Поймали «языка», под пытками татарин признал, что Темный Царь двигается с 38000 человек пехоты супротив 120 000 турок и 70 000 татар. Заметался, мол, что в таком печальном случае делать? Отступать?
Тяжелейший, ужаснейший переход Прутский. Турки наседают, татаре наседают. Спаги и татарские всадники в клубах пыли толпами проносились меж телегами обоза и, наконец, подожгли его. Смотри, Темный Царь, как пылают последние крохи жизни. Смотри, ибо ты этого хотел.
Остановились, изможденные, на высотах местечка с непроизносимым названием Станилешти и взялись рыть окопы.
В сумерках отлично видно, как необозримая темная лавина турецких войск охватывает русский лагерь. Смотри, Темный Царь, как сжимается кольцо Смерти. Смотри, ибо ты этого хотел. За три часа до захода солнца, испуская дикие вопли, взывая к своему молодому богу многократными криками «Алла! Алла!», вместо мечей взявшись за лопаты и мотыги, янычары принялись окружать русский лагерь траншеями. К ночи триста турецких орудий нацелили свои жуткие жерла на русский лагерь. Смотри, Темный Царь, смотри в безразличное око смерти. Смотри, ибо ты этого хотел. Отступать некуда: мы – в ловушке.
Душит отчаяние Темного Царя. Почему не послушался Голоса, что останавливал его? Куда ни глянь – на холмах мерцают огни тысяч турецких костров. Утром общий приступ и – конец: в щепки разнесут турецкие пушки лагерь, а его, полтавского победителя, аки волка черного, в клетке поволокут по улицам Стамбула! Ибо этого ты хотел. Теперь расплачивайся – бесчестьем, позором, а может быть и гибелью.
Блеснула зарница нового дня, что должен был стать для армии русской последним. Темный Царь начал бегать взад и вперед по лагерю, задыхаясь, бить себя в грудь – и не мог вымолвить ни слова. Русский лагерь готов был превратиться в бедлам.
Видят боги, я не хотела, но бросилась к Темному Безумцу, положила его голову себе на грудь, кончиками пальцев принялась поглаживать его виски:
– Все будет хорошо. Небесам слава. Земле слава. Воздухам слава. Глаз мой солнце. Дыханье мое ветер. Дух мой воздух. Плоть Земля. Оба мира меня услышьте! Поклон оружию богов, поклон оружию владык. И тебе, Смерть, поклон особый. Твоему поклон благословенью, твоему поклон проклятью, поклоненье твоей приязни и неприязни поклон особый. Коли вольно, коли невольно совершили мы, согрешили, отпустите нам грех, развяжите, вы – единые, вы все боги.
Несчастный безумец утих, уснул, успокоился. Я прошла в палатку, достала тяжелый серебряный ларец, открыла его – смотрела долго на блеск драгоценный, на переливы бриллиантов. Захлопнула резко, обернулась к молча толпившимся за моей спиной офицерам:
– Пускай Шафиров к визирю Балтаджи собирается. Вместе с вице-канцлером поеду.
– Получится ли, государыня? – бабье лицо фельдмаршала Шереметева болезненно сморщилось.
– А ты, что, и далее предпочитаешь без воды и без хлеба сидеть?
Смолчал, я же перевела глаза на любезноверного денщика царского:
– Безумец тот, кто повел Петра в сей поход… Сухоруков не смолчал, оскалил зубы яростно:
– Если визирь примет твои кондиции о перемирии, он будет еще больший безумец!
Сделав вид, что слов его не слышу, взяла серебряный ларец, запахнула его в плащ и направилась к выходу из палатки:
– Богам будет угодно, ведаю я, чтоб визирь Балтаджи ослепился блеском золота, чтобы спасти многих честных людей. Природа чинуши повсюду одна и та же. Устоять перед дачкой? Все зависит от размера дачки.
