Каневский начинает трястись от хохота и сползать под стол. Два других эсэсовца надвигают фуражки на глаза и начинают подвывать. А Саша упорно продолжает:
— Немцы, немцы, у вас под столом еврей... Немцы, под столом еврей.
Все «фашисты» и за столом, и под столом всхлипывают, хрюкают, скулят... Ларионов сквозь зубы цедит:
— Закройте занавес, закройте... не могу!!!
Занавес пошел. Заседание штаба не состоялось.
— Все, — сказал Саша, — отомстил я немецко-фашистским палачам. Пойдем к Анатолию Андреевичу. Только ни ему, ни Эфросу ни слова, а то они мне такое устроят!.. Пойдем.
А еще Саша отличился, когда выпускали спектакль «Семья» по пьесе Попова. Это про семью Ульяновых. Володю-гимназиста играл Г. Сайфулин, брата Александра — Покровский, а С. Гиацинтова играла мать.
И вот сдача спектакля. В зале все: и министерство, и главки, и райком, и горком, и все другие «комы». В обязательных черных костюмах, при галстуках — мужчины и дамы с косами, уложенными, как нимбы у святых (сравнение сомнительное, я понимаю).
Начинается сцена, когда Александр Ульянов после каникул собирается в Петербург готовить покушение на царя. Покровский, стоя на середине сцены, собирает чемодан. Вбегает золотоволосый, курчавый Володя. Сборы брата для него неожиданность.
— Саша, ты куда?
А Саша, спокойно укладывая вещи в чемодан, отвечает:
— В Ленинград.
— Куда, куда?! — широко открыв глаза, спрашивает Володя.
— В Ленинград, в Ленинград, — опять же спокойно отвечает брат.
Сайфулин взвыл, показал зрителям пальцем на брата и убежал со сцены.
А из-за кулис был слышен голос Гиацинтовой, которая давилась от смеха:
— Не пойду я на сцену! Не пойду! Пусть он уезжает, куда хочет! Не пойду!..
А Саша, ничего не понимая, стоял один на сцене и продолжал тупо складывать вещи в чемодан. Из зала раздался обреченный голос Колеватого:
— Занавес закройте, пожалуйста...
Черные костюмы и нимбы мрачно покидали зал... А царя, как известно, все равно убили.
Театр Ленкома гастролировал по всей стране. И каждая поездка была для нас огромным праздником. Порой «истории» начинались уже в поезде.
Как-то поехали мы на очередные гастроли. Меня пришли провожать мои друзья-акробаты братья Воронины. Они, любя меня, притащили какую-то чудодейственную мазь, избавляющую от облысения. Где-то в Тбилиси ее раздобыли. Странная масса, пахнущая чесноком. Всучили мне банку и пластиковую шапочку. Проинструктировали: втирай, дескать, на ночь в лысину, натягивай шапочку, а утром смывай. Недели через две волос попрет!..
Значит, поехали. Я в одном купе с нашей примой Ольгой Яковлевой, а в соседнем — неугомонная четверка: Гена Сайфулин, Валя Смирнитский, Георгий Мартынюк и Игорь Кашинцев. Ребята сразу же начали «соображать». Вскоре скребутся ко мне:
— Дед, дай чего-нибудь закусить.
— Да нет у меня ничего.
— Ну что ты жмешься — вон у тебя какая-то закусь в банках. И как раз чесноком пахнет.
— Мужики, — говорю, — это не закусь — мазь от облысения.
— Свистишь, дед. — И ушли, недовольные, допивать.
Гудели до утра, спать всем мешали. Думаю: надо ребят проучить. Вижу — на крючке висит парик Ольги Михайловны. Длинный, кучерявый. Натянул парик, вылез по пояс голый и в соседнее купе стал стучать. Открыли они и спьяну глаза вытаращили. А я им этак торжественно-возмущенно:
— Что, суки, не верили?!
Смирнитский упал с полки и сломал руку. Мартынюк угрюмо пробормотал, обращаясь сам к себе:
— Допился...
