь, как несется шестерка мустангов, подгоняемых щелканьем бича, который не прикасается к их спинам; глядишь в безгра­ничные голубые дали, покоряющиеся только тебе; рас­секаешь непокрытой головой ветер и чувствуешь, что медлительная кровь начинает струиться быстрее, под­чиняясь скорости, которая соперничает с неукротимым полетом урагана! Затем тысяча триста миль бескрай­них пустынь; бесконечные перспективы, уходящие в не­вообразимую даль; фантастические города, шпили со­боров, грозные крепости, расцвеченные заходящим солнцем в золото и пурпур — и оказывающиеся при­чудливыми скалами; головокружительные подъемы среди вечных снегов и пиков в венках из тумана, где у наших ног бушевали бури, гремел гром, сверкали молнии, а прямо перед нами грозовые тучи разверты­вали свои изорванные знамена!
      Но я увлекся. Сейчас я мчусь по изящной Франции, а не через Южный перевал по горам Уинд-Ривер среди антилоп, бизонов и раскрашенных индейцев, выше­дших на тропу войны. Не подобает слишком пренеб­режительно сравнивать скучное путешествие по желез­ной дороге с этой великолепной летней поездкой в бы­стро мчащейся почтовой карете через весь материк. Я ведь только собирался сказать, что поездки по же­лезной дороге однообразны и утомительны, — этого отрицать нельзя, хотя в ту минуту я, собственно гово­ря, думал об унылом пятидесятичетырехчасовом пало­мничестве из Нью-Йорка в Сент-Луис. Разумеется, наша поездка по Франции благодаря новизне и необы­чности впечатлений совсем не была монотонной; но в ней, как выразился Дэн, были свои «несоответствия».
      Вагоны разделены на купе, вмещающие восемь че­ловек. В каждом купе два дивана, на которых сидят по четверо. Одна четверка сидит напротив другой. Сиде­нья и спинки очень мягкие и удобные; при желании можно курить; нет назойливых разносчиков; вы избав­лены от соседства множества неприятных спутников. Все это очень хорошо. Но когда поезд трогается, кон­дуктор запирает вас; питьевой воды в вагоне нет; во время ночных перегонов он не отапливается; если в ку­пе окажется пьяный буян, вы не можете пересесть от него мест на двадцать подальше или уйти в другой вагон; но самое главное — если вы смертельно устали и хотите спать, вы не можете лечь и только урывками дремлете сидя, а ноги у вас затекают, и вы испытыва­ете невыносимые муки, а потом весь день чувствуете себя изнеможенным и вялым, ибо лучшего детища милосердия и гуманности — спального вагона — не найдется во всей Франции. Я предпочитаю американ­скую систему. В ней не так много печальных «несоот­ветствий».
      Во Франции все делается с точностью часового механизма, всюду порядок. Каждый третий встречный носит форму, и кем бы он ни был — маршалом им­перии или тормозным кондуктором, — он с готовно­стью и неутомимой любезностью отвечает на все ваши вопросы, объясняет вам, какой вагон вам нужен, и да­же с радостью проводит вас до него, чтобы вы не заблудились. Вам не удастся попасть в зал ожидания, пока вы не приобретете билета, и вам не удастся пройти через единственный выход из зала, пока с той стороны его не остановится ваш поезд. Когда посадка закончена, поезд не тронется, пока ваш билет не будет проверен, пока не будут проверены билеты всех пас­сажиров. Это делается прежде всего ради вас самих. Если вы почему-либо умудрились сесть не в тот поезд, вас передадут вежливому кондуктору, который с бес­численными любезными поклонами посадит вас в ваш вагон. В пути время от времени проводится проверка билетов, и вам сообщают, когда пора пересаживаться. Вы в руках людей, которые ревностно заботятся о ва­шем благополучии и интересах, вместо того чтобы посвящать свой талант изобретению новых способов портить вам жизнь и третировать вас, как чаще всего поступает этот самодовольный самодержец — амери­канский железнодорожный кондуктор.
      Среди установлений французских железнодорож­ных властей самое удачное — тридцать минут на обед! Никакой пятиминутной спешки, когда поглощаются черствые булочки, мутное кофе, сомнительные яйца, резиновая говядина и пирожки, замысел и исполнение которых составляют мрачную и кровавую тайну, ведо­мую только пекарю, создавшему их! Нет, мы спокойно уселись за стол — это было в древнем Дижоне, чье название так легко написать и так трудно произнести, если только не придать ему более цивилизованную форму «Джин», — розлили по стаканам душистое бур­гонское и спокойно прожевали все длинное меню таб­льдота, включая пирожки с улитками, восхитительные фрукты и прочее, затем заплатили пустячную сумму, в которую все это обошлось, и благополучно сели в свой поезд, ни разу не послав проклятия железнодо­рожной компании. Редчайший случай, память о кото­ром следует хранить как сокровище.
      Говорят, что на французских железных дорогах не бывает крушений; и я полагаю, что это правда. Если не ошибаюсь, мы ни разу не пересекли проезжую дорогу на ее собственном уровне — мы проезжали либо по мосту над ней, либо по туннелю под ней. Чуть ли не каждые четверть мили к путям выходил человек и, подняв жезл, показывал, что впереди все в порядке. Стрелки переводились на милю вперед при помощи проволочного каната, натянутого по земле вдоль рель­сов от станции к станции. Дневные и ночные сигналы вовремя и аккуратно предупреждали о положении стрелок.
      Нет, во Франции не бывает железнодорожных ката­строф. А почему? Потому что, когда случается что-нибудь подобное, кого-то вешают . Ну, может быть, не вешают, но во всяком случае карают так строго, что долго после этого железнодорожные служащие с дро­жью думают даже о возможности какого-либо недо­смотра. Лживое и чреватое опасностями заключение «не по вине служащих железной дороги», столь обыч­ное для наших мягкосердечных присяжных, редко вы­носится французскими судами. Если что-нибудь про­изойдет с вагоном и виновность младшего кондуктора не может быть доказана, отвечает старший кондуктор, а если что-либо случится с паровозом — ответствен­ность несет машинист, если виновность его помощ­ника не доказана.
      «Бывалые путешественники» — умилительные по­пугаи, «приезжавшие сюда раньше» и знающие Фран­цию лучше, чем Луи-Наполеон знает или может наде­яться ее когда-нибудь узнать, — рассказывают нам все эти подробности; и мы верим, потому что верить таким подробностям приятно, а кроме того, они ка­жутся правдоподобными, так как вполне соответству­ют строгому соблюдению порядка и законности, кото­рое мы видим здесь повсюду.
      Но мы любим «бывалых путешественников». Мы любим слушать, как они разглагольствуют, несут вся­кую чушь и привирают. Мы угадываем их с первого взгляда. Они всегда сперва зондируют почву — и сни­маются с якоря только после того, как проверят всех присутствующих и убедятся, что никто из них не путе­шествовал. Тогда они разводят пары и начинают хва­стать, бахвалиться, чваниться, заноситься и поминать всуе священное имя истины! Главное, чего они хотят, к чему они стремятся, — это подавить вас, оглушить, заставить вас почувствовать, как вы незначительны и жалки рядом с блеском их кругосветного опыта. Они не признают за вами никаких знаний. Они издеваются над вашими безобиднейшими предположениями, без­жалостно высмеивают дорогие вашему сердцу мечты о чужих странах; они объявляют глупейшими нелепо­стями рассказы ваших путешествовавших тетушек и дядюшек; они язвительно поносят писателей, сниска­вших ваше доверие, а созданные этими писателями чудеснейшие образы, которым вы так охотно поклонялись, они разбивают вдребезги с дикой яростью фана­тиков-иконоборцев! Но все равно — люблю «бывалых путешественников». Я люблю их за избитые сентен­ции, за сверхъестественную способность нагонять ску­ку, за восхитительное ослиное самодовольство, за буй­ную плодоносность их воображения, за их поразитель­ное, блистательное, всесокрушающее уменье лгать.
      Мы проезжали мимо Лиона и Соны (где мы видели пресловутую Лионскую красавицу , которая нам не понравилась), мимо Вильфранша, Тоннера, древнего Санса, Мелена, Фонтенбло, повсюду замечая отсутст­вие гниющих луж, сломанных заборов, навоза, облупи­вшихся домов и грязи на дорогах и также повсюду замечая присутствие чистоты, изящества, вкуса к бла­гоустройству и красоте во всем — вплоть до местопо­ложения дерева или изгиба живой изгороди; чудесные дороги в превосходном состоянии, на которых нет не только выбоин, но и вообще каких-либо неровностей; так мы мчались час за часом и, когда угас этот си­яющий летний день, приблизились к зарослям аромат­ных цветов и кустарника, пролетели сквозь них и — полные восторга и трепета, почти уверенные, что нас обманывает чудесное сновидение, — очутились в вели­колепном Париже!
