– Что все это значит? – шепотом спросила Ниночка у княгини Трубецкой. Ее худенькое личико раскраснелось от волнения и напряжения: ведь каких-то полчаса назад она вместе с двумя женщинами пыталась выбить двери постоялого двора тяжелым обеденным столом.
– Парад в преисподней! – Трубецкая прижалась лбом к заледенелой оконной раме. – А ведь я это предчувствовала, Нина Павловна. Случайно я видела однажды, как этапируют заключенных в Сибирь. Я проезжала тогда мимо. Они шли по четверо в одной связке, бесконечный такой обоз. А на ногах у них… – У княгини вдруг сорвался голос, она махнула рукой в окно и заплакала. – Смотрите сами!
Пронзительный, за душу хватающий вой раздался из толпы.
Появились осужденные. Но еще до того, как они их увидели, они услышали ужасный звон цепей. Поддерживая друг друга, декабристы выходили из сарая, волочились по снегу цепи. Словно люди, отвыкшие от яркого света дня, они щурились, вертели головами по сторонам, глядели на жен и, казалось, не узнавали их.
Муравьев прижимал железа к груди. Он понял, что так куда лучше передвигаться, чем когда кандалы всей тяжестью тянут к земле. Но тогда уставали руки, когда же цепи обледенеют на трескучем морозце, холод будет обжигать ладони, словно огнем.
Страдальцы молча брели к широким саням, с трудом залезали в них. Несколько солдат помогали им, поддерживали цепи, подсаживали, как могли.
– О, Господи, почему ж ты дозволил такое! – простонала Ниночка. Она дрожала все телом. – Пощади их, Господи, пощади…
– Господь Бог давно позабыл о Сибири, – зло отозвалась Трубецкая. – И вообще, на помощь надейся, а сам не плошай.
Они смотрели, как их мужья забираются в сани, натягивают на себя одеяла. Борис искал глазами Ниночку. Увидев ее у окна, вскинул руку, помахал почти счастливо. Из конюшен выехали тяжело груженные сани с провиантом. Было и так уж понятно, что на почтовой станции этап оставаться не будет, да скоро и не будет их, этих самых почтовых станций. Полковник Лобанов попрощался со смотрителем Алексеем, посоветовав тому на прощанье сообщить начальству своему об уроне, что причинили женщины во время постоя. Казаки уже сидели на конях.
Увязая в снегу, Лобанов подошел к окну, у которого замерли Трубецкая и Нина.
– Не проклинайте меня, сударыни, – сказал он, криво усмехаясь. – Я лишь выполняю свой долг. Меня никто не спрашивает, что я думаю, что я чувствую. А еще мой долг сказать вам, что на четыре сотни верст с гаком почтовых станций больше не будет. Провианта у меня хватит только на этап. Даже солдатам и то придется потуже затянуть пояса. Вашего появления, милые мои дамы, никто среди нас не ожидал.
– Да уж не пропадем, – гордо вскинулась Ниночка. – Я стреляю ничуть не хуже ваших солдат.
– Ну, если воздух расстреливать собрались, сыты не будете, – Лобанов отсалютовал дамам, бросил на них еще один долгий взгляд и подумал: «На сколько ж хватит их мужества? Сколько из них доберется до Читы, этой столицы каторжан в Южной Сибири?».
Он взобрался в сани, закутался в теплый меховой полог. Казаки построились, сани с солдатами уже давно ждали за воротами. К крыльцу подтянулись возки жен декабрьских мятежников.
– Колонна, марш! – крикнул Лобанов.
Сани легко заскользили по снегу. Смотритель стянул с головы треух, низко поклонился и крикнул вдогонку:
– Храни вас Господь! Возвращайтесь!
– Сколько у нас еще провианта? – спросила Трубецкая.
– Если будем экономить, то на четыре дня хватит, – вздохнула Ниночка.
– Верно ли, что вы можете стрелять?
– Я была на всех охотах вместе с моим отцом, – Ниночка, не отрываясь, смотрела на облако снега, поднятое этапом. «Борюшка, – думала она нежно. – Мы еще покорим Сибирь!»