У Сайфулина начались судороги. А лысый Кашинцев воскликнул с восторгом:
— Это, блин, жизнь! — И упал лицом в подушку.
Я удалился. А минут через пятнадцать они опомнились и стали ломиться в наше купе. Но строгая Ольга Михайловна их не пустила.
Весь гастрольный сезон Смирнитский ходил со сломанной рукой и смотрел на меня волком.
Да, актеры не могут не играть, не могут не разыгрывать друг друга. Это уж их профессия. Но инженеры-то при чем? Кажется, серьезные люди, всё у них на точных расчетах, на сухой математике и — туда же!
Приехали мы с гастролями в Югославию. Раз «Югославия», стало быть, это случилось еще при Советской власти. Не помню уж, в каком городе мы играли. Да это и не столь важно. Только я умылся с дороги, переоделся и вдруг раздается телефонный звонок.
— Это господин Дуров? — спрашивают на ломаном русском языке.
Тогда еще слово «господин» не было в ходу и звучало как-то непривычно. Это сейчас все «господа», «лорды», «леди» и «гамильтоны». Но раз спросили, нужно отвечать.
— Да, — говорю, — это я.
— Господин Дуров, с вами говорит внук генерала Врангеля. Я хотел бы с вами очень повидаться здесь.
Я, конечно, не то, чтобы струсил, но, знаете, в то время встречаться с внуком Врангеля... Ведь всегда есть в творческой группе какой-нибудь «второй режиссер», который вовсе и не «второй режиссер», а в крайнем случае майор, а то и подполковник. И можешь сразу сделаться невыездным. А я им уже был.
И человека обидеть мне не хотелось. Я так тактично ему говорю:
— Вы знаете, у нас очень сложное расписание. — Я его, действительно, не обманывал. — Я даже не представляю, когда мы можем встретиться.
— Да, очень жаль, — сказал он и повесил трубку.
День проходит, опять звонок. Звонит такой же интеллигентный человек.
— Господин Дуров?
— Да, — говорю, — господин Дуров.
— С вами говорит внук адмирала Колчака. Я живу здесь, в Югославии, и мне очень хотелось бы с вами встретиться.
И тоже разговаривает на ломаном русском.
Я ему говорю то же, что и внуку генерала Врангеля:
— Вы знаете, я очень занят. Ни минуты...
— Понимаю, понимаю, понимаю... Я вот тут со своим приятелем созвонился, и он мне тоже сказал, что очень трудно с вами встретиться.
Я сразу понял, кто у него приятель.
И вдруг прихожу я как-то со спектакля, и меня достает звонок. Слышу знакомый голос:
— Извините, что поздно звоню. Мы сидим сейчас со своим приятелем в номере на шестом этаже и ждем вас.
Ну, думаю, куда деваться? Пойду, и пропади оно все пропадом! Пускай буду невыездным, но не могу же я отказаться от такого гостеприимства! И вдобавок еще оказаться трусом.
Поднимаюсь на шестой этаж, стучусь в номер, который мне назвали. Открывают мне дверь два красивых мужика в роскошных костюмах. Смотрю — в гостиной стол накрыт.
— Садитесь, — предлагают.
Я сажусь, а они говорят:
— Как мы счастливы, что вы пришли. Мы смотрели все ваши спектакли. Вы такой замечательный артист!
Мы выпили, закусили, поболтали. Смотрю, они потихоньку-потихоньку начинают терять акцент и говорят уже на чистом русском языке. Я смотрю на одного, на другого — и ничего не понимаю. А они как начали ржать.
— Дуров, — говорят, — прости нас, пожалуйста, мы инженеры из Москвы, строим здесь комбинат. И мы так соскучились по своим, так захотелось пообщаться с земляком!
Мы хохотали тогда до упаду. И потом до окончания гастролей часто встречались. И они пришли провожать нашу труппу на вокзал.
Это было, конечно, очень здорово.
Нашу театральную труппу везде принимали прекрасно.