Мы ехали с Шафировым в лагерь турок, впереди – солдат с белым флагом. Я знала, что великий визирь Балтаджи изначально был настроен вовсе не воинственно. Он был сугубо мирный человек, никогда доселе не бывавший в сражении. Но, думая об отступлении, Балтаджи наступал, а Темный Безумец, возмечтавший о крестовом походе против Порты, отступал. Ирония Судьбы, всегда бывшей рядом с ним.
Мы прибыли в турецкую ставку, и великий визирь тут же приказал прекратить обстрел русского лагеря, дабы пригласить меня в свой шатер. Шафирову досталось два дня томительного ожидания на улице.
Если бы нас поставили пред выбором – быть любимыми или опасными – решение далось бы нам тяжко. Именно об этом подумала я, в одиночку вступив в шатер визиря Балтаджи. Тишина стояла мертвая, я слышала каждый мой шаг, а он курил кальян и даже не глядел в мою сторону. Маленькая игра во власть и всемогущество, давшая мне немного времени. Я чувствовала себя самой ничтожной рабыней из султанского гарема, я шла очень осторожно, только бы не упасть – голод и жажда давали себя знать.
Как много нужно пройти, чтобы добраться до оттоманского визиря.
Наконец-то, он вскинул на меня глаза. Странно, у Балтаджи синие глаза, такие яркие, что я вспомнила о небесах Бореи. Черные волосы, тонкая, изысканная какая-то борода, пронизанная серебристыми нитями, крупный, надменный нос и такой же лоб. Стройный, высокий и… бледнокожий. Не похож он на оттоманского визиря-то. Серый от походной пыли халат, белая чалма, серые стены шатра. Серый человек с синими глазами. Впечатляет.
Улыбка, он рискует подарить улыбку государыне врага. Улыбка, демонстрирующая белые, острые зубы – хищник. Но хищник тоскующий. Я боюсь таких людей. Уже давно.
Его голос звучит резко и нетерпеливо:
– Мы не звали в наши земли русского царя. Он сам пришел, он сам сделал свой выбор.
Умно сказано, Балтаджи. И главное – вполне справедливо, в этом-то я с тобой согласна. Впрочем, ныне мне суждено соглашаться на все, кроме рабства.
Он смотрит на мои ноги, чуть выделенные подолом широкого платья. Знаю, виновата, женщина, каюсь. У великих мужчин куда больше преимуществ в мире сем, нежели у красивых женщин. Я не могу взбрыкивать, мне нужен худой мир, но мир без позора.
Я ставлю пред ним тяжелый серебряный ларец. Открываю его. Визирь каменеет лицом. Такими мужчинами следует восхищаться, им не даны сомнения, они непременно покусятся на жертвоприношения с алтаря власти. Я – ныне тоже выступаю даром жертвенным. О да! Мне многое известно о мужчинах, а посему от восхищенья не осталось ничего. Уж простите.
Его пристальный взгляд мешает мне, у него очень уж странные, почти проницательные глаза, они похожи на сапфиры или же зерцало, в которое поневоле приходится глядеться.
– Ты жалеешь, что оказалась здесь, царица?
– Нет, – спонтанная полуложь. Полуправда. Сказать «да» означает признание неудачи. Время бежит нестерпимо медленно, а тишина из шатра так никуда и не уходит. Но хоть пушки не гремят – и то уже победа.
– Царь ныне подобен загнанному зверю, Балтаджи, он будет драться до последнего солдата. Ибо любит кровь. Я не хочу допустить сие кровопролитие. Ты любишь деньги, Балтаджи? Драгоценности?
Ему не нравится мой вопрос, он раздражен, раздосадован, нервно пожимает плечами.
– Думаю, да. Ибо они – власть. Ты разве не любишь власть?
– У меня не осталось времени на сию любовь, Балтаджи.
Я гляжу на него, он глядит на меня. Золотые глаза против глаз сапфировых. Какой цвет выиграет, какой проиграет? Тишина в шатре, тишина мертвая. Ему б хотелось оборвать ее, встать, подойти ко мне и поцеловать. Жадно. Не может. Ибо золотые глаза смотрят неотрывно в глаза сапфировые.
Балтаджи внезапно встряхивается, отводит взгляд и улыбается, являя вновь оскал испуганного тоскующего зверя.
