Стригалев помолчал немного, как бы ожидая новых вопросов.
— Крестьянина, крестьянина вы забыли! — закричал кто-то в дальнем углу зала. — Что он скажет о вашем колхицине?
— Крестьянин это не ученый, а практик, — тихо сказал Стригалев. — Практика это память о привычной последовательности явлений. Посадил зерно — должно прорасти. И действительно, растет. Это не наука, а память о причинных связях. Ученого характеризует знание основ процесса. Два года назад товарищ Ходеряхин во время отпуска где-то на своей родине в поле нашел колосья голозерного ячменя. Привез, высеял на делянке, получил урожай и говорит: я вывел новый сорт! Даже академик его поздравил. А это оказался всего-навсего широко распространенный китайский ячмень «Целесте». Он даже этого не знал! Товарищ Ходеряхин был здесь типичным практиком-крестьянином, но не ученым. Крестьянин может вырастить хороший урожай, но это не дает ему права называться ученым.
— А по-вашему, плохой урожай — это наука? — закричали из зала. — А хороший — значит, практика?
— Я высказал вам свою точку зрения, — сказал Стригалев, не замечая криков. — Никем серьезно не опровергнутую точку зрения.
Еще постоял на трибуне, поглядел в зал, оглянулся на президиум и не спеша сошел вниз.
Зал ровно шумел. В разных его концах шли дискуссии. В президиуме Цвях, поворачивая голову то в одну сторону, то в другую, пристально слушал и время от времени ставил перед собой вертикально свой карандаш. Посошков — опытный председатель — не звонил в свой графин, давал всем выговориться. Потом поднес палец с золотым кольцом к графину. И тут впереди Федора Ивановича у самой сцены раздался дребезжащий голос профессора Хейфеца:
— Прошу слова для заявления!
— Неужели каяться пойдет? — сказал кто-то сзади.
— Думаете, опознал? — спросил басистый старик.
— Не знаю... Но вид у него решительный.
Хейфец уже стоял на трибуне, торжественный, откинувшийся назад.
— Я хочу сделать следующее заявление, — задребезжал его голос в странной тишине. — Я не выступил с ним раньше из ложной сентиментальности — не поворачивался язык. Я не допускал мысли, что такие методы возможны... Слушая ваш, Петр Леонидович, доклад, я ожидал: вот-вот он назовет фамилию Ивана Ильича Стригалева. Вы не назвали, и я подумал: ну, великодушен наш... Я проникся уважением! И решил в свою очередь промолчать о том, что знал. А теперь заявляю, что я согласен с вами: нам действительно не по пути! Вчера, товарищи, двое из сидящих здесь в зале слышали и записали следующую беседу товарищей Варичева и Побияхо с Анжелой Шамковой. Они зашли в эту комнату... ну, эту, где фанерка. Чего не натворишь второпях. А за фанеркой, в моем кабинете — пока в моем, — эти два товарища нечаянно оказались. И вот что они услышали и записали. Слушайте! Варичев: товарищ Шамкова, ты знаешь, что твой руководитель формальный генетик? Она: нет. Он: а мы знаем. Придется тебе выступить на собрании. Она: с какой это стати? Он: а с такой: мы все знаем, вас во время ревизии Дежкин Федор Иванович уличил. Так что ты не запирайся, нам все известно. Не выступишь, так вылетишь из аспирантуры. Руководителя снимем, теперь это ясно, вылетишь и ты. А выступишь — получишь новую тему и нового руководителя. Замечаете, каков стиль! «Ты» — как с карманником в отделении милиции! Ну и после этого Шамкова, подумав, рассказала им все, что вы слышали. Потом Петр Леонидович вышел, и Побияхо одна домолачивала Шамкову. Тут уж товарищи и меня позвали послушать. Вы, Анна Богумиловна, сказали: «Милочка, ух, как я быстро сделаю тебя кандидатом!»
— Товарищ Хейфец, не сгущайте краски! — загремел из президиума Варичев. — Такой разговор был, но совсем в другой тональности.
— Хорошо! Не время доказывать. Но вы же сделали вид, что ничего не знаете! Должны были сразу честно сказать, внести в доклад! А то как новость сенсационную подали! Накаляете страсти.