Никогда не забуду, как нас после гастролей провожали в Перми. Это можно сравнить лишь со встречей челюскинцев в 1934 году. Машины и автобусы, которые везли нас на вокзал, были буквально завалены и забросаны цветами. Нам кричали:
— Приезжайте еще! Мы вас очень любим!
Прощание растрогало нас до слез. Было такое чувство, будто навек расстаешься с родными людьми. Больше такое состояние я не переживал, кажется, никогда.
Горечь расставания с городом усугублялась еще и тем, что здесь мы не только с триумфом играли спектакли, но и раскрутились на полную катушку: розыгрыши, шутки, подставки сыпались, как из мешка разноцветные елочные игрушки.
Как только мы приехали в Пермь, сразу же пошли осматривать город, кто куда. Я с приятелем пошел в зоопарк. Почему зоопарк? А черт его знает! И вот там мы увидели зеленую козу и сразу же сообразили, как нам использовать эту козу в корыстных целях.
Вернувшись в театр, мы стали заключать пари.
— Ты видел зеленую козу? — спрашивали мы очередную жертву.
— Таких не бывает, — безапелляционно заявляла жертва, еще не зная, что она уже обречена.
— Правильно, не бывает, — соглашались мы. — А вот в местном зоопарке есть единственный во всем мире экземпляр зеленой козы. Хочешь держать пари?
Разменной монетой пари служила бутылка. Ну кто же откажется от беспроигрышного пари! Только идиот может поверить в зеленую козу.
Пари заключалось, и обреченный спорщик бежал в зоопарк. А вернувшись, ругался:
— Сволочи, вы проиграли! Это личная коза директора зоопарка. Она ходит на воле. Там покрасили штакетник, она чесалась об него и измазалась.
— Но она зеленая или не зеленая?
— Зеленая, но...
— Мы об этом и спорили. Беги в магазин.
Многие бегали и в зоопарк, и в магазин, и мы оказались владельцами приличного состояния. И могли менять свою продукцию на все, на что хотели: бутылка, она хоть и стеклянная, но поустойчивей доллара будет. В любой стране.
Но непревзойденными мастерами розыгрышей выступали Александр Ширвиндт и Михаил Державин. Они начали работать, как и мы, сразу же.
Еще когда ехали в автобусе от вокзала до гостиницы, они внимательно изучали достопримечательности города. И когда добрались до места, в их светлых головах уже созрел гениальный по простоте план.
И вот они сидят в гримерной. Задумчивые, сосредоточенно о чем-то размышляющие. Тут же гример. Все молчат. Наконец Александр не выдерживает, тяжело вздыхает и с досадой бормочет:
— И почему мы взяли только по одному!.. Да и рубашки надо было брать по три, а не по две...
— Я говорил, — слабо оправдывается Михаил.
— Говорил...
Опять молчат.
— Ладно, Саша, — успокаивает товарища Михаил, — завтра поедем и еще возьмем.
— А вдруг уже не будет? — беспокоится Александр.
— Да нет, ты же видел — там было много.
Гример начинает волноваться.
— Вы о чем, ребята?
— Да ни о чем, просто так.
Но тот уже почувствовал, что это не «просто так», и начинает канючить:
— Ну что, жалко, что ли, сказать? Сами же говорите, что там много.
— Ладно, черт с тобой, — сдается, наконец, Александр и смотрит на друга. — Сказать, что ли?
— Да уж говори, — обреченно соглашается Михаил. — От него ведь не отвяжешься.
— Улица Чкалова, дом 4, — шепотом произносит Александр, оглядываясь на дверь.
— И что там? — гример тоже переходит на шепот.
— А там продают английские замшевые пиджаки по цене двух бутылок и рубашки любых расцветок. Сколько здесь три — в Москве одна стоит. Да и не найдешь таких в Москве.
— А что так дешево? — недоверчиво спрашивает гример.
— Наверняка, контрабанда, — делает предположение Михаил. — Им, видно, нужно быстрее сплавить товар. Только ты — никому!
— Да вы что? Могила!