– Твои вопросы пугают меня, царица.
Меня – тоже. На мгновенье я поворачиваюсь к нему спиной. Сапфиры буравят мою спину. Я должна решиться. Великие дела требуют ничтожества и грязи мыслей. Я оборачиваюсь к визирю лицом, ловлю жадный взгляд, подхожу вплотную.
– Я не хочу кровопролития, великий визирь. Ты любишь… любовь, Балтаджи?
Белые руки на его сером от походной пыли халате.
– Твои вопросы пугают меня, царица.
– Меня – тоже…
…На следующий день, июля месяца двенадцатого числа русский войска с приспущенными знаменами и барабанным боем в походном порядке выступили из лагеря и беспрепятственно скрылись в степи. Капитуляцию праздновали как сладчайшую из всех викторий.
Лето 1733 г.
Подле дворца их дожидался дознаватель Еремей Воинов, незнамо, как его по батюшке.
Он со значением кивнул головой, завидев брата с сестрой, и степенно, утицей, двинулся им навстречу.
– Ах, сударь вы мой, – начал он с прохладной приветливостью. – Рад, весьма рад-с, что вновь вижу вас. Я чаял нашей встречи.
– Вы ждали нас? – осторожно спросил Александр Александрович вместо приветствия.
– Причем давно-с, – подтвердил Воинов.
Его лицо оставалось невозмутимо, но юный князь все равно понял, что дознаватель сдерживается из последних сил. Так не сочувствовать же сему Еремею, по отцу себя не помнящему, из-за этого! Но и гневить тайноканцелярского дознавателя тоже не след. По крайней мере, до тех пор, пока они точно не будут знать, что тому от них надобно.
Сестра тем временем вошла в дом и замерла на месте, словно громом пораженная. Во дворце воцарился хаос.
– Боже мой, – прошептала Александра Александровна. – Что… что здесь произошло? Это кто ж здесь наколобродил?
Вопрос, на который не от кого ожидать ответа: слуги словно испарились в одночасье. Воинов внезапно очнулся от столбняка, грубо оттолкнул брата с сестрой в сторону и бросился по лестнице на второй этаж палат княжеских.
– Что здесь происходило? – повторила супруга Густава Бирона. На сей раз, вопрос был адресован Сашеньке, который способен был отреагировать лишь беспомощным пожатием плеч.
– Да не знаю я, – шепнул он. – Непонятно сие… Жилые покои пребывали в ужасном состоянии.
Вся мебель раскидана, большая часть ее порушена варварски. Одежда вся, до ниточки последней, изорвана и разбросана по полам паркетным. Даже картины сорваны со стен, изломаны рамы золоченые по-зверски.
Ни слова не произнося, Александра Александровна метнулась в спальные покои и вернулась с лицом окаменело-спокойным.
– Что, там – тоже? – испуганно спросил юный князь.
– Да, сударь мой брат.
Варвар, вторгшийся в их дом, разрушил все, что попалось ему под руку. Он даже выместил ярость на гобеленах бесценных. Словно раненый дикий зверь в дому метался…
– Анат, – прошептал Сашенька. – Это был Анат…
– Шутить изволите? – раздался за его спиной голос дознавателя Воинова.
– Да нет, – растерянно отозвался князь. – Так называла его Марта…
– Ах, Марта, – Воинов важно кивнул головой. На губах его блуждала, словно гостья непрошенная, издевательская улыбочка. – И кто же все-таки эта ваша Марта? У каждого Меншикова она своя? – повторился он в прежней шутке.
Александра Александровна пошла пятнами, надменно вскинула голову:
– Не переусердствуйте в ирониях ваших, сударь! У Меншиковых может быть только одна Марта!
Что она хочет сказать? – изумленно вскинулся Сашенька, но мысль додумать не успел.
Воинов засмеялся, тонко, визгливо, секундно.
– Причин для визита моего много-с. Нет у меня времени шутки-то шутить. Знавали ли вы денщика старого, соратника Великого Преобразователя, Сухорукова Анатолия Лукича?
