Жить надо аккуратно, говорил Дед, смотреть себе под ноги. Они не ценят этого и не понимают, потому что не валялись по полгода на больничной койке с подвешенной ногой. Все надо делать в меру. Особенно нельзя сильно напиваться. Когда он выйдет из больницы, то начнет новую жизнь: будет пить в меру, много работать, больше не станет сажать на огороде картошку, а заведет парники. Парники в сто раз выгоднее. Здесь лежал один мужичишка, он ему растолковал, что к чему. Его из колхоза исключили, обрезали в наказание за что-то землю по самое крыльцо, оставили колодец да уборную, а он не будь дурак да и застеклил землю между крыльцом, уборной и колодцем. Возит каждый день на базар огурчики да помидорчики и в ус себе не дует. Машину даже купил. Слушая такие речи, жена Деда всхлипывала.
– Господи, – говорила она, вытирая слезы. – Нет худа без добра. Может, и вправду по-другому жить станем. А то водка да водка.
– Посмотришь, – горячо отвечал Дед – Все по-другому пойдет! Я вот уже копии парников строгаю Вот такие они будут, посмотри.
Компания рассматривала планки, реечки, ахала, восхищалась. Пили за выздоровление, за парники, за новую жизнь Деда.
Набив тумбочку съестным, компания шумно уходила. Жена задерживалась, целовала начинающего новую жизнь мужа в уже курчавившуюся бороду и совала ему грелку со спиртом.
Грелку Дед распивал потихоньку ночью со своим дружком, лежащим у двери. Тот попал в больницу с вывихом, и потому его все звали просто Свихнутый. Дождавшись, пока все уснут, Дед свистящим шепотом звал к себе дружка. Свихнутый кондылял к кровати Деда, усаживался в ногах. Они выпивали, закусывали, и приятели затевали длинный, почти до утра разговор. Дед рассказывал про парники и описывал свою будущую новую жизнь, а Свихнутый жаловался на свою старуху. Это, по его словам, была сквалыга, каких свет не видывал. Она вела счет каждому пятаку и, если он, Свихнутый, утаивал от пенсии на кружку пива, то устраивала ему дикий скандал.
После выздоровления Свихнутый тоже собирался начать новую жизнь. Сквалыге он пенсию отдавать больше полностью не будет, а лишь чуть больше половины.
Четвертым в палате лежал молодой парень, совсем еще мальчик, по имени Юра. Юра был моряком дальнего плавания и успел совершить лишь одно плавание – до Франции, порт Гавр. В Гавре футбольная команда их корабля решила сыграть товарищеский матч с местной командой. На второй минуте здоровенный француз изо всей силы лупанул по мячу, но промахнулся и угодил Юре по ноге. Нога, естественно, переломилась. В гаврской больнице Юре сделали операцию и для быстрейшего срастания вставили в кость штырь. Этот штырь через год вынули уже здесь, в больнице их городка, куда Юра приехал в отпуск к родителям. Операция прошла успешно, рана почти зажила, Юру можно было выписывать, но ждали главного хирурга больницы, который был в командировке. Главный хирург хотел посмотреть на штырь, из какого он сделан материала, да и вообще расспросить Юру о технике французской операции. Не каждый же день в их городок попадают люди, побывавшие под заграничным скальпелем.