— Мы молчали, чтоб дать возможность самому Ивану Ильичу...
— Вот, вот! Значит, вы его, как волка, в засаде подстерегали! Организованно!
— А ваша маскировка — это не прием? — закричал кто-то из зала.
— Мы в обороне. Это тактика.
— А мы — в наступление — сказал Варичев, поднимаясь. — Вы прислушайтесь к залу, товарищ Хейфец! Прислушайтесь! Коллектив не на вашей стороне.
— Как же я могу прислушиваться к коллективу, когда он весь обкурен парами догмы и, надышавшись, бредет, как во тьме, не видя пропастей и давя ногами невиновных!.. Когда он отдышится от этого газа...
— Товарищ Хейфец! Товарищ Хейфец!.. — это председатель, звеня графином, подал голос.
— ...Когда он опомнится, тогда я отдамся на его суд. А сегодня лучшим коллективным деянием, деянием ради общества, ради всех, будет отделение от такого коллектива...
— Товарищ Хейфец! Я принимаю ваше устное заявление, — ледяным голосом протрубил Варичев. — И налагаю устную же резолюцию. Вы больше не член нашего коллектива. Можете...
— Мне здесь и делать нечего! — Хейфец отмахнулся рукой, спускаясь в зал. — Сделали из биологии филофосию! Сплошные обскуранты!
— Позор! — отчаянно закричал кто-то в зале.
— Ничего, буду сам ковыряться! — выкрикивал Хейфец, идя по проходу. — Заведу огород под кроватью! Хватитесь еще, хватитесь!
Хлопнула тяжелая дверь...
В глубоких сумерках Федор Иванович и его «главный» возвращались к себе в комнату для приезжающих. Федор Иванович молча углубленно курил, как-то внезапно ослабев. Во-первых, потрясло то, что у Стригалева, кроме стальных зубов, лагерного прошлого и какого-то общего сходства с никелевым геологом, оказались еще два журнала, двойная бухгалтерия. И он, Федор Иванович, опять приложил руку к тому, чтобы отравить жизнь такому человеку. И он уже чувствовал, что человек этот прав.
А во-вторых, он только что видел: Елена Владимировна и Стригалев быстро прошли, почти пробежали мимо и скрылись в потемневшем парке. Елена Владимировна держала его под руку, заглядывала ему в лицо. «Да, — думал Федор Иванович, — он, конечно, лучше меня, если честно признаться. Что — я? Опять „нечаянно“ человеку ножищу подставил! И с какой это стати, какое я имею право, приехав со стороны, вмешиваться в их давно сложившиеся устойчивые отношения, судя по всему, очень серьезные».
Цвях размяк по-своему. Глядя себе под ноги, размышлял вслух:
— Всегда, Федя, я не перестаю удивляться, наблюдая движение стай. Например, рыбьих мальков. Это же черт те что! Вот идут все параллельным курсом. Потом вдруг хлоп! — как по команде, все направо. Или налево... Так, вместе, маневрируя, и подрастают, потом вместе попадают в одну сеть, а там и в одну бочку... Что за закон?
«Неужели и здесь я, верный своей планиде, сунусь и разрушу — теперь целых две судьбы?» — думал Федор Иванович.
— Да, Федя, — Цвях вздохнул. — По-моему, мы с тобой гнали сегодня еще одну собачечку. А? Такое не забудешь...
«Нет, нет, ни в коем случае не сунусь! Бежать надо, бежать! Хватит с меня разрушенных судеб», — думал Федор Иванович, в то же время кивая Цвяху.
— Когда я был маленьким, — Цвях заулыбался. — Мать, бывало, пироги печет, и у нее остается: или тесто, или начинка. Если тесто — булочку испечет, накрутничек. Если начинка — котлетку. Я так думаю, Федя, Вонлярлярский — как такая вот булочка.
— Без начинки, — согласился Федор Иванович. — Но сколько их в булочной...
— Но добровольцы-то каковы! Как рванулись топтать! А глаза видел? Загадка века.
— Загадка веков, — сказал Федор Иванович. — Загадка всей человеческой популяции.