– Мы должны помнить о том, – задумалась Трубецкая, – что в Сибирь пропустят только нас, женщин, а вот слуг вполне могут вернуть по домам.
– Ну, так сами с лошадьми управимся.
– Ни одну из нас этому не учили.
– Вот и научимся! – Ниночка запахнула шубку. – Княгиня, времени у нас много, вся земля открыта перед нами, научимся уж обращаться с поводьями да кнутом. В общем, так, садимся на облучок рядом с возницами. До Урала управлять санями как-нибудь научимся.
Пять дней пробирались они по снежным завалам на трескучем морозе. Пять ночей без передыху провели в санях, зарывшись в солому и замотавшись в одеяла. Пять одиноких дней и ночей на земле, вымершей под белой снежной периной. Ни деревни на пути, ни одинокого домишки, ни зверя, ни человека – только одичавшие дали, молчащие скорбно леса, скалы и дорога, дорога, дорога без начала и конца, ведущая в Сибирь. В девственные земли, по зиме превращающиеся в бездонную белую могилу, весной, когда Обь и Иртыш выходят из берегов – в водную пустыню, летом – в кипящую, скворчащую сковородку, а по осени же – в ночной горшок в предутренний час… Все здесь чрезмерно, все выходит за грани очевидного, все непостижимо в своей красоте и отчужденной враждебности.
Лошади, благородные животные с лучших конюшен, стали первыми, чьи силы оказались не безграничны. Они не выдерживали убийственной скорости, на которой казаки этапировали эту партию каторжан, сделались кожа да кости, словно древние одры, едва лишь тянули сани, спотыкались и жалобно ржали.
Во время остановок Мирон Федорович подсчитывал лошадей, что не смогут добраться до Уральских гор ни при каких обстоятельствах. Таких было много: четырнадцать голов, при переходе через горы они падут. Чудом было уже и то, что до сих пор им удавалось тянуть сани.
– Беда с ними, ваши сиятельства, – пожаловался кучер Ниночке. – Нам новые лошаденки надобны. Дай-то, Господи, чтоб добрались мы хоть до какой захудалой деревеньки, иначе все сгинем.
На следующий день Мирон послал нескольких кучеров на разведку. А пока сани сцепили по двое, чтоб смогли их тянуть три лошади. Тогда одна лошадка могла отдыхать. Но разве ж то было выходом из положения страшного? Лошадей они практически загнали. Безумием было эдакое путешествие. Задние сани постоянно сбивались с пути. Они теряли время и силы, пытаясь нагнать колонну этапированных.
Как и предложила тогда Ниночка, женщины теперь поочередно сидели рядом с возницами на облучке, обучаясь ремеслу править лошадьми. А Мирон начал из трех женских нарядов кроить для себя одежку и во время отдыха тайком примерял на себя всю эту «срамотишу». Случайно заставшая его за сим престранным занятием, Ниночка глянула на своего кучера, проглотив язык от удивления.
– Коли правда то, что только бабам в Сибирь дозволен проезд будет, барышня, – объяснил немного смущенный кучер, – то и я бабой стану. Я ж клятву дал с вас глаз не спускать.
– Но Мирон! – верность великана до слез растрогала Ниночку. – Сразу же поймут, что ты мужчина!
– Кто поймет-то, барышня? Кто ж это удумает мне под юбку заглядывать? – и он прошелся в почти готовом уж наряде, слегка раскачивая бедрами. Разочарованию его и обиде не было предела, когда Ниночка со смехом пошла к подругам. – И ничего-то смешного нет, барышня, вот ничуточки!
На десятый день вернулись разведчики. Чуть в стороне от дороги лежала маленькая деревенька, занесенная снегом почти до крыш. И только дымок из труб говорил о том, что там переживают зиму люди, уподобившись медведям в берлогах.
– Там наверняка коняжки имеются! – возликовал Мирон. – Далеко до деревни-то? Двадцать верст? Ладно, денек потратим, мы этап на свежих клячах быстро нагоним. Давайте, братцы, едем!
