В изголовье ложа моего громко тикают часы, отсчитывают секунды горячечного моего бреда. Когда не было часов в мире сем, дни принадлежали богам, а ноги – волкам вещим. Я возлюбил на земле ночи. Ночи с ней. Тишина и шум, сделавшийся в ночи иным, искусно-пронзительным. Она как страж жизни обитает ныне в мире уснувших. В ночи я всегда был ближе к ней, ибо дней мое время разрывали на части другие: Темный Царь, детушки, Дарьюшка, война, ненависть и интриги людские…
В ночи она отдавала мне свое время. Я учился ожидать от нее чего-то, ничего не ожидая. Возможно, счастья, принявшего формы сей женщины? Ибо любовь наша сродни полету к седьмым небесам, на которых теряешь вес свой тяжкий, бремя грехов земных, и знаешь, что не сможешь остаться в небеси навечно. Да разве можно объяснить любовь законами наук, мудрствованиями лукавыми? Тягость земная, могилина невзрытая, ты сделалась моим врагом. Материей, что втягивает в себя дорогое нам и изблевывает обратно только отчаяние беспросветное.
Она была невинна даже в самой грешной страсти. Свободна от всех законов человеческого бытия, что делают нас неподъемными и неповоротливыми. Свободна от страхов, что парализуют, от желаний, отравленных Мгновением. Она была вневременьем надежды самого бессмертного Времени. Я люблю ее так, что все позабыл о том, что сведал о любви.
Она могла часами смотреть на огонь в камине, забывая о мире вкруг себя. Что видела она в нем, радость моя белая?
У меня не осталось времени, эвон как часы-то тикают глухо. Остался только ритм воли к жизни.
Мы и с ней-то боролись долго-краткие двадцать пять лет, не желали поделиться друг с другом победой. Когда в любви я ловил ее широко распахнутые золотые глаза, в них читались лишь дикая, заповедная тишина древних лесов и боль, которой не понять мне. Никогда. Наша близость была пропастью неодолимой, в бездну которой тянуло упасть столь нещадно.
Меня хотели связать цепями женитьбы. Сиди, мол, пес, на цепи у домашнего очага. Тяжело понять несчастных женщин, а Дарья – из таковских. Несчастна, потому что горбата сызмала, несчастна потому, что требует любви небывалой. Где взять-то? Жена моя обитает в ослепшем мире, в коем отвела мне особое место. Покорного восторга ее самопожертвованием. Она и думает-то в ритме времен года. Ее лето подошло к концу, так и не начавшись, осень кажется ей хладно-угрожающей. Она всего боится, жена моя – возраста, меня, нищеты, несчастья, собственного горба, что вечно влачится за ее спиной. Сестры, горб которой столь же неотступен.
Жена моя никогда ничего не скажет прямо, она жадна до слов, мелкие они у нее какие-то выходят. Картечь, а не слова, которой она обстреливает меня с редутов своей боязливости.
Моя душа вскормлена предательством, я предал Дарью уж тем, что повел ее когда-то под венец. Предательством и виной за нелюбовь ко всему, что мелко и уродливо.
Она всегда говорила, что тот, кто любит, имеет Право. Ее понимание права и по сей день пугает меня – и будит ныне уж несбыточные желания. Она была огнем, тепла не дающим. И магией взгляда, коей я противостоять не в силах.
Шепот моей жены, что спрашивает лекарей о моем здоровье, подобен раскатам грома. Лететь к Ней сквозь бурю подобно небесной скачке через ад. Я ненавижу голос жены, мешающей мне найти Ту, Что Ушла. Ибо моя любовь к Ушедшей столь же нормальна, как приятной формы безумие.
Еe огонь был светом во тьме моей жизни. Цветом небес, раскрашенным в лазурный, песка, впитавшего мед ласки, лесом в сильно зеленых пятнах листвы, и водой, что отражает и преломляет все краски света. Краски есть деяния Ее света, и я смотрю на слепцов, Утративших Ее, зарывшихся в ничтожестве серых маленьких жизней своих дворцов и мыслей, коим нет начала и несть конца.
Умру, говорят. Стоит завещать им выбить на моей плите могильной слова заповедные: «Свет, Любовь, Жизнь».