Юра был молод, и, вполне естественно, его мало интересовала жизнь палаты, мечтания Деда о парниках или рассказы Свихнутого о своей прекрасной половине. Юра болтался по всему корпусу, заводил всевозможные знакомства, трепался с медсестрами, назначал свидание под лестничной клеткой. Иногда он валялся на кровати и читал книгу «Приключения Робинзона Крузо», но не ушел дальше двенадцатой страницы, потому что Юру постоянно отвлекали. Главным образом девушки. Они приходили в палату, садились на Юрину кровать и болтали всякую чепуху: кто какие любит цветы, у кого какая собака или кошка, кто в кого влюблен или собирается влюбиться. Юра болтал не меньше их – он был общительным парнем и любил поговорить. Чаще всего приезжала в коляске молоденькая девушка. Ее звали Верой. У Веры было очень красивое лицо: нежное, белое, юное, от него трудно было оторвать взгляд. Пышные, хорошо вымытые – до блеска – волосы рассыпались по плечам. Халатик в розочках, в прорезь видна белоснежная кружевная сорочка, ноги прикрыты пледом в черно-белых квадратах. Яркая, веселая Вера удивительно не гармонировала с унылой больничной атмосферой, серыми красками, стуком костылей, кашлем и стонами. Она, смеясь, вкатывалась на своей коляске в палату, здоровалась с каждым взглядом и останавливалась возле Юриной кровати.
– Здравствуй, – говорила она и протягивала ему хрупкую белую руку.
Юра садился на кровати, осторожно пожимал руку и уже не отпускал ее до конца. Так они и разговаривали час, а то и два, взявшись за руки. Вся палата бросала свои дела, прекращала разговоры и слушала их. Они говорили о танцах, книгах, музыке, товарищах, школе, обо всем, что придет в голову. Он рассматривал ее руку и, ничуть не стесняясь, говорил, что это очень красивая рука. Он рассматривал ее шею, отгибал край халатика и шутя целовал в ямочку. Они были такие веселые, юные, чистые. Палата – серая, небритая (парикмахер приходил два раза в неделю) – следила за ними завистливыми глазами. Потом она уезжала, вспомнив про какое-нибудь дело, а Юра валился на кровать, брался за «Робинзона», начинал шевелить губами, но тут в палату опять заглядывала какая-нибудь девушка.
– Можно?
– Входи, входи, – радостно говорил Юра, отбрасывая книгу.
Однажды Юра рассказал Верину историю. Она «тянула ноги». То есть она была кривоногой от рождения и вот решила добровольно «выправить» их. То есть ей сделали операцию – переломили кости и теперь сращивают под грузом: в коляске есть такие специальные болты, которые надо каждый день подкручивать, эти болты и тянут кость В больнице Вера уже два года: ей три раза делали операцию.
– Удивительно мужественная девушка, – сказал Юра. – Это она смеется, чтобы не плакать. Она почти не спит – такая боль.
Вскоре приехал из командировки главный хирург, удовлетворил свое любопытство насчет французского штыря, и Юру выписали. Он раза два приходил навещать палату, главным образом чтобы принести цветы и конфеты Вере, а потом исчез – наверно, кончился отпуск. В палате стало уныло и как-то пусто. На Юрино место положили человека с поломанными ребрами. И он все время стонал и мучительно, страшно кашлял.
Вера несколько раз влетала в палату на своей коляске, по привычке ехала к Юриной кровати, но потом вскрикивала:
– Ой! Я забыла…
– Посидите с нами, – просил Дед. – Расскажите что-нибудь.
Из вежливости Вера что-нибудь рассказывала, какие-нибудь больничные новости, но потом уезжала. Они были для нее слишком старыми, неинтересными.
В больнице Клементьев много читал. В один из приездов Вера попросила у него книгу. Это были чьи-то стихи в нарядной яркой обложке. Видно, девушку привлекла обложка. Вера держала книгу долго, Клементьев уже забыл про нее, но вскоре после того, как выписали Юру, Вера неожиданно явилась к нему с этой книгой поздно вечером, уже после отбоя.
Свет в палате был выключен, горела лишь дежурная лампочка в коридоре, и посредине палаты лежал тусклый квадрат света, проникающего через застекленную часть двери. День был будний, грелка – пустой и потому Дед со Свихнутым спали, похрапывая, еще с вечера. У человека с переломанными ребрами кашель пошел на убыль, и он хрипло, трудно дышал. В открытую форточку тянуло морозцем, холодный воздух тяжело падал на пол и растекался по палате, вытесняя из-под кроватей застоялый больничный запах. Небо было звездным, но через двойные, давно не мытые стекла звезды казались расплывшимися, пыльными, и лишь в форточке они сияли чисто и звонко. Иногда там что-то коротко, слабо мелькало по направлению к полу – это залетали снежинки.