      Какой безупречный порядок царит на этом огром­ном вокзале! Ни суматохи, ни толчеи, ни крика, ни ругани, ни, наконец, горластых извозчиков, навязы­вающих свои услуги. Эти господа стояли снаружи на площади — стояли спокойно у своих колясок, вы­тянувшихся длинной вереницей, и молчали. Распре­делением седоков заведовал, так сказать, генеральный извозчик. Он вежливо встречал пассажиров, подводил их к нужным экипажам и указывал кучеру, куда их доставить. Не было слышно никаких пререканий, ни­кто не жаловался на то, что с него запрашивают, никто не ворчал. Несколько минут спустя мы уже ехали по улицам Парижа, с восхищением узнавая ме­ста, давно знакомые нам по книгам. Прочитав на углу улицы: «Rue de Rivoli» , мы, казалось, встретили старого друга; подлинник громадного Луврского дворца был знаком нам не хуже, чем его изображения; проезжая мимо Июльской колонны, мы не нуждались ни в объяснениях, ни в напоминаниях о том, что когда-то на ее месте высилась мрачная Бастилия — эта могила человеческих надежд и счастья, эта угрюмая тюрьма, в казематах которой покрылось морщинами столько юных лиц, смирилось столько гордых душ, разбилось столько мужественных сердец.
      Мы сняли номера в отеле, вернее — попросили по­ставить три кровати в один номер, чтобы нам не расставаться, затем, как раз когда зажглись уличные фонари, отправились в ресторан и неторопливо, с удо­вольствием пообедали. Как приятно обедать, если все такое чистое, блюда такие вкусные, официанты такие вежливые, а входящие и выходящие посетители такие усатые, такие быстрые, такие любезные, такие ужасно и удивительно французистые! Кругом царило веселое оживление. Двести человек, прихлебывая вино и кофе, сидели за маленькими столиками, стоявшими прямо на тротуаре; улицы были переполнены легкими экипа­жами и веселыми толпами искателей развлечений; в воздухе звенела музыка, вокруг нас кипела жизнь; и повсюду пылали газовые фонари!
      После обеда нам захотелось полюбоваться теми парижскими зрелищами, осмотр которых не требовал никаких излишних усилий, и мы отправились бродить по залитым ярким светом улицам, разглядывая изящ­ные безделушки в галантерейных и ювелирных магази­нах. Иногда — просто потому, что нам нравилось быть жестокими, — мы принимались пытать безобидных французов вопросами на их родном неудобопонятном наречии и, любуясь их муками, сажали на кол, перчили и резали при помощи их же собственных гнусных глаголов и причастий.
      Мы заметили, что в ювелирных магазинах некото­рые предметы помечены — «золото», а другие — «ими­тация». Подобная невероятная честность нас поразила, и мы осведомились о ее причинах. Нам объяснили, что, поскольку большинство покупателей не умеет от­личать подделку от настоящего золота, правительство обязало ювелиров ставить на золотых изделиях госу­дарственную пробу, показывающую чистоту металла, а подделки снабжать соответствующими ярлычками, указывающими, что это имитация. Нам сказали, что ни один ювелир не осмелится нарушить этот закон, и какую бы вещь ни купил в их магазинах иностранец, он может быть уверен, что она — именно то, что он спрашивал. Поистине, Франция удивительная страна!
      Затем мы принялись искать парикмахерскую. С младенческих лет моей заветнейшей мечтой было когда-нибудь побриться в роскошной парижской парик­махерской. Я жаждал развалиться в мягком кресле для паралитиков, жаждал, чтобы меня окружали кар­тины и великолепная мебель, чтобы покрытые фрес­ками стены поддерживали золоченые своды и ряды коринфских колонн уходили вдаль; чтобы благовония Аравии опьяняли меня, а уличный шум, ставший чуть слышным гулом, убаюкивал меня. Через час я с сожа­лением проснусь, и окажется, что лицо мое стало гладким и нежным, как у ребенка. И перед уходом я, простирая руки над головой парикмахера, воскликну: «Да благословит вас небо, сын мой!»
      Мы искали, искали больше двух часов, но парик­махерские нам не попадались. Мы видели только заве­дения, где изготовляются парики, в витринах которых были выставлены пучки отвратительных тусклых во­лос, привязанные к головам нарумяненных восковых разбойников, неподвижными глазами взирающих из стеклянных ящиков на прохожих, пугая их мертвенной белизной лиц. Некоторое время мы поспешно прохо­дили мимо подобных витрин, но в конце концов реши­ли, что, поскольку мы не нашли ни одного законного представителя братства парикмахеров, лицо, изготов­ляющее парики, по необходимости должно исполнять и обязанности брадобрея. Мы вошли, спросили и уз­нали, что это действительно так.
      Я сказал, что хочу побриться. Парикмахер спросил, где я живу. Я сказал, что не важно, где я живу, — я хочу побриться здесь, на месте. Доктор сказал, что он тоже хочет побриться. Оба парикмахера страшно взволно­вались. Несколько минут они бурно совещались, по­том принялись бегать взад и вперед, лихорадочно вытаскивая из каких-то тайников бритвы и бестолково шаря по ящикам в поисках мыла. Затем они провели нас в какую-то грязноватую комнатушку, притащили два самых обыкновенных стула и усадили нас прямо в сюртуках. Моя давняя блаженная мечта рассеялась, как дым!
      Я сидел выпрямившись, сохраняя грустное и тор­жественное молчание. В течение долгих десяти минут изготовляющий парики бандит мылил мое лицо и кончил тем, что залепил мне пеной весь рот. Я выплюнул эту мерзость одним крепким английским словом и сказал: «Берегись, чужеземец!» Затем этот неверный наточил бритву о подошву своего башмака, зловеще примеривался в течение шести ужасных секунд и вдруг накинулся на меня, как демон-раз­рушитель. Первое же прикосновение его бритвы сняло с моего лица всю кожу и приподняло меня над стулом. Я злился и бушевал, а мои спутники радовались. У них бороды не густые и не жесткие. Опустим занавес над этой душераздирающей сценой. Достаточно сказать, что я подчинился и до конца вынес жестокую пытку — побрился у французского парикмахера; порою по моим щекам градом катились слезы несказанной муки, но я выжил. Затем на­чинающий убийца поднес к моему подбородку тазик с водой и выплеснул его содержимое мне в глаза, на грудь и за шиворот, коварно притворяясь, что хочет смыть мыльную пену и кровь. Он вытер мне лицо полотенцем и собрался было причесать меня, но я уклонился. Я сказал с язвительной иронией, что раз уж меня ободрали заживо, я не желаю быть еще и скальпированным.
      Прикрыв лицо носовым платком, я ушел, чтобы никогда, никогда, никогда больше не мечтать о рос­кошных парижских парикмахерских. Дело в том, что, как мне кажется, удалось выяснить, в Париже вовсе нет парикмахерских, где можно было бы побриться, да и умеющих брить парикмахеров — тоже. Самозванец, исполняющий обязанности брадобрея, является к вам домой, захватив свой тазик, салфетки и орудия пытки, и хладнокровно сдирает с вас кожу в ваших собствен­ных апартаментах. О, сколь тяжко страдал я здесь, в Париже! Но ничего — близится время моей тайной и кровавой мести. Наступит день, и в мою комнату войдет, чтобы ободрать меня, парижский парикма­хер, — и с этого дня он исчезнет без следа.
      В одиннадцать часов мы наткнулись на вывеску, в которой безошибочно можно было узнать вывеску бильярдной. Полный восторг! На Азорских островах мы играли в бильярд шарами, которые не были круг­лыми, на древнем столе, напоминавшем булыжную мостовую, — на развалине с оббитыми бортами, запла­танным выцветшим сукном и невидимыми препятстви­ями, из-за которых шары описывали потрясающие, немыслимые кривые, сталкиваясь самым непредвиден­ным и почти невероятным образом и совершенно сбивая нас с толку. В Гибралтаре мы играли шарами величиной с грецкий орех на столе шириной с город­скую площадь — и оба раза испытали гораздо больше огорчений, чем удовольствия. Мы ожидали, что здесь нам повезет больше, но ошиблись. Борта оказались значительно выше шаров, и поскольку у последних была привычка останавливаться именно под бортами, о карамболях нечего было и думать. Резина на боргах была жесткая и неэластичная, а кии такие кривые, что при ударе приходилось делать допуск на изгиб, иначе кончик кия не попадал в намеченную точку шара. Дэн должен был маркировать, пока мы с доктором играли. Прошел час, но ни я, ни мой партнер не набрали ни одного очка, и в результате Дэну надоело считать, потому что считать было нечего, а мы горячились, сердились и возмущались. Мы оплатили большой счет — центов шесть — и дали себе слово, что еще при­дем сюда докончить игру, когда у нас найдется свобод­ная неделька.
      Мы удалились в одно из уютных парижских кафе и поужинали, дегустируя, как нам рекомендовали, местные вина, и нашли их безобидными и неинтерес­ными. Может быть, они нас и заинтересовали бы, если бы мы рискнули выпить побольше.
      Решив закончить наш первый день в Париже весело и приятно, мы отправились домой в роскошный номер Grand Hotel du Louvre и забрались на наши пышные кровати, намереваясь выкурить сигару и почитать, но — увы! —
 
Как не огорчиться —
Ведь во всей столице
Газа не было.
