— Как вы себя чувствуете?
— Я себя чувствую, но плохо, — сказал я, подхватил свою сумку и бросился вон.
Ночевал я в прошлогоднем стогу. Профессора больше не видел.
Анархия — мать порядка
Как-то проходил я с приятелем-журналистом мимо метро «Кировская». А он мне и говорит:
— Послушай, хочешь, я тебя познакомлю с настоящим анархистом? Ведь ты их небось только в кино видел? А доведись тебе играть роль анархиста...
— Да знаю! — отмахнулся я. — Сейчас, куда ни плюнь, так и попадешь то в графа, то в князя, то в анархиста. Раньше где были?
— Зря ты так, — обиделся журналист. — Иван Егорович Мокин настоящий, убежденный монархист. Ученик Петра Алексеевича Кропоткина, теоретика анархизма, весьегонский сослуживец легендарного генерала Тодорского.
Господи, с трудом вспомнил я, это же, кажется, связано с гражданской войной!
— И сколько же годков твоему анархисту?
— Восемьдесят пять. Но ты не беспокойся — он резвей тебя.
Мы купили чай, сахар и много печенья. Как сказал приятель, Мокины ни в чем больше и не нуждаются.
Через десять минут мы уже звонили в квартиру анархиста.
Дверь нам открыл сам хозяин — подвижный, маленький, сухонький, с выцветшими голубыми глазами. Голова его была как-то небрежно повязана цветастым ситцевым платочком, завязанным под подбородком. Из-под него светилась розовая лысинка, и все лицо его было розовеньким, как у младенца. Светился даже маленький носик пуговкой. Под стать была и его супруга — два этаких божьих одуванчика, дунь — и полетят по комнате белые пушинки. Киношный образ анархиста — громилы в тельняшке и с маузером в кобуре — сильно померк в моем воображении.
И еще меня поразило обилие книг: они свешивались с полок, торчали из каждого угла, громоздились на стульях, табуретках, тумбочках. И только на письменном столе самого Ивана Егоровича лежала единственная книга в черном переплете — «Записки революционера» Петра Кропоткина. Бывший весьегонский «четырехэтажный» комиссар (комиссар торговли, промышленности, обложения и труда) так до гробовой доски и не изменил своим убеждениям. А дожил он до девяносто одного года.
Незадолго до его кончины по просьбе старых большевиков Мокину решили дать персональную пенсию вместо обычных двадцати трех пенсионных рублей. А чтобы соблюсти формальность, его попросили прийти на бюро райкома партии — коммунистической, конечно. И вот тут-то один из благодетелей (из уважения к старику) заявил, что Мокин всегда работал бок о бок с Советской властью на ответственных постах, а что касается его увлечений молодости, то с возрастом они проходят и, мол, кто не переболел ложной романтикой анархизма.
Если б у старика Мокина был тогда маузер, он, не задумываясь, влепил бы этому своему «защитнику» пулю в лоб. Он вскочил и белыми от бешенства глазами обвел членов бюро.
— Оглянитесь на себя! А я не меняю свои убеждения, как перчатки! — и сильно хлопнул дверью.
Персональную пенсию ему все равно дали: не стали молодые большевики афишировать, что старый анархист поставил их к стенке.
Немного не дожил Иван Егорович до того дня, когда его благодетели сменили перчатки в очередной раз. В последний ли?
А я подумал вот о чем. Так ли уж странен убежденный монархист Мокин, отказавшийся от персональной пенсии, чтобы только подтвердить эти свои убеждения? И не более ли странны те твердокаменные воинствующие атеисты, которые на своих «убеждениях» сделали карьеру, а ныне смиренно стоят в божьих храмах со свечами в руках?
Не знаю, не знаю...