Гример несколько минут мнется, потом не выдерживает нервного напряжения и осторожно спрашивает:
— Ребята, я вам, наверное, уже не нужен?
— Конечно. Иди отдыхай.
Гример пулей выскакивает из комнаты и вот уже почти вся труппа мчится на такси, на частниках, на попутках на окраину города: на улицу Чкалова, дом 4, дом, который приметил Ширвиндт еще при въезде в Пермь. Приезжают и видят задрипанную керосиновую лавку. Но гример-то понимает, что все это камуфляж, и начинает давить на продавца.
— Чего вы боитесь? Мы московские артисты: сегодня здесь, завтра — там. Никто ничего не узнает. Все будет шито-крыто. А мы у вас весь товар заберем.
— Какой товар? — ничего не может понять продавец. — Вот мой товар — керосин. Хотите — берите, хоть весь! Какие замшевые пиджаки? Вы с ума сошли! Какой дурак будет держать в керосиновой лавке замшевые пиджаки?
Все лезут в лавку, чтобы лично убедиться, что пиджаков, действительно, нет и, в конце концов, убеждаются.
Назад едут все вместе автобусом. Мрачные и с желанием мести. А кто виноват? Гример виноват.
Был у нас в труппе артист Гоша (царство ему небесное!). И вот прибегает он однажды ко мне в номер чуть не со слезами на глазах.
— Левочка! Левочка! Что мне делать? Пришла срочная телеграмма. Вот: «Прилетай зпт Миша проглотил шуруп тчк Целую бабушка». Что делать?..
— А что делать, — говорю, — вылетай! Я за тебя сыграю роль. И ни о чем не беспокойся.
— Спасибо! Ты настоящий друг! — И убегает.
Сажусь, начинаю учить роль — спектакль в тот же вечер. И тут опять прибегает Гоша, но на этот раз радостный.
— Левочка! Пришла еще одна телеграмма. Слушай: «Шуруп вышел зпт можешь не вылетать тчк Целую бабушка».
Веселое время — гастроли! Праздник души и сердца.
Это было, когда мы гастролировали в Узбекистане.. Среди артистов пополз слушок, что Ширвиндта и Державина пригласили выступить на каком-то важном правительственном приеме. Кто, кроме них, еще будет участвовать в концерте — тайна. Наверное, государственная. И об этом опять же знают только Ширвиндт и Державин.
Прошелестел еще один слушок: платить артистам по этическим соображениям не будут. Но зато вручат дорогие — очень дорогие! — подарки. А кому не хочется получить восточный подарок! Наверняка что-нибудь бесценное.
Артист, назову его Сережей, недолго мучился гамлетовскими сомнениями: быть или не быть. Конечно, быть! И он направился к неразлучным друзьям.
— Ребята, — попросил он, — включите меня в свой список. Что вам стоит?
— Сложно, — задумался Ширвиндт. — Ты же сам понимаешь — это на правительственном уровне.
— Да я понимаю... И все же?
— Даже не знаю. Ладно, ничего не обещаю, но я поговорю.
— Я тебя прошу.
— Сделаю все, что могу.
Дня через два-три Ширвиндт подходит к Сереже и ласково улыбается.
— Ну, — говорит, — старик, поздравляю: тебя включили в концерт — будешь ведущим. Но текст придется заучить на узбекском языке. Как, справишься?
— Спрашиваешь!
Дал ему Ширвиндт текст на узбекском языке, написанный русскими буквами, и предупредил:
— Срок тебе — десять дней. Не тяни, сразу же начинай учить.
А жили они в соседних номерах, где все прослушивалось. И, попивая узбекское вино, Саша с Мишей от души веселились, слушая, как за стеной целыми днями Сережа бубнит:
— Дыр-быр-бур... Бур-дур-дыр...
Наконец проходят десять дней и довольный Сереже заходит к соседям.
— Я готов. Когда концерт?
— Какой концерт? — Ширвиндт явно не понимает, о чем идет речь.
— Как «какой»? — Сережа в растерянности. — Концерт, где подарки будут давать.
— Понятия не имею.