 
      Газа не было — только жалкие свечи, и от чтения пришлось отказаться. Это было крайне неприятно. Мы пробовали наметить планы на завтра, мы ломали голову над французскими путеводителями по Пари­жу, мы бессвязно болтали, тщетно пытаясь разо­браться в диком хаосе впечатлений этого дня; угомо­нившись, мы только лениво курили; глаза у нас сли­пались, мы зевали, потягивались и наконец, смутно удивляясь тому, что, кажется, и в самом деле нахо­димся в прославленном Париже, незаметно погрузи­лись в ту таинственную бездну, которую люди назы­вают сном.

Глава XIII. Мосье Билфингер. — Заново окрещенный француз. — В когтях парижского гида. — Международная выставка. — Военный парад. — Император Наполеон и турецкий султан.

      На другой день к десяти часам утра мы были уже на ногах и одеты. Мы пошли к commissionaire отеля (я не знаю, что такое commissionaire, но это тот человек, к которому мы пошли) и сообщили ему, что нам нужен гид. Он сказал, что Международная выставка привлекла в Париж множество англичан и американцев и найти хорошего гида чрезвычайно трудно. Он сказал, что обычно у него под рукой их не менее двадцати, но теперь — только трое. Он их позвал. Первый был так похож на пирата, что мы отвергли его немедленно. Следующий с такой жеманной старательностью выго­варивал слова, что это действовало на нервы. Он сказал:
      — Если джентльмены окажут сделать мне grand honneur воспользоваться моей услугой, я покажу ему все, что есть magnifique в прекрасном Пари. Я говор­лю на англези в совершенстве.
      Ему следовало бы ограничиться этими фразами, потому что их он знал наизусть и выпалил без запинки. Но самодовольство толкнуло его на попытку углу­биться в неисследованные дебри английского языка, и он погиб. Через десять секунд он настолько запутал­ся в лабиринте искалеченных и кровоточащих частей речи, что уже никакая изобретательность не помогла бы ему выйти оттуда с честью. Было очевидно, что он не «говорлил» на «англези» с тем совершенством, на которое претендовал.
      Третий гид нас пленил. Он был одет просто, но с заметной тщательностью. На нем был цилиндр — не совсем новый, но старательно вычищенный. Его ста­ренькие лайковые перчатки были вполне приличны, а в руке он держал камышовую тросточку с изогнутой ручкой — женская ножка из слоновой кости. Он ступал с осторожностью и изяществом кошки, переходящей грязную мостовую; его манеры были идеалом изыс­канности, сдержанной скромности и вежливой почти­тельности! Он говорил негромко, обдумывая каждое свое слово; и прежде чем взять на себя ответственность за какое-нибудь объяснение или предположение, он взвешивал их на драхмы и скрупулы, задумчиво при­жимая к зубам ручку тросточки. Его вступительная речь была безупречна. В ней было безупречно все — построение, фразеология, грамматика, интонация, произношение. После этого он говорил мало и осторо­жно. Мы были очарованы. Мы были не просто очаро­ваны, но преисполнены восторга. Мы наняли его сразу. Мы ясно видели, что этот человек — наш лакей, наш слуга, наш покорный раб — был тем не менее джентль­меном, в отличие от первых двух, из которых один был неотесан и неуклюж, а другой — прирожденный мо­шенник. Мы осведомились об имени нашего Пятницы. Достав из бумажника сверкающую белизной визитную карточку, он протянул ее нам с глубоким поклоном.
      Л. БИЛФИНГЕР
      Гид по Парижу, Франции, Германии, Испании и т. д.
      Grand Hotel du Louvre
      — Билфингер! Держите меня, а то я упаду! — сказал Дэн «в сторону».
      Эта ужасающая фамилия нестерпимо резала слух. Большинство людей может простить неприятную фи­зиономию и даже почувствовать симпатию к ее об­ладателю, но, как мне кажется, немногие способны так легко примириться с фамилией, от которой коробит. Я почти раскаивался, что мы решили взять этого человека, — настолько невыносимой оказалась его фа­милия. Но что поделаешь! Нам не терпелось скорей отправиться в путь. Билфингер вышел, чтобы нанять экипаж, и тут доктор сказал:
      — Ну что ж, гид вполне под стать парикмахерской, бильярду, номеру без газа и, наверное, еще многим другим экзотическим прелестям Парижа. А я-то наде­ялся, что наш гид будет носить имя Анри де Монморанси, или Арман де ля Шартрез, или еще какое-нибудь в том же роде, которое неплохо прозвучало бы в письмах домой, к нашим провинциалам, но чтобы француза звали Билфингер! Нелепость! Так нельзя. Билфингер — это невозможно, это просто тошнотворно. Давайте переименуем его. Как мы его назовем? Алексис дю Коленкур?
      — Альфонс-Анри-Постав де Отвиль, — предло­жил я.
      — Назовем его Фергюсоном, — сказал Дэн.
      Это был голос здравого смысла, не склонного к ро­мантике. Без всяких споров мы отвергли Билфингера как Билфингера и назвали его Фергюсоном.
      Экипаж — открытая четырехместная коляска — уже ждал нас. Фергюсон уселся на козлы рядом с кучером, и мы покатили завтракать. Мистер Фергюсон стоял рядом, переводя наши заказы и отвечая на вопросы. Через некоторое время он — хитрый проныра! — меж­ду прочим упомянул, что, как только мы кончим, он тоже отправится завтракать. Он превосходно понимал, что мы не сможем обойтись без него и не захотим тратить время на ожидание. Мы пригласили его сесть и позавтракать с нами. Он, то и дело кланяясь, попро­сил извинить его и сказал, что это неприлично, что он сядет за другой столик. Мы властно приказали ему сесть с нами.
      Так был нам преподан первый урок. Мы совершили ошибку.
      С этой минуты и до тех пор, пока он не расстался с нами, наш гид непрерывно хотел есть; он непрерывно хотел пить. Он являлся рано; он уходил поздно; он не мог миновать ни один ресторан; он бросал похотливые взгляды на каждый кабачок. Предложения зайти куда-нибудь, чтобы выпить и закусить, не сходили с его уст. Мы испробовали все, что было в наших силах, пытаясь накормить его до отвала с запасом на две недели, но потерпели неудачу. Он был не в состоянии вместить то количество пищи, которое утолило бы его нечеловечес­кий аппетит.
      Кроме того, он отличался еще одним «несоответст­вием»: он постоянно пытался заставить нас что-нибудь купить. Под самыми прозрачными предлогами он за­манивал нас в магазины, торговавшие рубашками, обувью, одеждой, перчатками, — словом, в любое ме­сто под бескрайними небесами, где мы, по его пред­положениям, могли хоть что-нибудь купить. Нетрудно было бы догадаться, что он получает комиссионные от хозяев магазинов, но по своей святой простоте мы ничего не подозревали до тех пор, пока эта его склон­ность не сделалась совершенно невыносимой. Как-то раз Дэн мельком упомянул, что хотел бы купить шелк в подарок своим домашним. Фергюсон немедленно впился в него голодным взглядом. Через двадцать минут экипаж остановился.
      — Что здесь такое?
      — Магазин шелковых товаров, лучший в Париже.
      — Зачем вы нас сюда привезли? Мы сказали вам, что едем в Лувр.
      — Я думал, что джентльмен говорит о покупке шелка.
      — Вам незачем «думать» за нас, Фергюсон. Мы не хотим слишком вас утруждать. Мы готовы разделить с вами бремя дневных забот. Если окажется необ­ходимым «думать», мы попробуем сделать это сами. Едем дальше, — возгласил доктор.
      Через пятнадцать минут экипаж снова остановился и снова перед магазином шелковых товаров. Доктор сказал:
      — Так вот он — Лувр. Чудесное, чудесное здание. А император Наполеон живет сейчас здесь, Фергюсон?
      — Ах, доктор! Вы все шутите. Это не дворец; мы еще не доехали. Но, проезжая мимо этого магазина, где продается такой прекрасный шелк...
      — Ах, понимаю, понимаю. Я собирался предупре­дить вас, что сегодня мы шелка покупать не будем, но по свойственной мне рассеянности забыл это сделать. Я также собирался предупредить вас, что мы хотим ехать прямо в Лувр, но и об этом забыл. Как бы то ни было, отправимся туда теперь. Извините мою непро­стительную забывчивость, Фергюсон. Едем.
      Через полчаса мы снова остановились — перед но­вым магазином шелковых товаров. Мы рассердились, но доктор по-прежнему оставался невозмутимым и любезным. Он сказал:
      — Наконец-то! Как величествен Лувр, и в то же время как мал! Какие изящные пропорции! Какое вос­хитительное местоположение! Громада, одетая пылью веков...
      — Пардон, доктор, это не Лувр, это...
      — Так что жеэто?
      — Мне пришло в голову — только что пришло, — что шелк в этом магазине...