Клементьев лежал с открытыми глазами, потому что знал, что от боли все равно не заснет, и, чтобы чем-нибудь заняться, вспоминал всякие смешные случаи из своей жизни. Смешные случаи не вспоминались…
Скрипнула дверь. В проеме показалась длинная тень от коляски.
– Вы не спите?..
– Нет, нет, входите…
Вера ловко, бесшумно въехала в палату.
– Можно, я закрою дверь, а то нянечка…
– Конечно, конечно…
Она так же сноровисто закрыла дверь, подъехала к Клементьеву.
– Больно?..
– Не очень…
– Неправда, больно.
– А вам?
– Мне больно. Я знаете что сегодня сделала? На полтора оборота болты подтянула. Только не говорите Ивану Петровичу. Он и так считает, что слишком подозрительно быстро идет растяжка. А я готова любую боль перенести, лишь бы быстрее встать на свои ноги. Иван Петрович говорит, что у меня будут красивые ноги… Правда, это здорово, когда у девушки красивые ноги? Все смотрят… Вот вы, например, смотрите?
– Смотрю…
– Видите… У человека все должно быть красивым. Чтобы на него приятно было смотреть. Если он некрасив от рождения, то хоть одеваться должен хорошо, любить возвышенно. Как в стихах…
Оказывается, Вера первый раз в жизни прочитала книгу хороших лирических стихов. Ее так потряс безбрежный океан любви и страдания в одном человеке, который, оказывается, можно так красиво и точно выразить словами, что она решила немедленно идти к Клементьеву, чтобы поговорить на эту тему.
Они говорили про стихи долго. Под конец Вера замерзла, но форточку закрыть не разрешила, и Клементьев дал ей одно из двух своих одеял. Она накрылась серым одеялом и стала похожа на маленькую сгорбленную старушку, сидящую у изголовья больного сына.
В тот вечер она рассказала Клементьеву свою жизнь. Вера воспитывалась в детском доме – ее родители погибли в железнодорожной катастрофе. Ее все любили, жалели, им нравилось ее лицо. Но вот однажды в автобусе она познакомилась с двумя парнями. Парни были под хмельком и на весь автобус восхищались ее красотой. Она была почти счастлива. Это так приятно, когда ты нравишься другим. На остановке она пошла к выходу. Парни посмотрели ей вслед, и один из них сказал во всеуслышание:
– Фу ты! Надо же… кривоногая.
Она плакала день и ночь, пока встревоженная воспитательница не стала допытываться, в чем дело. Вера ей рассказала про свое несчастье.
– Дурочка ты, дурочка, – погладила воспитательница свою подопечную по голове. – Разве это несчастье?
– Да! да! Несчастье! – зарыдала Вера.
– Не видела ты горя, потому так и говоришь.
– Сильнее горя не бывает! Кому я нужна, кривоногая!
– Тебя из-за души должны полюбить, а не из-за ног.
Однажды Вера прочитала, что такие случаи, как у нее, излечимы. Нужно только большое мужество. Мужество у Веры было. Она убежала из детского дома в больницу, к тому хирургу, о котором писала газета. Теперь, когда дело шло к концу, она не сомневалась, что поступила правильно.
– А вы как считаете? – спросила Вера. – Вы человек взрослый, имеете опыт…
– Я бы не пошел на это, – покачал головой Клементьев. – В жизни и так хватает страданий, чтобы еще хлопотать о них самим. Красота в человеке не главное. Сколько угодно красивых негодяев.
– А если не негодяй и еще красивый? Плохо, что ли? Посмотрите, какая у меня рука, а ноги кривые… Разве так можно?
Он взял ее руку.
– Действительно, форма почти совершенная.
– Почему почти?
– На всякий случай.
– Может быть, у кого-нибудь имеется рука получше…
– Лучше нет.