— Все же мир до конца не познаваем, — вдруг сказал Цвях. — Знаешь, я сейчас беседовал с одним из этих добровольцев. Молодой. Пока о вейсманизме шло — таращился. Потом я спрашиваю: «У вас, наверно, есть мама?» — «А как же!» — и уже мягкий. «И вы ее любите?» — «Кто же не любит свою мать?» — «Как тебя зовут, сынок?» — «Слава», — и вытер лоб, смотрит на меня ясными, добрыми такими глазами. Совсем другая система! Правда, в его взгляде проглядывался такой жучок... Он почувствовал, что я неспроста интересуюсь. В общем, загадочка!
Они помолчали некоторое время.
— И я спрашиваю себя, — продолжал Цвях. — В джунглях Амазонки висит на лиане вниз головой такое странное существо с зеленой шерстью, с круглыми глазами. О чем оно думает? Как? О чем думает собака? О чем и как думал головастый дурачок Гоша у нас в деревне? О чем думает этот доброволец? О чем в действительности, для себя, думает Варичев? Наверняка же не о том, что говорит! Нет, никогда не узнать. Башка раскалывается! Вот я — кто я такой? Наверно, прав Стригалев — обыкновенный я крестьянин. Причинные связи, последовательность фактов запомнил и делаю все, как эта связь велит. Посадил зерно — смотрю, растет. Лезет, понимаешь... Но они — если знают столько, сколько я, куда они суются? Почему так орут? Я, например, очень серьезно слушал этих... Хорошо ведь аргументируют. А те не понимают! А, Федя? Я тебе честно признаюсь, хочешь? Я до этого дня никогда не слышал ихних аргументов. Только наши... Думаю послезавтра удрать отсюда к чертям. Вернусь к своим яблоням, это дело мне знакомое, простое, проще ихних вопросов. Дело свое мы тут сделали, а наблюдать со связанными руками всю их заваруху нет сил. Прав, прав ты был, когда у Тумановой... Добро это страдание. Сидел я в этом президиуме и чувствовал: становлюсь все добрее. Еще немного, и заеду кому-нибудь по роже. Давай, Федя, послезавтра утречком на поезд, а?
«Вот! — подумал Федор Иванович. — Это и есть выход. Уеду!»
С грустью, но решительно он простился со своей мечтой. И даже замедлил шаг от внезапной слабости.
Глубоко вздохнул.
— Ты что, Федя? Чего охаешь?
— Да так...
— Не переживай. Я сам тогда чуть не подпрыгнул, когда ты... От восхищения. Это же само собой получается — радость по поводу своей проницательности. На научный восторг похоже, когда откроешь явление. Тут человек делается как полоумный. Ты же себя сам и остановил. Я все видел — ты опомнился. Вот только чуть поздновато. Не нами сказано: слово не воробей...
Федор Иванович молчал. Усиленно дымил папиросой.
— С этой биологической наукой сегодня все стали следователями, — ворчал Цвях. — Смотрят друг на друга, норовят с хвоста зайти. Конечно, в таких условиях держи ухо востро. Брякнешь что не так — и нет человека.
Сами того не замечая, они постепенно нагоняли шеренгу студенток. Девушки спорили о чем-то, то и дело останавливались, бросали растопыренные пальцы одна другой в лицо. Когда Федор Иванович и Цвях подошли к ним вплотную, студентки опять остановились. «Гнать, гнать его надо из комсомола!» — услышал Федор Иванович одно и то же, несколько раз повторяемое на разные голоса. С клюющими движениями головой.
— Кого это вы так, девушки? — Цвях, широко улыбаясь, остановился перед ними,
— Вы были на собрании? — спросила одна, и из мрака выступила ее юная красота, одухотворенная спором.
— Оттуда идем...
— Значит, слышали все! — наперебой сердито защебетали они, — А как же! Он же вейсманист-морганист! Вчера мы с ним поспорили...
— Это что, ваш товарищ?
— Сашка Жуков? Какой он товарищ! Товарищ!.. У Стригалева днем и ночью торчал. Все знал и молчал...
— А-а... — вдруг прокаркал в темноте некий узенький человечек, подошедший сзади. — Тогда правильно! Мало ему, дрянь такая! Исключить его! Посадить! Расстрелять! — удаляясь, каркал он с тончайшей издевкой.