      — Фергюсон, как я рассеян! Я ведь собирался пре­дупредить вас, что шелком мы сегодня заниматься не будем, и, кроме того, собирался предупредить вас, что мы жаждем немедленно отправиться в Лувр, но сегод­ня утром блаженство, преисполнившее меня при виде того, как вы пожираете четыре завтрака подряд, заста­вило меня пренебречь нашими прозаическими потреб­ностями. Однако теперь мы едем в Лувр, Фергюсон.
      — Но, доктор ( взволнованно), это и минуты не займет — только минуточку. Джентльмену не надо покупать, если он не хочет, — только взглянуть на шелка, только взглянутьна прекрасную материю! ( Затем умоляюще.) Только секундочку, сэр!
      Дэн сказал:
      — Черт бы побрал этого идиота! Мне сегодня не нужны никакие шелка, и я их смотреть не буду. Едем.
      Доктор прибавил:
      — Сейчас нам не нужен шелк, Фергюсон. Наши сердца тоскуют по Лувру. Трогайтесь в путь, тро­гайтесь.
      — Но, доктор! Только секундочку — маленькую се­кундочку. И время сэкономится — очень сэкономится!! Потому что сейчас там смотреть нечего — мы опоз­дали. До четырех осталось десять минут, а Лувр за­крывается в четыре... только секундочку, доктор!
      Вероломный злодей! После четырех завтраков и галлона шампанского сыграть с нами такую гнусную штуку! В этот день нам не удалось увидеть ни одного из тех сокровищ искусства, которые хранятся в галере­ях Лувра, и лишь мысль, что Фергюсон не продал ни единого шелкового купона, служила нам жалким уте­шением.
      Я пишу эту главу, во-первых, ради удовольствия обругать негодяя Билфингера, и во-вторых, чтобы по­казать тому, кто прочтет ее, каковы парижские гиды и каково приходится американцам, попавшим в их руки. Не следует думать, что мы были глупее или легче поддавались на обман, чем большинство наших сооте­чественников, — это не так. Гиды обманывают и обира­ют каждого американца, впервые приезжающего в Па­риж и осматривающего его в одиночестве или в обще­стве друзей, столь же малоопытных, как и он сам. Когда-нибудь я снова появлюсь в Париже, и тогда — держитесь, гиды! Я приеду в боевой раскраске и захва­чу с собой томагавк.
      Мне кажется, мы не тратили время зря, пока были в Париже. Каждый вечер мы еле добирались до посте­ли. Конечно, мы посетили прославленную Междуна­родную выставку. Весь мир посещает ее. Мы отправи­лись туда на третий день по приезде в Париж — и пробыли там почти два часа. Это была наша первая и последняя поездка на Выставку. Откровенно говоря, мы сразу увидели, что потребуются недели, даже меся­цы, чтобы составить ясное представление об этом гран­диозном собрании диковинок. Осматривать ее было захватывающе интересно, но разглядывать движущие­ся разноплеменные толпы, которые мы там увидели, было еще интереснее. Я почувствовал, что, проведи я на Выставке месяц, я все равно рассматривал бы посетителей, а не экспонаты. Меня заинтересовали бы­ло редкие вышивки тринадцатого века, но вдруг мимо прошло несколько арабов, и мое внимание немедленно привлекли их смуглые лица и экзотические костюмы. Я любовался серебряным лебедем, который двигался и поглядывал вокруг, совсем как живой, — я любовал­ся, как он плавает уверенно и грациозно, словно родил­ся в болоте, а не в ювелирной мастерской; любовался тем, как он выхватил из воды серебряную рыбку, закинул голову и проделал все обычные сложные дви­жения, чтобы проглотить ее... Но не успела она исчез­нуть в его клюве, как появилось несколько татуирован­ных обитателей тихоокеанских островов, и я последо­вал за ними. Вскоре я обнаружил старинный пистолет с барабаном, удивительно напоминавший современ­ный кольт, но в ту же минуту услышал, что в одном из помещений павильона находится французская импера­трица, и кинулся туда, чтобы посмотреть, какая она. Мы услышали военный марш, увидели множество сол­дат, и толпа куда-то заторопилась. Мы спросили, в чем дело, и узнали, что французский император и турецкий султан будут принимать парад двадцатипя­титысячного войска у Триумфальной арки. Мы тут же покинули Выставку. Эти люди занимали меня гораздо больше, чем двадцать выставок. Приехав туда, мы заняли место напротив дома американского посла. Кто-то догадался положить доску на две бочки, и мы купили право стоять на ней. Вскоре послышалась му­зыка; через минуту в отдалении возник и начал быстро приближаться к нам столб пыли; еще минута — и под гром военного марша стройный кавалерийский отряд с развевающимся знаменем вырвался из пыли и легкой рысью проследовал мимо. Затем появилась длинная вереница пушек; затем еще кавалеристы в пышных мундирах; и наконец — их императорские величества Наполеон III и Абдул-Азиз. Громадная толпа дружно закричала, размахивая шляпами, в окнах и на крышах всех соседних домов снежной метелью забушевали платки, а их владельцы присоединили свое «ура!» к приветственным крикам стоящих внизу. Это было удивительное зрелище.
      Однако нашим вниманием завладели две центральные фигуры. Приходилось ли народным толпам когда-либо видеть подобный контраст? Наполеон в военном мундире — коротконогий человек с длинным туловищем, ужасно усатый, старый, морщинистый, с полузакрытыми, непроницаемыми, хитрыми и коварными глазами! Напо­леон, любезно кивающий в ответ на громкие приветствия и из-под козырька низко надвинутого кепи наблюда­ющий за всеми и каждым своими кошачьими глазами, как будто отыскивая в этих криках фальшь и лицемерие.
      Абдул-Азиз, самодержавный властелин Оттоман­ской империи, одетый в темно-зеленый европейский костюм почти без всяких украшений и регалий, в красной турецкой феске, — низенький, толстый, смуглый человек с черной бородой и черными глазами, глупый, невзрач­ный, — человек, при взгляде на которого так и кажется, что, будь на нем белый передник, а в руках большой нож, никто не удивился бы, услышав от него: «Баранью ногу? Или сегодня вам будет угодно взять говяжью вырезку?»
      Наполеон III — представитель высшей современной цивилизации, прогресса, культуры и утонченности; Аб­дул-Азиз — представитель нации, по своей природе и обычаям нечистоплотной, жестокой, невежественной, консервативной, суеверной, представитель правитель­ства, тремя грациями которого являются Тирания, Ал­чность, Кровь. Здесь, в блестящем Париже, под величе­ственной Триумфальной аркой, первое столетие встре­чается с девятнадцатым.
      Наполеон III, французский император! Среди лику­ющих толп, среди блестящих офицеров, среди велико­лепия своей столицы, окруженный королями и прин­цами, стоял человек, который терпел презрение, на­смешки, позорное прозвище «незаконнорожденный» — и грезил об империи и короне; был изгнан — и увез с собой свои грезы; жил среди американского просто­народья, бегал вперегонки на пари — и все это время в мечтах восседал на троне; пренебрег всеми опас­ностями, чтобы проститься со своей умирающей мате­рью, — и горевал, что она не дожила до минуты, когда он сменил плебейскую одежду на императорский пурпур; был простым лондонским полицейским, добросо­вестно нес службу, совершал скучные обходы своего участка — и грезил о том дне, когда он пройдет по залам Тюильри; потерпел позорное фиаско в Страс­бурге ; видел, как его жалкий, облезлый орел, забыв уроки, не захотел опуститься на его плечо; произносил тщательно обдуманные красноречивые тирады перед враждебными слушателями; был заключен в тюрьму; стал мишенью пошлых остряков, предметом безжа­лостных насмешек всего мира — и продолжал грезить о коронациях и великолепных празднествах; томился, забытый всеми, в темнице замка Гам — и все-таки, как и прежде, строил планы и мечтал о будущей славе, о будущей власти; и вот он — президент Франции! Государственный переворот — и, окруженный лику­ющими войсками, приветствуемый громом пушек, он восходит на трон и поднимает перед пораженным миром скипетр могущественной империи! Что после этого романтические вымыслы? Волшебства сказок? Ничтожные триумфы Аладина и магов Аравии?
      Абдул-Азиз, турецкий султан, повелитель Отто­манской империи! Рожденный для трона — но слабо­вольный, глупый, невежественный, как последний из его рабов; глава обширного государства — но мари­онетка в руках первого министра, послушное орудие деспотической матери; человек, который сидит на тро­не и одним мановением руки приводит в движение флоты и армии, который властен над жизнью и смер­тью миллионов людей, — но который только и знает, что спать, есть и бездельничать в обществе своих восьмисот наложниц; а когда пиры, сон и безделье приедаются ему и он, пробудившись, собирается взять бразды правления в свои руки, угрожая стать подлин­нымсултаном, — бдительный Фуад-паша спешит от­влечь его постройкой еще одного пышного дворца или еще одного корабля, — отвлечь новой игрушкой, слов­но капризного ребенка; человек, который видит, как безжалостные сборщики налогов грабят и угнетают его подданных, — но не вымолвит и слова в их защиту; верит в духов и джиннов, верит небылицам «Тысячи и одной ночи», — но презирает современных волшеб­ников и боится их таинственных железных дорог, па­роходов и телеграфа; хотел бы уничтожить все, чего добился в Египте великий Мухаммед-Али , — и вместо того чтобы подражать ему, предпочел бы совсем о нем забыть; человек, который вступил на трон империи, позорящей землю, империи, где царят разорение, ни­щета, горе, невежество, преступление и зверская жесто­кость, — и который, проведя в безделии положенный срок своей никчемной жизни, сойдет в могилу на съеде­ние червям, ничего не изменив!