Ее цвета – орех, мед, янтарь. Ее красота есть ослепленность, что нужна была Ей как лучшая маскировка в толпе серости.
У этой жизни был цвет Ее волос без маскировки. Я познавал Ее нетерпеливо, требовательно. Значит ли это, что я торопился? Торопился услышать, как скажет Она: «Ты нужен мне!»? Была ли в этом особая притягательность Эроса лукавого?
У ложа моего ныне плачет жена-горбунья. Самозванка, влезшая на трон, смастеренный из чувства стыда и верности государю-батюшке. Мертвая душа, как и ее сестрица, мертвая. Они убивают души в оболочке бесстыдных желаний, неисполнимых в уродстве материи.
Уйди прочь. Вон. Не мешай моей торопливой скачке к Ней…
…Незримо пребывая за пологом кровати Князя, что боролся с чахоткой и лихорадочным бредом, горячечным, видела я все мысли его.
Рано.
Нет, не пришла еще пора встречи.
Не пройденными остаются пустыни сибирские тоскливые, когда умрет Князь для людей и семьи, когда мертвым покажется всему миру огромному, когда слетит с него шелуха титулов позлащенного светлейшества, когда сделается он белым.
Волхом.
А пока рано вести ему разговор со Смертушкой, мне за него поговорить с ее всемогуществом придется, ибо сестры мы с ней родные. Чай, найдем языкто общий. Надо лишь закрыть глаза, дабы не видеть измученное лицо Князя, щетиной белой заросшее. И тогда…
В поле чистом, в раздолье широком повстречалась я, Жива душа, со Смертушкой. И был вид ее страшен, как у зверя рыкающего. Ужасен он для человеческой природы. Увидав ее, я, душа смиренная, сильно устрашилась. И спросила я Смерть: «Кто ты, лютый зверь? Очень уж страшен облик твой: вид у тебя человеческий, а поведение звериное».
Отвечала мне Смерть, мне – душе Живой: «На тебя похожа я, как две капли водицы чистой. Рази не видишь, сестрица?»
И, набравшись отваги, отвечала я, душа Жива: «Хочешь его, значит, взять? Да я не хочу, а тебя не боюсь. Ты сюда одна пришла. Ведаю, что спокойную жизнь ему у тебя мне нельзя ни вытребовать, ни с достоинством вымолить, а потому и бояться тебя не буду, хотя и все во мне трепещет, когда смотрю я на тебя. Уходи от его ложа прочь».
Тогда говорит мне Смертушка, мне, душе Живой: «Умереть не позорно, позорно жить дурно. Как дым, дыхание в ноздрях человеческих, и мимолетно житье их, как след облака: ведь тень – прекрасна, если научишься жить. А научились ли вы сему? Вся светлость жизни сей мертва для людей и бесцельна. Безрадостна. Я, Смерть, – не взяточница, богатства не коплю, нарядных одежд не ношу, а славы земной не ищу. Ты ж мою участь на суету мирскую променяла. Все меж людей крутишься».
Закатывается, закатывается его жизнь солнцем красным. Не удержать мне закат сей. Не окрикнуть, не отозвать. Ибо нема я ныне пред ним. На Том Свете все немыми будем. И неземной восторг чрез края чаши души нашей прольется каплями росы всегда живой. Росинками. Душа-то моя ныне плачет о теле Князя бренном…
Тикают часы гулко. Оставь его здесь, сестрица. Не останавливай часов сих покамест, Танатушка. Пусть не ждет его пока Иное Время.
Оставь его, Таната. Он – мечтатель во сне, принятом им за реальность. Оставь его в мире, ибо задолжал он миру Истину.
Таната, я действительно сгину, если он уйдет сейчас с тобой!
…Через пять недель болезни светлейший Князь с трудом выкарабкался из опасной болезни.
Но тучи над его головой, тучи интриг, оговоров подлых уж сгустились, и все переменилось до неузнаваемости. Сам Князь в состоянии какой-то столь чуждой ему апатии безучастно наблюдал, как клонится к закату его звезда.
Он все-таки входил в Иное Время…
Лето 1733 г.