Сашенька кивнул головой.
– Припоминаю. Впрочем, смутно весьма. Мал я тогда был.
– И все? Только припоминаете? Когда вы видели его в последний раз?
– Почему? Зачем сей вопрос?
– Извольте отвечать, любезный князенька, – сурово сдвинул брови белесые Еремей Воинов.
Сашенька кинул на сестру затравленный взгляд. Тон дознавателя премерзко изменился. Голос его был холоден, деловит и суров на неприятный, почти угрожающий лад.
– Сие есть допрос? – высокомерно хмыкнул Александр Александрович. И как только силы нашлись для надменности!
– Нет. Но я могу отвесть вас в Тайную канцелярию, коли вы на сем так настаиваете, сударь мой.
– Почему вы спрашиваете меня о каком-то денщике, пусть даже и царском, черт побери?
Воинов оскалил щербатый рот, пары зубов уж точно не хватало.
– Да потому, что господин Сухоруков серьезно ранен.
– И что? При чем тут мы?
– А при том-с, что господин этот вас как покусителя на жизнь его назвал.
– Оговор подлый! Интрига! – выкрикнула госпожа Бирон.
– Возможно, – не веря, хмыкнул Воинов. Верить людям ему должность не позволяла. – Так кто мне расскажет об этой самой загадочной Марте? – решил дожать он молодых князей.
– Вон, – тихо, но твердо произнес Сашенька, на удивление, напомнив в эти мгновения своего сиятельного батюшку. – Вон, раб подлый. И попробуй только вернуться за Ней.
…Сухоруков не мог сдержать волнения, выходя из кареты у палат Княжеских. «У-у, логово Волчицы проклятой», – мелькнуло в голове. Поправил повязку на горле пораненном, вновь вздрогнул, вспоминая, как смыкались на шее жуткие клыки. Страх следует преодолевать, тем паче знал он, что Проклятая ныне ослабила охрану волчат княжеских, нет Ее здесь сегодня. Он, Анатолий Лукич, непременно должен встретиться с княжонком лицом к лицу, взглянуть в глаза недорослю, прочитать по ним, что знает тот, о чем догадывается.
Ох, как же мало ему осталось свершить для созидания кана нового – камени философской. Кан, кан, требуешь ты жертвоприношений человеческих! Добро, людскую жизнь подарить тебе не жалко. Исчезали в недрах зловещего дома Сухоруковского бродяги, крестьяне из поместий его, прежним царем даренных. Но даже кровь их не помогала превращениям.
По ночам окна дома Сухоруковского светились диавольским огнем жутким. Разносились вокруг тошнотворные запахи, слышались жуткие стоны и вопли предсмертные. А толку – чуть! Волчата Белой Волчицы надобны, сердцу ее дорогие. Ох, как надобны-то. Иначе не видать ему кана, способного по силе сравняться с утраченным Перстнем Япета.
Княжича он нашел у горящего камина в кабинете Ореховом. Вишь, читает что-то. Захлопнул манускрипт тяжелый торопливо при виде гостя незванного.
– Все читаешь, Лександра Ляксандрович? Добро тебе глаза-то портить, – сказал добродушно. Почти добродушно.
– Да нет, сударь вы мой, – усмехнулся юный князь. Неприветливо так усмехнулся. Ухмылка такая отцовская, голиафовская, получилась. – Чтение сей книги лишь способствует усилению зрения истинного. Заостряет взгляд души.
– Что за книга-то? – замер Сухоруков, уже зная ответ.
– «Исповеди откровенные Мунтовы, писанные им самим», любезнейший Анат…олий Лукич, —Александр Александрович подобрался весь, напряженно следя за денщиком убравшегося в историю царя.
Сухоруков сглотнул, а затем решительно протянул к юному князю руку с тяжелой тростью.
– Дайте, мне отдайте, Лександра Ляксандрович, – прошептал зловеще тихо. – У меня-с сохраннее, целее будет.
Сашенька сделал шаг к горящему камину.