— Да ты же мне текст дал — на узбекском языке. Я его выучил наизусть!
— Старик, я же не знаю узбекский. Как я мог тебе дать?
— А сейчас посмотрим...
Сережа выбегает из номера и вскоре возвращается с узбеком.
— Вот, — дает он ему текст и тычет в него пальцем, — прочитай-ка, что здесь написано.
Тот долго рассматривает бумажку и с трудом начинает читать:
— Дыр-быр-бур... Ребята, это какая-то хреновина, извините меня. По-моему, такого языка вообще нет.
И тогда до Сережи доходит.
— Ну, паразиты, — грозит он, — я вам тоже сделаю! — И хлопает дверью.
А что? Пустячок, а приятно.
Да разве же мы задумывались, опуская в трубу кошку: приятно это ей или неприятно? А разве мы жалели влюбленного фраера, который бил со всего маху носком в бетонную стену и корчился от боли?
Мы просто не задумывались над этим. Главное, нам было смешно и весело! И мы никого не хотели обидеть. Да разве ж и можно веселой шуткой обидеть кого-то?
И я снова и снова раздумываю над своим почетным званием Трагический клоун, которое мне льстит. Почему?
Может быть, дорогой моему сердцу читатель и зритель, когда мы вместе с вами закончим эту книгу, то найдем ответ на этот вопрос.
Коля пришел на заседание Академии травильщиков с кулечком в руках.
— Что это? — спросил председатель, ожидая услышать очередную историю.
— Яички, — простодушно ответил Коля и уточнил: — Десять штук.
— Зачем?
— Начинаю новую жизнь.
— Как это? — не понял председатель.
— А очень просто: бросаю пить и перехожу на диетическое питание.
— Да это же здорово! — возбудились академики. — Это же непременно надо отметить! Ведь новая жизнь начинается раз в жизни! И прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно!
— Ребята, — остановил общий порыв Коля. — Я же ясно сказал: начинаю новую жизнь.
— Так и мы об этом! — сказал Борис Годунов в шапке Мономаха и со скипетром в руке.
Предстоял спектакль «Борис Годунов», и все бояре были в гриме и в шубах. И никто не хотел, чтобы такое великое событие не было отмечено достойным образом,
Тогда я предложил компромиссное решение.
— Коля, — сказал я, — не будем гадать, какая жизнь лучше, старая или новая. Клади свой кулечек на стол.
— Зачем? — не понял Коля, нежно прижимая свое диетическое питание к груди.
— Клади, клади. Царь-батюшка ударит по нему скипетром, и, если после этого останется хотя бы одно целое яйцо, я ставлю тебе литр.
Коля был настоящим артистом и азартным человеком и не сразу понял подвох — игра заинтересовала его. Он с готовностью положил свой кулечек на стол, и мы все замерли.
Борис Годунов примерился и жахнул царским скипетром по яйцам так, что даже и хруста никто не услышал — только короткий стук: бам!
Коля бросился к тому, что осталось от кулечка, и стал лихорадочно перебирать то, что превратилось в гоголь-моголь.
— Есть! — выкрикнул он, наконец, с торжеством и поднял над головой целое яйцо.
Пришлось мне бежать за двумя бутылками...
Колю мы посадили на такси далеко за полночь. Его новая жизнь не состоялась.
Если пилот не может не летать, то актер не может не играть. Если его не будет окружать атмосфера игры, он просто задохнется в творческом вакууме. И он, порой даже бессознательно, ищет и находит для себя игровую ситуацию.
И не были ли наши шутки и розыгрыши импровизированными этюдами, в которых каждый из их участников, сам того не сознавая, оттачивал свое мастерство? Наверное, так оно и есть. Иначе зачем бы взрослым людям, многие из которых были весьма именитыми, на полном серьезе вести себя — если смотреть со стороны! — так непозволительно легкомысленно.
Мудрый Эфрос прекрасно понимал нас, поэтому и никогда не смеялся над нашими забавами и не вмешивался в наши игры, Я даже вообразить себе не могу, чтобы он сказал однажды: «Хватит заниматься ерундой! Вы же взрослые люди». Не мог он этого сказать! И даже подумать не мог, потому что был великим режиссером.