      За десять лет Наполеон привел Францию к экономи­ческому расцвету, который не выразишь сухими цифра­ми. Он заново отстраивает Париж и — хотя бы частич­но — все остальные города своего государства. Он обре­кает на снос целую улицу, оценивает ущерб, возмещает его и возводит новые замечательные дома. Затем дель­цы покупают и перепродают их, но бывшему владельцу первому предоставляется право выбора, и платит он твердую государственную цену, а распродажа дельцам начинается лишь после этого. Самое же главное в том, что Наполеон сосредоточил в своих руках все управле­ние Францией и сделал ее сравнительно свободной страной — для тех, кто не слишком вмешивается в дела правительства. Ни одно государство не ограждает в та­кой степени жизнь и имущество своих граждан, и в то же время все граждане вполне свободны, — но не настоль­ко, чтобы мешать и досаждать друг другу.
      Что касается султана, то где бы ни поставить запа­дню, за одну ночь в нее попадет не менее десяти людей умнее и способнее его.
      Грянула музыка; блестящий искатель приключений Наполеон III — воплощение энергии, упорства, пред­приимчивости, и слабовольный Абдул-Азиз — вопло­щение невежества, суеверия, лени, приготовились ус­лышать «шаго-о-ом арш!»
      Мы видели великолепный парад, мы видели седо­усого ветерана Крымской войны Канробера, маршала Франции, мы видели... короче говоря, мы видели все и отправились восвояси, очень довольные.

Глава XIV. Собор Парижской Богоматери. — Сокровища и священные релик­вии. — Морг. — Возмутительный капкан. — Лувр. — Чудесный парк. — Сохранение достопримечательностей.

      Мы отправились осматривать Собор Парижской Богоматери. Мы слышали о нем прежде. Иногда я просто удивляюсь: как мы все-таки много знаем и какие мы умные. Мы сразу узнали этот древний, потемневший от времени готический храм: он был очень похож на свои изображения. Мы остановились в отдалении и, переходя с места на место, долго гляде­ли на его величественные квадратные башни и на богато изукрашенный фасад, где повсюду видны ис­калеченные каменные святые, которые в течение мно­гих столетий невозмутимо поглядывают вниз со своих насестов. Патриарх Иерусалимский стоял под ними в далекие романтические дни рыцарства, более шести­сот лет тому назад, проповедуя Третий крестовый по­ход, и с тех пор они стоят там, бесстрастно глядя на самые захватывающие зрелища, на самые роскошные празднества, на самые необычайные события, которые печалят или радуют Париж. Эти потрескавшиеся ста­рички с отбитыми носами видели не один отряд зако­ванных в латы рыцарей, возвращающихся из Святой Земли; они слышали, как колокола над ними возвести­ли начало Варфоломеевской ночи, и видели последова­вшую за этим сигналом резню; позже они видели царство террора, кровавые дни революции, низверже­ние монарха, коронацию двух Наполеонов, крестины принца, который командует сейчас полком слуг в Тю­ильри, — и, возможно, они будут еще стоять здесь, когда над обломками низверженной династии Бонапа­ртов взовьются знамена великой республики. Жаль, что эти почтенные истуканы никогда не заговорят. Их рассказы стоило бы послушать.
      Говорят, что на месте Собора Парижской Богома­тери во времена римского владычества, двадцать ве­ков назад, стоял языческий храм, — его остатки до сих пор сохранились в Париже; около трехсотого года нашей эры его сменила христианская церковь, а в пяти­сотом году ее сменила другая; нынешний собор был заложен около тысяча сотого года. К тому времени земля, на которой его воздвигали, наверное уже осно­вательно освятилась. Одна из капелл этого величавого старинного сооружения напоминает о своеобразных нравах далекого прошлого. Ее построил Иоанн Бес­страшный , герцог Бургундский, для успокоения своей совести, после того как он предательски убил герцога Орлеанского. Увы! Навеки миновали те добрые старые времена, когда убийца мог стереть пятно со своего имени и избавиться от угрызений совести, просто раз­добыв кирпич, известку и возведя пристройку к церкви.
      Портал большого западного фасада разделен квад­ратными колоннами. В 1852 году перед благодарствен­ным молебном по случаю восстановления президент­ской власти центральную колонну убрали, но очень скоро, в связи с некоторыми переменами, это решение было пересмотрено и колонна водворена обратно.
      Часа два мы бродили по величественным приде­лам, глазели на многоцветные витражи, украшенные синими, желтыми, малиновыми святыми и мученика­ми, и пытались восхищаться бесчисленными огром­ными картинами в капеллах; потом нас допустили в ризницу, где показали великолепное облачение, в ко­тором папа короновал Наполеона I; целую груду золо­той и серебряной утвари для больших церковных праздников и процессий; несколько гвоздей из креста Господня, обломок самого креста и кусок тернового венца. Мы уже видели большой обломок креста Гос­подня в церкви на Азорских островах, но гвоздей там не было. Кроме того, нам показали окровавленную мантию того архиепископа Парижского, который в 1848 году не испугался гнева восставших и, подвер­гая опасности свою священную особу, поднялся на баррикаду с оливковой ветвью мира, в надежде оста­новить кровопролитие. Это благородное намерение стоило ему жизни. Его застрелили. Нам показали мас­ку, снятую с него после смерти, убившую его пулю и два позвонка, в которых она застряла. При выборе реликвий здесь проявляют довольно своеобразный вкус. Фергюсон сообщил нам, что серебряный крест, который мужественный архиепископ носил на поясе, был с него сорван и брошен в Сену, где и пролежал в иле пятнадцать лет, пока некоему священнику не явился ангел и не объяснил, в каком месте надо ныр­нуть; священник нырнул и вытащил крест, выставлен­ный теперь в Соборе Парижской Богоматери на ра­дость тем, кого интересуют неодушевленные предме­ты, свидетельствующие о вмешательстве провидения в человеческую жизнь.
      Затем мы отправились в морг, этот зловещий при­ют мертвецов, уносящих с собой в могилу страшную тайну своей гибели. Мы остановились перед решеткой и заглянули в комнату, где была развешана одежда умерших: промокшие насквозь грубые блузы, изящные женские и детские платья, изрезанные и исколотые дорогие костюмы в красных пятнах, измятая, окровавленная шляпа. На наклонной каменной плите лежал утопленник — обнаженный, распухший, лиловый; в ку­лаке, который смерть окостенила так, что разжать его уже невозможно, мертвой хваткой была зажата сло­манная ветка — немое свидетельство последней отча­янной попытки спасти обреченную жизнь. По ужас­ному лицу непрерывной струйкой стекала вода. Мы знали, что тело и одежда выставлены здесь, чтобы утонувшего опознали друзья, но все-таки мы никак не могли представить себе, что кто-то способен любить это отталкивающее нечто или горевать из-за этой по­тери. Мы невольно задумались о том, что лет сорок тому назад, когда мать этого страшного утопленника нянчила его на своих коленях, целовала, ласкала и с гор­деливой радостью показывала прохожим, пророчес­кое видение такого ужасного конца вряд ли мелькнуло перед ее внутренним взором. Мне стало немного стра­шно при мысли, что мать, жена или брат мертвеца могут прийти в морг, пока мы стоим здесь; но ничего подобного не случилось. Входили мужчины и женщи­ны, некоторые жадно оглядывали помещение, прижи­маясь лицом к прутьям решетки, другие, рассеянно взглянув на труп, отворачивались с разочарованным видом. Я решил, что эти люди ищут сильных ощуще­ний и посещают морг так же регулярно, как другие — театр. Когда один из них равнодушно поглядел за решетку и ушел, я невольно подумал: «Это тебе нервы не щекочет. Человек, которому начисто отстрелили голову, — вот что тебе нужно».
      Как-то вечером мы отправились в знаменитый Jardin Mabille , но пробыли там недолго. Однако нам хотелось поближе познакомиться с этой стороной па­рижской жизни, и поэтому на следующий вечер мы поехали в Аньер, где находится большой сад с подоб­ным же заведением. В конце дня мы отправились на вокзал, и Фергюсон купил билеты второго класса. Мне не часто приходилось видеть такую тесноту в вагоне — однако не было ни шума, ни беспорядка, ни грубых выходок. Мы заметили, что некоторые из наших сосе­док принадлежат к полусвету, но о большинстве ска­зать этого с уверенностью не могли.