Женщины дали Мирону кожаный кисет, доверху забитый царскими червонцами, а Трубецкая даже стянула с пальца дорогое кольцо. А потом слуги ускакали. Сани согнали в круг, разожгли костры, впервые за десять дней пути они могли отдохнуть по-настоящему. Достали котелки, нагрели воды, почистились, а потом все-таки решились сделать то, чего до сих пор страшились ужасно, а в жизни своей прежней, петербуржской, и представить бы не смогли: пристрелили несчастную, едва передвигавшую ноги лошадь, для которой дальнейший переход был бы мукой мученической.
Катенька Трубецкая с головой зарылась в санях в солому, когда пристрелили ее коня. Когда-то этот конь, покрытый пурпурной попоной, гарцевал на императорских парадах. Теперь в самой глухой окраине Европы в снегу лежал тощий одр, для которого выстрел в голову означал долгожданный отдых. В вечности.
Вечером вернулись Мирон и другие слуги. Они привели четырнадцать маленьких степных лошадок, лохматых зверушек, довольных тем, что удалось им выбраться из стойла в тесных конюшнях.
И на следующее утро они двинулись дальше. Маленькие лошадки бежали, почти не касаясь земли копытцами, и казалось, что летят они по заснеженным полям.
– Хой! Хой! – весело кричал Мирон. – А ну, вперед, сладкие мои! Давайте, лапушки! С вами мне и Сибирь не страшна!
На перевале солдаты и каторжане разбивали лагерь. Полковник Лобанов взобрался на удобный выступ скалы, с которого была видна как на ладони вся долина. Рядом с ним стояли Трубецкой, Муравьев, Волконский, Тугай и молча смотрели вниз. Замерзшие реки щурились в лучах вечернего солнца. Если бы не леса, долина б просматривалась еще лучше. А так – леса, снег и молчание. И более уж ничего.
– Да, господа, это – Сибирь, – с удивившей его самого дрожью в голосе выдохнул Лобанов.
Ссыльнокаторжане молчали. Пошевелишься чуть, зазвенят тоскливо железа. А так, так они почти что привыкли к железной своей ноше, и, чтоб не тяжело было, брали пример с Муравьева. Подхватывали цепи в руки, и шагалось им тогда куда как легче.
– И что теперь? – спросил Борис.
– Нам – туда, дорогой вы мой, – Лобанов махнул рукой в сторону долины. – Там, внизу, вновь начнутся почтовые ямы, появятся дворы постоялые. Мы и так пять дней потеряли, – вздохнул полковник. – Все в обход, да в обход идти-то приходилось.
– Это к чему? – насмешливо спросил Волконский. – Чтобы показать нам красоты местного края?
– Те места, которые нам обходить пришлось, ныне неспокойны. Там вы могли бы найти сочувствующих вам и вашему делу. Возможны были б столкновения. Там поселения помилованных государем ссыльных. Да и владения Строгановых тоже там. Какой дурак поведет через те земли такой этап, как ваш?
В тот вечер полковник беспокойно метался по лагерю, все поглядывая на дорогу. Он уже успел как-то привыкнуть к тому, что на приличном расстоянии за этапом следуют сани с женами мятежников. Но на этот раз их не было видно. Пропали?!
Когда из долины подкралась ночь, Лобанов велел запрячь лошадей в сани и поехал на поиски. Но санного обоза так и не увидел, ни звука вообще не доносилось до него. А потом издалека ветер принес тоскливый вой одинокого волка.
Лобанову стало страшно. Нет, волки путницам были почти не опасны – на такой крупный обоз они нападать, вряд ли, что осмелятся. Да и возницы у дамочек хорошо вооружены. Но то, что их не видно, пугало…
Полковник вернулся в лагерь и послал на поиски пропавших казачий наряд.
– Как только вы их увидите, сразу же возвращайтесь. Им вас обнаруживать вовсе даже не обязательно. Иначе еще чего доброго удумают, что мы о них беспокоимся. С дур-баб и не такое станется!