Язык мой — враг мой
В конце 70-х известного поэта («Бьется в тесной печурке огонь») секретаря Союза писателей Алексея Суркова пригласили в Центральный Дом работников искусств прочитать лекцию о состоянии современной советской литературы. Тогда все «ответственные работники», как себя называли партийные функционеры, чтобы отличаться от остального безответственного быдла, выступали по бумажкам. Даже именитые писатели, приписанные к райкомам, обкомам и ЦК. Мало ли что язык ляпнет в пылу откровения! И тогда в одно мгновение можно стать и сирым и убогим. А Алексей Александрович, кроме всего прочего, был кандидатом в члены ЦК и депутатом Верховного Совета. С одной стороны, он чувствовал себя всесильным, а с другой — помнил, что и не таких по стенке размазывали.
Начал он по бумажке — с выражением, с чувством. «Советская литература, — читал он, — всегда была примером для всех прогрессивных писателей мира; она всегда высоко несла знамя гуманизма; угнетенные и оскорбленные всех частей света припадают к ней, как к живительному источнику...»
Он поднял от бумаги глаза и увидел, что половина зала зевает и с тоской смотрит на часы. Наверное, ему и самому стало стыдно за текст, который ему склеили из передовиц «Правды».
И в какой-то момент осторожность ему изменила. Наверное, он подумал: что это я? Кругом знакомые все лица — писатели, артисты, художники. Могу же я им как товарищам по искусству, черт побери, сказать правду?
И его понесло.
— Все это так, — сказал он и раздраженно добавил: — И совсем не так! Ну назовите мне хотя бы одно произведение в любом жанре, которое в последние годы вам бы запомнилось! Ничего! Пустота! В прозе серость, халтура, конъюнктура. В поэзии выморочная блажь. В драматургии сопливая бесконфликтность. Что там еще?..
И тут Алексей Александрович, к ужасу своему, увидел, как рядом с официальным микрофоном из-за трибуны медленно поднимается другой — маленький, незнакомый. Сурков изменился в лице, обвел зал бессмысленным взглядом и глухо сказал:
— В этом меня пытаются убедить некоторые наши неблагожелатели на Западе, — и снова его голос обрел уверенность. — А я утверждаю: советская литература покоряет одну вершину за другой. Ей нет равных... Все прогрессивное человечество... — и уверенно покатил по тексту.
Подозрительный маленький микрофон медленно скрылся за трибуной. Девяностолетняя Мариэтта Шагинян, которая уже плохо слышала, убрала свой слуховой аппарат, как только поняла, что ничего нового Алексей Александрович так и не скажет.
Щукин и Щуренок
Когда я работал в Центральном детском театре, у нас была невероятно интересная закулисная жизнь. Я уж писал в своей первой книге об «Академии травильщиков», президентом которой я периодически бывал. И была компания, мягко говоря, бражников. И вот что интересно: я проработал в этом театре девять лет, и, кажется, единственный раз ставился вопрос об аморалке. А директор театра Константин Шахазизов был необычайно строгим, и оказаться у него в кабинете «на ковре» не предвещало ничего хорошего. Он был сторонником жесткой дисциплины. Но у нас никто и никогда не позволял себе появиться на репетиции, и уж тем более на спектакле, даже с запахом. Пили как-то красиво, я бы даже сказал, художественно.
И был у нас великолепный артист Анатолий Щукин, который прекрасно играл царя в сказке «Конек-Горбунок». Жена Толи, Тося, крупная мужеподобная женщина, владела мастерской по реставрации и ремонту старинных фарфоровых изделий: посуды, безделушек, игрушек — кукол с закрывающимися глазами, кричащих «мама», поющих.
Толя часто помогал жене в работе. А у нее был гравировальный станок. И вот он умудрился сделать уникальный стакан, на который нанес риски. А риски обозначали: пол-литра на троих, пол-литра на четверых, пол-литра на восьмерых и т.д. Этот стакан стоял у него за трельяжем в гримуборной. И вот после спектакля «бойцы», как они сами себя называли, собирались, в соответствии с дозировкой выпивали и закусывали водой из-под крана.