      Женщины в нашем вагоне всю дорогу вели себя очень скромно и благопристойно, если не считать того, что они курили. Приехав в Аньер, мы заплатили за вход что-то около франка и очутились среди клумб, газонов и красиво подстриженных кустов. Там и сям попадались укромные беседки, где можно было с удоб­ством поесть мороженого. Мы двигались по изви­листым, усыпанным гравием дорожкам в толпе де­вушек и молодых людей, и вдруг перед нами, как упавшее на землю солнце, засверкал белый кружевной храм, увенчанный куполом и осыпанный созвездиями газовых рожков. Рядом виднелось большое красивое здание, широкий фасад которого также был залит огнями, а над его крышей развевалось звездное знамя Америки.
      — Ой, — сказал я, — а это почему? — От удивления у меня перехватило дыхание.
      Фергюсон объяснил, что хозяин этого заведения — американец из Нью-Йорка, оказавшийся грозным со­перником владельца Jardin Mabille.
      Толпы мужчин и женщин почти всех возрастов весе­ло резвились в саду или сидели под открытым небом перед флагштоком и храмом, покуривая и прихлебы­вая вино или кофе. Танцы еще не начались. Фергюсон сказал, что прежде состоится представление. В другом конце сада знаменитый Блондэн будет ходить по кана­ту. Мы отправились туда. Там было полутемно и мно­жество зрителей стояло, тесно сгрудившись. И тут я допустил оплошность, на которую способен только осел, но не разумный человек. Я совершил одну из тех ошибок, которые совершаю каждый Божий день. Ря­дом со мною стояла молодая дама. Я сказал:
      — Дэн, погляди-ка на эту девушку — какая кра­савица!
      — Благодарю вас, сэр, за очевидную искренность вашего комплимента, но отнюдь не за то, что вы его высказали во всеуслышанье, — и это на чистейшем анг­лийском языке.
      Мы отправились прогуляться, но у меня очень ис­портилось настроение. И еще долго мне было не по себе. Почему, почемулюди бывают такими идиотами, что считают себя единственными иностранцами в деся­титысячной толпе?
      Но вскоре началось выступление Блондэна. Он по­явился на туго натянутом канате высоко-высоко над морем взлетающих шляп и носовых платков; в от­светах сотен ракет, которые, шипя, взвивались в небо мимо него, он казался крохотным насекомым. Балан­сируя шестом, он прошел по канату из конца в конец — примерно триста футов, — затем вернулся и перенес на ту сторону какого-то человека; дойдя до середины каната, он протанцевал джигу, потом проделал не­сколько гимнастических упражнений и акробатических трюков, таких опасных, что смотреть на них было не очень приятно; под конец он нацепил на себя сотни римских свечей, огненных колес, бенгальских огней и разноцветных ракет, зажег весь этот фейерверк и, вальсируя, прошелся по канату среди ослепительного пламени, озарившего весь сад и лица зрителей, словно огромный ночной пожар.
      Начались танцы, и мы проследовали к храму. Внут­ри него оказался ресторан с широкой эстрадой для танцев. Я прислонился к стене храма и стал ждать. Составилось двадцать пар, грянула музыка, и... я от стыда закрыл лицо руками. Но я глядел сквозь паль­цы. Они танцевали пресловутый канкан. Красивая де­вушка в ближайшей паре сделала несколько шажков к партнеру, снова отступила, энергично подхватила с боков юбки, подняла их довольно высоко, протанце­вала потрясающую джигу — такой бурной и нескром­ной джиги мне видеть еще не приходилось, — а затем, задрав платье еще выше, резво выбежала на середину эстрады и так брыкнула своего визави, что, будь тот семи футов роста, он неминуемо остался бы без носа. Но, к счастью, в нем было только шесть.
      Вот что такое канкан. Главное в нем — танцевать со всем пылом, шумом и яростью, на какие вы только способны, обнажаться насколько возможно, если вы женщина, и брыкать ногами как можно выше — неза­висимо от пола, к которому вы принадлежите. Это описание нисколько не преувеличено. Его правдивость может клятвенно подтвердить любой из солидных, почтенных старцев, присутствовавших при этом в тот вечер. А таких старцев там было немало. Мне кажется, что французская мораль не слишком чопорна и пустя­ки ее не шокируют.
      Я отошел в сторону, чтобы увидеть общую картину канкана. Крики, смех, бешеная музыка, головокружи­тельный хаос мечущихся, сплетающихся фигур, вихрь ярких юбок, подпрыгивающие головы, взлетающие руки, молниями мелькающие в воздухе икры в белых чулках и нарядные туфельки, — а затем финальный взрыв, дикие вопли и оглушительный топот! Боже великий! Земля не видала ничего подобного с тех пор, как трепещущий Тэм О“Шентер бурной ночью подгля­дел шабаш ведьм в «заколдованной церкви Аллоуэя».
      Мы посетили Лувр — в тот день, когда не собира­лись покупать шелка, — и осмотрели целые мили соб­ранных там произведений старых мастеров. Некото­рые из них прекрасны, но в то же время они так убедительно показывают мелкое подобострастие сво­их великих творцов, что на них неприятно смотреть. Постоянное тошнотворное восхваление знатных по­кровителей заслоняло в моих глазах ту прелесть кра­сок и выразительность, которая, как говорят, отличает эти картины. Признательность — дело хорошее, но мне кажется, что некоторые из этих художников заходили слишком далеко, подменяя признательность преклоне­нием перед богатым патроном. Если такое преклоне­ние перед человеком вообще можно оправдать, тогда, разумеется, мы извиним Рубенса и его собратьев.
      Но я, пожалуй, лучше оставлю эту тему, а то как бы мне не сказать о старых мастерах чего-нибудь такого, чего говорить не следует.
      Конечно, мы ездили кататься по Булонскому лесу, по этому огромному парку, где столько рощ, озер, водопадов и широких аллей. По аллеям двигались тысячи всевозможных экипажей, кругом царило ве­селое оживление. Мимо нас проезжали обыкновенные наемные кареты, в которых восседали почтенные су­пружеские пары, окруженные выводками детей; рос­кошные коляски знаменитых красавиц сомнительной репутации; герцоги и герцогини катили в каретах с великолепными лакеями на запятках и не менее великолепными форейторами на каждой из шести лошадей; всюду мелькали синие с серебром, зеленые с золотом, розовые с черным и всякие другие изу­мительные, ослепительные ливреи, и я сам чуть было не возжаждал стать лакеем ради такого красивого наряда.
      Но вот появился император — и затмил всех. Сна­чала проехал отряд конных телохранителей в пышных мундирах, потом показались лошади, впряженные в его карету (их была по меньшей мере тысяча), на которых ехали молодцеватые парни, тоже в шикарных мундирах, а за каретой следовал еще один отряд тело­хранителей. Все сворачивали с дороги, все кланялись императору и его другу султану, а они мгновенно промчались мимо и исчезли.
      Я не стану описывать Булонский лес. Я не могу его описать. Это просто красивая, тщательно возделанная, бесконечная, удивительная дикая чаща. Она дивно хо­роша. Теперь этот лес можно считать частью Парижа, но ветхий крест в одном из его уголков напоминает, что так было не всегда. Этот крест поставлен на том месте, где в четырнадцатом столетии попал в засаду и был убит знаменитый трубадур . Именно в этом парке некто с непроизносимой фамилией прошлой вес­ной стрелял из пистолета в русского царя. Пуля попала в дерево. Фергюсон его нам показал. В Америке это достопримечательное дерево было бы срублено или забыто через пять лет, но тут его еще долго будут тщательно беречь. Гиды будут показывать его посети­телям в течение ближайших восьмисот лет, а когда оно одряхлеет и упадет, на том же месте посадят другое и будут по-прежнему рассказывать все ту же старую историю.

Глава XV. Французское национальное кладбище. — Повесть об Абеляре и Элоизе. — «Здесь говорят по-английски». — Американцу оказывают императорские почести. — Хваленые гризетки. — Отъезд из Парижа.

      Одной из самых интересных экскурсий по Парижу оказалась поездка на Пер-Лашез — национальное клад­бище, почетное место упокоения многих величайших сыновей и дочерей Франции, последний приют знаме­нитых людей, не имевших наследственных титулов, но прославившихся благодаря собственным заслугам и гению. Это величественный город мертвых с изви­листыми улочками, где миниатюрные храмы и дворцы белеют среди густой листвы и цветов. Далеко не вся­кий город населен так густо, далеко не во всяком городе так просторно. В каком еще городе найдется столько изящных дворцов, построенных из таких до­рогих материалов, так искусно украшенных, таких пре­лестных, таких красивых?
      Мы побывали в древней церкви Сен-Дени, где на гробницах, вытянувшись во всю длину, покоятся мраморные изваяния тридцати поколений королей и королев, и были потрясены; древние доспехи, старинные одежды, умиротворенные лица, ладони, сложенные в красноречивой мольбе, — это было ви­дение седой старины. Как удивительно было стоять, вот так — лицом к лицу — с Дагобером I, Хлодвигом, Карлом Великим — полулегендарными великими ге­роями, тенями, мифами тысячелетней давности. Я по­трогал их покрытые пылью лбы, но Дагобер был мертв, как те шестнадцать веков, которые пронеслись над ним, Хлодвиг крепко спал после своих трудов во славу Христову , а старый Карл продолжал грезить о своих паладинах, о кровавом Ронсевале и не заметил меня.