На следующий день пополудни – этап по приказу Лобанова шел в сей день на удивление неторопливо – казаки заметили санный обоз с женами осужденных. Они сразу же повернули коней и пустили их рысью. Лобанов вздохнул с видимым облегчением.
– Ладно, теперь пойдем на обычной скорости. Давай, гони! Сибирь сонным распутехам не покорится!
Над головами маленьких лошадок свистнули плети, полозья со скрипом катили по снегу. В Сибирь…
Когда женщины достигли перевала, они велели остановиться. Выбрались из саней и, как недавно их мужья, замирая сердцем, вглядывались в бескрайние леса.
– Давайте помолимся, – прошептала Мария Волконская, женщина набожная, светящаяся изнутри потаенной неугасимой силой. – До сих пор Господь помогал нам, поддерживал в трудные минуты. Да пребудет с нами милость его до конца пути…
Они зажгли свечечки, поставили в снег и опустились на колени. А слуги на облучках сдернули лохматые треухи и перекрестились истово.
Склонив головы, тихонько молились женщины.
– Дай нам силы, Господи. Видишь, мы почти уж до Сибири добрались. Помоги нам отогреть ее силой любви нашей… Помоги растопить снег ненависти и отчуждения…
… Одинокий безымянный странник остановился на краю горного выступа. Вот он каков, Пояс Каменный!
Урал! Значит, и сюда он уже добрался. Скорбный дух не давал ему покоя. Он бросался на колени, выстаивал еще в Саровской обители долгие часы перед образами, но лики молчали. Он должен был сделать что-то, что избавило бы его от тяжелых дум и размышлений, осознания своей тяжелейшей вины и осознания неугодности Провидению…
А потому он шел в Сибирь, шел по следам двух страннейших обозов. Вся эта снежная круговерть, непогода и завывания ветра напоминали одинокому путнику иную картину, иной гнев пробужденной стихии.
Он тогда в ботике прошел по черной воде Невы до маленького домика кровавого преобразователя России. Скромный маленький домик Петра притягивал его взгляд. На старой замшелой березе возле самого домика висела икона Богоматери, висела высоко, метрах в трех от земли. Поговаривали, будто сам царь Петр решил повесить икону на отметке, до которой доходила вода в сильные наводнения.
Он в задумчивости постоял перед иконой, перекрестился на темный суровый лик Богоматери и словно бы по наитию оглянулся на воду. Черная вода как будто крутилась водоворотом. Да что там, она текла вспять.
Он не испугался тогда, как не боялся и ныне снежной стихии, снежного безграничного океана одиночества. Когда прибыл он тогда к себе, вода уже растекалась по мостовым, опоздавшие экипажи проезжали, взбивая брызги воды, словно стеклянные крылья. Волны с моря шли сплошной полосой, заливая набережные, сталкивая лодочки и суда, унося с собой деревья и вырванные с корнем кустарники. Мороз тоже валит деревья. И смерть на морозе так же страшна, как и в обезумевшей воде.
Он смотрел с балкона на разбушевавшуюся черную воду, усыпанную обломками, деревьями, телами первых погибших, и со страхом думал, что лишь из-за одного него наслал Господь бедствие на столицу страны. И искал, искал в душе своей вины.
Ударила очередная волна, вышибла двери парадного входа, и он со страхом увидел вплывавший в двери большой полусгнивший деревянный крест. Стершиеся вырезанные неумелым художником надписи на кресте резко выделяли только несколько букв – А и Р, слегка покосившиеся на сторону.
Словно само Провидение посылало ему этот символ смерти.
Отречься, уйти, если Бог так рьяно указывает на его грехи, если посылает одно за другим знамения. Уйти старцем с посохом за плечами. Уйти, как покаяться, чтобы спасти свою бессмертную душу. Уйти в Сибирь…
Поправил котомку за плечами и побрел вслед за теми, для кого его уход обернулся трагедией.
ГЛАВА 9
Переход через Каменный Пояс к низовьям реки Тобол был просто мучителен.