– Э нет, любезный, целее лишь в огне будет, ибо огонь очистительный исповедь сию сразу в Храм Странствий сгинувший доставит.
Эх, не успел, не успел вырвать у щенка бесценное откровение. Кинул волчонок проклятый бесценное творение в огонь, да еще камин телом своим заслонил, кочергу да щипцы чугунные схватил, да поперед себя выставил, защищаясь.
– И не вздумайте, сударь, книжицу сию из огня вытаскивать. Не удастся. В том я, князь Меншиков, клянусь истинно.
Вмиг сгорбившийся, постаревший даже Сухоруков кинул злобный взгляд на юного князя.
– Берегись, князек, – произнес с затаенной угрозой. – Щенок проклятый, ты сжег Великую Заповедь – скоро сгоришь и сам! Не увидит Она тебя ни живым, ни мертвым!..
И выскочил из палат проклятых торопливо. Вжался на улице лицом в дверцу кареты. Перед глазами все плясал огонь каминный, пожиравший дорогое сердцу. Огонь, огонь, он преследует его сквозь жизни. Эх, Варвара, горбушка сердешная, не отдала ты рукопись сию дивную тогда, и вот сгорели ныне последние крохи милых сердцу воспоминаний. Узнал тогда Голиаф-Князь, что сродственница с полюбовничком к книжице подобрались, отнял с гневу и велел слуге доверенному перепрятать. И как ни ломали того опосля они с Варварой, ничего не выпытали, кому передал…
Март 1727 г.
…Книга, книга сия волновала Варвару Михайловну Арсеньеву, сродственницу светлейшего Князя, даже более, чем Анатолия Лукича. В ней, в несчастной, даже вся радость куда-то пропала. А уж Лукич развлекал ее, горбушку сердешненькую, развлекал. Любопытно ж поглядеть на сцену колесования трех человек – разом и убийц, и фальшивомонетчиков. Варварушка, что в книге, Князем так подло схороненной, сходство свое с Карис-богиней нашла, внимательно смотрела, как получили преступные ослушники по одному удару колесом по каждой руке и ноге. Сухоруков аж поморщился, когда колесо громко, хрустяще изломало руки, перебило ноги лиходеям. Преступнички-то окаянные живы остались, и их крепко привязали лицами к колесам. Зрелище было отвратительное, а Варвара, ничего, смотрела. Один из фальшивых монетчиков, старик, изнеможенный предварительными пытками, несколько часов после казни испустил дух; но остальные, молодые, долго еще боролись со смертью. Ни стоном, ни жалобой не обнаруживали они своих страданий.
Варвара Михайловна жадно впитывала в себя сие зрелище. Один из казнимых, к величайшему изумлению охочих до смерти зрителей, с большим трудом поднял размозженную руку, повислую меж зубцов колеса, отер себе рукавом нос и опять сунул руку на прежнее место.
Варвара восторженно ахнула, вцепилась в руку царского денщика, когда тот же страдалец, заметив, что замарал он колесо несколькими каплями крови, со страшным усилием вновь вытащил изувеченную руку и бережно обтер колесо.
К безмолвствующим Сухорукову с Арсеньевой подошел стремянный сродственницы светлейшего и что-то прошептал ей на ушко. Варвара задорно блеснула глазами, приосанилась, даже горб уродливый куда-то исчез на мгновение, и выкрикнула:
– Лукич, миленькой, дело-то, кажись, слажено! Добыли нам того слугу княжеского.
Он был, конечно же, рад, да только нетерпения своего не показывал.
Варвара Михайловна отобедала вкусно и за час до отдачи дневных часов приказала стремянному Ивлеву Аникитке:
– Вели заложить карету, созови людей, мне верных, пусть Маняшка еще возьмет водку, да конюх Аксен захватит с собой кулек с кнутьями.
Ввечеру, около шести, экипаж был готов; закутанная в шубы горбунья взяла трость и приказала служкам отнести ее в карету.
Арсеньеву провожали в гости к Сухорукову человек с десяток: служанка Маняшка, стремянный Аникитка, брат его, конюх задворный Феоктист, истопник Пятилет, конюх Аксен, да разве ж упомнит их всех Сухоруков-то? Все равно ныне никого из них в живых-то не осталось.