Иногда наши шутки были жестокими (как и лефортовские детские игры), но никогда не были злыми. Они могли вызвать сострадание, но никогда не рождали чувство злобы и мести. Смех сквозь слезы...
Не помню, кто из артистов рассказывал, как еще в студийные годы преподаватель крутил им фильм с Чарли Чаплином «Огни большого города». Там Чаплин, маленький, неловкий, растерянный, ведет на ринге бой с профессиональным боксером, чтобы заработать немного денег. И этот профессионал гоняет бедного Чарли из угла в угол, а тот выделывает такие трюки, что зрители покатываются со смеху.
И вот в разгар зрительского веселья преподаватель вдруг останавливает кадр с лицом Чаплина и предлагает внимательно посмотреть на него. И тут все увидели выразительные глаза затравленного звереныша, в которых отразилась вся глубина его страдания, вся трагедия беспомощности и обреченности.
Фильм продолжили, но никто уже больше не смеялся.
Трагический клоун... Смех сквозь слезы...
Я вообще думаю, что в этом мире порой непостижимым образом уживается трагическое с комическим. И часто трудно, а то и невозможно определить, где кончается шутка и начинается драма человеческая.
Забегая немного вперед, расскажу в этой связи историю моего знакомства с драматургией Бертольта Брехта.
Все началось с того, что в Театр имени Ленинского комсомола был приглашен грузинский режиссер Михаил Туманишвили. Он ставил «Что тот солдат, что этот» Брехта. И мне была поручена главная роль Гели Гея.
Внешне сюжетный рисунок пьесы незатейлив. Простодушный, наивный грузчик Гели Гей отправляется на базар, чтобы купить по просьбе жены маленькую рыбу.
— Думаю, что вернусь через десять минут, — сказал он жене.
И не вернулся вовсе.
Ему повстречались три солдата, которые при попытке ограбить пагоду потеряли четвертого. А без него им никак нельзя вернуться в казарму. Пришлось бы отвечать за ограбление.
И вот солдаты уговаривают Гели Гея надеть мундир и на вечерней поверке выкрикнуть чужое имя. А почему бы и нет?
А потом солдаты втянут его в придуманную ими авантюру — продажу армейского слона. Его арестуют. Будут судить и приговорят к расстрелу. А потом Гели Гей, а теперь уже Джерайя Джип, произнесет надгробную речь над своим же гробом, и родится другой человек — самый жестокий солдат армии.
Человека, не умеющего сказать «нет», можно превратить во что угодно — такова мысль Брехта.
Человек должен уметь говорить «нет»! Кажется, мысль понятна и не вызывает никаких возражений. Но как ее воплотить на сцене, чтобы она обрела многомерность, рельефность, не выглядела банальным нравоучением? Ведь это Брехт. И сама его система «отчуждения», «игры со стороны» была нам очень мало знакома. А стилистика его пьес...
Репетиционный период был мучительным. У меня ничего не клеилось. Я не понимал режиссера, переставал понимать Брехта, начал ненавидеть роль.
Тут, если честно признаться, сказалась наша нередкая актерская ограниченность: если не по-моему — значит, не так. Если непривычно — значит, плохо. А я так не могу. А я так не понимаю.
И если спектакль вышел несовершенным, то в этом есть и моя вина. Ограниченность так же страшна, как равнодушие или цинизм.
Театр уходил в очередной отпуск. Репетиции были прерваны. Туманишвили уехал в отчаянии. У меня настроение было не лучше.
Но время — вещь не только уходящая, но и воздействующая. Прошло лето. Видимо, все же эти дни не прошли для меня даром: мозг бессознательно продолжал поиск того единственного решения, которое могло бы помочь найти выход из тупикового положения в схватке с драматургией Брехта.
Я шел по улице на сбор труппы и, подходя к театру, столкнулся с Туманишвили. Не знаю почему, но мы буквально бросились друг к другу и обнялись.