А еще у Толи с Тосей был сынок, которого мы звали Щуренок, шибко настырный и очень умненький мальчик. Он очень любил играть со взрослыми в шахматы и очень не любил проигрывать. И когда видел, что проигрывает, начинал разбрасывать с доски фигуры и истерически кричать:
— Нет! Нет! Нет! Я выиграл! Я выиграл! Я победил!
Все это знали и, чтобы не доводить его до истерики, играли до критического момента и старались быстро ему проиграть.
А однажды Толя приходит и вполне серьезно говорит:
— Ну этого Щуренка я, наверное, убью.
— В чем дело, Толя?
— Ну вы представляете, мы пошли покупать ему пальто. Он увидел пальто какого-то песочного цвета и пристал: купите мне именно это! Я говорю ему: это светлое пальто, ты его извазюкаешь во дворе мгновенно. Ведь вы играете в футбол, носитесь по горкам — от него на следующий же день ничего не останется. «Вот хочу это пальто! « И мы купили ему это песочное пальто. Дома он надел его и сказал, что идет гулять. А я стал смотреть из окна во двор. Напротив подъезда чернела огромная грязевая лужа, через которую была переброшена доска на кирпичиках. И я понял, как только Щуренок выскочит из подъезда, он, конечно, побежит по этой доске, конечно, посредине доска перевернется, конечно, он плюхнется в эту страшную грязевую лужу, и, конечно, это пальто фактически исчезнет. Так оно и случилось. В подъезде распахнулась с грохотом дверь. Щуренок вылетел во двор, прямой наводкой прыгает на эту доску, добегает до середины, доска переворачивается, он, башкой вниз, исчезает в этой грязевой луже, встает в образе страшной черной скульптуры и с криком и ревом влетает опять в подъезд. Врывается на кухню и кричит:
— Я говорил, не нужно песочного пальто?! Я говорил, надо купить темное пальто?! Во дворе черт знает что творится! Зачем вы мне купили это песочное пальто?
В другой раз Толя угрюмо сказал:
— Я его чуть не зарыл...
Они отдыхали тогда где-то на юге. А рядом с общим пляжем располагался женский. И граница между ними была очень условная. Никто из мужчин как бы не обращал внимания, что рядом ходят голые дамы. И вот Толя лежит с Щуренком на общем пляже, Тося — на женском. И вдруг Щуренок орет:
— Папа, папа! А вон наша мама!
Все мужчины на общем пляже встали и стали смотреть на голую маму, которая шла к воде. Толя чуть не зарыл этого Щуренка в песок.
Умненький был мальчик. И в кого бы?
И вот Толя как-то приходит и говорит:
— Все, ребята, завтра пропадает день, и я с вами не встречаюсь в «Маленькой Неве».
А это был такой маленький закуточек в ресторане «Нева», где эти «бойцы» выпивали. Они шли гуськом через зал, по пути брали у кого-нибудь со стола маленький кусочек хлеба так элегантно, заходили за кулисы и просили:
— Тетя Клава, «перцовочки».
Они брали эту настойку потому, что она была дешевле водки. А у тети Клавы была присказка:
— Перцовочки-хреновочки — водку будете пить, — и наливала всем по сто грамм водки.
Они выпивали и отщипывали от кусочка хлеба крохи — это была у них вечерняя трапеза.
И поскольку Толя предупредил, что завтра день пропадает, у него спросили:
— И что же ты будешь завтра делать?
— Культурно проводить время. Тося сказала, что всей семьей вместе со Щуренком идем в Парк культуры, — а они жили недалеко от парка. — Никаких выпивок, все кончено. День пропал.
А после спектакля, вечером, он зашел в магазин, купил несколько четвертинок и по дороге домой зашел в Парк культуры. Он приблизительно знал, по какому маршруту они будут гулять. У дерева он прикапывал четвертинку, а на асфальте рисовал мелом стрелку. Так он по всему парку и прошелся.
А в воскресенье Тося проснулась радостная, Щуренок тоже — наконец-то все в порядке, и они культурно отдохнут. Никаких друзей, никаких компаний.