– Откуда вы знаете?
– Предчувствую.
Она так и не отняла у него руки…
Вера стала приезжать почти каждый вечер. Им было хорошо вдвоем в полумраке комнаты, часы бежали незаметно, и боль чувствовалась не так сильно…
Однажды он поцеловал ее…
Приближалось время выписки. Как-то, когда вся палата отдыхала после обеда, человек с поломанными ребрами, который чувствовал себя значительно лучше, но почти все время молчал, неожиданно сказал:
– Забирай ее отсюда.
Все молчали, потому что не знали, к кому относятся эти слова.
– Девочку эту забирай. Нечего ей здесь мучиться.
– Как это… забирай? – покраснел Клементьев.
– Забирай и женись. Глупостью она занимается.
– Чего он с девчонкой-то будет делать? – вступил в разговор Дед. – Ему хозяйка нужна, чтоб стирала да щи варила. А эта лишь о красоте своей заботится. Только и разговоров.
– На наряды все деньги будет хлопать, – поддержал дружка Свихнутый. – Кружку пива не разрешит выпить. Слышал, что говорила: с пьяным, мол, не буду целоваться.
Оказывается, вся палата была в курсе его дел. (Как-то в воскресенье Дед угостил Клементьева спиртом, и Вера действительно не захотела с ним целоваться. Это была их первая размолвка).
– Это по молодости, – защищался с поломанными ребрами. – Отсутствие, так сказать, жизненного опыта. Но человек она хороший.
– Да откуда вы знаете? – удивился Дед.
– Знаю. Она пройдет с ним по жизни без подлости. А это самое главное.
– Она вам это сказала?
– Чувствую.
– Чувствуете? – Дед приподнялся на кровати и стал воинственно топорщить свою бородку. – Это вы все в книгах прочитали.
– И в книгах тоже. Но самое главное – жизненный опыт.
– Вы что, были десять раз женат?
– Один…
В палате наступила тишина. Все знали историю человека с поломанными ребрами. В автомобильной катастрофе погибла его жена, а сам он с тяжелыми травмами попал к ним, в эту больницу.
– Я немножко разбираюсь в людях, ребята. Я по профессии геолог. – Геолог сделал попытку перевернуться на бок, но у него ничего не получилось, и он застонал сквозь стиснутые зубы. – Я почти все время в походе. Нас там в партии немного, и, как бы человек ни скрывал сущность, быстро понимаешь, что к чему. Потому что все время вместе. И потому что в пути многое встречается, ребята. Ох, многое. Такого, что и никогда не придумаешь.
– Например? – спросил Дед.
– Например, двое пошли в лес на разведку, и их привалило деревом. Сразу обоих. И оба остались живы, только освободиться не могли. Но мешок-то с продуктами был у одного из них. Вот один и дожил до тех пор, пока их нашли, а другой нет.
– Что ж он, гад, поделиться не мог?
– Далеко было, не дотянуться.
– Бросил бы.
– Один раз бросил, да промахнулся. Решил больше не рисковать: продуктов-то чуть-чуть было.
– Вот сволочь!
– Почему сволочь? Он был просто заурядным эгоистом. В обычной жизни он выглядел хорошим парнем, веселым, общительным, даже любил делать людям добро, но главное в нем все-таки была глубокая любовь к себе. Любовь, способная на все. Вот она и проявилась. Поэтому важно уметь распознать в человеке главное. Пробиться внутрь сквозь образование, начитанность, ум, привычки – все, что прикрывает главное. Вот в походах-то я и научился распознавать главное.
Геолог замолчал, и в палате наступила тишина. Очевидно, все обдумывали его слова и пытались распознать свое главное.
– А много главных-то их? – спросил Свихнутый. – Вообще…
– Я для себя насчитываю пять.
– Какие же это? – Свихнутого, видно, волновал этот вопрос.
Геолог сделал вторую попытку перевернуться на бок, и на этот раз удачно.