И с первой же репетиции все пошло! Работала фантазия, мышцы сами легко выполняли сложный физический рисунок.
— Михаил Иванович, а может, здесь так?
— Конечно, Лева, попробуй.
Я что-то показываю ему.
— Ну как?
— А что, хорошо! Закрепи.
Решения сцен приходили легко и свободно.
Гели Гей стоит в окружении трех солдат, решившихся во чтобы то ни стало использовать этого человека, который не способен сказать «нет». Ему-то кажется, что он сам принимает решения: захочет — пойдет с ними, не захочет — останется.
Но вот один солдат толкает его изо всей силы к другому, тот — к третьему. Гели Гей, как мяч, летает по кругу, пытаясь скрыть свою растерянность и жалким подобием улыбки уверяя своих новых приятелей, а прежде всего самого себя, что он не находит в этой игре ничего дурного — почему бы и не подурачиться, не так ли? Шутка!
Они же под видом этой приятельской шутки внушают ему, что с ними шутки плохи. Так возникает символ: здесь человек сам себе не хозяин. Он игрушка в чужих руках.
Но вот, наконец, солдаты прекращают швырять его. Он не успевает еще отдышаться, как двое хватают его под руки, он глупо хихикает — вот ведь шутники! Они рывком отрывают его от земли, ноги его уже болтаются в воздухе, но он делает вид, что идет сам.
Его заключительная реплика «Тут уж я никак не могу сказать „нет“, которую он произносит с милой дружеской непринужденностью, приобретает совершенно убийственный смысл.
И так решалась одна сцена за другой. Каскад трюков, импровизаций, бешеный темп.
Но вот однажды я охнул и опустился на сцену: страшная боль в колене подняться мне уже не дала.
В институте Склифосовского заполнили карточку: разрыв сухожилий, мениск, перелом коленной чашечки. Ногу до паха упаковали в гипс.
Через несколько дней я отпросился из больницы домой. Лежал с этой дурацкой гипсовой ногой и плакал от отчаяния.
Пришли навестить друзья. И по секрету сказали, что Туманишвили предложили взять нового исполнителя: премьера под угрозой срыва, ждать нельзя. Да и некоторые коллеги уже предложили свои услуги.
Туманишвили сказал категорически:
— Нет! Хоть год, хоть десять лет! Я буду ждать Дурова.
На следующий день я репетировал в гипсе. Я очень полюбил эту роль. И, как говорят, играл ее неплохо. Спектакль имел успех. О нас писали. Но в душе осталась какая-то вина. Перед кем? Точно не могу сказать.
Да ведь я и вовсе не об этом — не о чувстве вины. Я о шутке. О комическом. О той маске комедии, уголки губ которой беззаботно задраны вверх и в какой-то неуловимый момент скорбно опускаются вниз, и мы уже видим перед собой маску трагедии. В какой момент одна маска превращается в другую, когда происходит эта поразительная метаморфоза, порой даже трудно уловить. Да и нужно ли поверять «алгеброй гармонию»? В таком случае мы рискуем лишиться самой сокровенной тайны — тайны перевоплощения. В более широком смысле — тайны творчества. А без этого всякое творчество теряет свою привлекательность, свое очарование, оно лишается, в конце концов, своего глубинного смысла.
Мне неинтересно знать, из какого сора сделаны стихи. Пусть это останется тайной их творца. Я хочу наслаждаться поэзией, очищенной от всяких примесей. Тайна творчества — велика есть! И пытаться проникнуть в нее — бесплодное занятие.
Можно подумать, что моя мысль снова вышла из предназначенного ей русла. Но на самом деле это совсем не так. Просто само по себе творчество — безбрежно, и размышления о нем так же безграничны, как, скажем, размышления о нашей бренной жизни. Более того, как говорили древние: «Искусство вечно — жизнь коротка».
Рассуждения о комическом и трагическом невольно приводят к понятиям о добре и зле.
