Почерк у нее был крупный, детский, – она делала много ошибок во французской орфографии.
А он, следуя науке любви, клялся, молил, отвечал на вопросы и разрушал сомнения – перо его было неутомимо.
Она рассказала о некоем Н., который воспитан был совершенно Дон Кихотом; в деревенской церкви, за-гтав свадьбу, он влюбился в невесту: в свои пятнадцать лет она превышала самый идеал красоты. И он заплатил жениху, стал на его место, а на следующее утро, щедро одарив и Лизу, и ее отца-кузнеца, уехал в свой полк. Прошло много лет, он почитал свою жену умершей, вернулся домой, влюбился в красавицу Эйлали и просит у отца благословения. «Негодный, – закричал отец, – твоя жена жива. Выйди, Лиза!» Боковая дверь отворилась, и Лиза в образе Эйлали бросилась на грудь Н.
А он пугал ее сложными рассуждениями, взятыми из учебника немецкой философии, намекал на мрачный свой опыт и явился под ее окна с черной повязкой через лоб – печальным следствием дуэли.
В ее письмах было много рассуждений о том, что женщины во всем чрезвычайны, мужчины имеют тысячи средств к рассеянию, а женщины предаются любви целиком и до дна выпивают чашу постигших их злоключений.
А он требовал тайного свиданья и в одном из писем объявил, что уезжает… надолго… чтобы вдали… чтобы не страдать…
Что творилось в хорошенькой головке, украшенной пышной прической, со спускающимися вдоль щек локонами? Она сдалась. На северной окраине Васильевского острова жила ее тетушка. В домике этой тетушки они встретились.
Он приехал раньше времени.
Северная сторона Васильевского острова и летом пустынна, а зимой, в снегу, выглядит вовсе унылой. Чем дальше к песчаной косе, вдавшейся глубоко в взморье, тем реже каменные дома, тем обширнее пустыри… Наконец строения вовсе исчезают, лишь на последней возвышенности перед плоской прибрежной равниной видны несколько ветхих домиков.
Унылая сторона! Снег, снег… Голые деревья раскачивают ветвями… Вдали, на Петровском острове, чернеет роща.
И вот подкатил зимний дормез, пересаженный на полозья… Из ноздрей косматых лошадей валил пар, кучер в нагольном тулупе натянул вожжи, и этот пар, скрип полозьев и запах нагольного тулупа превратили мечту в явь… Он бросился открывать дверцу.
Из кареты выпрыгнула румяная горничная, вслед за ней – Таланья – в бархатной шубке, отороченной соболем, в шляпке с вуалью, в сапожках – легкая, счастливая…
Пошли по рыхлому, проваливающемуся под ногами снегу к калитке, болтающейся на одной петле, а потом через садик к домику с уютным крыльцом и вьющимся из трубы сизым дымом.
В комнате пол натерт был мастикой, в клетке прыгала пестрая птичка, на стенах, оклеенных дешевыми обоями, во множестве развешаны были литографии и портреты, на подоконниках, прикрытые марлевой ря-днинкой, стояли банки с соленьями и вареньями, а в покойном, старинном кресле, с колодой карт в руках, сидела маленькая, опрятная старушка – нарумяненная, с накладными буклями, в крахмальном чепце и с шалью на плечах.
Восклицания, поцелуи, вопросы, объяснения – и вот уже садятся за стол, покрытый вязаной скатертью, и идут рассуждения о Петербурге, воспоминания о старом времени и безобидные сплетни о соседях.
Вдова-чиновница живет здесь одна, вдали от света, и жизнь кажется ей счастливой: по праздникам она ходит в церковь, по будням вяжет чулок, вместе со служанкой читает Минею да гадает на картах… Ее муж, оставив службу, когда-то купил здесь домик… Царствие ему небесное!
– Не граф ли Пушкин? – спросила она, желая выказать знакомство с петербургским светом.
Этот молодой человек, любезно сопровождавший ее племянницу, явно пришелся ей по вкусу.
Но Таланья, но девочка, что успели сделать с ней мечты и любовь! Она краснела, бледнела, теребила батистовый платочек, и во взглядах, которые исподлобья она бросала на молодого человека, был неодолимый искус, ее глаза походили на две бархатные бабочки, летящие на огонь…
Высокая, костлявая служанка Меланья ходила по комнате крупными шагами, подавая на стол.