— Вот видите! — сказал Цвях, постепенно переходя к нотации. — Вот так необдуманно покричите на улице и получится как донос. Глядишь, и из института человека исключат...
— И правильно сделают! — крикнула красивая и поджала губы. — Мы с ним не разговариваем!
Почти бегом Федор Иванович и Цвях бросились от них наутек.
— Ну цыплятки! — крякал и качал головой Цвях. — Совсем как у тети Поли! Клюют...
— Я их не могу осуждать, — негромко сказал Федор Иванович. — Сам в детстве клевал...
— Да, ты прав, прав. Юность — страшная вещь. Даже когда за правое дело бросается в огонь, она и тут бывает страшна, потому как не понимает же, не понимает ни черта! А рука уже тяжелая, как у большого. Я-то был тогда совсем ведь молодым, когда на крест веревку...
Они надолго замолчали. Потом Цвях развел руки, словно обнимал надвигающуюся ночь, и глубоко втянул в себя воздух.
— Прямо на глазах потемнело. А чувствуешь, Федя, какой воздух? Ночь любви! Погуляем напоследок?
Федор Иванович послушно подчинился, и они свернули в парк.
— Брось курить в такой вечер, — сказал Цвях и, выхватив у него изо рта папиросу, бросил. — Дыши и мечтай. Знаешь, о чем? О прекрасной женщине.
Они брели между деревьями, почти впотьмах. Иногда мимо них в теплом мраке скользили, неслышно уклонялись в сторону темные человеческие фигуры, сгустки тайны, все по двое — одна тень высокая, другая пониже. И Федор Иванович каждый раз угрюмо всматривался в них, прислушивался к тихим голосам.
Утром в субботу они, разбросав на койках свои вещи, складывали их в чемоданы.
— Никак вчерашний денек из головы не идет, — говорил Василий Степанович. — Я так думаю, Федя, у всех, кто там был вчера, проснулось это самое... Помнишь, говорил я тебе про спящую почку. Про героев и подлецов. По-моему, у всех.
— И в вас?
— Шевелится, Федя. Так что едем в самое время. Подальше от соблазна.
Федор Иванович вспомнил о своем неоконченном эксперименте. Пробирка с десятью мушками и мутно-розовым киселем на дне по-прежнему стояла на подоконнике в стакане, спрятанная от постороннего глаза. У мушек кипела жизнь. На границе с киселем у самого дна уже были приклеены к стеклу словно бы комочки манной крупы — яйца мушек.
— Выпустить надо их... — проговорил задумчиво Федор Иванович.
— Зачем было тогда огород городить? — сказал Цвях сзади него. — Ты сам говорил — ясность надо вносить. Возьмем с собой в Москву. Если тебе не интересно — я возьму.
После завтрака, выйдя из столовой, они разошлись. Цвях отправился в ректорат — отмечать командировочные удостоверения, а Федор Иванович, полный надежд, как охотник, углубился в парк, прошелся к учхозу. Но того, о ком он думал, встретить в парке на пути к корпусам не удалось. И в учхозе в этот день не было практикумов. В институте шли занятия, понятное дело, все были там, в аудиториях.
В два часа дня они, пообедав, завалились на койки. Федор Иванович лег, чтобы наедине с самим собой потосковать, но замечательно заснул и проспал часов до пяти. Проснувшись и сев на койке, он покачал головой, удивляясь самому себе. Потом вскочил и отправился к Борису Николаевичу Пораю — попрощаться. Дорога к дядику Борику шла сначала парком, потом полем, затем, перейдя по мосту через ручей, он оказался на знакомой улице, дошел до первой площади и некоторое время постоял под аркой большого дома — как раз под балконом-поэта Кондакова, под его спасательным кругом. Он внимательно осмотрел знакомое семиэтажное здание, но окон Елены Владимировны так и не нашел.
Дядик Борик жил в стороне от новой, застроенной серыми кирпичными домами улицы. В его переулочке были сплошь деревянные оштукатуренные домики с мезонинчиками — сплошная старина, царские времена. Федор Иванович прошел через двор, взошел по скрипучей деревянной лестнице на второй этаж и позвонил у высокой старинной двери. Открыла маленькая желтолицая жена Порая. Она сразу узнала Федора Ивановича и пропела:
— Давненько, давненько! А у нашего дядика Борика сегодня опять день механизатора. Борис! — с досадой крикнула в глубь квартиры. — Ничего не слышит. Проснись, к тебе гости! Учитель пришел!
— Я попрощаться... — сказал Федор Иванович, проходя в большую комнату с двумя сосновыми стойками в центре, подпирающими потолок. По сторонам громоздилась всевозможная старинная мебель, а между стойками во главе длинного стола в старинном кресле с «ушами» восседал дядик Борик — поставив локти на стол, подперев обеими руками голову, запустив два пальца в рот и закусив их деснами — в позе глубочайшего раздумья. Тяжелые веки были опущены на глаза, жирные нечесанные пряди свалились на лоб. Перед ним стояла сковорода, на ней было несколько котлет и вилка с надетым куском. На две трети отпитая бутылка водки и граненый стакан с остатками на дне выдавали весь смысл «дня механизатора», и без того давно знакомый Федору Ивановичу.
— Проснись, кандидат наук! — женщина сильно потрясла его за плечо. — Пришли к тебе! Федор Иванович, Учитель пришел!
— Цыц! — чуть шевельнул он толстыми губами. Углубившись в себя, он дышал с нутряным озабоченным сопеньем. Потом веки медленно поднялись. Он поднес руку к бутылке, приглашающе ткнул пальцем. Осмысленный взор с лукавым вопросом остановился на госте.
— Нет, нет, я не буду, — поспешно сказал Федор Иванович.
— Не все такие, как ты, — подхватила женщина.
— Цыц!.. Переевшая мне мозги... — ползучим голосом пробормотал дядик Борик, перемежая слова сопеньем. — Это я вместо энергичного термина. Хорошего термина, который ей не нравится, — он усмехнулся. — Да, Учитель, у дядика Борика сегодня... Сегодня у него день механизатора. Досрочный. Если вы хотите разделить...
— Спасибо, дядик Борик, спасибо... Почему досрочный?
— Есть причина... Приходите дня через три. Сейчас я беседую с вечностью. Вам, трезвому, в нашем обществе места нет. Приходите, дядик Борик хотел вам что-то... Запамятовал...
— Я же уезжаю.
— В Москву? Ну что ж, с богом... Счастливого пути. Приезжайте...
И веки тяжело опустились.
Идя назад, Федор Иванович все же посматривал по сторонам, что-то, тихонько догорая, все еще напоминало о себе туповатой болью. В комнату приезжающих он вступил с очистившейся душой, перешедшей на новый путь. Да, эта поездка была для него серьезным испытанием, научила многому, произвела хорошенький массаж.
Цвях ждал его, сидя на своей койке.
— Касьян сейчас звонил. Придется мне одному ехать в Москву.
— Что такое?
— Тебе велит оставаться. Я ему за тебя ответил, что ты как раз об этом думал...
— Меня бы следовало спросить, — сказал Федор Иванович угрюмо. — Я уеду вместе с вами. Что смотрите? Уеду, уеду...
— Не уедешь, Федя. Тут, знаешь, сейчас что начнется? Не уедешь. Останешься на месяц исполняющим обязанности, осторожненько поможешь кому-нибудь. Ретивых маленько придержишь. Надо, надо остаться, я дал ему твое согласие. А то ведь Саула пошлет... Они здесь очень будут рады...
— Ну как же вы все-таки! — Федор Иванович сел — прямо рухнул на свою койку, хлопнул рукой по колену.
И сейчас же почувствовал, что все эти движения фальшивы. Замер на койке, прислушиваясь к самому себе, улавливая отдаленный голос. Этот голос уже не раз подталкивал его к какому-то решению. В переводе на человеческую речь это звучало примерно так: неужели ты мог бы удрать оттуда, где по твоей вине обрушилась чья-то судьба? Ведь если бы ты не развернул все свои перья, красуясь перед Еленой Владимировной, не разошелся вовсю там, в оранжерее, все могло бы быть иначе. И этот Стригалев — он ведь прямо копия того геолога, искавшего никель...
— Он еще сегодня позвонит, — сказал Цвях. Телефон зазвонил, когда в комнате совсем стемнело — было видно только синее окно. Федор Иванович снял трубку и сразу услышал веселое гусиное гагаканье академика Рядно.
— Я тебе почему звоню. Ну, во-первых, сынок, я доволен твоей работой. Ты выполнил сложное и ответственное задание. Справился. Проявил такт, правильно зацепил и наших. Так им, дуракам. Объективность прежде всего! И этого. Троллейбуса, вывел на чистую воду — это ж у них фельдмаршал был! И сам в стороне остался — чтоб не думали, что академику Рядно нужны жертвы. Я ж знал, кого послать! Саул на такие тонкости не способен. В общем, ставлю тебе пять, сынок. Пять с плюсом. И Варичев доволен. Теперь слушай во-вторых. Понимаешь, начатое дело нужно доводить до конца. То, что сделано — это только начало. Ты, конечно, и здесь мне вот так нужен, с твоим талантом, — он умолк на время. — Однако и там... Нужно еще насаждать и укреплять. Там сейчас начнут вейсманистские талмуды жечь — не бойся, это сделают без тебя, я сказал Варичеву. С такими вещами ты не станешь мараться, я ж знаю тебя, сынок. Ты мне учебный процесс на новые рельсы переведи. Учебники, методику — все это пришлют. Я прослежу. И проблемную лабораторию... Там пока ничего не трогай, так все оставь. Я тут для тебя новую проблему готовлю. На старом сусле, но с новыми дрожжами. Пока этого хватит. Идейка будет — упадешь, как узнаешь. Но это — после поговорим...
— Яас-сно, — сказал Федор Иванович.
— Энтузиазма не чую, Федя...
— Какой тут энтузиазм, когда кругом...
— Борьба идей, сынок. Закаляйся.
— VI -
Рано утром в воскресенье за окном раздался сигнал институтского автобуса. Федор Иванович подхватил чемодан своего товарища и вслед за Цвяхом вышел на крыльцо.
— Ну, — бодренько сказал Василий Степанович. — Втравил я тебя в это дело, теперь держись.
Крепко пожали друг другу руки, и Цвях укатил. И остался Федор Иванович один. Воскресенье тянулось очень медленно. Вдобавок еще начал накрапывать, а потом и всерьез разошелся мелкий осенний дождь. Федор Иванович почти весь день пролежал на своей койке, глядя в старинный сводчатый потолок.
В понедельник с утра он был в ректорате. Там секретарша Раечка дала ему прочитать приказ, где значилось, что кандидат биологических наук Дежкин Федор Иванович «сего числа и до особого распоряжения» назначается исполняющим обязанности заведующего кафедрой генетики и селекции с одновременным исполнением обязанностей заведующего проблемной лабораторией. Поставив под этим приказом простенькую подпись, Федор Иванович ушел в «свой» корпус.
Все преподаватели уже сидели в той комнате, что была рядом с кабинетом заведующего кафедрой. Ходеряхин тонко и грустно улыбался, Краснов вежливо глядел в пол. Анна Богумиловна издала веселый рык:
— Вот и наш зав!
Здесь же сидел за столом и профессор Хейфец. Встав, он тронул Федора Ивановича за локоть и тихо, почтительно попросил:
— Вы позволите мне взять портреты?
— Пожалуйста, — так же тихо ответил Федор Иванович. — Я еще не принимал у вас кафедру.
— А что там принимать... — старик посмотрел с древней, библейской тоской. И Федор Иванович ответно коснулся его руки.
— Пожалуйста, берите все, что вам надо. И я бы хотел, чтобы вы не навсегда...
— Что будем делать с иконостасом? — громко гаркнула Побияхо. — Может, отнесем эти портреты на хоздвор?
— А что на хоздворе?
— Федор Иванович, вы еще не знаете? — Тихонько прогудел около него Хейфец. — Там уже с семи утра костер... Жгут книги. Пожилая бездарь и молодая глупость жгут классические учебники.
— Портреты отдадим Натану Михайловичу, — сказал отчетливо Федор Иванович.
— Портрет академика Лысенко надо заменить, — заметила Побияхо.
— Что толку? — сказал ей с улыбкой Хейфец.
— Замену поручим вам, Анна Богумиловна, — Федор Иванович устремил на нее мягкий непроницаемый взгляд.
— А мне что делать? — подал голос Стригалев. Он тоже был здесь, сидел в углу.
— Как, что? Я вижу, вы в пиджаке и с галстуком. У вас сегодня, по-моему, лекция. Значит, вам идти в зал.
Тут он заметил Елену Владимировну. Все это время она пристально смотрела на него, но он был занят разговором с другими. Теперь заметил и на миг остановил на ней свой мягкий прохладный тициановский взгляд, который можно было прочитать примерно так:
«Надеюсь, мы покончили, наконец, со всеми боевыми заданиями. Слава богу. Теперь на основании приказа ректора мы можем перейти к спокойным деловым отношениям».
— Я считаю, что все должно идти, как шло, — сказал он. — Правда, с некоторыми поправками, смысл которых, я полагаю, всем ясен.
Что-то вздрогнуло в нем, и больше он на Елену Владимировну не смотрел. Он знал, что недостатков у него хоть отбавляй — он и неказист, и рост маловат, и слишком открыт, и наивен, и хорошо умеет попадать впросак, а она вон какая — ее совсем не видно. Нет, хватит! И он захлопнул все ставни.
Она, конечно, все это прочитала, похолодела и, гневно сведя честные четкие брови, стала смотреть в окно.
Стригалев поднялся, взял свою тоненькую кожаную папку и вышел. Комната постепенно пустела. Федор Иванович тронул кофту профессора Хейфеца.
— Натан Михайлович, пойдемте, я помогу вам снимать портреты.
Старик, посапывая, послушно поплелся за ним. В кабинете Федор Иванович поставил под портрет Менделя стол, сняв с него спиртовку, на которой неделю назад Леночка варила кофе. На столе утвердил стул — и вот портрет уже стоит на полу, и поникший Натан Михайлович рукавом кофты стирает паутину с тяжелой дубовой рамы.
Когда был снят со своего места Морган, послышался неуверенный стук, дверь кабинета приоткрылась и показался хмурый Стригалев.
— Вы не пошли? — Федор Иванович спрыгнул со стола.
— А вы посмотрите, что там делается...
Федор Иванович не стал ничего спрашивать. Похлопал в ладоши, отряхивая пыль, и, не оглядываясь, устремился в коридор быстрым, строгим шагом.
Обе половинки дверей Малой лекционной аудитории были распахнуты. На скамьях, амфитеатром уходящих к потолку, группы студентов замерли, и было видно, что появление строгого и решительного нового зава кафедрой прервало горячие споры. Все повернули головы к входу. Самая большая группа собралась внизу, на помосте, где была кафедра и стол для демонстрации экспериментов. Здесь же стояла Анжела Шамкова. Ее белый палец с бледным ногтем как бы писал нервные завитушки на листе бумаги, лежавшем на столе.
Федор Иванович подошел.
— Нет, ты подпишешь, — говорила Шамкова сильно покрасневшему молоденькому студенту. — Лекции он читал неинтересные. И мичуринское учение у него получалось с подкладочкой, с обманом. Он же вейсманист-морганист! Его все равно уже...
Студент с ужасом оглянулся, увидел Федора Ивановича и еще больше покраснел.
— Что здесь? — громко спросил Федор Иванович, чтоб спасти беднягу от наседавшей на него Шамковой. Взял со стола листок. Студент сразу же, показав товарищам круглые повеселевшие глаза, шагнул в сторону.
— Мы, студенты факультета генетики и селекции растений, просим ректорат избавить нас, — чеканя каждое слово, громко прочитал Федор Иванович, становясь непроницаемым. — ...Избавить нас от обязательного слушания лекций И. И. Стригалева, который, как выяснилось...
На лицо Федора Ивановича легла жесткая тень официальности, губы стали тоньше.
— Почему я ничего не знаю об этом? Анжела Даниловна! Я все-таки здесь...
— Это согласовано, Федор Иванович...
— Вы же сами сказали — его все равно... И притом, уже. Зачем же еще этот дополнительный... ритуал?
— Федор Иванович! — Шамкова вздохнула с досадой. — Это письмо обсуждено парткомом и комсомольской организацией. Будет завтра напечатано в нашей газете.
— Д-да? Тогда конечно. Хотя, в общем, странно. Ну, и как дело идет?
— Есть не подписавшие. Некогда было провести работу...
— Ну-ка, что тут... Ого, собрали все-таки! По-моему, человек тридцать есть. А говорите, некогда. А это что? Анжела Даниловна! — Он остановился, посмотрел на нее с удивлением. — Что же это вы, вожак, и не подписались под этим историческим документом? А? Страшно? Напечатают в газете?..
Шамкова начала розоветь, опустила глаза.
— Любопытно... — он понизил голос. — Испугались? Знаете, как Библия определяет фарисеев? Возлагают на людей бремена тяжелые и неудобоносимые... Сами же пальцем не двинут...
Шамкова вспыхнула, оглянулась на студентов.
— Я же не... Я все-таки в аспирантуре...
— Вы прежде всего тот, кто зовет. Кто, как вы говорите, проводит работу.
Она с нетерпеливой досадой, громко вздохнув, схватила ручку.
— Впереди, впереди, — сказал Федор Иванович, холодно глядя на нее. — Впереди всех. Вот так. Теперь вы получили право проводить... вашу работу.
Окинув ее быстрым взглядом, Федор Иванович повернулся и вышел.
В глубине коридора, ближе к кабинету кафедры, ждал его Стригалев, прислонившись к стене.
— Да, вам, Иван Ильич, лучше туда не идти. Дело гиблое. Отцы и дети...
Стригалев чего-то ждал. Он смотрел и как бы протягивал руки — ждал помощи.
— Дверью не вздумайте хлопнуть, — сказал ему Федор Иванович. — Вы попали под бой. Отчасти и по моей, Иван Ильич, вине. Я постараюсь свою долю вам возместить.
«Это большая доля, и я все возмещу», — хотел он еще сказать, но вовремя одернул себя, смолчал. Такие вещи не говорят. Просто возмещают.
— Вам сейчас нельзя делать ошибок. Эмоций не нужно. Хорошенько обдумывайте каждый шаг, всю линию.
— Линия давно обдумана — угрожающе, но и доверительно пробубнил Стригалев. Морщась, он потянул за шнурок, достал из-за пазухи белую бутылочку. — Линия единственная. — Он отхлебнул. — И я думаю, что меня хватит...
— Что это у вас?..
— Сливки. У меня же язва...
— Ах, вот что...
— Затесалась, черт ее... — Стригалев улыбнулся, блеснув стальными зубами.
Они постояли молча. Федор Иванович жал ему руку, задерживал, не хотел выпускать. И Стригалев не отнимал руки, как будто хватался за последний шанс.
«Иван Ильич! — так и рвалась из Федора Ивановича горячая клятва, и он удерживал ее. Я возмещу. Не как смогу, а как должно!..»
Как быстро делаются некоторые дела! Через два дня утром до начала занятий во всех залах, кабинетах и лабораториях читали свежую маленькую газетку — многотиражку института. «Сорную траву с поля вон!» — прочитал Федор Иванович на второй странице крупный заголовок. Это было то самое, позавчерашнее. И подпись Шамковой стояла на первом месте... «А-а, мерзость, все-таки побоялась вымарать себя из списка», — удовлетворенно подумал Федор Иванович.
В то же утро, зайдя в ректорат, он перелистал лежавшую на столе секретарши книжечку. Это был еще один приказ министра Кафтанова. Книжка действительно была похожа на железнодорожное расписание. «Хейфеца Натана Михайловича», — прочитал он на последней странице. Перевернул несколько страниц назад и увидел: «Стригалева Ивана Ильича». Задумался, медленно краснея. «Неужели каждому, кто в этих списках, устраивали такой римский театр?» Тут же, взяв себя в руки, спросил:
— Когда это поступило?
— Из Москвы? Еще в четверг, по-моему, — спокойно, мимоходом бросила Раечка, занимаясь своими бумагами. — А от Петра Леонидовича сегодня утром.