И вот они степенно идут по аллее. Толя видит стрелку.
— Ой! — говорит. — Идите вперед — у меня шнурок развязался.
Тося со Щуренком идут вперед, а Толя откапывает четвертинку, отпивает, а остальное опять прикапывает. Идут дальше. И тут Толя видит Колесо обозрения.
— Ой, — говорит, — интересный аттракцион! Пойдите узнайте, там очередь большая или нет.
Жена с сыном идут узнавать, а он опять идет по стрелке. В общем, через час Толя захорошел, а жена не поймет, что случилось.
— Толя! Когда ты успел? Где?
И Толя возмутился:
— Вот, ты всегда меня упрекала в увлечении напитками! А я и не выпивал — это кислородное отравление! Мне нельзя вообще выходить гулять на природу! Чем мы на сцене дышим? Пылью, пудрой, прожекторы светят в глаза — вот что такое театр! А ты меня вытащила на свежий воздух — и вот видишь: я умираю!
Тося под руку отвела его домой и уложила в постель. А на следующий день он пришел в театр и сказал:
— Ребята, по-моему, стрелок в парке осталось еще много.
И мы вечером гурьбой пошли искать стрелки. Из парка мы вышли веселые, и даже излишне.
Вот такой был Толя. А как-то он отзывает меня в сторонку.
— Левочка, скажи мне, пожалуйста, вот когда я умру, ты будешь вносить деньги на мой венок?
— Ну что ты болтаешь глупость! — возмущаюсь. — Во-первых, ты никогда не умрешь а, во-вторых...
— Нет, — перебивает, — ты подожди, подожди! Я тебя серьезно спрашиваю: будешь вносить?
— Да отстань ты от меня! — и чтобы отвязаться, говорю: — Ну буду!
— А сколько ты будешь вносить?
— Ну отстань! — этот разговор начинает меня раздражать.
— А все-таки сколько? — не отстает Толя.
— Ну хорошо. Я внесу двадцать пять рублей.
— Отлично! — радуется Толя. — Дай мне сейчас пятнадцать, а потом вносить не будешь.
Ну что с ним делать!
А однажды заходит в гримерку и говорит:
— Ребята, я очки дома забыл... Там в репертуарной конторе лежит газета с таблицей лотерейных розыгрышей. Я переписал номера и серии в записную книжку. Вот возьмите и проверьте, пожалуйста, — чем черт не шутит, может, чего и выиграл.
Никто, конечно, ни в какие выигрыши не верил, но все же взяли у него эту записную книжку и спустились вниз. Стали проверять и вдруг:
— Толя, все сошлось! Ты выиграл огромную сумму!
И Толя, как Станиславский, закричал:
— Не верю! Не верю!
Тут нашли ему очки и стали тыкать пальцем в газетную строчку и в записную книжку. И Толя наконец сам увидел и все же не верил:
— Не может быть... Не может быть этого!
— Толя, — возразили ему, — никуда ты не денешься — надо обмывать.
— Ребята, — сказал Толя, — у меня ведь сейчас ни гроша. Дуйте в магазин, закупайте все что хотите — обмоем мой выигрыш! А когда я получу, всем раздам деньги.
Бросились в магазин, накупили всякой всячины, накрыли в гримуборной праздничный стол, все уселись. Начали поздравлять, кто-то завидовал. Хорошо отпраздновали. А потом еще дня два продолжали.
Прошло несколько дней, ребята стали волноваться.
— Толя, ну ты получил выигрыш?
— Какой выигрыш?
— Ну как же... Ты ведь выиграл огромную сумму.
— Никогда я не выигрывал.
— Как же, Толя! Мы же сами видели, проверяли...
— Ах, это! Ребята, я же пошутил: увидел газету с тиражом и переписал выигрышные номера. Просто захотелось выпить, смотрю — и вам хочется. Вот я и сообразил, как это сделать.