Сани переворачивались, еще несколько лошадей пало от истощения, одна из дам сломала руку, а Мирон Федорович без конца ссорился с другими кучерами, страшившимися продолжать этот спуск в преисподнюю. Они боялись тайги, почти теряя рассудок от недобрых предчувствий: отсюда им уж никогда не вернуться в родные края!
Теперь оба обоза ехали вплотную друг к другу. И, казалось, что все они, даже женщины, идут по этапу. Длинная цепочка саней змеилась к Тоболу в окружении конных казаков.
Они ехали по тем землям, где здорово пошаливали разбойнички. Почти каждую неделю здесь пропадал то один, то другой купеческий обоз. Полковник Лобанов волновался: ведь он перевозил в Сибирь не одних только мятежных декабристов, но и три ящика, доверху набитые царскими червонцами, назначенными на строительство новой колонии на юге сибирских земель, нового опорного пункта империи, заселенного бывшими заключенными острогов.
– Будет лучше, если мы станем держаться друг друга, сударыни, – обратился Лобанов к женщинам, пока казаки разбивали последний перед Тобольском лагерь. – Я и так превышаю данные мне государем полномочия, мне бы следовало гнать вас как можно дальше от каторжан, да что с того проку! Царь-то далеко. Я только об одном прошу вас: никаких контактов с вашими мужьями! Никаких там сближений и разговоров. Не злоупотребляйте моей добротой, сударыни. Она тоже – увы! – не безгранична.
Оказалось, что Лобанов был куда великодушнее, чем и сам хотел казаться. После Тобольска он выделил свежих лошадей на все сани, пополнил запасы провианта, кое-что добавил лично от себя, а потом позволил, чтоб на полевой их кухоньке не только солдаты хозяйничали, но и женщины. И на больших лагерных кострах зашкворчало что-то особенно вкусное, задымились котлы с супом. И даже казаки весело причмокивали губами:
– Давно мы так славно не едали! Вот ведь как вкусно! Словно на святые праздники!
На каждой стоянке солдаты и ссыльные выстраивались в длинную очередь, держа в руках котелки, ждали своего череда около божественно пахнущего котла. Во главе этой очереди становился полковник Лобанов, с усмешкой приговаривавший каждый раз одно и то же:
– Вот сия вкуснятина может меня даже с Сибирью примирить. Ниночка Павловна, а подайте мне порцию побольше этой вашей удивительной каши. Ох, пресвятые угодники, да вы ж меня на старости лет в обжору превратите!
Ну, и как в такой обстановке не переброситься парой слов с любимыми? Вот только, что, что сказать им? Просто заглянуть в глаза и спросить вечное: «Как ты? Железа не натирают? Голову выше, дорогой! Коли мы будем вместе, нам и тайга не страшна. Терпи, путь нам долгий отмеряй. Кто знает, может, прибудем на место, а там уж курьер царский дожидается, чтоб в Петербург вернуть».
Всякий раз говорилось одно и то же, но даже самые затасканные слова вдыхали в измученных людей новые силы. Потому что за занавесом слов стояла любовь, невероятная, нерушимая любовь, преодолевшая горе и страдания и не страшившаяся самой смерти.
Почти всю первую половину дороги в Сибирь князь Трубецкой ни на что не обращал внимания. Его спутники снова и снова спорили о том, стоило ли им вообще выходить на Сенатскую площадь, обвиняли его чуть ли не в измене и предательстве, говорили, что он, согласившийся стать диктатором восставших, не выдержал своей роли, испугался…
Князю Трубецкому не было дела ни до чего. Все стояло и стояло перед ним милое Катенькино лицо, ее подернутые влагой слез глаза, нежные щеки, прихваченные сейчас морозцем, ее пухлые по-детски губы и он ругал себя за то, что не успел на воле вдосталь нацеловать эти губы и щеки. Как он жалел сейчас, что был всегда немного сдержан и холодноват, что не слишком баловал свою Катеньку. Он прекрасно понимал, что вышла она за него не по страстной любви, и только теперь увидел всю ее. Увидел, какой любовью и смирением проникнуты все ее помыслы, как любит она самое несчастье свое, как стремилась она тогда проникнуть в крепость и быть вместе в самые горькие для него минуты. Вот и сейчас она, милая, рядом. Никогда и не предполагал князь Трубецкой такой преданности и верности, никогда не понимал ее души, доступной лишь глубокому искреннему чувству преданности, верности и любви.
Теперь князю казалось, что он всегда был немного эгоистом, что женился он по страстной любви, не слишком-то обращая внимания на ответное чувство, но теперь понял, что Бог соединил его с Катенькой недаром, что в горе увидел он, каким сокровищем вознаградил его Творец.
«За что милость Твоя, Господи, мне, презренному, – думал он, стоя в очереди за хлебом. – За что эта женщина может быть так верна и преданна мне, чем заслужил я благодать эту?»
Она вложила в его загрубевшие руки краюху черного хлеба, ласково сжала на мгновение пальцы и прошептала:
– Держись, друг мой…
И он не слышал ничего, кроме звуков этого голоса, не слышал, что говорили его спутники по несчастью, ржавый стук кандалов не отвлекал его от своих дум. Тих и задумчив был князь Трубецкой во все время пути…
– Держись, друг мой…
Они добрались до Томска, миновали Вашнюянские болота, ехали по бескрайним лесам, пробирались по льду богатырши Оби и, наконец, попали в те земли, где жили киргизы, дикие, с раскосыми глазами и желтоватыми широкоскулыми лицами. Дикари оказались добродушны и на редкость гостеприимны. Они обнимали ссыльнокаторжан, называя их братьями, и воровали по ночам все, что плохо лежало и просто случайно попадало им под руку. Полковник Лобанов быстро понял, что коли дело пойдет так и дальше, очень скоро им самим придется впрягаться в сани. А потому велел прихватить с собой с десяток киргизов.
– За каждую покражу я велю расстреливать одного из них! – рявкнул он на местных жителей. – А когда пристрелим десятого, велю еще новых привести, ясно?! Воруйте вон у Строгановых, хоть колбасу с бутерброда. У них всего навалом. А нас трогать не сметь, мы – бедные солдаты.
Киргизы о чем-то посовещались друг с другом. И на следующий день привезли заключенным сухое мясо, рыбу и горшочки с засоленными овощами.
– Вот видите, сударыни, – довольным тоном заметил Лобанов, когда на ужин ему подали жаркое с тушеной капустой. – Все это – тоже Сибирь. Здесь у людей душа широкая… и на добрые дела, и на злые.
В тот вечер, на переходе между Кизой и Моховской, неподалеку от великой реки Енисея, Ниночка и Борис прихотью судьбы впервые за все это долгое время свиделись наедине друг с другом. Река замерзла не вся. Лобанов разослал казачьи патрули вдоль русла ее на поиски деревни, жители которой бы показали этапу, где можно безбоязненно переправиться через Енисей.
Почтовый двор, где они остановились, был совершенно пуст и заброшен – нечто совсем уж необычное. Станционный смотритель с тоски и отчаяния записал в конторской книге:
«Девятое февраля 1827 года. Бог с ними, кто стремится в эти края. А я уж более не выдержу этого бытия. Я рыдаю от одиночества, боюсь, что скоро потеряю рассудок мой окончательно. Простите меня все – но я иду туда, где еще есть люди. С собой забираю четырех лошадей. Последних живых существ я видел четырнадцать дней назад. Кто же выдержит такое одиночество, год за годом, год за годом? Да смилуется надо мной Господь, я – человек неплохой, я просто отчаялся…»
– Отчаялся он! И вот в результате мы здесь и даже не знаем, что делать! – Лобанов, прочитав это письмо, перешел на яростный крик. – Перед нами Енисей, и никто не сможет сказать нам, как мы переберемся на другой берег. Болван сбежавший! Кто становится почтмейстером на сибирских просторах, должен уж соображать, что его здесь ожидает!
И вот сейчас, незадолго до прихода усталой ночи, Ниночка отправилась на поиски Бориса. Она разыскала его за грузовыми санями. Тугай стоял подле небольшого деревянного чурбака и колол дрова для лагерных костров. Увидев Ниночку, Борис отбросил в сторону топор и качнулся в сторону жены.
– Ниночка… – прошептал он.
– Борюшка…
Они кинулись друг к другу в объятия, они целовались, как сумасшедшие. Вечер был пронизывающе-ледяным. С севера задувал яростный ветер, бросался в лицо снегом. Если ветер усилится, им останется лишь одно средство: съежится под одеялами и ждать, ибо природу не поторопишь, она сильнее человека.
– Как же я ждал этого мгновения! – прошептал Борис. – Видеть тебя такой близкой и такой недосягаемой… вот настоящие мучения. Ниночка… – Он вновь поцеловал ее, она обхватила одной рукой его за шею, второй расстегивая шубку и запахивая ее вокруг себя и Бориса.
– Ты не замерзнешь, дорогой? – спросила она. – Твой сюртук, этот треух, старые сапоги… ох, ты, верно, замерз!
– Не так уж это и страшно, – горько усмехнулся Тугай. – Ты Кюхлю нашего видела? Ему цепи ноги до костей уж растерли. А у Бестужева с кулак детский болячки: железа к ногам примерзли, а он их отдирать вздумал, вот и… Если так и дальше пойдет, многие из нас до Читы не доберутся.
– Не думай об этом сейчас, Борюшка. Чувствуешь, твоя жена здесь…
Ветер сделался еще злее, еще неистовее, все бросал в них пригоршнями снега со всех сторон. Лохматые лошадки жались друг к другу, свесив понуро головы. Лобанов бегал по заброшенной почтовой станции и кричал, чтоб все забирались в сани, тушили костры. Его не видели, не слышали – лишь плач ветра отчаянный, несущийся из-за реки.
– Идем, – выдохнул Борис Тугай, – здесь, в санях, теплее, здесь нам никто не помешает.
Он приподнял заснеженный полог, помог Ниночке взобраться внутрь, залез следом. Запахнул полог вновь, прикрыл их сверху одеялами.
Они лежали между ящиками и мешками с картошкой, овощами, зерном и сушеной рыбой. Здесь было тепло и даже удобно, и они перестали контролировать себя. Снаружи жутко ревела буря, сильные порывы ветра раскачивали сани, словно утлую лодчонку в яростно буйствующем море.
– Я люблю тебя, Борюшка… – Ниночка распахнула шубку. Борис прижался лицом к ее груди, жадно вдыхая запах ее тела и ласково поглаживая жену. Нежность, захлестнувшая его, не поддавалась описанию, в эти мгновения Борис сделался немым, безъязыким. Они молчали, они лишь чувствовали, сходили с ума от страсти и забывали обо всем на свете.
Буря ярилась, казалось, что вот он, пришел конец света, снег заметал сани. И только два человека не видели и не слышали, что творится вокруг. Они не слышали ни рева ветра, они не чувствовали ни холода, ничего. Они ощущали только жар пылающих от любовной горячки тел.
Это была их первая брачная ночь – в сене, между мешками с луком и мороженой картошкой, ночь любви под венчальный аккомпанемент дикой мелодии – мелодии бури.
– Я люблю тебя, Борюшка! – Ниночка ласково провела рукой по лицу мужа. – А там, где двое любят друг друга, и есть рая кусок на земле.
Буря неистовствовала еще семь часов. Когда ее истерика стихла, санный обоз исчез с лица земли, осталось только огромное количество белых холмиков. Лохматые лошадки выбирались из сугробов. Трясли гривами, фыркали, оглядывались и жалобно ржали. Жизнь продолжалась.
Поутру вернулись казачьи патрули и помогли отрыть сани. Они так и не узнали, где можно безбоязненно переправиться через Енисей. Зато привезли с собой проводника, который мог показать дорогу.
В женском лагере княгиня Трубецкая испытующе взглянула на Ниночку.