– Злоба к людям, доброта, любовь к себе, трусость, порядочность.
– А ум, глупость? – спросил Клементьев.
– Ум и глупость, как это ни странно, не есть сущность человека. Можно быть глупым, но добрым, умным, но злым. Глупый, что уж тут сделаешь, таким, значит, родился. Да и потом среди глупцов много добрых людей. Доброта заменяет им ум. Глупость не скрывают, потому что ее в себе никто не замечает, и, как сказал один умный человек, каждый своим умом доволен. А вот злобу, эгоизм, трусость скрывают. Да еще как!
– А подлость?
– Подлость есть производное от эгоизма.
– Я добрый человек, – неожиданно заявил Свихнутый.
– Почему? – спросил Дед.
– Когда у меня есть деньги, я запросто каждого могу пивом угостить. Даже совсем незнакомого. Я, когда у меня есть деньги и когда длинная очередь, беру всегда две кружки: себе и последнему в очереди.
– Это еще не доброта, – усмехнулся Дед.
– Доброта, – убежденно сказал Свихнутый. – И когда не доливают, не злоблюсь, как некоторые. И на свою стерву зла не имею, хотя она и попортила мне крови, падла.
– Трусость тоже есть производное от эгоизма, – сказал Клементьев.
– Возможно. Но слишком уж сильное производное.
– И не трус я, – опять заявил Свихнутый. – Никого не боюсь. Ни начальства, ни старухи своей, ни бандюги какого. Я один раз бандюгу опасного задержал.
– Будет хвастаться-то, – опять усмехнулся Дед. – Курицу небось не зарежешь.
– А курица-то что? Курица живность. Все равно что человека убить.
– Ну хватанул!
– Все равно, потому что по живому-то.
– Откуда ты знаешь, кто ты есть, – сказал Клементьев. – Живешь и живешь. Не каждый день деревом приваливает.
– Это верно, – геолог снова перевернулся на спину. – Главное проявляется явно только при необычных обстоятельствах, когда надо решать: или – или. Но все-таки мы догадываемся. Главное просачивается каждый день, каждую минуту по капельке. Мы просто не обращаем на это внимание…
– Вы извините, – сказал Клементьев, – если я вам задам один нетактичный вопрос. Может быть, вам будет больно, но для меня это чрезвычайно важно.
– Вы хотите узнать, каким человеком была моя жена?
– Да…
– Она была чрезвычайно увлекающимся, нервным человеком, с ней иногда было очень трудно. Но ее сущностью являлась порядочность, и за это я ей все прощал. Вы понимаете, как это важно, если человек, который рука об руку идет с тобой по жизни, порядочный человек?
…Ветер хлопал над головой простыней. Перед глазами прыгал и веселился край тени. Где вы теперь – геолог, Дед, Свихнутый? Маленькое общество, сколоченное общим несчастьем. Может быть, уже никого нет в живых. Как странно… Человек уходит, а слово живет, на бумаге ли, в уме… Столько лет прошло, почти полжизни, а он все помнит слова геолога о людях, и как часто они помогали ему ориентироваться в человеческом лабиринте…
Ветер хлопает вверху простыней Там, над головой, зной, раскаленное небо, чайки с раскрытыми клювами, взлохмаченные, то и дело бросающиеся в море, наверно, не столько за рыбой, сколько чтобы освежиться. Здесь же темно, прохладно, почти зябко. Ветер скользит по телу, оставляя мурашки. Как он успевает охладиться за те доли секунды, покуда проносится под простыней?
Жена спит, перевернувшись на бок, ее покрытые шрамами ноги наполовину открыты солнцу.
– Вера, ты бы подобрала ноги.
– А-а…
– Ты бы подобрала ноги. Сгоришь.
– Накрой полотенцем…
Он взял полотенце, накрыл ноги жены, дотянулся до бутыли, выпил вина.
«Вот и дело уже идет к концу, – подумал Клементьев. – Без подлости и обмана она прошла со мной через жизнь. Разве этого мало? Неужели этого оказалось мало?»