Утро началось премерзко. С Еремея Воинова. Он решительно шагнул к кровати Александра Александровича и произнес:
– Собирайтесь, сударь. Пойдемте со мной.
Сашенька вздрогнул. Ну и пробуждение!
– По какому праву? – спросил он, нашаривая рукой в беспорядке разбросанные одежды.
– Не испытывайте мое терпение, князь, неуместными вопросами вашими, – с нарочитым терпением всепонимающего Служителя Высших Властей вздохнул Воинов. – Ступайте за мной лучше добровольно, не то…
Мысли Александра метались в тесной темнице головы на небывалой просто-таки скорости. Его положение было воистину неприглядно. Сбежать ему вряд ли удастся, Сухоруков объявил на него охоту. Ай да, Анатолий Лукич, скоренько действует! Но если он отправится с чертовым Еремеем, отца не помнящим, смертный приговор ему будет подписан и приведен в исполнение. И Санькин – тоже. Человек-тень найдет и убьет ее, ибо сие доставляет ему истинное, сладостное наслаждение.
«А меня замучат в застенках Тайной Канцелярии, и тогда все концы в воду», – печально добавил юный князь про себя.
– Жаль, сударь, очень жаль, – с деланным сожалением вздохнул Воинов. – Но вы мне не оставили выбора. Слово и дело!
Сашенька, не помня себя, бросился на дознавателя. Вернее, попытался броситься. И тут же задохнулся от боли.
– Глупо, вот уж глупо, мой мальчик, – гневно выдохнул Еремей. – Не хотел тебя бить вот так вот сразу, а придется ныне жесточью действовать.
– Оставьте его, сударь! – закричала Александра Александровна, вбегая в покои брата. – Прошу вас, опомнитесь!
– Повинуюсь вам, прекрасная госпожа, – галантно отозвался дознаватель и напоследок ударил Сашеньку в лицо. Боль взорвалась алым шаром, и юный князь зарычал от нестерпимой муки. Он с трудом поднялся на ноги. Когда красные всполохи угасли перед его глазами, Воинов накинул на шею князю грубую веревку.
– Слово и дело! – будничным, тусклым каким-то тоном повторил он.
– Почему? Почему вы сделали это? – голос Александры Александровны казался треснувшим, безжизненным. – По какому праву?
– Ваш братец слишком горяч, сударыня, – спокойно отозвался дознаватель Воинов. – По праву сильного я способен уничтожить весь ваш подлый род. А сие уж давно следовало сделать.
– Вы… вы не понимаете, – простонал юный князь. – Я – в опасности наистрашнейшей! Он убьет меня, если вы поведете меня в Тайную! И сестру – тоже!
– Он? – искренне удивился Воинов. – Кто ж таков сей «Он»?
– Я не ведаю его имени, – выдохнул Сашенька. Ну не рассказывать же дознавателишке правду.
– Ага. Идемте же, – невозмутимо произнес Еремей.
И ухватил князя за рукав.
Дорогу им преградила разгневанная госпожа Вирой.
– Так дело не пойдет! – в ярости воскликнула она. – Никуда вы отсюда с Сашкой не уйдете, покамест мой посыльный не передаст письмо фавориту государыни императрицы!
Воинов издевательски закатил глаза небу.
– Пишите ваши письма сколько угодно, – грубовато отозвался он. – После того, как мы уйдем. Ваш братец сам набросился на меня, сего довольно уж для того, чтобы отволочь его в Тайную канцелярию. Ясно? А теперь убирайтесь с моей дороги, черт бы вас побрал. Я уже устал от вашего семейства!
Долгое мгновение Александра Александровна не двигалась с места. Ее глаза воинственно сверкали, она вся напряглась, словно для прыжка.
– Остановись, – торопливо прошептал Сашенька. – Еремей прав. То была моя ошибка.
– Тогда я пойду с тобой, – решительно произнесла госпожа Бирон.
– Нет, – Сашенька замотал головой почти испуганно. – Оставайся здесь. Дождись Марту. Расскажешь ей, что здесь случилось. Она – единственная, кто способен помочь тебе!