      Великие имена на кладбище Пер-Лашез тоже про­изводят на посетителя глубокое впечатление, но со­всем иное. Он чувствует, что это еще более царствен­ная усыпальница — усыпальница царственных умов и сердец. Каждая область человеческой мысли, каждое высокое проявление человеческого духа, каждое благо­родное призвание представлено здесь прославленным именем. Какое странное смешение! Здесь лежат Даву и Массена, блиставшие в трагедии, которая зовется войной, а также и Рашель, снискавшая не меньшую славу в трагедиях на театральных подмостках. Здесь спит аббат Сикар — первый великий учитель глухоне­мых, человек, чье сердце принадлежало всем обездо­ленным и чья жизнь была отдана служению им; а непо­далеку, обретя наконец покой и мир, лежит маршал Ней, чьей неукротимый дух не признавал иной музыки, кроме фанфар атаки. Создатель газового освещения и другой благодетель рода человеческого , который облегчил жизнь своих голодающих соотечественников, научив их сажать картофель, лежат рядом с князем Массерано и с изгнанными царицами и князьями дале­кой Индии . Здесь покоятся химик Гей-Люссак, астро­ном Лаплас, хирург Ларрей, адвокат де Сэз; и с ни­ми — Тальма, Беллини, Рубини, де Бальзак, Бомарше, Беранже, Мольер, Лафонтен и многие другие, чьи име­на и великие труды известны в самых отдаленных уголках цивилизованного мира не менее, чем истори­ческие деяния королей и властителей, спящих в мра­морных склепах Сен-Дени.
      Но среди тысяч могил на кладбище Пер-Лашез есть одна, мимо которой не пройдет, не остановившись, ни мужчина, ни женщина, ни юноша, ни девушка. Каждый посетитель ч го-то смутно вспоминает о спящих в ней и по традиции приносит им дань уважения, хотя на двадцать тысяч не найдется и одного, кто ясно помнил бы историю этой могилы и ее романтических обита­телей. Это гробница Абеляра и Элоизы. За последние семьсот лет христианский мир так почитал, описывал, воспевал и обливал слезами только гробницу Спаси­теля. Все посетители кладбища останавливаются перед ней в задумчивости; молодые люди уносят с нее суве­ниры, парижские юноши и девушки, чьи сердца раз­биты, приходят сюда лить слезы и вздыхать; многие несчастные влюбленные даже из далеких провинций совершают паломничество к этой святыне, чтобы, сте­ная, оплакать здесь свои горести и снискать благоволе­ние светлых теней этой могилы, возлагая на нее им­мортели и распускающиеся цветы.
      Когда бы вы ни пришли, кто-нибудь непременно рыдает над этой гробницей. Когда бы вы ни пришли, она всегда убрана иммортелями и букетами. Когда бы вы ни пришли, вы увидите кучу гравия, привезенного из Марселя для восполнения ущерба, причиненного вандалами, выламывающими из нее кусочки на память потому, что их любовь оказалась неудачной.
      Но при всем при том — кому, собственно, известна история Абеляра и Элоизы? Очень и очень немногим. Имена эти известны каждому, — но только имена. Пос­ле долгих и трудных изысканий мне все же удалось узнать эту историю, и я намерен изложить ее ниже, отчасти для просвещения читателей, отчасти для того, чтобы убедить некоторых из них, что они впустую тратят нежные чувства, которые полезнее было бы употребить па что-нибудь другое.

ИСТОРИЯ АБЕЛЯРА И ЭЛОИЗЫ

      Элоиза родилась семьсот шестьдесят шесть лет тому назад. Возможно, у нее были родители. Точных сведений об этом не сохранилось. Она жила у своего дяди Фульберта, каноника парижского собора. Я то­чно не знаю, что такое каноник, но во всяком случае он был каноником. По-видимому, это что-то род­ственное капониру и канонаде; скорее всего это была какая-нибудь легкая пушка, вроде горной гаубицы, поскольку в те дни тяжелой артиллерии еще не было. Но так или иначе, Элоиза жила со своим дядей-гаубицей и была счастлива. Большую часть своего детства она провела в монастыре в Аржантейле, — ни­когда раньше не слышал об Аржантейле, но, наверное, такое местечко действительно есть. Затем она вер­нулась к дяде, который научил ее писать и говорить по-латыни — на тогдашнем языке литературы и свет­ского общества.
      Как раз в это время Пьер Абеляр, который был уже прославленным ритором, основал в Париже школу риторики. Оригинальность его взглядов, его красноре­чие, а также большая физическая сила и красота произ­вели в городе сенсацию. Он увидел Элоизу и был покорен ее цветущей юностью, красотой и кротостью. Он написал ей; она ответила. Он снова написал; она снова ответила. Он влюбился. Он жаждал познако­миться с Элоизой, говорить с ней.
      Его школа находилась неподалеку от дома Фуль­берта. Он попросил у Фульберта разрешения посетить его. Милейший фальконет усмотрел в этом удобный случай: его любимая племянница наберется знаний от Абеляра, причем это не будет стоить ни гроша. В этом весь Фульберт — он был скуповат.
      Имя, данное Фульберту при крещении, к несчастью не упоминается ни у одного из авторов. Однако Джордж У. Фульберт подойдет ему не хуже любого другого имени. На нем мы и остановимся. Итак, Абе­ляр был приглашен учить Элоизу.
      Абеляр обрадовался этому. Он приходил часто и засиживался долго. Первая же фраза одного из его писем показывает, что жестокосердный злодей вступил под этот дружеский кров с обдуманным намереньем обольстить доверчивую, наивную девушку. Вот это письмо:
      «Я не перестаю изумляться простоте Фульберта, — я меньше удивился бы, если бы он отдал овечку во власть голодного волка. Мы с Элоизой под предлогом занятий предавались любви, и эти занятия дарили нам то уединение, которого ищет любовь. Перед нами лежали раскрытые книги, но мы говорили не о филосо­фии, а о любви, и поцелуи были для наших уст прият­нее слов».
      И вот, глумясь над благородной доверчивостью, которая его низменной душе представлялась смешной «простотой», подлый Абеляр соблазнил племянницу того, чьим гостем он был. Париж узнал об этом. Фульберту говорили об этом, говорили много раз, но он отказывался верить. Он был не в силах понять, как человек мог пасть так низко, чтобы использовать свя­щенные законы гостеприимства для совершения по­добного преступления. Но когда он услышал, что уличные гуляки распевают любовные песни, которые Абеляр посвящал Элоизе, истина стала очевидной — любовные песни мало совместимы с риторикой и фи­лософией.
      Он выгнал Абеляра из своего дома. Абеляр вернул­ся и тайно увез Элоизу к себе на родину, в Бретань. Там, в Пале, у нее вскоре родился сын, которого за редкую красоту назвали Астролябий — Вильям Дж. Бегство племянницы привело Фульберта в ярость, он жаждал мести, но ничего не предпринимал, боясь, что возмездие коснется и Элоизы, которую он по-прежне­му нежно любил. В конце концов Абеляр предложил жениться на Элоизе, но поставил унизительное усло­вие: брак должен был совершиться втайне от всего мира, дабы (а ее доброе имя могло оставаться опозо­ренным!) не пострадала его репутация священника. Поступок, вполне достойный этого негодяя. Фульберт решил перехитрить Абеляра и дал свое согласие. Он подождет, пока брак совершится, а тогда, обманув доверие человека, который научил его, как это делает­ся, предаст эту тайну гласности и хоть отчасти вос­становит доброе имя своей племянницы. Но Элоиза разгадала его намерения. Сперва она отказалась выйти замуж; она объяснила, что, желая помочь ей, Фульберт выдаст их тайну, а кроме того, она не хочет быть обузой для своего возлюбленного — ведь он так талан­тлив, пользуется везде таким уважением, перед ним открывается такая блестящая карьера. Это решение было продиктовано великодушной, самоотверженной любовью, естественной для чистой души Элоизы, — но не здравым смыслом.
      Однако ей пришлось уступить, и тайный брак со­стоялся. Настал час Фульберта. Израненное сердце наконец исцелится; терзания гордого духа кончатся; склоненная от стыда голова снова поднимется. Фуль­берт оповестил об этом браке весь Париж и возли­ковал, думая, что пятно бесчестия снято с его дома. Но не тут-то было! Абеляр отрекся от своего брака! Элоиза — тоже! Те, кто знал предшествующие обсто­ятельства, может быть поверили бы Фульберту, если бы брак отрицал один только Абеляр, но поскольку и сама девушка, — которой это касалось больше все­го, — тоже отрицала этот брак, все жестоко высмеяли несчастного Фульберта.
      Заряд бедного каноника парижского собора снова пропал даром. Последняя надежда поправить ущерб, нанесенный его чести, исчезла. Что же оставалось? Человеческая натура требовала мщения. И Фульберт замыслил месть. Историк рассказывает:
      «Злодеи, нанятые Фульбертом, напали ночью на Абеляра и причинили ему ужасное, неназываемое увечье».