Потом гостя заняли альбомом Таланьи – в четвертую долю листа, с обтянутыми зеленой юфтью углами.
Помимо стишков и рисунков здесь был модный словарь:
Любовь – это мечта, сердечное сновидение…
Надежда – это жизнь, дар божества…
Счастье – это ложь, которую допускает наш разум…
– Я знаю, – улучив момент, шепнула Таланья. – Вы все считаете женский пол очень глупым… Признайтесь, вы так считаете?..
Но уже пора и в обратный путь – к благодетелям, которые когда-то взяли маленькую сироту на воспитание!..
– Теперь надолго забудешь тетушку?..
– А вот и нет! – И Таланья нежно обняла старушку. «
Снова крыльцо и тропинка в снегу.
– Сударь, – сказала горничная, когда ее госпожа поднялась в карету. – Ведь моя бедная барышня совсем потеряла голову!..
Этот слишком шустрый молодой господин показался ей похожим на проказливого беса.
X
Блажен, кто в отдаленной сени,
Вдали взыскательных невежд,
Дни делит меж трудов и лени,
Воспоминаний и надежд;
Кому судьба друзей послала,
Кто скрыт, по милости творца,
От усыпителя глупца,
От пробудителя нахала.
«Уединение»
Итак, учиться нужно было у многих поэтов, черпать из разных источников.
…Казармы Преображенского полка – массивное здание, с офицерскими квартирами – находились возле Зимней Канавки.
– Павел Александрович Катенин принимает? Рослый, седоусый денщик грозно выставил грудь, вскинул голову, вытаращил глаза – точно так, как делал его господин, строгий полковник, с которым Пушкин некогда познакомился в театре.
– О ком доложить-с?
И, громыхая сапогами, денщик пошел вдоль внутренней галереи.
Пушкин с любопытством оглядывался. За дверьми офицерских квартир слышались голоса. В воздухе плавал резкий чад кухонь. С внутреннего двора доносились команды.
Позвякивая шпорами, быстрым, твердым шагом подошел Катенин.
– А я спрашиваю: какой Пушкин? – У него за воротник мундира еще воткнута была салфетка. – Мы у приятеля собрались… Граф? Нет, говорит, молоденький, небольшого росточка. Значит, вы!
И протянул Пушкину руку, а Пушкин протянул ему толстую трость с костяным набалдашником и – полусерьезно-полушутливо – сказал:
– Как некогда Диоген пришел к Антисфену, так и я пришел к вам. Побей, но выучи…
Лицо Катенина сохраняло надменность, усы его горделиво топорщились, а брови были напряженно подняты, но румянец довольства разлился: он любил, когда искали его совета.
– Ученого учить – только портить!..
Его квартира оказалась похожей на кабинет ботаника: множество цветочных горшков с разнообразными растениями стояли будто выстроенные шеренгами, как солдаты в строю. Количество книг было огромно – но и они были выстроены. На обширном столе бумаги были сложены листок к листку.
Прежде чем усадить гостя, аккуратный полковник метелочкой из петушиных перьев смахнул с дивана и кресел невидимую пыль.
– Любезный Пушкин. – Он и сам говорил любезно, но при этом лицо сохраняло беспокойную напряженность. – Почитайте что-нибудь из поэмы… Ну вот, хотя бы то место, где ваш герой выбирает меч…
Содержание песен было ему знакомо! Пушкин почувствовал волну крови, прилившую к; лицу. Он прочитал – негромко, не спеша:
…Но вскоре вспомнил витязь мой, Что добрый меч герою нужен И даже панцирь; а герой С последней битвы безоружен…
Катенин слушал, наклонив голову, и выражение явного нетерпения появилось на его лице; он спешил высказать свое суждение.
– Нет, нет, любезный Пушкин. – Говоря «нет», он улыбался.
…Чтоб чем-нибудь играть от скуки, Копье стальное взял он в руки, Кольчугу он надел на грудь И далее пустился в путь…
– Все это место не будет на пользу вашей славы… А? Как вы полагаете?
Пушкин смотрел на Катенина во все глаза.
– Вы знаете стихи Горация? – продолжал блистательный полковник. – Вот именно, и так же у вас: гора родила мышь. Нет, вы подумайте: описано старинное страшное побоище, а для чего?.. Руслан не нашел меча и поехал дальше… И все. Такой ничтожный конец после такого пышного начала!