– Марта? Но…
– Да хватит вам ужо! – грубо рявкнул Воинов. Он ударил Сашеньку и поволок на веревке к дверям. Сестра рванулась следом.
– Дождись Марту, – словно заклинание, твердил юный князь. – Она поможет! Непременно!
Воинов рванул на себя створки дверей, влача, как на буксире, юного князя.
– Боже милосердный, как я ненавижу сии сцены, – вздыхал Еремей сокрушенно. – Ведь ничего-то не изменится, только ранее срока лишается сил человек. А они ему еще на виске да на дыбе понадобятся! Ой, как понадобятся!
– Снимите веревку, я буду благоразумным, – воззвал к Воинову Сашенька. – Клянусь, я не буду оказывать сопротивленья слову и делу государеву. Но велите выставить охрану для сестры моей!
– Охрану? – задумчиво переспросил дознаватель. – От кого?
– От меня, – негромко произнесла черная тень, выступая за спиной Воинова из стены и принимая черты почившего Темного Императора.
Воинов отскочил в сторону. Сашенька не видел его лица, зато мог слышать, как издал дознаватель недоверчивый стон.
– Что…? – прошептал он в ужасе.
– Ничего, что смогло бы пригодиться тебе, – хмыкнула черная тень.
– Что… кто ты? – задыхался от ужаса Воинов.
– Ты не узнал меня? – Тень угрожающе колыхнулась в сторону юного князя. – Твоей сестре охрана уж не понадобится. От меня не спасешься за караулом.
Тень Черного Императора бросилась на дознавателя. То, что билось сейчас с Еремеем, не было подобно человеку. Смерть несущая чудовищная пасть с длинными, преострыми клыками-ножами, когтями жуткими на черных лапах, длина которых казалась безмерной. Все это мяло, било, грызло, уничтожало, топтало дознавателя, терзало ему лицо, шею.
Следующий бросок тени пришелся на Сашеньку. Ярость кузнечного молота, нашедшего наковальню. Удар впечатал юного князя в стену.
Но юноша не потерял сознание, ему дано было узреть невероятное. Воинов поднялся на колени. Левая половина его лица превратилась в одну сплошную рану, ужасную, кровоточащую, рваную. Из разорванного горла била дымящимся, пульсирующим фонтаном кровь. И все же у дознавателя достало силы выхватить пистоль из-за пояса и нацелить на исчадие преисподней. Тень, казалось, почуяла опасность и, взрыкнув жутко, исчезла. Воинов повалился на бок. Сашенька приподнялся на четвереньки, руки вновь подогнулись от слабости, упал, пополз к Еремею. Каждой клеточке тела было нестерпимо больно, и внезапно его охватил страх, неконтролируемый, непредставимый. Пальцы ощупывали израненное тело. Мертв, бедняга. Погиб. Вот ведь сам явился в палаты за смертью. От боли и страха Сашенька выл негромко, слезы стекали по Лицу.
– Неплохо рыдаешь, – раздался голос тени. Голос был ужасным, клекочущим, едва доступным человеческому разумению. А и нужно ли понимать его?
Сашенька с трудом перевернулся на спину. Лицо тени плыло перед глазами. Чудовищное лицо, коему нет названия, ибо не было оно частичкой мира живого, ибо не создано для него было слов человеческих.
– Ну, давай же… Заканчивай свою работу, – простонал Александр Александрович. – Ты победил. Ну же, твоя взяла. Чего же ты еще хочешь?
– Победил? – на лике черной тени отразились боль, удивление, ярость. – Победил?! Нет. Не так все просто, щенок. – Темный Царь склонился над Сашенькой, засмеялся глухо и ударил в лицо с неизбывной яростью. – Возможно, впрочем, что прав ты, прав. Наши игрища сделались скучны. Даю тебе шанс: если в полночь ты найдешь меня вместе с проклятой чухонской портомоей, я оставлю тебя в живых. – Смех был ужасен, булькающее болото, что засасывает душу. – Я захвачу с собой твою сестру! Так ты порезвее в поисках своих будешь!
И черная тень пропала.
Санька! Нет! Великий Боже! Санька.
…Молчала небытная бездна. Не было мира, не было меня – ничего не было… Только страдание моих волчат было. Отзываясь на зов их, что-то в небытной бездне восшевелилось, восхотело шевельнуться. И послышался из нее ответ, не голос, а еле слышный вой волчий.
Горит и сияет на небе полдневное солнце. Озарена земля; но не приять ей всего сияния солнца: обессиленными возвращает она ему его лучи, а сама темнеет и стынет. Пылает яростное солнце, разят его огненное пламя. И кажется, будто светлое, животворящее солнце все и умерщвляет. Ибо мне больно. Ибо сама Судьба Белая – обижена. Безмерна Волчья Ярость.
Очнулся он потому, что над ним хлопотала взволнованная, расстроенная Марта.
– Все в порядке? – заметив, что Сашенька приходит в себя, спросила тихо. – С тобой все в порядке, родненький?
– Это самый глупый вопрос из всех, что доводилось слышать мне! – зло выкрикнул юный князь.
Марта рассмеялась тихо. Виновато.
– Значит, в порядке, – улыбка стерлась с бледного лица, уступив место тревожной серьезности. – Что произошло?
– Темный Император, – еле смог прошептать он.
– Ясно.
– Санька, – шепот юного князя сделался дрожащим, жалким. – Санька… Он… забрал ее с собой…
– Тогда торопись… Спеши…
Марта посмотрела на истерзанное тело мертвого дознавателя.
– Отсюда бежать надобно, родненький…
Схватила кувшин с водой, взялась поливать на вновь впавшего в забытье смутное Сашеньку. Вода подействовала как шок, как поцелуй льдистый. Он начал дрожать всем телом.
– Поспешай, родненький, поспешай…
– У него Санька… Он убьет ее. Ты должна помочь… Должна…
– Но я не знаю, где Его искать! Проклятый Сухоруков скрывает Его где-то!
Шок пульсировал в каждой нервной клеточке его тела. Он пополз к Марте на коленях.
– Спаси ее…
– Нам следует исчезнуть из дома сего. Тени страшны, но они – жильцы мира мертвых. А вот дознаватели Тайной канцелярии живее всех живых. И не простят нам сего раба божия Еремея. Нам, ты слышишь?
…Я устала жалеть Тьму. Бывали дни, когда говаривала я себе: стоп, ну, хочется теням немного побыть с людьми. Тьма, мол, те же люди, хотя и с некоторыми особенностями. Мол, вся Тьма с людьми и осталась-то. А в глубине ада Тьмы не видно и не слышно. Там все заглушено воем бездны. Говорила, а ныне даже усмешка от слов глупых не искривит измученного лица. Ибо вечная моя безысходная скорбь уже не в силах преодолеть себя смехом.
Тьма покусилась на самое мне дорогое в мире земном. Так пусть поостережется! Слышишь, Темный Царь, слышишь, Анат? Даже не зови смертьутешительницу: все равно – не дозовешься. Помни, Анат, помни, Темный Царь, из глубин вашего ада, из беспредельной необходимости подъемлется моя свобода. И как же вы уничтожите ее? Умертвите меня? Сие – невозможно. Того-то, чем была я, вам не уничтожить. Видите, до чего доводит самовластное и необдуманное «да будет» Тьма? Судьба тоже может быть мстительной. Очень мстительной, когда коснется дорогого ей…
Май 1727 г.
Было очень холодно в церквушке при дворце княжеском. Торжественный похоронный церемониал в храмине недостроенной собора Петропавловского – одно, а он отпоет свое счастье, свою государыню-матушку здесь, по-домашнему. Холодно-то как, не скажешь, что и май во дворе.
В миг единый постаревший Князь зябко поежился. Может, это он принес холод с собой? Душа-то, эвон, как замерзла в последние дни. Холод был в нем самом, и с каждым шагом он становился все страшнее, с каждым шагом, что приближал Князя к алтарю в самом конце церквушки, – как будто глубоко в душе княжеской горел-разгорался огонь ледяной, что рос неумолимо, медленно.
Многих, многих уж похоронил он и отпел, но никогда Князю не было так худо, как сегодня. Так одиноко.
Князь всмотрелся в лица близких и с тяжким вздохом прикрыл глаза. Тяжко смириться с вечной утратой. Странная тоска, волчья тоска осталась ему в наследство.
Священник шмыгнул носом как-то особенно виновато, вцепился в крест, словно защищался от присутствия смерти, и начал службу. Князь не слушал. Он никогда не мог слушать заупокойную службу. Не мог, даже если бы и захотел. Что он делает здесь? Почему он пришел сюда? Слова священника не приносили утешения.
Сделалось еще холоднее. Холод – верный спутник печали. Он не хотел делить сию печаль ни с кем из присутствующих. Так же, как и холод, как и холод.
Князь зло покосился на укутанную в черный флер горбатенькую жену. Ну, чего уставилась? Что смотрит?..
…Да, уставилась. Да, смотрю. Мне сорок пять лет, и я слишком боюсь потерять мужа моего. Горбатая неудачница, живущая не в том времени и не в том месте. Застылость как форма бытия близка мне, иного вида сопротивления Жизни я не вижу. Вернее, оно не для меня.
Со мной считаются, ведь я – жена светлейшего, акт вежливости придворной черни, служащей обедню высокородности, в наличие которой она, чернь сия, уже отчаялась.
Слезам очень, очень холодно на моих щеках, я задыхаюсь ими. Плачу, как будто по полю ледяному иду. Плачу из жалости не к Ней, Ушедшей, к себе, оставшейся. Сентиментальность. Она-то ушла, а мне здесь, с Князем оставаться. Боль. Бессилие. Ярость. Я не ведаю, отчего плачу. Возможно, потому, что Князь всегда обманывал меня. И потому, что всегда существовала веская причина для лжи. Это так… унизительно. Мой муж – чужой мне, он – море запретное. Я никогда не выла от боли и тоски, но сейчас хочу. Мы ведь все хотим быть обманутыми? Хотя нет, талант самообмана – защита гениальная от натиска безжалостного отчаяния. Когда мой Князь утратил этот талант, он начал пить. Крик во мне танцует менуэт похоронный самовлюбленности, я обнимаю себя руками одиночества, руками, что бесцельно ищут тепла в этой жизни. Молчи! Молчи же! Молчание и страх – вот кокон безопасный, спасительный моей жизни.
Но Князь сорвал его. Его душа напитана предательством. Каждая его ложь, новая ли, старая, убивала время, что могло быть суждено нам. Каждый жест его, каждый взгляд его есть предательство меня. Меня одной! А я была слепой. Так долго была слепой. Сестра моя раскрыла мне глаза на Ту, которую считала я подруженькой милой. Она есть (была, была – какое ж счастье таится в этом слове!) его предательством во мне, в моем сердце.
Ужасное познание истины. Предательство не найдет прощения, ибо я сосредоточилась на боли моей. Уже не нашло прощение предательство их. А боль ослепляет все, выжигает все добрые мои чувства.
Я ненавидела Ее, когда Она смеялась. Она, конечно, знала об этом, всегда знала, даже когда я сама не подозревала о сущности чувств моих. Знала и – жалела. А, значит, унижала. «Ты все несчастна, Дарьюшка? Человек всегда несчастлив, ибо не ведает, что вечноечастлив он, ибо дана ему жизнь. Только и всего».
Она ушла, а слова Ее остались. Они ярятся в голове моей и не пропускают трезвых мыслей. Я ненавижу Ее. О, Господи, как же я Ее ненавижу! Она украла мою любовь, уничтожила тайно. Она не оставила мне никакого шанса на Князя. Мое счастье сгорело, оставив по себе огромную кучу золы – золы мести. «Ты заражаешь всех аурой скорби мировой», – говорила Она мне с брезгливым упреком, гордо выставляя напоказ сочную грудь и холодные глаза – застывшую смолу янтарную! Великолепно слепленные ее бедра всегда находили руку Князя. Бог кричал с креста: «Не убий!»? Лукавил, лукавил премерзко. Я слишком долго, как дитя малое, верила в истинность десяти заповедей. Мораль кокетничала во мне с реальностью. Я была слишком глупа.
А они наслаждались друг другом и моей наивностью. Мне остается упорядочить боль, что подобна словам Вечности. «Л» – любовь, «Н» – ненависть. Вечное питание вечного предательства.