Х
Послышались шаркающие шаги. Клементьев приподнялся – к ним через залитое солнцем, слепящее, белое пространство шел человек в красных плавках. Человек слегка горбился и щурился от солнца. Этот человек – Лапушка, его сын…
– Ложись, видишь как здорово?
Клементьев пододвинулся к жене, освобождая место для сына.
– Ты там не запарился?
– Да нет, ничего…
– Хочешь вина?
– Нет.
– Глоток.
– Противно.
Лапушка принес приемник. Он поставил его на грудь и щелкнул выключателем. Тихая печальная мелодия вплелась в шум ветра и плеск моря. Как мелодия вечности… Пришли в этот мир трое, полежали на берегу моря и ушли. Нет, уйдут двое, третий останется. Ему продолжать… Ему продолжать что?.. Род Клементьевых… Человеческий род…
– Сынок, ты о чем думаешь?
– Так, ни о чем…
– Ну все-таки.
– Вообще…
– Тебе здесь скучно?
– Да нет, ничего…
– Может быть, тебе хочется в большой город? Поплавать на корабле. Хочешь поплавать на корабле?
– Не знаю…
– Большой такой белый корабль. Как город. Даже можно заблудиться. Играет музыка, все начищено, матросы в белой форме, официантки в кружевных наколках. Скоро мы будем в Ялте. Знаешь, какие там корабли стоят…
Лапушка слегка приглушил музыку.
– И можно на любой?
– Конечно.
– И долго?..
– Часа два-три. Прогулочный рейс называется.
– А… прогулочный.
– Ты хотел подольше? Можно знаешь что сделать? Вы с мамой поедете из Ялты в Одессу теплоходом, а я приеду туда на машине. Возьмете третий класс – это на палубе. Так здорово. Свежий воздух и все видно. Хочешь?
– Не знаю… Посмотрим.
Лапушка опять прибавил громкость в приемнике. «Маяк» теперь играл быстрый фокстрот. Радостно катятся навстречу ветру зеленые валы, страстно кричат чайки, ветер хлопает простыней и тень, как вошедшая в азарт танца девушка, пляшет на белом песке.
«Ах, черт возьми, – думал Клементьев. – Черт возьми, жизнь только начинается, и я буду жить еще долго-долго. И ездить на море, и слушать чаек, и собирать грибы, и слушать концерты прекрасной старинной музыки. Почему я не делал этого раньше? Почему я бежал по кругу, как лошадь, месящая кизяки?»
– Сынок, ты не хотел бы написать письмо?
– Письмо? – удивился Лапушка. – Кому?
– Кому-нибудь.
– Мне некому.
– У тебя есть девушка?
– Девушка? Вот еще…
– Но в твоем возрасте уже интересуются девушками.
– С ними скучно, – сказал Лапушка. – Они глупые. И ломаки. Я очень не люблю ломак.
– А друг? У тебя есть друг? Ты же вроде бы дружишь с этим… как его… из соседнего подъезда…
– О чем я ему буду писать? Ну едем, ну остановились, ну поели, поспали…
– Тебе наше путешествие не нравится?
– Нет, почему же, нравится… Но все обычно…
– За день мы проезжаем по шестьсот километров. Столько разных мест… Неужели тебе неинтересно?
– Нет, почему же…
Клементьев перевернулся к сыну спиной. Неблагодарный нахал. Устроил ему такое путешествие. Каждому ли из его сверстников выпадает на долю такое путешествие…
Соседи покинули свой навес и загорали рядом на песке. Они лежали близко друг к другу, их головы почти соприкасались. Шла оживленная беседа, причем они смотрели в сторону Клементьевых. Возможно, говорили о них.
* * *
Раскаленное марево, казалось, дрожало в трех шагах от Клементьевых. Все вокруг излучало белый свет магмы: ракушечник, море, небо, лиман, даже деревья на той стороне лимана казались пучком травы, брошенным в огненную кашу и готовым вот-вот вспыхнуть от нестерпимого жара.
– Раз-два-три… Встали…
– Я не пойду, – сказал Лапушка.
– Мне тоже не хочется, – поддержала жена. – Здесь так хорошо…
Клементьев вытянул руку из тени на солнце. Лавина нестерпимого жара обрушилась на нее. Жар был ощутимо-тяжелым, давил, плющил руку, втискивал ее в песок. Словно по проводу, горячее солнце побежало по руке к озябшему телу.
– Но обед ведь заказан.
– Ну и что? Съест кто-нибудь другой.
– Нехорошо. Люди нас ждут.
– Уж не влюбился ты там в кого?
– Может быть. Ну, раз-два-три…
– Нет, в самом деле, – жена перевернулась на спину. – Я не двинусь отсюда до вечера, а то можно сгореть заживо. И Лапушке нельзя на солнце. Посмотри, какой он белый.
– В самом деле… Сейчас будет репортаж, – сказал Лапушка.
– Раз-два-три… Короткими перебежками! К атаке приготовиться!
– Может быть, поедем в машине? – спросила жена. – А то не дойдем. Ей-богу, не дойдем.
– Ну хорошо. Поедем на машине…
Клементьев поднялся и вышел из-под навеса. Мягкая тяжелая лавина навалилась ему на плечи, пригнула к земле, зашатала. Все вокруг было горячее: ветер, ракушечник, небо.
– Бегом! Бегом! – крикнула жена. – Сгоришь!
Клементьев побежал, увязая ногами в песке, почти ослепнув от белого сияния… Все вокруг качалось, как на качелях… Желтый ракушечник, темно-синее море, ослепительные, стерильные чайки… Желтый ракушечник… темно-синее море… «А-й-й! Ай-й! О-о-о!» – кричали чайки. И шумел в ушах горячий ветер. И глухо, как уснувшее большое животное, дышало море. Раз-два-три-четыре-пять… Раз-два-три-четыре-пять… Когда он вот так же бежал по берегу моря, обнаженный, сильный, голодный, и так же кричали чайки, и дышало море, и обжигал ветер, и ступни ног горели от раскаленного ракушечника? Он никогда не бежал так. Это бежал кто-то другой. Давно-давно. Когда еще не было ни его, ни отца, ни человечества. Это память тела. Память клетки, которая миллионы лет передается от человека к человеку.
Теперь у сына его, Клементьева, клетка…
* * *
Пол кафе «Счастливка» полили водой, и внутри было прохладно и, как в прошлый раз, пахло сосной и свежими яблоками. Только один человек находился в кафе. Это была по-крестьянски одетая женщина в белом платочке с черным горошком. Женщина сосредоточенно ела горячий суп, дуя в ложку.
Девушка на кухне сразу узнала Клементьева и вышла в зал.
– Для вас все готово, – сказала она. – За какой столик сядете?
– У окна.
Девушка принесла белую скатерть, постелила ее на стол, потом подумала и принесла длинную синюю вазу с засохшим бессмертником.
Потом появился салат из свежих огурцов и зеленого лука, залитый сметаной. Официантка поставила перед каждым мисочку, положила вилки. Больше ей делать было нечего, но девушка не уходила.
– У нас есть хрен, – сказала она.
– Хрен? – удивился Клементьев. – С каких это пор в кафе появился хрен?
– Да, – гордо сказала девушка. – Хрен со сметаной. Я сама его делала.
– Так давайте его сюда!
Официантка принесла три порции хрена в маленьких фарфоровых кувшинчиках с голубыми цветочками.
– Спасибо, девушка, – сказал Клементьев. – Как вас зовут, милое вы создание?
– Маша.
– Огромное вам спасибо, Машенька.
– Пожалуйста.
Девушка отошла к окну и стала вытирать пыльное стекло.
– У нас еще есть зеленые соленые помидоры, – сказала Маша. – Вчера были в нашем магазине. Правда, мы их взяли для себя, но я могу вам разрезать парочку. Знаете, какие вкусные?