Пушкин смутился и, как всегда, будто подчиняясь инстинкту, смущение прикрыл шуткой:
– Дело не хорошее… Однако, надеюсь, никто, кроме вас, не заметит…
Полковник посмотрел на него внимательно, будто взвешивая его слова, его мимику, его интонации, – и ринулся в наступление:
– Что ж, по дружбе я буду молчать. Только не знаю, любезный Пушкин, поможет ли вам моя скромность…
– Все же оставлю уж так, как есть, – отпарировал Пушкин. – Поздно уж исправлять…
– Боюсь, многие догадаются, – скрестил шпаги Катенин.
– Надеюсь, это время не скоро придет, – ответил Пушкин.
Они смотрели друг на друга: тяжеловесный полковник – хмурый, заносчивый, напряженный, с выгнутыми бровями и поджатыми губами – и легкий, худощавый, низкорослый юноша, в голубых глазах которого и в подвижном, то мимолетно улыбающемся, то мимолетно задумчивом лице нельзя, казалось, уловить ничего, кроме веселой шутливости и непосредственности.
– Знаю, арзамасцы будут праздновать вашу поэму, как победу над противниками, – сказал Катенин. – А я не выношу ваших арзамасцев, главное, вашего Жуковского… Все у них – чужеземное. Весь этот их романтизм заимствован с Запада… А нам нужно заимствовать силу и красоту из отечественной, из народной поэзии!..
Он, несомненно, был патриотом, вольнодумцем, было чему у него поучиться; он любил народные просторечья в поэзии и был ярым противником слащавости, манерности, всяких томных вздохов, кроткого сна, унылых взоров.
– Не почитаю, как Шишков, что язык церковнославянский есть древний русский… Но все же уверен, что славянизмы обогатили наш язык! И читателю хочется древнего языка, старинного быта, хочется вокруг. ласкового князя Владимира увидеть Илью Муромца, Алешу Поповича, Чурилу, Добрыню, а в вашей поэме ничего этого нет…
Он и сам написал поэму о древнем витязе: «Мстислав Мстиславович – по прозванию Удалой».
– У ваших карамзинистов, что ни пишут, лишь четырехстопный ямб. А у меня – тринадцать различных стихотворных метров! Право, не знаю, кто из современных русских стихотворцев более меня работает над стихом!
Казни столп; над ним за тучей Брезжит трепетно луна; Чьей-то сволочи летучей Пляска вкруг его видна…
У меня – просторечие, фольклор, энергия! У меня – оригинальность!.. А ваши прежние стихи, – вспомнил он о Пушкине, – должен вам сказать, мне и вовсе не нравятся.
В журналах были напечатаны «Измены», «К Ли-цинию», «Наполеон на Эльбе», «Певец», «Воспоминания в Царском Селе», «Гробница Анакреона» – неужто Катенину так-таки ничего не нравилось, кроме своих собственных произведений?
– Хорошим почитаю только одно ваше стихотворение, коротенькое: «Мечты, мечты! Где ваша сладость!»
И, видимо посчитав, что сказал уже достаточно много неприятного, смахнул с колена невидимую пылинку и предложил миролюбиво:
– Князь Шаховской наслышан о вашей поэме и просил привести вас к нему на чердак. Не желаете ли?
Что ж, Пушкин решил вобрать опыт многих. Почему бы ему не пойти к Шаховскому?
XI
Внимает он привычным ухом
Свист; Марает он единым духом
Лист; Потом всему терзает свету
Слух; Потом печатает – ив Лету
Бух!
«История стихотворца»
– Сказать по секрету?
– Скажи…
– Сказать?
– Да ты говори, говори!..
– Так вот: наша литература восемнадцатого века не многого стоит.
– Ты сошел с ума! Ты думаешь, что говоришь?
С первой минуты встречи они спорили, а разлука длилась около двух лет. Вяземский – московский житель – служил в Варшаве и лишь по делам службы заехал в Петербург. Он выглядел солидно. Внешне простецкое, грубо вытесанное лицо князя Петра посуровело: рыжеватые бачки разрослись, маленькие глазки глубже ушли в глазницы. Он вышагивал по комнате, а Пушкин проворно следовал рядом.
– А такие гиганты, как Державин, как Карамзин? – с силой спросил Вяземский. – А такие гиган? ты, как Озеров, как Дмитриев?
– Ну, уж Озеров никак не гигант, – Пушкин упрямо тряхнул головой.