– Вы очень долго отсутствовали, Нина Павловна, – холодно заметила она. И поскольку Ниночка молчала, княгиня продолжила: – Нет особой радости разродиться ребенком по дороге в изгнание.
– Это будет сын, – почти торжественно оповестила ее Ниночка. – Мальчик, который назовет эти земли своей родиной. Коли так скажут тысячи юношей, Россия станет великой и непобедимой державой.
– Для этого вам придется рожать ребенка в придорожной канаве, дорогая моя. Что за глупость, Господи! Неужто вы считаете, что у меня нет возможности уединиться где-нибудь в санях с мужем? Если мы все начнем валяться в соломе, вот будет красотища! Каторжники, эти мертвые души и их брюхатые бабы. Ниночка, неужели вы самоубийцей стать возжаждали?!
– Это была наша первая брачная ночь, княгиня, – прошептала Ниночка. – Теперь я и в самом деле настоящая жена Борюшке. Теперь-то я не боюсь Сибири… даже если нам придется странствовать к берегам Студеного моря.
– Не торопись, Ниночка, у нас еще все впереди, – Трубецкая сняла крышку с исходящего паром, жадно отфыркивающегося чайника.
– Чай готов, господа! – громко крикнула она на весь лагерь. – А ну, подъем, господа! У княгини Волконской получите хлеб… подъем!
Полковник Лобанов выбрался из своих саней. «С такими бабами чего ж не выжить, – подумал он. – Даже такому старому разбитому мерину, как я, которому ничего в жизни уж не осталось, кроме как перевозить заключенных в Сибирь».
Вскоре они добрались до Иркутска. Об этом городе подле озера Байкал в салонах Петербурга ходили всяческие легенды. Поговаривали, что тамошний губернатор царствует, словно какая коронованная особа. Он содержал свою собственную маленькую армию, жил в великолепном дворце, ни в чем не уступающем летним царским резиденциям, содержал любовницу-китаянку и милостиво разрешал называть себя в ближнем кругу своем «сибирским императором».
Его рапорты в Петербург были написаны сущим скупердяем. Никакой информации. Царские ревизоры рассказывали еще меньше – если, не дай-то Бог, пикнут, то и до дому не доберутся: дорога, чай, длинная…
И вот теперь декабристы и их супруги въезжали в сей овеянный очень разными легендами Иркутск, город, обнесенный крепостными стенами, город с прекрасными и просторными деревянными домами, изукрашенными резными наличниками, с расписными ставенками, город с широкими мощенными булыжником улицами и тремя соборами.
Удивительный город на Ангаре, раскинувшийся только в паре верст от славного моря, священного Байкала.
Губернатор был заранее оповещен о прибытии этапа и ожидал дам в собственной резиденции.
Это был, конечно, не царский дворец, как судачили в досужем Петербурге, но все ж таки берлога очень богатого человека, укрытая коврами, с дорогими креслами, диванчиками и кроватями, покрытыми одеялами из чернобурых лисиц и рысей.
Декабристы были прямиком свезены в острог при казармах. Для женщин же в доме губернатора отвели просторный флигель. Горничные и лакеи раскланивались с ними подобострастно, являя желание угодить, услужить, помочь… Была протоплена русская банька, вкусно пахнущая березовыми вениками и сосновыми иголками. А в столовой был накрыт стол: пищу предполагалось подавать на серебре.
– Вот и верь тому, кто говорит, что за Уралом жизнь кончается! – усмехнулась Катенька Трубецкая. Она только что вернулась из бани, усталая, но страшно довольная. – Ох, боюсь я, дорогие мои, что миляга губернатор сочтет страшным наказанием возвращение в Петербург. Здесь можно жить! Кто с этим не согласен, обманывается сам и обманывает других!
Губернатор Семен Ильич Абдюшев был человеком весьма примечательной наружности. Высокий, субтильный, почти что прозрачный, с обвисшими усами и желтоватым цветом лица. В выходце из крымских провинций России явно бурлила капля татарских кровей.