Погода на дворе стояла ясная; в ночь прошлую выпало много снегу, не сдавалась сердитая зима, трещал на дворе мороз.
Подъехав к дому Сухоруковскому, гостья не в залы за кофием и разговорами любезными отправилась, с амантом своим любым ворковать нежно, а велела нести себя в подвалы, грязные и мрачные, никогда не опорожнявшиеся по приказу Сухоруковскому от страдальцев. Одни служки несли Варвару на скамье особой, другие, вооружась зажженными восковыми свечами, теснились вослед шумною толпою, что предвкушает веселье особое.
– Где он? – крикнула Варвара Михайловна нетерпеливо.
Сухоруков кивнул головой в сторону забившегося в угол грязного и избитого слуги.
– А, так ты вот где, гость дорогой! – заговорила горбунья, внезапно изменяя вид и голос. – Тут-то ты, гость! Где книга, князем тебе для схоронки даденная, куда дел?
– Не ведаю, о чем ты, Варвара Михайловна, голубушка, – верный слуга князев разлепил избитые губы.
– Куда девал… подай сюда текст древний… – говорила горбунья; лицо ее загорелось гневом, и удары посыпались на арестанта. – Подай книгу, книгу давай сюда, – твердила она, и снова тяжелая трость опускалась на голову и лицо преданного слуги ее же сродственника.
В подвальной каморе было тесно, смрадно; в ней набралось много народу, пылающие свечи увеличивали жар. Горбунья так старательно работала тростью, что, забыв о болестях телесных, исправно исполняла роль палача – избавив тем самым Сухорукова от грязной работы. Ей нужен был простор – и Варвара Михайловна велела вести изловленного в передние палаты.
– Держите его хорошенько, крепче, – распоряжалась она и вновь распаляла себя словами, а затем, мало помешкав, соизволила собственною ручкою и тростью бить княжеского слугу по плоти и по лицу многократно.
А тот молчал упрямо. Все эти неудачи допроса еще более раздражили Варварушку; в жилах ее горела кровь властительной особы, не привыкшей к отказам. Именно это более всего привлекало к ней Анатолия Лукича.
Слуга светлейшего плакал, божился, что не понимает, о чем Арсеньева его допытывает, молил о пощаде. Лицо его было покрыто синяками, ссадинами, ранами, по щекам струилась кровь, глаза заволакивались опухолью…
Картина эта ничуть не смутила одержимую книгой Мунтовой Арсеньеву. Она резко обернулась к своим служкам:
– Эй, вы, Феоктист, Пятилет, держите его крепче, жгите свечами лицо его, нос, уши, давайте! Шею, глаза поджигай да бороду, да бороду-то ему выжги!
Слуга светлейшего взвыл дико, свечу, с которой к нему сунулись, криком задул. Свечу вновь зажгли; несчастный старался выбиться из рук служителей, да куда там, держали крепко за руки и за волосы.
Голову его нагнули назад для более удобного обжога. Истопник Пятилет жег лицо, Феоктист старательно выжигал бороду.
– Где Книга та, куда ее по приказу князя дел? – повторяла Варвара Михайловна, и Сухорукову вдруг показалось, что делает сие она не для допроса, а из желания причитывать в одобрение доморощенным своим палачам.
Слуга княжий мычал, стонал, тщетно бился; увы, он был в крепких руках. Ему оголили спину. Конюх Аксен явился с кульком, а в нем – кнутья; вынул Аксен кнут понадежнее и приготовился работать.
Анатолий Лукич не вытерпел, дерзнул в допрос вмешаться:
– Варварушка, лапушка, умилосердися, благоверная. Статное ли это дело и что есть хорошего?
Он – Он, сам! – дрогнул, но не горбунья. Она была убеждена, что в ее поступках ничего не было дурного. Обернулась к нему, выставила вперед длинный, острый подбородок:
– Я имею полное право, мало того, я должна наказать его, как хочу.