– Нет, Машенька, это уже лишнее.
– Но у меня их целая кастрюля!
– Все равно. Мы не можем позволить себе причинять вам хлопоты.
– Какие хлопоты!
Девушка убежала на кухню и вскоре принесла полную тарелку маленьких, чуть красноватых соленых помидоров.
– Вот! Прямо из холодильника.
– Большое спасибо, Машенька. Сколько мы вам должны?
– Нисколько.
– Ну вот еще!
– Они дешевые, и у меня их еще целая большая кастрюля. Скажите, а вы к нам надолго?
– Сколько не соскучимся.
– Днем у нас хорошо. Море замечательное. Это народу мало, потому что никто не знает. Да и добираться сюда трудно – вон сколько километров по песку, а транспорт только попутный. А то бы знаете сколько здесь людей было! Ну, а вечером, конечно, скучно. Клуба у нас нет. Это надо в город ехать. Каждый раз не наездишься. Соберемся на чьем-нибудь крыльце, песни попоем – и спать. Приятного вам аппетита!
Маша отошла к окну и стала его опять тереть.
– Какая славная девушка, – сказала жена.
– Очень, – согласился Клементьев.
– И симпатичная.
– Главное, к людям внимательная.
Маша принесла шницели, потопталась у их столика, теребя фартук.
– А вы на гитаре играете? – спросила она Лапушку, залившись краской.
– Нет, – буркнул Лапушка.
– У нас здесь нет ни одного, кто бы играл. А в городе много. Я слышала. Знаете, как здорово! Скажите, а магнитофон у вас есть?
– Нет, – опять буркнул Лапушка.
– Знаете что, Машенька, – Вера притянула к себе девушку за талию, – приходите к нам вечером, а? Костер зажжем, у нас транзистор есть, потанцуем. Мы остановились на самом берегу. Вы увидите машину – это и есть мы.
– У меня сегодня смена, – прошептала девушка, опять заливаясь краской.
– Ну так завтра.
– И завтра тоже.
– А вы приходите после смены.
– Неудобно. Поздно уже… Можно, я приду послезавтра? Если вы не уедете…
– Конечно, можно, Машенька…
– Ой! Молоко закипело!
Девушка убежала за перегородку, хотя оттуда ни запаха, ни звука убежавшего молока не доносилось.
– Очень скромная и уважительная девушка, – заметила Вера.
– Это такая редкость в наше время.
– Прекратите ломать комедию! – вдруг громко сказал Лапушка.
За столом воцарилось молчание. Клементьев отложил ложку.
– Что это значит? – спросил он строго.
– Это значит, – ответил Лапушка, – что я вам не подопытный кролик. И не надо случать меня.
– Что?!
– Если потребуется, я сам найду себе.
– Что это за тон? – Клементьев стукнул ручкой вилки по столу. – Как ты смеешь так разговаривать с родителями?
– Я к вам не пристаю, и вы оставьте меня в покое. Не надо мне навязывать девушек. Сам как-нибудь разберусь.
– Никто тебе и не навязывал, – сказала Вера примирительно. – Я ее пригласила к себе. Очень милая и симпатичная девушка.
– Знаем мы! Только и слышишь: ничего не любит, ничем не интересуется. Да, ничего не люблю и ничем не интересуюсь. А вам-то какое дело? Кому от этого плохо? Что я, кого граблю или убиваю? Если я чихал на эту вашу Машеньку, то что, конец света?
– Какой ты закоренелый эгоист, – вздохнула мать.
– Он не эгоист, – сказал Клементьев. – Он хам и лодырь. Он воинствующий хам и принципиальный лодырь. В детстве, если я не приносил клока сена корове, меня лишали молока. И я считал это справедливым. Если я грубил отцу, он меня бил тяжелым трофейным ремнем. И это тоже было справедливо. Потому что вся жизнь нашей семьи зависела от отца, и семья обязана была поддерживать его во всем.