— Мерзавец! Сволочь! Отдай наши деньги!
— Какие деньги? Выпивали-то вместе?
— Вместе...
— Ну и о чем речь?
Конечно, денег он никому не вернул, да и спрашивать, в самом деле, было неловко.
Славянский бартер
Миша Вострышев, мой знакомый литератор, чистая душа, всегда был очень восприимчив к человеческим страданиям. И когда американцы стали бомбить Югославию, он вместе с другими москвичами направился к американскому посольству, чтобы в знак протеста забросать его гнилыми фруктами и тухлыми яйцами. Но поскольку гнилых фруктов и тухлых яиц в продаже не было, а все свежее стоило дорого, он долго боролся с искушением: а не лучше ли выпить на последние деньги, что у него были, пива. Но чувство солидарности с братьями— славянами взяло верх, и он разорился на десяток мелких яиц. У посольства он остановился, чтобы оглядеться и покурить. А пакет с яйцами положил на бетонную тумбу. Подошел мужик и стал алчно коситься на этот пакет и дергать кадыком.
— Братьев-славян уважаешь? — наконец спросил он.
— Уважаю.
— А я, между прочим, тоже славянин.
— И что? — не понял Миша.
— А то, что я второй день только овсянку жру, да и та кончается.
Миша понял намек мужика и все же спросил:
— И что ты предлагаешь?
— Давай устроим бартер.
Тут Миша вообще ничего не понял.
— Как это? — спросил он.
— А так. Я вижу, ты простуженный. Так вот, ты даешь мне яйца, а я за тебя орать буду. А когда я голодный и злой, голос у меня — не приведи господь!
— Ори, — согласился Миша.
— Да-а-алой! — заорал мужик так, что Миша понял — он не прогадал. — Па-а-азоррр! Гоу хо-о-ом!
Беда не приходит одна
Помню, еще в пору моего детства бабушки у нас во дворе говорили: «Деньги к деньгам, говно к говну». Это к тому, что если привалит счастье, так не одно, так же как и беда не приходит одна. Если у тебя на базаре сопрут кошелек с деньгами, жди, что через несколько шагов ты подвернешь ногу. А когда станут вызывать «Скорую», будьте уверены, что все телефоны вокруг окажутся сломанными. А когда тебя частник привезет за последние гроши в больницу, там не окажется гипса.
Как-то я лежал в институте Склифосовского по соседству с главным инженером одного завода. Он был так перебинтован, что напоминал египетскую мумию. Видимо, он был слишком вспыльчивым человеком и, когда «снимал стружку» со своего подчиненного, ударил кулаком по столу. Да попал по линейке, которая подцепила чернильницу. Та отскочила прямо на грудь инженера и залила нейлоновую рубашку чернилами. А тут надо было принимать какую-то иностранную делегацию.
Попробовали отстирать с мылом, с порошком — не отстирывается. А тогда, в 60-е, нейлон у нас был еще в новинку и не знали, как с ним обращаться. И тут секретарша сообразила: налила в тазик ацетон и сунула в него рубашку. Конечно, рубашка тут же растворилась, и весь этот раствор вылили в унитаз. От расстройства инженеру стало плохо, он пошел в сортир и попал в ту же самую кабину. Закурил, бросил спичку в толчок и... взорвался.
А ведь знал бы, что беда не приходит одна, обязательно б поостерегся.
Судьба артиста
Когда-то в Большом театре был такой балерун — Коля Харитонов. Он любил выпить, и из-за этого его не взяли на гастроли в Америку. Поехала одна жена — тоже балерина. Перед этим она очень ругала его, когда подсчитала, сколько долларов они на этом потеряют.
Она уехала, а Коля с собутыльниками запил. Вдруг кто-то из друзей показал ему газету: Большой возвращается с триумфом. Коля в панике начал убирать квартиру: выносить бутылки, окурки, консервные банки и прочий мусор. А когда стал мыть полы, разделся догола.