И схватилась за трость, била слугу княжьего по лицу и по голове. Вдруг замерла, остановилась, тяжело дыша с натуги. «Неужто устала?» – с надеждой подумал Сухоруков. Увы, тщетные надежды! Живая фантазия Варвары работала без устали.
– Маняшка! – закричала служанке. – А ну, сходька в карету за водкой бутылкой. Да живо!
Водку принесли. Сухоруков обмер, догадываясь, что воспоследует. Служки крепче взялись за арестанта. Водка потекла по лицу, верней, по язве, что осталась от лица несчастного.
– Зажигай! – крикнула Арсеньева, обращаясь к Пятил ету.
Страшный, нечеловеческий вопль огласил подвалы дома Сухоруковского и замер под их мрачными сводами. Несчастный судорожно рванулся из рук рабов, метнулся в одну сторону, бросился в другую, ударился о печку и в страшных конвульсиях упал на пол. Голова его пылала, курилась невыносимым чадом.
Первым очнулся Сухоруков, сорвал с себя кафтан и бросился тушить пожар курьезный.
Узнать слугу светлейшего Князя было невозможно после того пожара. Волосы его сгорели; лицо вздулось, посинело, почернело, местами вовсе выгорело; глаза заплыли опухолью и только сквозь раздутые, черные губы слышались стоны.
Варвара разочарованно взглянула на него:
– Так ведь ничего и не сказал, подлец…
…Была глубокая ночь, когда Арсеньева вернулась домой. Помолилась истово и мирно опочила от трудов.
Лето 1733 г.
Сашеньку разбудил не шум, а полное его отсутствие. События последних дней научили его настороженной опаске, и юный князь рывком вскочил с постели, чувствуя, что усталость свалилась с него быстрей пухового одеяла. Он ничего— вообще ничего – не слышал. На цыпочках Александр двинулся к закрытым дверям, прижался ухом к замочной скважине, вслушался.
Ничего. По ту сторону дверей царила воистину мертвая тишина.
Сашенька скользил по спящим палатам княжеским к покоям сестры. Чертов Густав, болтается по девкам гулящим, али еще где, а она, сестренка, голубка, одна совсем остается, совершенно беззащитная при том!
Сестра крепко спала, крепко, сладко. Сашенька вздохнул с облегчением и тихо, стараясь не наделать шуму, двинулся к окну.
Город спал, спал также крепко и сладко, как и его сестра. Спало имперское великолепие, уставшее за день от томительно-царских задач, спал нищий люд, утомленный от дневной безнадеги в хибарках ветхих.
Спал огромный, бесконечный мир. Тишина величия и спокойствия царила на земле.
Все произошло внезапно, мгновенно. Это все разбилось на мелкие осколки в одну-единую секунду, и Сашенька даже не понял, что действительно случилось с уснувшим миром.
Он внезапно оказался подхвачен водоворотом хаоса, грохота, круженьем зыбких, смутных теней, враждебно голосящих на все лады, визгливо всхохатывающих и кривляющихся нещадно. Дождь из разбившихся стекол оконных щепотей деревянной рамы окатил юного князя с ног до головы. Сашеньке сделалось холодно, словно в аду ледниковом. Холодно и страшно. Осколки на полу больно вонзаются в босые ноги, это льдинки, льдинки ада готовы изрезать его на куски.
Александр почувствовал резкую боль в ладонях, осколки были подобны остро отточенным клинкам дамасской стали. Их дождь жадно впивался в руки. Боль была пронзительной, но не она тревожила мысли его, не она влияла на его действия.
Под прикрытием дождя колючего в покои сестрины проникла Тьма. Из химеры Тьмы родилась человеческая фигура, высокая, темная, в мундирчике суконном времен Императора Первого, Петра.
Время замерло от ужаса, растянулось до неприличия. Сашенька видел, как человек Тьмы повернул к нему голову и блеснул черными провалами глаз, пронзительными и фальшивыми, залитыми огнем безумия и ненависти, ненависти неутишимой.