– Но помилуй, Озеров – поэт! – У Вяземского от напряжения заиграли желваки широких скул.
– Какой он стихотворец! – Пушкин развел руками: дескать, делай со мной что хочешь! – В его стихах ни благозвучия, ни чувства…
Вяземский резко остановился. Он буравил Пушкина острым взглядом своих маленьких, глубоко сидящих глаз и возмущенно возводил брови.
– Праведные за грешников не отвечают. Несколько слабых стихов не отнимут у остальных прелести и достоинства!
Воздев руки, он продекламировал:
Я удалился вас и оных мест священных,
За волны шумные, в страну иноплеменных…
Но Пушкину вспомнились другие стихи. Он тоже продекламировал:
…Он дал мне нову жизнь, для сердцу чувства новы,
И огнь, палящий огнь пролив в моей крови…
Стих неповоротлив, непрозрачен, шероховат. Точность лишь приблизительная, а что может быть хуже этого?
Их оценки не сходились. А ведь они оба были арзамасцы.
Устав от спора, с раскрасневшимися лицами, они опустились в кресла. Помолчали.
– Зато Озеров – трагик! – сказал Вяземский.
– Трагик? Но. что это за изображение Дмитрия Донского? Должно все же сочетать вымысел с верностью историка. И помилуй – можно ли так слепо следовать правилам французского театра?
– Я бы согласился относительно Майкова, – сказал Вяземский. – В его комических поэмах нет комической веселости…
– Да как же так! – Пушкин вскочил со своего места. – Да его «Елисей» истинно смешон.
– Ну, уж прости… – Вяземский тоже поднялся. И они снова забегали по комнате.
– Неужто ты не ценишь Дмитриева? Неужто ты не понимаешь, что Дмитриев истинно велик!..
– Нам нужно свое – русское, национальное. А в Дмитриеве нет ничего русского, своего…
– Своего! Вот и в твоей «Вольности» некоторые стихи – совершенно херасковские.
– Как это – херасковские?.. – Волна крови хлынула в лицо Пушкину.
– Вот так – херасковские…
– Как это – херасковские?..
Они остановились друг против друга. Спор, кажется, мог завести слишком далеко…
– Мы не можем с тобой разговаривать, – сказал Вяземский. – Я туг, несговорчив, неподатлив. А ты – оскорбляешься.
– У меня свое мнение…
Да, спор мог завести слишком далеко. А ведь у них были общие враги…
И они договорились пойти на заседание в Российскую Академию, на торжественную церемонию принятия в Академию вождя арзамасцев – Карамзина.
XII
Бессмертною рукой раздавленный зоил,
Позорного клейма ты вновь не заслужил!
Бесчестью твоему нужна ли перемена?
Наш Тацит на тебя захочет ли взглянуть?
«На Каченовского»
Сколько споров разгоралось! Казалось, от того, как оценить русский стих Хераскова, или шестистопный ямб Ломоносова, или «Эпистолу» Тредиаковского, или десятистишие Осипова – зависит весь дальнейший путь…
Так могло быть только при становлении новой литературы!..
Давно заседание Российской Академии не вызывало столь большого стечения публики. Возле старого, ветхого здания на Васильевском острове – с флигелем для типографии, с хозяйственными пристройками и длинным забором вокруг сада – выстроился ряд карет. Зал был переполнен, кресла пришлось снести из остальных помещений…
Академики – большинство в париках – заняли места; почетные гости – члены Государственного совета, министры, сенаторы – уселись вблизи круглого стола.
Журналист, готовящий отчет о собрании, записал в свою тетрадь:
«Зрелище восхитительное! Видишь особ, отличенных саном и породою, наравне с незнатными любимцами и любителями муз. В одном обществе видишь духовных, чиновников, грозных воинов, неустрашимых мореходов, мирных служителей науки…»
Сам министр народного просвещения и духовных исповеданий князь Александр Николаевич Голицын – с короткими ногами, крупной головой и мясистым лицом – был здесь. А неподалеку от него сидел – с гордо вскинутой головой и любезной улыбкой на надменном лице – министр внутренних дел граф Кочубей, при лентах и орденах.
Пушкин смотрит вокруг с живым любопытством. По стенам зала развешаны были портреты знаменитых деятелей Академии – Ломоносова, Кантемира, Олсуфьева, Елагина, митрополита Самуила, Татищева… Заседание начиналось, как обычно, в одиннадцать часов, и яркий свет зимнего дня лился сквозь высокие окна.
Вот поднялся, затянутый в морскую форму, старик – прямой и строгий – президент Российской Академии адмирал Александр Семенович Шишков.
– Почтенные сочлены! – Голос его звучал как обычно негромко и глухо. – Милостивые государи! – Бледное его лицо с резкими чертами и разросшимися бровями, казалось, выражает лишь холодность и неприветливость.
Но уже Пушкин не мог, как верный арзама-с е ц, видеть в нем только врага. Этот старец принадлежал истории, за плечами его вставали война двенадцатого года, пламенные манифесты, слава отечества…
– По утвержденному уставу Российской Академии, мы ежегодно избираем на имеющиеся упалые места…
Упрямый Шишков оставался верен варяго-русско-му своему языку, и слово, употребляемое им – упалые, – назавтра, конечно, обойдет весь Петербург, вызвав у одних смех, а у других – восхищение.
Шишков сказал вводную речь о любви к отечеству.
– Совместны ли между собой две любви – к иностранному и к своему? – По своему обыкновению он поднял вверх указательный перст. – Отечество, страна, где мы родились, колыбель, в которой мы взлелеяны, гнездо, в котором согреты и воспитаны. Отдадим все силы отечеству!.. Но какая труба удобнее внушит глас свой в уши и сердца многих, как не книга? Книга опасна. Неверие может извергать смех и кощунство, лжеумствование – бросать свои плевелы, злочестивая душа – возбуждать склонность к злонравию. Так лучше не иметь ни одной книги, чем иметь худые…
А потом поднялся действительный член Российской Академии господин статский советник Николай Михайлович Карамзин.
Вот ради того, чтобы послушать знаменитого писателя, автора «Истории государства Российского», множество людей и съехалось сюда. Слава его была в зените. Этот человек заглянул в прошлое Российского государства. Теперь этот человек должен ответить на вопрос, который жгуче всех волновал: что дальше ожидает Росеию? Каким дальше пойдет она путем?
В торжественный этот день к парадному фраку Карамзина пришита была орденская звезда… Внутреннее волнение заставило его побледнеть. Иссеченное глубокими складками лицо, нимб седых волос вокруг головы опять сделали его похожим на пророка…
И зал замер.
– Милостивые государи! – Карамзин стоял перед внемлющей ему толпой – строгий и благообразный.
И опять Пушкин испытал горячее, противоречивое чувство. Он не мог не восхищаться Карамзиным – и противился мощному его воздействию. Карамзин принадлежал к прошлому – взглядами, поэзией, чувствами. А он, Пушкин, устремлен был в будущее.
– Первыми словами моими должна быть благодарность за честь, которой меня удостоили…
И вот Карамзин перешел к главному:
– Петр Великий, могучей рукой своей преобразовав отечество, сделал нас подобными другим европейцам. Жалобы – бесполезны. Связь между умами древних и новейших россиян прервалась навеки. Мы не хотим подражать иноземцам, но пишем, как они пишут; ибо живем, как они живут; читаем, что они читают; имеем те же образцы ума и вкуса; и участвуем во взаимном сближении народов – сближении, которое само есть неизбежное следствие просвещения…
Итак, великий человек ответил на вопрос. Итак, Россия пойдет европейским путем!
Какой восторг это вызвало у части публики…
– Но, – продолжал Карамзин, – Великий Петр, изменив многое, не изменил всего коренного русского: для того ли, что не хотел, для того ли, что не мог! Ибо и власть самодержцев имеет свой предел… Сходствуя с другими европейскими народами, мы разнимся с ними – в обычаях, в нравах…
Итак, Россия не может идти обычным путем европейского развития! Какой восторг это вызвало у другой части публики… Споры продолжались и тогда, когда заседание окончилось. Кипели противоречивые страсти. Кажется, никогда и нигде соотечественниками не высказывались одновременно столь противоположные мысли о собственной стране! Значит, в области истории, как и в области поэзии, мыслящий человек должен искать собственный путь…
XIII
Не всякого полюбит счастье,
Не все родились для венцов.
Блажен, кто знает сладострастье
Высоких мыслей и стихов!
Кто наслаждение прекрасным
В прекрасный получил удел
И твой восторг уразумел
Восторгом пламенным и ясным.
«Жуковскому»
Уже четвертая песнь была написана, он еще и еще раз ее отделывал… Людмила, невидимая для других, в волшебной шапочке гуляет по садам Черномора.
О друге мыслит и вздыхает, Иль, волю дав своим мечтам, К родимым киевским полям В забвенье сердца улетает; Отца и братьев обнимает, Подружек видит молодых И старых мамушек своих…
Он мог бы воспользоваться воспоминаниями Людмилы, чтобы выполнить требования Катенина: показать в подробностях старинный Киев, ввести старинные слова, назвать знаменитые имена… Но нет, это вело бы к громоздкости, мешало бы полету фантазии; архаизмы, как тяжелые доспехи на рыцаре, сковали бы стих… У Катенина не было истинного вкуса – вот что он понял…
Он свободно черпал из разных источников: из русских сказок – услышанных и прочитанных, – из русского рыцарского романа восемнадцатого века, из знаменитых поэм – «Душенька» Богдановича, «Бахари-ана» Хераскова, «Добрыня» Львова, «Елисей» Майкова… Немало потрудились русские писатели!..
Увы, старая школа имела не много достоинств!..
Он простую сказку возвел в героическую поэму; и во всем была простота, естественность, и пестрые эпизоды спаял воедино звонкий, легкий, гармоничный стих…
XIV
Кто счастье знал, уж не узнает счастья. На краткий миг блаженство нам дано: От юности, от нег и сладострастья Останется уныние одно…
Но что происходило в уединенном домике на Васильевском острове?
Все чаще и чаще звон колокольчика нарушал тишину заснеженной равнины, и взмыленные лошади, запряженные в зимний дормез на полозьях, вскачь одолевали склон невысокого холма… С ворот и забора испуганно взмывали галки. Снег серебрился, колеи ото дня ко дню становились глубже, а солнце ото дня ко дню светило ярче… Снег сделался рыхлым.
В уютной, жарко натопленной комнате со стареньким диваном, с шитыми подушками на канапе и с множеством коробок из-под конфет, из-под перчаток, из-под почтовой бумаги по углам на этажерках – встречались влюбленные. То открывалось старенькое фортепьяно – и милые, беглые пальцы летали по клавиатуре. То милый голосок выводил модные романсы… То в альбоме с уголками, обтянутыми зеленой юфтью, на плотных розовых страницах появлялись надписи, стихи, рисунки…
Покровительствуя влюбленным, добрая старая тетушка уходила навестить соседей…
Глупая тетушка! Искус и невинность вместе образуют взрывчатую, гремучую смесь…
И вот уже слабость уступает напору, любопытство потакает страсти – и осторожность тонет в необоримом порыве, таком же необоримом, как весна в природе, где уже голубеют тени и высоко туманится небо…
XV
О ты, надежда нашей сцены!
Уж всюду торжества готовятся твои,
На пышных играх Мельпомены,
У тихих алтарей любви.
Как сладостно!..
Но, боги, как опасно
Тебе внимать, твой видеть милый взор!
Забуду ли улыбку, взор прекрасный
И огненный, волшебный разговор!
Волшебница, зачем тебя я видел –
Узнав тебя, блаженство я познал –
И счастие свое возненавидел.
«Отрывки»
Просторная квартира князя Шаховского называлась чердаком, потому что располагалась на верхнем этаже трехэтажного дома.
– Сын Сергея Львовича и Надежды Осиповны? – И князь Шаховской с театральным эффектом развел руки, будто принимал в объятья любезного ему молодого человека.
Он был в зеленом, засаленном сюртуке, с небрежно повязанной вокруг шеи косынкой и, неряшливый, непричесанный, неприбранный, выглядел вовсе не столь внушительно, как в театральном кресле. Рябое его лицо, с обвисшим подбородком и птичьим крючковатым носом, дергалось, веки неспокойно мигали.
– Рад тебе и уже люлю! – Это означало – люблю. Голос у князя был тонкий, он сюсюкал и глотал слога. – Восхищен – всех просю-сю-сю и молю: приведите его! Потому что люлю и люлить буду до самой смерти наш фольклор… – Он подозвал жену: – Ка-тенька, Катенька!.. Сын Сергея Львовича и Надежды Осиповны…
Подошла гражданская жена князя, или, как ее иначе называли, домоправительница, или, еще иначе, мать его пятерых детей, – небольшого роста, быстрая, с энергичными движениями актриса Екатерина Ивановна Ежова. На ее помятом лице будто наклеена была театральная улыбка.