А у него был сиамский кот, о котором он совершенно забыл в длительном запое и который питался все это время, вылизывая консервные банки и подбирая остатки закуски. Он сидел мрачный на шкафу и смотрел, как голый Коля ползает с тряпкой на четвереньках. Что-то коту не понравилось, — он спрыгнул и вцепился балеруну в одно место. Коля взвыл, отпрянул и влепился башкой в батарею.
Истекая кровью, позвонил в «Скорую» и прошептал:
— Дом Большого театра... Квартира Харитоновых... Умираю...
Приехали врачи и увидели худое двухметровое тело на полу в грязи и крови.
Когда санитары несли его по лестнице на носилках, Коля открыл глаза, и пожилая докторша спросила:
— Что с вами?
Он сказал правду:
— Кот в яйца вцепился.
Санитары заржали и выронили носилки — Коля сломал ключицу. Все-таки довезли его до Склифосовского.
На следующий день приезжает жена и видит, в каком состоянии квартира: «Так и знала — пьянка, бабы...» И в заведенном состоянии влетает в больничную палату. Коля, весь забинтованный-загипсованный, протянул к ней ручки, а она с размаху ахнула сумкой ему по башке, забыв, что в сумке лежала стеклянная бутылка с пепси-колой. Проломила мужу височную кость, и ему делали трепанацию черепа.
Все-таки он выздоровел, но в театр не вернулся. Его затравили. Как кто из знакомых встречался, так сразу кричал ему:
— Коля, мяу! — и тот шарахался в сторону.
В общем, он пропал как артист.
Тамбовская травести
Эту актрису знали и любили все тамбовские театралы. Ее сценическое амплуа, травести, позволяло ей играть на сцене местного драматического театра мальчиков, девочек и подростков до тех пор, пока время не наложило на ее облик свой, не подвластный никакому гриму отпечаток. И тогда она, уже без грима, стала играть забавных старушек. Выйдя на пенсию, она решила съездить по своей надобности в Москву. В столице у нее не было ни родственников, ни знакомых, поэтому, сделав свои дела, она вернулась на вокзал. До Нового года оставалось двое суток. То ли у бывшей актрисы уже и не было денег на обратный билет, то ли ею овладела старческая апатия, но она спокойно притулилась в уголке лавки и стала равнодушно смотреть на вокзальную суету. А потом и задремала.
Начальник местного отделения милиции, который регулярно обходил подведомственную ему территорию, сразу приметил одинокую старушку и, когда на следующий день обнаружил ее на прежнем месте, сделал своим подчиненным разнос.
— Чем вы занимаетесь? — грозно спросил он. — До Нового года остались считанные часы, а в зале ожидания творится бардак! У нас здесь не гостиница! У нас вторые сутки сидит старушка, и никто не спросит, куда ей, что с ней? Приведите мне ее, я сам с ней поговорю, если уж у вас на это времени не хватает.
Привели старушку. Капитан побеседовал с ней, выяснил, что она травести, что ей нужно в Тамбов и что на последние деньги она купила пачку печенья, которым и питалась, размачивая его в стакане с газировкой за одну копейку.
— Чтобы с первым же поездом ее здесь не было, — приказал капитан-человеколюб и пошел перекусить, оставив вместо себя заместителя.
Заместитель был исполнительным офицером, и, когда наступил час отправления нужного поезда, он вызвал старшину и приказал ему посадить старушку со всеми почестями.
— А где ее багаж? — спросил старшина. Этого заместитель не знал, но он увидел рядом со старушкой туго набитый портфель.
— Не видишь?
— Вижу, — сказал старшина, взял портфель, подхватил под руку старушку и пошел выполнять приказание.
Он договорился с проводником, усадил старушку у окна за столик и взял под козырек.
— Счастливого пути! С Новым годом, бабуля! — и ушел. Поезд тронулся. Бывшая актриса долго смотрела бессмысленным взглядом в окно и никак не могла сообразить, что же произошло. Потом, на повороте, в ее бок уперся портфель. Она щелкнула замком, открыла его, и глаза ее наполнились слезами.
