Странный дом, с бедно и безвкусно обставленной анфиладой комнат! У князя Шаховского, потомка Рюриковичей, было всего двенадцать крепостных, земли и вовсе не было, и крепостных Шаховской посылал на оброчные работы в театр: таскать декорации, крутить машины, играть в оркестре; в свободное от спектаклей время они толкались в прихожей.
А к Ежовой жались юные служительницы Мельпомены – молодые воспитанницы школы, – ожидая от нее решения своей судьбы и счастья своей жизни.
– Господа, – обращалась Ежова своим звучным контральто к богатым поклонникам, записным театралам. – Не скупитесь! Кто сыграет в бильярд на счастье Наденьки, Дусеньки, Катеньки?..
И молодые люди не скупились – ив шкатулку Ежовой сыпались белые и красные ассигнации.
Но вот Шаховской вывел на середину комнаты Пушкина.
– Люлю!.. – И из его глаз легко, будто он открыл невидимый кран, покатились обильные слезы. – Обожаю славянский героический эпос. Порадуй… Одари…
Все искали древнюю Русь. Всем хотелось прикоснуться к древней Руси, ощутить ее!..
Ему уже привычно было видеть устремленные на него восхищенные взгляды и, по правилам декламации певуче растягивая слоги, читать.
Трепещет витязь поневоле: Он видит старой битвы поле. Вдали все пусто; здесь и там Желтеют кости; по холмам Разбросаны колчаны, латы; Где сбруя, где заржавый щит; В костях руки здесь меч лежит; Травой оброс там шлем косматый…
– …Вот она, Русь! – вскричал Шаховской и потом не отпускал от себя Пушкина, говорил о России и, указывая на бюст Петра Великого, стоящий на подставке, хватался за голову: – Уж как велик!
И продекламировал торжественные стихи Ломоносова о Куликовом поле:
Уже чрез пять часов горела брань сурова, Сквозь пыль, сквозь пар едва давало солнце луч, В густой крови кипя тряслась земля багрова, И стрелы падали дожжевых гуще туч…
Вот она, Русь! – повторял он; а потом вспомнил о давнем своем враге Василии Львовиче Пушкине. – Твой дядюшка – позволь быть с тобой откровенным – слабый поэт. Один стих ему только и удался – из «Опасного соседа», как раз за мой счет… Но это ничего: тебя я люлю…
Но все разговоры прервались, когда вошел петербургский генерал-губернатор граф Милорадович.
На лице князя Шаховского выразилось откровенное подлое искательство. Ежова бросилась к всемогущему человеку, знаменитому герою, великодушному рыцарю:
– Граф, я ищу вашей защиты!
– Кто же ваш обидчик, драгоценная? – Милорадович покручивал пышные усы.
– Представьте, граф, меня оскорбили! – И Ежова рассказала происшествие в театре.
– Катенька, ты затрудняешь графа, – беспокоился Шаховской.
Но петербургский генерал-губернатор Милорадович грозно вскинул голову:
– Поезжай и объяви господину Ланелю, – приказал он своему адъютанту, – он высылается из России!
И нахмуренное его чело выражало всю силу и непреклонность российской государственности.
Впрочем, вскоре грозные складки разгладились, взор прояснился – и прояснившийся свой взор Милорадович обратил на юных девушек. Не был ли этот театральный салон и великосветским домом свиданий?
Милорадовичу был приготовлен сюрприз: прелестная шестнадцатилетняя дебютантка с пышными черными волосами, белозубой улыбкой, с близорукими и поэтому особенно добрыми, преданными глазами; Шаховской усиленно хлопотал возле нее.
– Ну-с, Сасенька Колосова, – сказал он, шепелявя. – Читай свою роль Моины. Да уж постарайся!..
Милорадович даже крякнул, глядя на юную актрису и садясь в кресло посредине комнаты.
– Люблю следить за развитием юных дарований, – сказал он, следя за каждым ее движением.