      Я ищу место последнего упокоения этих «злодеев». И когда найду, то орошу его слезами, украшу букети­ками и иммортелями и увезу несколько камешков в память того, что, какими страшными преступлени­ями ни запятнали эти злодеи свою жизнь, они совер­шили по крайней мере одно доброе дело, правда не­сколько противоречащее букве закона.
      Элоиза постриглась в монахини, навеки распрос­тившись со светом и всеми его радостями. В течение двенадцати лет она не получала никаких вестей от Абеляра, не слышала даже его имени. Она стала насто­ятельницей монастыря в Аржантейле и проводила жизнь в строгом затворничестве. Однажды в ее руки попало написанное Абеляром письмо, в котором он рассказывал свою историю. Она поплакала над пись­мом и написала Абеляру. Он ответил, называя ее «сестрой во Христе». Они продолжали обмениваться письмами: она писала безыскусственным языком ис­кренней и верной любви, он — холодными отточенны­ми фразами опытного ритора. Она изливала душу в бессвязных, исполненных страсти словах, он отвечал законченными эссеями с заголовками и подзаголов­ками, с посылками и выводами. Она осыпала его нежнейшими именами, которые только способна най­ти любовь, а он, чье сердце было замороженным Се­верным полюсом, обращался к ней как к «невесте Христа»! Бессовестный злодей!
      Она была очень снисходительна к своим монахи­ням, некоторые из них стали позволять себе слишком вольные поступки, и глава аббатства Сен-Дени закрыл ее монастырь. В это время Абеляр был настоятелем монастыря св. Жильдаса Рюисского; услышав, что она осталась без крова, он сжалился над ней (просто чудо, что он не лопнул от такого непривычного чувства) и дал приют ей и ее маленькой пастве в часовне Параклета — обители, которую он основал. Сперва ей пришлось перенести много невзгод и лишений, но благодаря своим достоинствам и кротости она приоб­рела влиятельных друзей и создала богатый и процве­тающий женский монастырь. Она сделалась любими­цей высших сановников церкви, а также и простого народа, хотя редко показывалась на людях. Она пользовалась всеобщим уважением, ее добрая слава быстро росла, ее деятельность приносила все больше пользы, в то время как Абеляр с такой же быстротой падал все ниже. Папа ценил ее столь высоко, что поставил ее во главе того монашеского ордена, к кото­рому она принадлежала. Абеляр, человек, наделенный блестящими талантами, победитель стольких диспу­тов, стал робким, нерешительным и потерял уверен­ность в себе. Требовалась только одна крупная неуда­ча, чтобы он лишился того высокого престижа, кото­рым пользовался среди современных ему мыслителей. И она не заставила себя ждать. Подстрекаемый коро­лями и князьями разбить в диспуте тончайшего спор­щика — святого Бернара, он согласился встретиться с ним перед знатнейшей аудиторией и, когда его про­тивник кончил говорить, озираясь пробормотал вступ­ление, но у него не хватило мужества, испытанное красноречие изменило ему; так и не произнеся приго­товленной речи, он задрожал и опустился на свое место — опозоренный и побежденный.
      Он умер в 1142 году, всеми забытый, и был похоро­нен в Клюни. Позже его тело перевезли в Параклет, а когда двадцать лет спустя умерла Элоиза, она — согласно ее последней воле — была похоронена рядом с ним. Он умер на шестьдесят пятом году жизни, она — на шестьдесят четвертом. Тела Абеляра и Элоизы пролежали в гробнице триста лет, после чего их перенесли в другое место. Это повторилось в 1800 го­ду, и наконец семнадцать лет спустя их останки были водворены на кладбище Пер-Лашез, где они будут покоиться в мире, пока вновь не наступит для них время восстать и отправиться дальше.
      История молчит о последних днях горной гаубицы. Пусть свет судит его как угодно, я лично всегда буду с сочувствием думать о горе, об обманутом доверии, о разбитом сердце и тяжких страданиях почтенного мушкета и с уважением относиться к его памяти. Да «будет ему земля пухом!
      Такова история Абеляра и Элоизы. Такова история, над которой Ламартин пролил водопады слез . Но у этого человека была привычка под влиянием мало-мальски патетической темы немедленно затоплять бе­рега. Будь он прок... запружен, я хотел сказать. Такова эта история, если очистить ее от тошнотворной сен­тиментальности, которая возносит на пьедестал и бо­готворит Пьера Абеляра, подлого соблазнителя. Я ни в чем не могу упрекнуть обманутую, любящую девуш­ку и не хотел бы лишить ее ни одного из тех бесхит­ростных приношений, которые несчастные влюблен­ные возлагают па ее могилу, но мне очень жаль, что у меня нет ни времени, ни возможности сообщить в нескольких томах мое мнение о ее дружке, основа­теле Парашюта, Параклета, или как его там!
      Сколько тонн своих лучших чувств потратил я по неведению на этого негодяя! Впредь, имея дело с по­добными субъектами, я буду сдерживать свои эмоции, пока не выясню, достойны ли они слезливых излияний. Как жаль, что я не могу забрать обратно мои иммор­тели и пучок редиски!
      В витринах парижских магазинов нам часто прихо­дилось видеть объявление: «Здесь говорят по-английс­ки», так же, как у пас дома пишут: «Здесь говорят по-французски». Каждый раз мы, не теряя ни минуты, врывались в эти заведения — и нам неизменно объяс­няли на безупречнейшем французском языке, что при­казчик, обслуживающий англичан, только что ушел обедать и вернется через час... не желает ли мосье что-нибудь купить? Мы никак не могли взять в толк, почему эти люди обедают в столь странные и необыч­ные часы: мы заходили в магазины только в такое время, когда примерному христианину, казалось бы, не следовало предаваться подобному занятию. Объяс­нение заключалось в том, что все это было гнусным обманом, западней для беспечных, мякиной, на кото­рую ловятся желторотые птенцы. В этих магазинах вовсе не было приказчиков, терзающих английские слова. Хозяева при помощи таких объявлений замани­вают иностранцев в свои логова и улещают их до тех пор, пока они чего-нибудь не купят.
      Мы вывели на чистую воду и другой французский обман — постоянно встречающееся объявление: «Здесь вы найдете всевозможные американские напитки, ис­кусно приготовленные». Мы заручились помощью Од­ного джентльмена, глубоко изучившего номенклатуру американских баров, и двинулись на твердыни такого самозванца. Француз в белом фартуке, кланяясь, под­скочил к нам и сказал:
      — Que veulent les messieurs? (Я не знаю, что это значит, но сказал он именно это.)
      Наш предводитель потребовал:
      — Чистое виски.
      (Француз удивленно смотрит на нас.)
      — Хорошо, если вы не знаете, что это такое, дайте нам коктейль из шампанского.
      (Удивленное пожатие плеч.)
      — В таком случае дайте нам шерри-коблер.
      Француз был уничтожен.
      — Дайте нам бренди-смеш!
      Последний заказ прозвучал с такой зловещей энер­гией, что француз начал опасливо пятиться, пожимая плечами и беспомощно разводя руками.
      Наш главнокомандующий преследовал его по пя­там и одержал полную победу. Необразованный ино­странец не располагал ни «пуншем Санта-Крус», ни «С добрым утром», ни «Каменной стеной», ни даже «Зем­летрясением». Он оказался наглым самозванцем.
      Один мой знакомый недавно сказал, что ему — единственному из всех посетивших Выставку аме­риканцев — была оказана высокая честь: его сопро­вождала личная охрана императора. Я с деликатной откровенностью заметил, что меня удивляет, как могло такое тощее, голенастое, длиннолицее чудище заслужить подобный почет, и спросил, каким образом это произошло. Он ответил, что несколько дней тому назад ждал на Марсовом поле начала большого парада; толпа вокруг него с каждой минутой ста­новилась все гуще; но тут он заметил поблизости пустое огороженное пространство. Он вылез из эки­пажа и прошел туда. Кроме него, там никого не было, и поэтому места ему хватало; к тому же он теперь находился как раз против середины поля и мог хорошо разглядеть все приготовления. Вскоре послышалась музыка, и за канаты вступили фран­цузский и австрийский императоры в сопровождении знаменитых Cent Gardes . Казалось, они его не за­метили, но один молодой офицер по знаку своего командира немедленно направился к американцу с ше­ренгой солдат, остановился, отдал честь и вполголоса объяснил, что очень сожалеет о необходимости бес­покоить благородного иностранца, но огражденное место предназначено для высочайших особ. Тогда это чучело из Нью-Джерси встало, поклонилось, по­просило извинения, и затем императорские Cent Gardes почтительно проводили его до экипажа — офи­цер шел рядом, а солдаты позади. Офицер снова отдал честь и промаршировал обратно, а пугало из Нью-Джерси поклонилось в ответ и, не расте­рявшись, сделало вид, что просто заходило к им­ператорам дружески поболтать, — помахало им на прощанье рукой и уехало.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7