Мне остается попытка пережить Ее подле Князя. Теперь он только мой. Она – лишь прах, как бы Князь не зыркал на меня брезгливо…
…Холодным трупом лежу я в тесном гробу. Сизый дым ладана. Слезы Князя. Но ладан не заглушит сладковатый запах людского злопыхательства. Бедная Дарьюшка! Это не я – она тлеет уже при жизни. Черная муха села на закрытый глаз бренного моего, оставшегося для людей, тела. Села, ползет медленно. А издали, с моей нынешней высоты кажется, будто раскрыло тело мое глаза и тихо, не двигая головой, обводит все кругом жутким своим взором. Темно, сыро и душно будет телу сему в земле. В сознании моем вихрем ныне проносятся какие-то ужасные, нелепые образы.
Во что я вовлечена буду, уже перешедшая сквозь поток ледяной? Разгорается огонь тления. Не могу его остановить в Дарьюшке, не могу пошевельнуться, но все чувствую. Глупый Князь, он все плачет. Не понимает, что земная жизнь была только чистилищем. Мое нынешнее бестелесное существование – ад, в нем ничто не умирает…
Сентябрь 1727 г.
Все для меня кончено, все. Приказано юным мальчишкой, случайно подсаженным на царство, лишить меня – меня, Меншикова! – титулов дворянских и орденов, в боях добытых славных, отнять все экипажи и прислугу. Я вначале чувств лишился от волнения (сказывается нездоровье злое), так ведь кровь пустили. Лучше б всю выпустили, нежели под караул Салтыкова идти! Сейчас-то мне уже все равно. Завтра вышлют под конвоем, со всем семейством, незнамо куда. Все равно.
Горит камин, тепло свое последнее мне дарит, прощается со мной огонь. Прощается тишина дома, тревожно уснувшего. Хотя нет, чу, половица скрипнула… Кого несет?
– Не волнуйся, Данилыч, то я пришла.
Ага, цесаревна Елисавет пожаловать изволили. Что от опального ей может быть надобно? Взращеная мною в доме моем дитенушка врагом нонче наипервейшим заделалась. А и поделом мне, дураку старому!
– Чего тебе, Лизонька?
Глаза смущенно к окну отводит. Похожа она на Нее и не похожа. Злое беспокойство какое-то девчонку изнутри так и тяготит, так и снедает. Ох, нелегко ей будет отогреться в жизни. Бедняжка.
– Я пришла забрать у тебя кое-что… Данилыч.
Долго смотрю в огонек каминный, теплый. Когда гляжу я в пламя, Она делается ближе ко мне. Может, запалить из палат моих княжьих костер великий, помечтать, поколдовать о Волчице моей Белой?
– С каких пор, Лизок, красавица моя, ты зовешь меня Данилычем? Ну, какой я тебе Данилыч?
Молчит. Эх, горе, горе. Я люблю эту дитенушку, хоть и перебежала она на сторону врагов моих лютых. Нежно тяну трясущуюся мелко руку – по щеке в последний разок погладить. Отворачивается. Что ж – будь счастлива, как знаешь и как можешь, дитенушка.
– Так чего бы ты хотела, Лизонька? Забирай хоть все. Чем больше у меня, родненькая, отнимут, тем меньше мне забот останется. Только помни, взявшая отнятое у меня, что я нахожу более достойными сожаления всех вас, нежели себя.
– Красиво говоришь, – усмехнулась цесаревна криво. – Верно, для истории? Не волнуйся, Данилыч, зря стараешься – в историю ты не попадешь. Не для тебя история-то… Я за бумагами Ее пришла.
Когда я родился, я кричал о любви, а люди, надевши маски, прятали от меня свои лица. И только Она раскрывалась вся, до донышка. И теперь Лизонька избегает называть Ее матерью. Любовь породила ненависть. Цесаревну, рожденную в самом последнем дерьме Ненависти.
Я устало поднялся с кресла, достал из тайника заповедного связку Ее писем, все бумаги Ее памятные, погладил нежно, к камину вернулся. Белая Волчица моя руководит всеми шагами моими, деяниями моими. Ибо моя любовь к Ней означает взирать на мир глазами Судьбы. Не то чтобы я верил в Судьбы существование. Но я смотрю на мир Ее глазами. Думаю, Она поймет меня правильно.
Еще раз погладив драгоценные бумаги, поднес к губам их, поцеловал и молча бросил в камин. Пламя взвилось радостно, вгрызлось в бумаги, Ее рукой писанные, пожирая их листочек за листочком. Память моя, ставшая горсткой пепла. Вот и все. Вот и все.
Лизонька взвизгнула дико и бросилась на меня, эвон, душить пытается. Ее пальцы способны причинить боль мне, утратившему понятие о боли. Сколько же силы таится в разъяренной дитенушке!
– Таких, как ты, нужно гнать из мира. В Сибирь! В Сибирь! Ненавижу! Ненавижу!
А, пусть себе душит. Я гляжу в огонь каминный. Я ныне стал богом огня Молохом, я питаюсь огнем памяти. Мои пальцы чувствуют жар его, я не боюсь опасности и боли.
Пусть себе душит. Мне все равно. Я был слишком близок к смерти, чтоб чего-то там бояться. Я улыбаюсь, и Лизонька пятится в сторону испуганно. Такой улыбки на моем лице дитенушка еще не видывала. Она понимает, что проиграла. Ведь я уже умирал немножко. Люди не должны умирать немножко, Лизонька, они должны преставляться Богу совсем и окончательно. А коли уж теряют они ужас смертный, теряют такие, как ты, Лизок, власть над ними. Надо мной была властна лишь Волчица моя Белая. Все, догорели бумаги.
– Что ты наделал, Данилыч?
Устало поднимаю на нее глаза.
– То не бумажонки сгорели, Лизонька, то я сгорел дотла только что.
Не понимает. Ну, да ладно, авось, поймет когданибудь.
– Ступай теперь. И прощай, что ль, дочь… Великого Петра?
Лето 1733 г.
Тьма в крепости святых Петра и Павла стояла вязкая, непроглядная. Сашенька невольно вздрогнул:
– Зачем мы здесь?
– Потому, что Он тоже здесь, – Марта указала на землю у них под ногами. – Рядом.
– Здесь?!
– Ты же сам заметил у тени зловещей сходство с умершим Темным Царем. Теперь он правит местным адом. Он здесь. Я чую это.
– Здесь? – повторил Сашенька еще раз. Трудно, ох, как же трудно поверить Марте.
– Я покажу тебе дорогу. Но, когда ты спустишься в глубокий поток ледяной, меня с тобой не будет. Ты уверен, что сможешь пройти этот путь?
Юный князь кивнул утвердительно. Впрочем, движение это было лишь реакцией на ее хриплый, колдовской голос, а не ответом действительным.
– Вот и хорошо, – сказала Марта. – Идем.
Ее шаги были торопливы и решительны. Манера Марты передвигаться в пространстве со всей ясностью показывала Александру, что во тьме она видит не в пример ему лучше. Он сам-то ничего не видел, тыкался в спину ей, да спотыкался, что твой слепой кутенок. И вдруг из темноты родился бледный треугольник света. Это она открыла дверь.
– Торопись, – шепнула горячо. – Времени осталось не так уж много!
Бледный свет, принявший их к себе, рожден был тускло горящим факелом.
– Что это за ход? – пораженно воскликнул Сашенька.
– Ты думаешь, я все на свете знаю? – Ответ Марты был упреком явным. – Не спрашивай, а лучше поспешай.
Юный князь постепенно привыкал к чахлому полумраку, и то, что открывалось глазам его, … немало удивляло. Здесь было все иным, чем мог он ожидать. Запах тления, крови и человеческих испражнений был просто убийственным. Сашенька тут же ощутил комок тошноты в горле.
– Здесь? – спросил он, сомневаясь. – Ты… ты уверена, что Он… здесь?
– Не так далеко отсюда, – подтвердила Марта. Она казалась очень серьезной, сосредоточенно-напряженной. – И я боюсь, Он знает, что мы пришли. – Марта смолкла на мгновение. – Моя то ошибка. Я чувствую, он – близко…