— Боже мой, — сказала она, — такого не может быть ни в одной стране, чтобы органы поздравляли с Новым годом обычную травести. Может, они подумали, что я из Франции? Да нет, они, наверное, меня узнали, — и стала доставать из портфеля коньяк, шампанское, бисквиты, буженину, шоколад.... — Родные мои, — приглашала она соседей по купе, — угощайтесь, пожалуйста. Мне ведь ничего не надо, кроме пачки печенья.
До Тамбова все было выпито и съедено.
И в тот час, когда травести выходила налегке из вагона, в Москве, в том же самом отделении милиции, появился лейтенант, только что сменившийся с дежурства...
— А где мой портфель? — спросил он у дежурного.
— А он у тебя был? — спросил дежурный.
— Зарезали-и! .. — простонал лейтенант и сел там же, где стоял.
Уложились в норму
Секретарь СП, известный литератор, лауреат всевозможных литературных премий Иван Фотиевич Стаднюк приехал в Астрахань с каким-то официальным визитом. Встретили его, как и полагается, на самом высоком уровне. Заядлый рыбак, Стаднюк за день до окончания визита попросил в обкоме, чтобы кто-нибудь отвез его на рыбалку. Секретарь обкома вызвал к себе такого же страстного рыбака и тоже писателя Юрия Селенского. (Сейчас его имя носит одна из улиц города.)
— Юрий Васильевич, — сказал секретарь, — надо уважить гостя. Отвези его к какой-нибудь бочажине — пусть подергает стерлядок. Да смотри, не увлекайся, знаю я тебя. Гость гостем, а порядок порядком: не больше трех килограмм на душу. Закон один для всех. И не мне, секретарю обкома, его нарушать.
Взял Селенский удочки, спиннинги, и на обкомовском катере они двинулись в путь. Спустились немного вниз по Волге, Юра по одному ему известным приметам определил нужное место, велел глушить мотор и бросать якорь.
С одного борта ловил гость, с другого — абориген. Через минуту гость завопил на всю Волгу:
— Юра, я поймал!
Юра мрачно смотрел на воду: у него даже не клевало. Стаднюк не успевал таскать эту стерлядку. И наконец ему стало неловко за свое везение.
— Юра, — предложил он великодушно, — может, поменяемся бортами?
— Нет, Иван Фотич, — вздохнул Юра. — Если уж не повезет, так и от родной жены насморк подхватишь.
— У тебя что, в самом деле ни разу не клюнуло?
— Ни разу...
Юра на глаз прикинул улов гостя и решил, что пора кончать этот балаган.
— Будя, Иван Фотич, — сказал он. — Не ровен час, рыбнадзор из-за острова на стрежень...
— И то верно, — согласился гость. — Не будем нарушать порядок. Жалко только, что ты ничего не поймал. А мне говорили, что ты даже из дождевой лужи сома можешь выловить.
— И на старуху бывает проруха.
— Ну и как рыбалка? — спросил чуть позже секретарь обкома Юру.
— Уложились в норму. Гость надергал за двоих.
— Ты что ж, — не понял секретарь, — хочешь сказать, что ты вообще ничего не поймал?
— А я на своих удочках все крючки срезал.
Взятка
Из больничной палаты выписывался интеллигент — мой сосед по койке. И очень уж он страдал от того, что не может достойно отблагодарить профессора, который поставил его на ноги.
— Боже, — нудил он, — как это некрасиво! Ведь что-то я должен ему подарить...
Мне надоело его нытье, и я предложил:
— Ну дайте ему незаметно хотя бы червонец. Он сам купит себе, что ему надо.
А десять рублей в ту пору были хорошие деньги.
— Но это некрасиво, — поморщился интеллигент. — А впрочем...