А Шаховской давал указания:
– Ты представь: ты любишь врага, который унизил царя Локлинского, твоего отца… Но ты хочешь счастья. Вот я за отца дам реплику: «Так ты Финга-ловой ответствуешь любви!»
Юная дебютантка начала декламацию из «Фингала» Озерова:
Под шлемом вид любви блистал в его чертах, Пришел к моей душе и мой рассеял страх. С тех самых дней мои Фингалом мысли полны, Спокойствие мое он уносил чрез волны…
– Charmante! – воскликнул Милорадович и вместе с креслом придвинулся ближе к девушке.
– Нет, нет! – вскричал Шаховской. Он так увлекся репетицией, что, видимо, забыл обо всем прочем. – Нет, Сасенька, нет-нет! – Он стал рядом с Колосовой. – Повторяй за мной: «Под слемом…» – Он произнес это неестественно тягуче, он обе руки поднял к лысой, круглой голове – воображаемому шлему.
– Под шлемом, – повторила Сашенька Колосова.
– «…вид люли блистал в его очах», – теперь скороговоркой проговорил Шаховской.
Сашенька Колосова замялась.
– И индикация, индикация – руками ко мне, к отцу! – неожиданно возбуждаясь, впадая в какое-то полуприпадочное состояние, в истерику, с пеной на губах кричал Шаховской. – «С тех самых дней мои Фингалом мысли полны…» На правую, на правую, на правую!.. А левую отставь… И индикация ко мне!
«Спокойствие мое он уносил чрез волны…» И индикация ко мне, к отцу!
Здесь же была мать дебютантки – известная пантомимная танцовщица Евгения Ивановна Колосова – молодая и красивая женщина. Она с тревогой следила за любовными эволюциями графа Милорадовича.
Она, давая уроки танцев, завела важные светские связи и дочь отдала не в Театральную школу, а в частный пансион мадам Мюсар, где обучали иностранным языкам… И во всем облике знаменитой балерины проглядывало собственное достоинство – столь необычное в актерском мире.
Когда Милорадович, покачивая станом, направился к девушке – Колосова-старшая, как наседка, бросилась защищать птенца от когтей ястреба… Она не отходила от графа ни на шаг. Какой невыгодный контракт предлагают ей заключить! Жалованье – тысяча семьсот пятьдесят рублей, но на квартиру всего двести пятьдесят, а дров – всего восемь сажен… Не может ли могущественный граф повлиять?
Се que femme veut, Dieu le veut[41]. Но напрасно Милорадович пытался устранить неожиданную преграду, его любезность постепенно истощилась. Он расстроился, раскланялся и уехал, оставив на диване папку с протоколами заседаний Государственного совета.
Но уже Пушкин был рядом с юной дебютанткой. У нее в выговоре был недостаток: она «р» произносила на французский манер – как это прелестно! Он разразился восторженной тирадой о совершенстве ее декламации. Красноречие его было неистощимо. Он сыпал шутливый вздор: «Вы Сашенька, и я Сашенька. Вы дружите с моей кузиной Ивелич? Но как может рай совместиться с адом. Как может ангел дружить с мегерой? Так где же они увидятся?»
Конечно же в салоне Оленина, там встречается весь артистический Петербург!
Что касается Шаховского – мнение о нем у Пушкина составилось давно. Из-под пера Шаховского непрерывным потоком лились комедии, оперы, трагедии, водевили, дивертисменты… Но он был слабый писатель.
XVI
В печальной праздности я лиру забывал,
Воображение в мечтах не разгоралось,
С дарами юности мой гений отлетал,
И сердце медленно хладело, закрывалось…
…Но вдруг, как молнии стрела,
Зажглась в увядшем сердце младость,
Душа проснулась, ожила,
Узнала вновь любви надежду, скорбь и радость…
…Хвала любви, хвала богам!
Вновь лиры сладостной раздался голос юный.
И с звонким трепетом воскреснувшие струны
Несу к твоим ногам!..
«К ней»
Вот кто вызывал у Пушкина любовь и восхищение: Иван Андреевич Крылов. Вот о ком он спорил с Вяземским с особенным ожесточением. Вяземский видел в Крылове площадную грубость, значит – не понимал истинной его народности…
…Крылов сидел перед низким столиком, перекошенным и захламленным огарками свечей, обрывками бумаг, окурками сигар, и грузное его тело глубоко вжалось в пружины ветхого дивана. Не меняя позы, он повернул величественную, тяжелую голову с седыми, растрепанными прядями, и, хотя лицо с обвислыми щеками не изменило выражения, во всем его облике чувствовалась доброта.
– А-а, пришел, – приветствовал он Пушкина. – Вот умница!.. Да, пора одеваться… – На Крылове был домашний засаленный халат.
Они собирались на вечер к Оленину.
Крылов семьи не имел, и квартира была казенная, во флигеле Императорской публичной библиотеки, где он служил. Комнат было несколько, двери в них были распахнуты – но Крылов пользовался лишь одной, и все снесено было в эту комнату: здесь он и работал, и ел, и спал. Возле окна стояло вольтеровское кресло, и хозяин, очевидно, любил посиживать в нем, поглядывая на Невский проспект…
Голуби влетали в открытые форточки и прогуливались, оставляя следы на вещах. Да почему им было и не прогуливаться, когда по комнатам специально рассыпано было зерно…
Вошла девочка лет двенадцати в пестрядиновом платьице, с заплетенными в жидкие косички светлыми волосами – дочь прислуги. Пока Крылов переодевался за перегородкой, она читала вслух басню, а Крылов поправлял.
«Лягушка на лугу, увидевши Вола…»
– Не тараторь, – говорил Крылов. – Начни-ка сначала…
Девочка, обратив к перегородке веснушчатое, острое личико, тряхнула головой.
«Лягушка на лугу, увидевши Вола, затеяла в дородстве с ним сравняться…»
– Затеяла сама, – поправил Крылов.
Пожалуй, ни к кому из писателей старшего поколения Пушкин не относился так восторженно, как к Крылову. В творениях Крылова было то, что должно быть в истинно национальной словесности, – народность. Эту народность Крылова – автора басен, сатирического автора – он оценил еще в Лицее… И в самом облике Крылова было что-то народное, будто он весь – своим характером, складом ума – был представителем народного духа…
У Оленина их обоих – Крылова, которому было уже за пятьдесят, и Пушкина, которому еще не было двадцати, – конечно, попросят читать. Крылов посоветовал вполне дружески:
– Читай из поэмы… У тебя, умница, «Руслан и Людмила» идет хорошо…
Не спеша пошли по набережной Фонтанки. По дороге Крылов принялся жаловаться:
– Есть у меня брат… Родной брат, единственное существо, с которым я связан кровными узами… – Он шел, переваливаясь, дышал тяжело и вздыхал. – Служит гарнизонным офицером; а что за жизнь у гарнизонного офицера? Мундир с плеч слезает, рубашка в дырах, жалованье восемнадцать рублей в треть, значит, серебром всего-то семнадцать рублей, а дел – бумаги по роте, отчеты, всякие обязанности – и так до вечера… Просит помощи… – Крылов казался расстроенным и тяжело вздыхал…
Потом он остановил извозчика; но не для того чтобы сесть в коляску, а чтобы поговорить.
Семеня по мостовой рядом с клячей, грузно переваливаясь и тяжело дыша, он весело говорил:
– Что, любишь под балаганами гулять? – Молодой извозчик с лихим чубом светлых волос, с оспинами по лицу, во все глаза смотрел на странного господина. – Любишь балаганы, а? Вот как-то балаганный дед спрашивает: «В шляпе ничего нет, господа?» Поставил шляпу на перила и ушел. Жду полчаса. Приходит дед. «Что в шляпе, господа?» А в шляпе ничего нет. «В самом деле, говорит, ничего». Так всех и одурачил.
И парень громко захохотал.
Вот и трехэтажный особняк на набережной Фонтанки – с нарядным фронтоном, резным карнизом и колоннами, поддерживающими балкон.
Алексей Николаевич Оленин, помимо того что был государственный секретарь, президент Академии художеств, сенатор, почетный член Академии наук, председатель множества комитетов и комиссий, был и директором библиотеки, в которой служил Крылов.
Его дом недаром называли «Ноев ковчег». Стечение гостей было огромным. Сюда приезжала знать, но принимали и артистов, художников, литераторов – заявивших о себе талантом… В одном кружке обсуждали государственные дела, в другом – выставку в Академии, третий кружок собрался вокруг балетмейстера Дидло… И множество домочадцев – дети разных возрастов, гувернеры, гувернантки, племянницы и воспитанницы, дальние родственницы, бедные приживалки – дополняли толпу гостей.
Гостиные были украшены картинами, статуями, античными слепками, этрусскими вазами, манекенами в римских и греческих костюмах – и походили на залы музея…
Гнедич переводил «Илиаду» Гомера – и в помощь ему были сделаны рисунки; и в кружке обсуждалось: стрела поразила высокомерного Диомида в тарзос, следует ли переводить – в ступню?.. В Киеве близ Михайловского монастыря произведены археологические раскопки – и нечто вроде выставки устроено в гостиной: позолоченные и мозаичные украшения; длинные и изогнутые мечи с рукоятями, покрытыми красного цвета кожей; в сосуде – круглая золотая дощечка в один вершок в диаметре, с портретом, вероятно, Владимира, ибо в руке – крест… И еще в одном кружке обсуждали эти археологические находки…
У Оленина растили отечественные науки и искусства.
Крылов среди сильных мира сего напускал на себя шутовство… Вот его подозвала хозяйка, Елизавета Марковна. Она принимала гостей, лежа на канапе, поставленном посредине комнаты. На лице ее были написаны приветливость и терпение – добрая Элоиза, бедная Элоиза была больна, но мужественно побеждала страдания – ради веселья гостей!
С Крыловым она говорила так, будто он был забавное, малое дитя, – и гости улыбались вокруг.
– Крылочка, расскажи нам о своих делах… – Мужественная Элоиза – рослая, массивная, в шали, накинутой на плечи, в чепце с рюшками, приподнялась на канапе. – Чем ты занят, Крылочка?..
У многопудового, грузного Крылова лицо приняло глуповато-простодушное выражение.
– Если хотите знать, сударыня, готовлю отчет по библиотеке. – Глаза его живо и умно поблескивали. – Много любопытствующих побывало у нас за год – без малого до тысячи особ.
– На, а что еще ты делаешь? – смеясь, будто услышала что-то необыкновенно забавное, сказала Елизавета Марковна.
Крылов тяжело вздохнул.
– Теперь каталогизацией занимаюсь. – И это тоже вызвало смех. – У нас книг – двести пятьдесят тысяч томов, да двенадцать тысяч рукописей. Теперь надобно каталог составить – в азбучном порядке и по авторам…
– Ах ты, Крылочка, – ласково сказала Елизавета Марковна.
Потом Крылова подозвал Оленин. Это был худенький, подвижной старичок, щуплой фигуркой и малым ростом похожий на мальчика, но на сутулого, седого мальчика, с узким лицом, запавшими глазами и острым носом…
Его высокопревосходительство Оленин сидел в кресле, а Крылов почтительно остановился рядом.
– Ну что, любезный Иван Андреевич, – ласково сказал Оленин. – Прочитаешь басню?
Крылов вздохнул.
– Ваше высокопревосходительство… – Крылов замялся. – Басню – отчего ж…
– Что, любезный Иван Андреевич?
– Ваше превосходительство… Брат у меня гарнизонный офицер. Как бы подсобить, перевести поближе?
– Отчего же, любезный Иван Андреевич? Помогу!
– Ах, ваше превосходительство!..
И все было как обычно – читали стихи, обсуждали перевод «Илиады», спорили, является ли славянское искусство непосредственным продолжением античного, смотрели домашний спектакль, восхищались юной дебютанткой Колосовой, осматривали археологические новинки, выслушивали жалобы Дидло и уговаривали его не покидать Россию… и среди пестроты и многоголо-сицы собрания самым интересным для Пушкина все же был Крылов.
Но этому вечеру суждено было стать для Пушкина особым.
Ужинали за маленькими столиками, расставленными в зале.
– Кто это? – спросил Пушкин у своего приятеля Полторацкого. Он глазами указал на красивую женщину, сидевшую за соседним столиком.
Это была двадцатилетняя племянница хозяйки Анна, супруга пожилого бригадного генерала Керна, приехавшая теперь из Полтавской губернии погостить в Петербург… Тюлевое платье на атласе оставляло открытыми пышные плечи, корона из папоротника венчала красивую голову.
– Можно ли быть такой прелестной, – сказал громко Пушкин, стараясь, чтобы она услышала его.
Она уголками губ самолюбиво улыбнулась.
Красота ее поражала. Это была здоровая, земная красота – толстая русая коса по-девичьи уложена, а локоны спущены вдоль округлого, румяного, еще совсем юного лица.
– Вот с кем я готов хоть в ад! – опять нарочито громко воскликнул Пушкин.
Но ее лицо уже приняло строгое выражение.
– Спроси у Annete, – Пушкин локтем подтолкнул приятеля. – Хочет ли она в ад?.. Мы играли бы в шарады…
Она повернулась к ним.
– Нет, – сказала она, сохраняя строгость. – Я в ад не желаю…
Но живой румянец разлился по ее лицу, а в глазах, в их глубине, зажглись огоньки; когда она пошла по залу, в ее движениях была пружинящая легкость, молодая гибкость, кошачья вкрадчивость…
В иные минуты светский флирт и наука любви оказываются ненужными и бессильными. Если тебе вообще суждено счастье – вот оно! Будто молния вспыхнула – и тайное стало явным: прежние увлечения и победы не были счастьем… Недовольство беспорядочной своей жизнью, уже давно мучившее его, с новой силой шевельнулось в душе… Боже, какие бездны разверзлись перед умственным его взором… Где же чистота его помыслов, где святость устремлений?..
Он повсюду следовал за Аннет Керн. Боже мой, сейчас – или никогда!
– У меня темьян, – говорил он.
– Но мне хочется резеды… – кокетливо отвечала она.
– Но ваши ноготки и шиповник ранят!..
– Я хотела бы увенчать себя кипарисом – символом уныния…
– О-о, для меня вы теперь – бессмертник!!!
Они говорили на том условном языке цветов, на котором до них объяснилось уже не одно поколение молодых людей.
Но нет, условный язык не мог передать его чувств!
– Петербург конечно же выигрывает оттого, что вы в нем гостите, – говорил он дрожащим голосом. – Долго ли пробудете вы в Петербурге?..
Она слегка пожала плечами – белый мрамор обрел подвижность и легкость, обрамленный пеной кружев.
– Я завтра же уезжаю из Петербурга…
И с удовлетворением внимательно взглянула на его исказившееся болью лицо…
Так рушились лучшие его порывы…
XVII
Напрасно, милый друг, я мыслил утаить
Обманутой души холодное волненье.
Ты поняла меня – проходит упоенье,
Перестаю тебя любить…
Альбом лежал на коленях, рука держала перо, а мысли были далеко… Все же собственная жизнь представлялась в мрачном свете. Как могло случиться, что он, с самых юных лет стремясь только к счастью, на пути к этому счастью мог сделаться и опасным соблазнителем, и неверным любовником, и беспутным гулякой… И так – год за годом. В душе накопились тоска и боль.
Вслед за стихами «Руслана и Людмилы» он на плотном синеватом листе альбома набросал рисунок пьяной оргии…
Может быть, в мире борются светлые и темные силы? Может быть, добро и зло растворены в природе, как тьма в ночи и свет в солнечном дне? Он хотел бы вслед за Данте заглянуть за пределы жизни, туда, где вершится суд и где каждому воздается… Или в духе творения Казотта написать о бесовских силах, о влюбленном в женскую красоту бесе… В этих фантазиях чудились новые возможности для поэзии…
Он нарисовал пьяного, сидящего за столом, уставленным бутылками, – беса с длинным и толстым хвостом. Пьяная женщина с распущенными волосами плясала – он придал ей вид пляшущей ведьмы. А внизу листа нарисовал скелет – в плаще, накинутом на кости, и при шпаге… Смутный новый замысел явился ему – беса-искусителя…
XVIII
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья.
Россия вспрянет ото сна…
«К Чаадаеву»
Все свои мысли и тревоги он нес к тому, кто в это время был лучшим, ближайшим его другом, – к Чаадаеву.
Возле Демутова трактира, старейшего в городе, у Полицейского моста и на набережной Мойки всегда было оживленно. Сам петербургский полицеймейстер Горголи наезжал сюда чуть ли не каждый день, наблюдая порядок… Здесь занимали номера восточные посланцы – в пестрых одеждах, с тюрбанами на головах; в номерах беднее ютились немецкие портные, шведские капельмейстеры, английские конюхи – искатели счастья и заработков в России… Сквозь высокие подворотни трактира то и дело въезжали и выезжали возы. В погребах бойко торговали навынос вином… И народ толпился, лузгая семечки и глазея на иностранных гостей, на путешественников, купцов и посланников.
Но в апартаментах, занимаемых Чаадаевым – обширных, роскошных, недоступных даже посланникам, с отдельным входом и специальным швейцаром у дверей, царила тишина и шторы были приспущены.
Здесь жил философ, мудрец, наблюдатель жизни.
– Пусть мирской поток разбивается у порога жилища, – поучал Чаадаев. – Гони прочь суету, гони светские новости – погрузись в себя: размышляй и чувствуй…
Голос у него был тихий, ровный, бледное лицо с будто нарисованными на щеках красными кружочками, казалось неподвижным – лишь тонкие губы слегка шевелились и глаза смотрели задумчиво, строго…
И этот ровный голос и восковое неподвижное лицо удивительно действовали на душу… Да, вот так жить, вот так обуздать свои страсти – чтобы впустую не растратить себя, вот так примирить противоречия жизни – чтобы не было боли, горечи, раскаяния…
– Для души точно так же существует известный режим, как и для тела, – наставлял Чаадаев. – Да, мой друг, нужно дисциплинировать свой ум. И особенно важны утренние часы. В эти часы душа возносится на ту высоту, на которую только способна… Отдавайте эти часы труду, размышлениям…
И, поговорив о самоусовершенствовании, друзья принялись обсуждать судьбы мира – политическую жизнь народов, уроки исторического опыта, будущее человечества вообще – и России.
– Петр, Петр – вот кто притягивает наш взор, когда думаешь о России, – размышлял Чаадаев.
И Пушкин соглашался. Великий человек – Петр! Среди обширных своих дел он бросил взгляд и на словесность. Он заметил Копиевича, возвысил Феофана, увидел пользу в труженике Тредиаковском – а потом явились Антиох Кантемир и Михаил Ломоносов, и вот так на пустом месте в России возникла литература!..
Ну, хорошо, между прошлым и настоящим России легла пропасть – Россия сближена с Европой… Но миром движет нравственная идея! Какое место в движении человечества займет Россия? К чему она призвана? Какая задача возложена на Россию судьбой?
– Хочу признаться тебе, мой друг, в тайном желании, – сказал Чаадаев. – Служба тяготит…. и я мечтаю о путешествии.
Они вместе отправятся путешествовать по Европе! Да, в чужих странах яснее станут исторические предначертания – и они сравнят Россию с Европой… А пока их нравственный долг – посвятить себя свободе…
– Да, для французских королей уничтожение крепостного права было куда более затруднительно, чем для русского правительства… – Чаадаев со знанием дела принялся развивать эту мысль.
Да, Россию ожидают преобразования, и она, конечно, превратится в правовое государство, с выборами в законодательный орган – но, конечно, при сохрании дворянских привилегий – так, как это замыслил Сперанский в «Плане государственного образования».
Но почему же Александр бездеятелен? Почему не Сперанскому, а Аракчееву вручена Россия?..
И они заговорили об Александре. Он бездеятелен по натуре. Он – не государственный деятель. Он – в сетях им же созданного Священного союза… Но все же дать России конституцию, дать крестьянам свободу – может только Александр. Нужно воздействовать на него! Пушкин это делает стихами. Но если представится случай… О, этот план взволновал их обоих. Если представится случай – они выскажут твердо и смело в лицо императору свои убеждения!..
– Нам суждено, мой друг, идти вместе, – тихим голосом проникновенно сказал Чаадаев. – А из этого воспоследует много полезного – и для нас, и для других…
Пушкин уходил от Чаадаева нравственно обновленным, успокоенным, полным новых сил.
XIX
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы!
«К Чаадаеву»
В гущу либералистов, ожесточенных споров, пылкого витийства он попадал, когда приходил в старинный, еще восемнадцатого века, массивный, из тяжелого камня дом на набережной Фонтанки, принадлежащий вдове знаменитого писателя – Екатерине Федоровне Муравьевой.
У ее сына, офицера Генерального штаба Никиты, собирались друзья. Здесь высказывались сокровенные мысли…
Гостиная, в которой принимал Никита, была и его кабинетом; в простенке между окнами на подставке высился мраморный бюст главы семьи, Михаила Никитича Муравьева: благородный просветитель и друг человечества мог убедиться, что в его семье верны его заветам…
Пушкин здесь знал всех, и его знали все. Михаил Лунин – легендарный храбрец, красивый, рослый, с бархатными глазами на бледном лице и мягкими прядями русых волос, взяв Пушкина под руку, прогуливался с ним вдоль книжных шкафов, рассуждая о литературе.
– Признайся, милый друг, стихи – это мошенничество, – говорил он шутливо. Сам он пылко мечтал об авторстве. – Рифма скрадывает мысль в угоду придуманным правилам – не так ли? Проза, по мне, лучше выражает и идеи, и поэзию жизни… Знаешь, я задумал роман из времен междуцарствования… историю Лжедмитрия…
И они обсуждали замысел, в котором давняя легендарная история была лишь прологом к современной жизни.
Или Илья Долгорукий – адъютант Аракчеева, высокий, громоздкий человек с осторожными движениями и вкрадчивым голосом, – пожимая ему руку, спрашивал:
– Ну, что наша отечественная литература?..
– Больна французской болезнью, – шутил Пушкин, намекая на подражательство.
И оба смеются.
Николай Бестужев – в сюртуке морского офицера с двумя рядами золотых пуговиц и нашитыми на эполеты номерами флотского экипажа – приветливо улыбался:
– Здравствуй, Пушкин… Ну что твоя Людмила?.. Среди них всех, затянутых в блестящие военные мундиры, пожалуй, только он один был во фраке… Он досадливо морщился. Это как бы отдаляло, отличало его от всех. Но он – восприимчивый поэт – разве не перенял храбрость этих офицеров, их нравы, обычаи? Он, как и они, дрался на дуэлях, как и они, кутил, не хуже их держался на лошади, как немногие, владел пистолетом и шпагой, был прекрасный пловец и неутомимый ходок…
Но вот пошли разговоры о конституции, о представительном правлении. Конституционный строй доказал свою благодетельность. Так что же, Россия еще не готова для конституции, наподобие европейской?
И они вспомнили: среди них – поэт, их поэт, который может выразить их чувства… Пушкин! Пусть Пушкин почитает стихи!
Его окружили тесным кольцом, и среди этих офицеров он казался особенно щуплым, по-юношески легким… Он даже приподнялся на носки, чтобы прибавить себе роста, даже расправил плечи, чтобы выглядеть мощнее…
Звучным голосом прочитал он всем известный, давно всеми выученный наизусть Ноэль об Александре. И все возбужденно задвигались и восторженно зашумели.
– Ну, братец… – Они с удивлением смотрели на него.
– Послушай, братец, да ведь ты, черт возьми…
– Ну и молодец ты, братец!..
Илья Долгорукий рассказал о волнениях среди крестьян в поселенном крае, об ужасах военных поселений. Что же будет? Новое восстание Пугачева? Значит, Россия сгорит в огне крестьянских восстаний?.. А в присутственных местах, а в тюрьмах – сколько беззакония, сколько злоупотреблений… Можно ли дальше терпеть? Нет, нельзя. Так пусть Пушкин прочитает стихи.
И он прочитал оду «Вольность», так хорошо всем знакомую, и еще один Ноэль, сочиненный годом раньше, и эпиграмму на Аракчеева…
И опять послышалось:
– Ну, братец, знаешь…
– Ну и волшебник ты!..
Свободолюбивое витийство разгоралось. Где же реформы? Где обновление страны? Царь не делом занимается, а фрунтовой муштрой… И порыв гнева всех охватил: это вспомнили о намерении Александра вернуть Польше литовские провинции, Украину и Белоруссию. За что Александр ненавидит Россию? За что желает он погубить Россию?
Чувства гвардейских офицеров к своему императору походили на чувство к некогда без памяти любимой женщине, теперь вызывавшей лишь отвращение… Пушкин! Пусть Пушкин прочитает свои стихи!
И он прочитал недавно написанное послание – с призывом отдать себя служению родине и с верой в будущее ее счастье.
И опять раздались восторженные возгласы.
Но все голоса смолкли, когда открылась дверь и вошла хозяйка – маленькая, сухонькая женщина, с властным выражением лица и торопливыми движениями.
Верхний, третий этаж в доме занял с семьей давний друг покойного ее мужа – Карамзин. Теперь Николай. Михайлович сопровождал ее. Он был одет в домашний сюртук и опирался на суковатую палку.
Оба сына – Никита и Александр – почтительно встали, ожидая распоряжения матери. И гости – бравые офицеры – стояли и почтительно молчали.
Карамзин, целуя у хозяйки руку, говорил:
– Екатерина Федоровна, дорогая… необыкновенная моя…
– У моего Никиты – шум, confusion d'idees, и так всегда, – сказала она звучным голосом. – Он всегда был восторженным…
– Но это – священный восторг, это – ваш восторг, моя восхитительная, моя необыкновенная!.. – Карамзин опять поцеловал у нее руку.
– Помню памятное лето двенадцатого года, – улыбаясь сказала Екатерина Федоровна. – Мы жили в подмосковной, и Никита докучал просьбами, желая в армию. Но меня беспокоило его слабое с детства здоровье. – Она с материнской лаской потрепала подпоручика Генерального штаба по щеке. – Он сделался печальным, молчаливым, потерял сон… Однажды мы собрались за чайным столом, а Никиты не оказалось. Что же вы думаете? Он ушел, чтобы присоединиться к армии… и мне пришлось отпустить его.
Никита, склонив голову, поцеловал у маленькой женщины руку.