Тень, Тьма, человек-мрак повернулся к кровати крепко, невзирая ни на что, спавшей сестры.
Он пришел за ней.
Сашенька ополоумел от страха, переходившего уж границы разумного, испепеляющего любую мысль. Сей страх должен был обездвижеть его, однако…
Сестра Санька в опасности! У нее нет шансов на спасение! Даже если она проснется (а она, голубка, отчего-то все так же спит непробудно), у нее все равно не будет сего шанса. Ей просто не хватит времени вскочить и убежать. Человек Тьмы пришел убить Саньку, не его. Пока что не его.
– Нет! – прорычал юный князь. – Оставь ее в покое, проклятый!
И Александр бросился наперерез. Ощущение соприкосновения с раскаленным металлом. Боль взорвалась в теле белым шаром и погасила сознание человека. Осталась только чистая ледяная ярость волка, сомкнувшего стальные челюсти на ноге пришельца из мрака, осталось одно-единственное желание – сбить, свалить врага с ног и терзать, терзать его с воем жадным.
Кровь течет горлом, носом, глазами, заливает легкие, не дает, проклятая, глотнуть воздуха. Только не ослаблять хватки, не ослаблять…
Сашенька боролся отчаянно с черно-красной пеленой, навалившейся на его мысли. Санька. Юный князь мог думать только лишь о сестре. Он должен ее спасти. Любой ценой. Любой ценой.
Клыки рвали грубую плоть Тьмы, вгрызались в ставшие вдруг податливыми жилы.
Тень взвыла разъяренным зверем, пытаясь стряхнуть с себя белого волка (аль то князь юный был?), наносила удары вслепую, бесцельно, наугад. Сашеньке не хватало воздуха, но он упрямо сжимал зубы. Тьма кричала, голосила на разные голоса; о, звук ужасный, человеческому существу не присущий, в нем смешались невыносимая боль и безграничная ярость, пробиравшая дрожью до костей.
Александр Александрович откатился в угол от страшного удара в грудь, тут же вновь бросился к человеку-мраку, вгрызся тому в живот. Темная, душная кровь залила лицо юного князя.
Сестра вырвалась из оков сна, села напуганно на кровати.
– Что… что?
– Беги! – провыл Сашенька. – Беги же!
Почувствовав ослабевшую хватку белого волка, огромная тень метнулась прочь из покоев. Черта с два уйдешь, – азартно мелькнуло в Сашиной голове.
Коридор был пуст. Тень исчезла.
Но оставила следы: неровную дорожку темных, дымящихся зловонно капель, зигзагом бежавших вниз, по лестнице.
Юный князь (снова в обличье человеческом, и когда только вернулся, не упомнит!) бросился следом. Тишина настораживала – значит, Тьма оставалась в доме.
Подвал. Человек-мрак – там!
Рванув тяжелую дверь, Александр вошел в подвал, готовый к внезапному нападению врага. Странно. Подвал был пуст.
Сашенька нервно облизал губы. Безумие сущее, конечно, но он все равно обследует здесь каждый уголок. Да-да, каждый.
А это что за дверь в стене? Раньше ее здесь не было, Александр был готов всем святым поклясться. За дверью сей, конечно же, расположилось его царство, его лабиринт подземный. Территория тьмы. Если он войдет туда сейчас, ему – конец.
А человек-мрак только того и ждет. Убийственно оставаться на территории Тьмы. На мгновенье Сашенька прикрыл глаза. Пора возвращаться к сестре – сил продолжать борьбу у него все равно не было.
Открыв глаза, Александр Александрович не больно-то и удивился, увидев, что загадочная дверь исчезла.
12 июля 1727 г.
Она ушла, и меня не стало. Болезнь моя, говорят, до того усилилась, что добродеи мои близкие вздумали соборовать меня. Дескать, без чуда нельзя надеяться на исцеление. К кашлю чахоточному, что изгрыз уж ее земное тело, присоединилась лихорадка, и притом припадок так силен, что медики считают болезнь мою неизлечимой. Глупцы! Рано мне покамест уходить, не отдохнула Волчица моя Белая от меня еще.