– Очень приятно-с… Чувствуйте себя как дома-с… Но ее лицо тотчас сменило выражение; она повернулась к остальным гостям:
– Представьте, господа, какой случай со мной произошел!
Специальных дней у Шаховского не было, сюда съезжались, кто когда хотел, и всегда кто-нибудь да был.
– Я играла в «Липецких водах» старуху… Знаете эту сцену… когда старуха в гневе… когда она падает на стул… когда она требует воды…
И Ежова протянула руку, будто за стаканом воды, приоткрыла рот, будто ловя воздух, – и упала на стул, будто играла на сцене.
– Без хвастовства скажу: всегда слышала фу-рорное хлопанье. И вдруг слышу – шиканы!.. Каково, господа? Князь! Этого никак нельзя оставить безнаказанным!
Поражало могучее ее контральто – голос ее, как звуки органа, заполнял комнату.
– Это нельзя оставить, князь!..
– Кто же это, Катенька? – смиренно спросил Шаховской, робея перед своей супругой.
– Я узнала, заезжий путешественник, вовсе не важная птица, швейцарец Ланель. Мне, актрисе Императорского театра, оскорбление… Князь, этого нельзя оставить!
Небрежно одетый, засаленный лакей докладывал о новых гостях.
В этом самом знаменитом в Петербурге театральном салоне встречались авторы и актеры, ученики Шаховского, – главным образом его ученицы – и их поклонники. Разношерстная, пестрая толпа сидела на диванах, креслах, стульях, двигалась по комнатам, пила чай и обсуждала репертуар, новости, декорации Гонзаго и музыку Козловского. Сюда свозились сплетни, слухи и интриги. Здесь определялся репертуар, раздавались роли и назначались бенефисы…
Из внутренних покоев время от времени выскакивали дети Ежовой, как их называли, ежата, и гувернантки, дядьки, няньки загоняли их обратно.
Одни приезжали, другие уезжали. Слышался резкий поучающий голос Катенина:
– А я говорю: Ломоносов оказал языку русскому бесценные услуги. А я говорю: он создал русский язык и в сем отношении до скончания веков останется первым и несравненным…
Корректный и остроумный Хмельницкий – известный автор, сотрудник Пушкина по Иностранной коллегии – в кружке почитателей читал из водевилей:
…поехал я в Сенат,
Оттуда во дворец, оттуда в Летний сад,
Из сада к Знаменью, от Знаменья в Морскую,
С Морской в Фурштатскую, с Фурштатской на Сенную,
С Сенной к Литейной, на Пески,
С Песков в Садовую – какие все скачки!
В другом кружке лощеный и ловкий исполнитель ролей волокит и счастливчиков в любви, известный актер Сосницкий рассказывал:
– Сначала меня определили к отцу – на руках его были гардеробы. Представляете? Сыну суфлера Крото-ва было десять лет, а мне – семь, но ростом я был выше. И сказали: ему десять – и определили в театр…
Но Шаховской всех перекрикивал своим дискантом:
– Меня раздражают вечные амплуа царей и первых любовников. Я не терплю надутости актеров… С какого времени у нас на сцене начались успехи разговорного языка? С моих комедий! Кто первый начал писать русские комедии вольными стихами? Я начал!..
Но полковник Катенин уже подошел к нему твердым шагом.
– Французская трагедия времен Людовика XV – вот образец!.. Искусство не списывает с натур! Есть еще высота, есть еще красота самого предмета!..
Начался спор о французском классицизме.
Но вмешалась Ежова:
– Вы спрашиваете, когда князь пишет? – Она подавала гостям своего князя, как привычное и удобоваримое блюдо. – В самом деле: по утрам должностной народ, перед обедом – репетиции, по вечерам – общество, прежде второго часа мы никогда не ложимся… Думаешь, он спит, а он во сне бредит стихами, вдруг вскочит – и за перо: рифмы прибирать… Князь, расскажи, как ты пишешь…
– Да уж пишу, стараюсь. – Все же в Шаховском было что-то нарочитое, какая-то фальшь, какое-то бесстыдство. Он шепелявил, брызгал слюной, театрально поднимал и театрально вытягивал руки. На лбу у него краснело пятно, и он пояснил: – Каждый день отбиваю поклоны, молюсь: дай мне, господь, силы послужить русской сцене…