Никто не рождается подлецом или героем, добрым или злым. В каждом человеке живет все, но, в конечном счете, торжествует, побеждает что-то одно.
Так и ходят они рядом — Ромео и Тибальд, Отелло и Яго, Клаус и Пастор... Ходят до тех пор, пока Тибальд не убьет Меркуцио; Ромео в порыве мести не выхватит шпагу; пока Яго из-за слепой животной ненависти не заставит Отелло убить Дездемону, а сам не заколет свою жену; пока Штирлиц не выстрелит в Клауса, чтобы спасти многих людей...
И разве не драма для Ромео поразить шпагой человека, стать убийцей?.. А Тибальд? Он что — не мог понять, что кровная вражда это нелепость, великое зло, тупость? Он же мог стать таким, как Меркуцио, Ромео...
И это тоже драма. А Яго? Зачем слепая дикая ненависть, а не доброта и любовь? Он обокрал себя, стал духовно нищим!
Драма!
Но зачем усложнять? Можно ведь просто изобличить или осудить. Можно. Конечно, можно. Но тогда все эти истории останутся фактами газетной хроники, но не предметами художественного исследования. Они так и застынут безликими плоскими снимками, снятыми из дешевого фотоаппарата и отпечатанными на клозетной бумаге.
Я абсолютно уверен, что каждая роль, даже самая «смешная», несет в себе драматическое начало.
Давайте вспомним еще раз самого «смешного» актера — Чарли Чаплина, маленького человека, с детским недоумением смотрящего на мир. Жизнь беспощадно треплет и бьет его, ставит ему подножки и дает пощечины... А он, отряхнувшись, поддернув штаны, крутанув своими квадратными усиками, опять шагает по пыльной дороге, уходящей в никуда. И походка его — что-то среднее между клоунской и балетной...
Хрупкий, тонкий, оптимистичный трагик в самых смешных, даже глупых ситуациях. И вы уже вытираете слезы, вам уже не до смеха...
И вот, рассуждая о комическом и трагическом, о добре и зле, я вольно или невольно встретился нос к носу с маленьким человеком, над нелепыми поступками которого мы всегда смеемся, а над его трагической судьбой рыдаем.
В течение многих лет мне пришлось играть так называемых маленьких людей. С этим определением мы знакомимся еще в школе, когда педагоги рассказывают нам о героях Гоголя или Чехова. И все знают, что Акакий Акакиевич — маленький человек. Или Медведенко в «Чайке»
Но меня почему-то это определение всегда раздражало. В нем слышалось что-то снисходительное и сюсюкающее. По крайне мере, это определение мне казалось именно таким. И мне захотелось его опровергнуть.
Маленький человек... Да не должен быть человек маленьким! Никто и ничто не может сделать человека маленьким, кроме него самого!
Маленький человек — это тот, кто выключил свой мозг, подогнул колени и натянул на лицо маску жалости или всеготовности. Но это он сделал сам, по своей доброй воле! Для меня маленький человек — это несчастье или зло. Потухший и смирившийся человек не может вызвать ни любви, ни уважения. Может быть, только жалость, а это чувство, унижающее человеческое достоинство.
Мне посчастливилось сыграть один из драматичнейших образов Федора Михайловича Достоевского — штабс-капитана Снегирева в пьесе Розова «Брат Алеша» по мотиву романа «Братья Карамазовы». Розов взял из романа тему, которая обычно не входила в инсценировки и экранизации романа. Эта тема вообще близка всему творчеству Розова — во всех своих пьесах он взволнованно говорит о детях, подростках.
В «Брате Алеше» сложно переплетаются судьбы Лизы Хохлаковой, Коли Красоткина, Алексея Карамазова, Илюши Снегирева. Семейство Снегиревых находится на грани полного отчаяния: полная нищета, больные дети, сумасшедшая жена...
Когда-то в Московском Художественном театре Снегирева играл Москвин. Говорят, что играл потрясающе. Играл высшую меру унижения и раздавленности. Конечно, я не собирался вступать в спор с великим Москвиным. Просто я думал иначе, а на это я имею полное право.