И когда профессор пришел проститься с ним, он, краснея и смущаясь, отвел его к распахнутому настежь окну и, держа руку в кармане, стал ему что-то сбивчиво говорить. Чтобы не смущать их, мы, трое оставшихся, как по команде отвернулись от окна. И тут раздался возмущенный голос профессора:
— Как вы посмели?!
Кто-то пробежал по палате и хлопнул дверью. Мы обернулись: профессор один стоял у окна, засунув руки в карманы халата, и тяжело дышал. Потом его седые брови поползли вверх, он вытащил из кармана червонец, тупо на него посмотрел и пробормотал:
— Все-таки сунул, стервец! — и, перегнувшись через подоконник, крикнул: — Чернов! Это свинство! — скомкал червонец, бросил его со второго этажа к подъезду и выскочил из палаты.
Не успели мы обсудить его благородный поступок, как вошла медсестра.
— Что у вас тут произошло? — спросила она ледяным тоном.
— Ничего.
— Как это ничего? Профессор вне себя. Он, как всегда, надел мой халат, а там лежала десятка, которой не оказалось. Я спросила, не мог ли он ее выронить. «Нет, — сказал он, — я ее выбросил в окно». Так что случилось?
Мы натянули на свои головы простыни и тихо заскулили.
Пироги с вязигой
Киру Константиновну Станиславскую Леня Коробов встретил у опекушинского памятника Пушкину.
— Ах, Ленчик, — сказала она, — как же о нас дурно думают в Европе! Ну бедные мы, несчастные, но не до такой же степени!
Оказалось, что в Париже умерла ее тетка и кузина прислала посылку с мукой. Просила помянуть усопшую и добавила: «Очень покойница любила московские пироги с вязигой. Помяните ее этими пирогами».
— Но ведь муки у нас и в самом деле нет, — возразил Леня. Это было еще до отмены карточной системы — вскоре после войны.
— Попрошу я у девчат в Филипповской булочной. Ведь не откажут они мне ради такого случая. Смешаю с французской... А их мука мне не понравилась: какая-то серая и, по-моему, немного сладит. А ты непременно приходи. Я тебе позвоню.
Она позвонила, и Леня пришел. Все было чинно и благородно. Правда, специфический вкус зарубежной муки в пирогах не всем понравился. В ту пору наши люди употребляли только отечественный продукт и к иностранному не привыкли.
А через неделю Кира Константиновна снова позвонила Лене и попросила о встрече. Они встретились там же, на Пушкинской площади.
— Что случилось? — спросил Леня, увидев, как у Киры Константиновны дрожат губы.
Она протянула ему листок.
— Прочитай сам... Я не могу об этом говорить. Это от кузины. Из Парижа.
Кузина писала, что матушка ее скончалась в канун оккупации Франции германо-итальянскими войсками. Тогда же ее кремировали. Перед смертью она попросила, чтобы прах ее захоронили в русской земле. Но об этом не могло быть и речи целых пять лет. И урна с прахом хранилась в семье кузины. После окончания войны появилась возможность высылать в Россию посылки с вещами и продуктами. Пересылка же праха стоила больших денег. И тогда кузина пошла на хитрость.
Хитрость удалась, только вот письмо в пути задержалось...
Кое-что о зубах
Где-то давным-давно я вычитал историю, случившуюся с Джеком Лондоном на одном из тихоокеанских островов. Он решил выступить перед туземцами с рассказами о своих приключениях. Пытаясь как-то расшевелить воображение аборигенов, он с захлебом вспоминал жемчужину величиной с баранью голову, которую видел на островах Фиджи, золотые россыпи на Клондайке, леденящие кровь истории и забавные случаи. И при этом все время по привычке поправлял большим пальцем вставную челюсть, которая, видать, была плохо подогнана. Что уж говорить о зубной технике начала века, если она и в наше время далека от совершенства.
Рассказывают об одном конфузе, случившемся с комсомольским поэтом Александром Безыменским. Тем самым, о котором другой поэт, сатирик, написал известную в свое время эпиграмму: