– Ну что, садимся?
– Подожди, переоденусь.
Действительно, как он мог подумать, что жена сядет завтракать в халате? Вера ушла в палатку и вскоре вернулась в розовом платье, отороченном черными кружевами. За те пять минут, что она пробыла в палатке, жена успела привести в порядок прическу.
В таком изысканном обществе было просто неприличным находиться в плавках. Пришлось Клементьеву облачаться в спортивный костюм. Вначале, после женитьбы, Клементьев, привыкнув в студенческом обществе не церемониться, садился за стол в чем был: в трусах так в трусах, в пижаме так в пижаме. Жена никогда ему не делала замечаний. Она просто одевалась к обеду или ужину, особенно к ужину, во все лучшее, что у нее было, и Клементьев смущенно шел надевать брюки и рубашку, а позже стал облачаться в выходной костюм…
Мечта хоть здесь побыть дикарем пока не сбывалась…
Кулеш оказался очень вкусным, пахнущим дымком, лавровым листом. Даже жена, строго соблюдавшая диету, съела его целую тарелку.
– Что сегодня будем делать? – Чувствовалось, что жене уже начал надоедать этот безлюдный песчаный берег, где некому было оценить ее туалеты.
– Загорать, а к вечеру можно выйти половить рыбу. Я договорился насчет лодки.
– Мы завтра уедем?
– Я бы пожил здесь еще несколько дней. Для отдыха место идеальное.
– А как смотрит на это наш сын?
– Мне все равно.
– Ты бы сходил вечером в клуб. Здесь, наверно, есть клуб. Должна же где-то собираться молодежь.
Лапушка ничего не ответил. Он вяло ел кулеш.
– Ты не заболел, сынок?
– Нет.
– Тебе скучно?
– Нет, почему же…
– Пойдешь с отцом на рыбалку?
– Не хочется…
– Может быть, вы сейчас мяч погоняете?
– Не хочу, а впрочем, можно…
– Вот и хорошо, – обрадовалась жена. – И я с вами тоже. Будем играть в футбол.
«Когда мне было четырнадцать лет… – думал Клементьев, разрезая пополам огурец и густо посыпая его солью. – Что же было, когда мне сравнялось четырнадцать лет? Была первая любовь. – Клементьев искоса посмотрел на сына. – У сына еще не было первой любви, хотя ему четырнадцать лет. Это я знаю точно. Лапушка не ведает, что такое страсть, ревность, ненависть, страдание…»
– Будешь огурец?
– Что?
– Будешь огурец?
– Давай…
Клементьев пододвинул сыну половинку огурца. Тот взял и равнодушно откусил.
Впрочем, это была не первая любовь, может быть, третья или четвертая. Он влюблялся во многих девчонок, в детстве он был очень влюбчивым, но эта оказалась самой сильной любовью. Настоящей любовью. Потому что была страсть, ревность, ненависть. Она училась в их 8 «Б». Это был год, когда они, мальчишки, вдруг обнаружили, что девчонки их класса не только просто товарищи, но с ними как-то стало интересно по-другому. Культпоходы, семинары, читательские конференции, куда они ходили по вечерам, приобрели совсем иной смысл, чем раньше, после них не хотелось расходиться, хотелось оставаться подольше вместе. «Смотрите, – удивлялись учителя, – каким 8 «Б» стал дружным». Потом оказалось, что это далеко не совсем одно и то же – положить руку на плечо товарища или на плечо девчонки. Или взять за талию… Оказалось, что можно совершенно легально, на глазах у всех, не боясь неприятностей, брать девчонку, которая тебе нравится, за талию. В танце…
Ах, какая это оказалась замечательная вещь – танцы… Особенно мучительное, прекрасное, печальное, рвущее сердце на части, леденящее кровь танго…
Листья падают с клена…
Значит, кончилось лето…
Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось..
В этот час ты призналась…
Что нет любви…
Из всего класса только Она умела танцевать. Она умела все: вальс, фокстрот, танго, падеспань, падеграс, польку-бабочку и еще бог знает что. Ее отец работал директором пригородного совхоза, имел на краю городка коттедж, где часто собирались гости, веселились, танцевали. Весной ее родители уехали в отпуск, а ключи оставили дочери. Тогда и возникла идея собираться, чтобы учиться танцевать. Клементьева поразила не столько не виданная им доселе роскошь обстановки, сколько то, как непринужденно и изящно держалась Она среди этой роскоши.
– Делай раз! Куда? Куда! Держи меня крепче! Да прижми! Поворачивай вправо!
– Теперь вперед. Раз! Два! Ой! Смотри под ноги!
– Господи! Что же ты такой деревянный!
У Клементьева дрожали руки, а ноги были как ватные. Ее талия, затянутая в шелковое платье, постоянно выскальзывала из ладоней, а держать пальцы покрепче он не смел.
Он прометался на кровати всю ночь, ничего не слышал на уроках, еле дождался вечера, когда они собрались снова у нее на квартире, но она больше не учила его танцевать, предоставив своей способной ученице – маленькой пухленькой потной девочке. Сама же она натаскивала самого бестолкового ученика в классе по прозвищу «Чемпион». Этот Чемпион был средоточием всех пороков, с которыми испокон веков борется школа: курил, пил в станционном буфете пиво, мерзко ругался, не слушался учителей и, разумеется, плохо учился. Но он был дьявольски красив: черный чуб, золотая коронка – «фикса», аршинные плечи, орлиный гнутый, перебитый в драке нос, волосатая грудь, видная в прорезь вечно распахнутой рубашки.
Чемпион очень заинтересовался танцами, но они давались ему с трудом, и Она мучилась с этим учеником больше всех.
Потом она уже не приглашала весь класс. Учиться ходили лишь Чемпион и его два дружка. Потом исчезли и дружки. Чемпион остался один. Он во всеуслышание рассказывал, как курил в директорском кабинете, положив ноги на журнальный столик, и стряхивал пепел на ковер, валялся с газетой на кушетке, пил портвейн из хрустального бокала и даже назло директору якобы нечаянно уронил бокал на пол, и тот разлетелся вдребезги. А нацеловался так, что «аж скулы болят». «Дело, пацаны, движется, – бахвалился он. – Вскоре данная высота будет взята». И вот наступил день, когда Чемпион объявил на перемене в туалете: «Амба. Готово. Желающим после уроков подробности». И мерзко заржал. Почему-то стало неловко даже самым отъявленным циникам, все молча докурили папиросы и разошлись. После уроков Чемпион догнал Клементьева, пошел рядом и стал рассказывать подробности. Почему Чемпион избрал именно Клементьева, тот так и не знает до сих пор. Возможно, он что-то чувствовал, такие вещи не скроешь, а возможно, как стал думать Клементьев много позже, ощущал молчаливое осуждение со стороны Клементьева и решил самоутвердиться. Так или иначе, но он обнял Клементьева и стал рассказывать, отвратительно ругаясь и давясь подлым смехом. И тогда Клементьев снизу – он был намного ниже Чемпиона – изо всей силы ударил Чемпиона в лицо. Семен первый и, возможно, последний раз в жизни сознательно ударил ничего не ожидавшего человека и до сих пор помнит и стыдится, что получил от этого удара почти мучительное наслаждение. Чемпион до того растерялся, что даже не избил Клементьева, как шавку. Он сплюнул кровь и молча ушел, придерживая рукой разбитую губу. Он оставался наглым все последующие годы, пока они учились вместе, но иногда, когда они встречались глазами, Чемпион как-то стушевывался, словно переставал себя слушать, а говорил машинально, по инерции и первым отводил взгляд. Наверно, он не понимал того удара, не понимал, как слабый человек может ударить сильного, и опасался Клементьева, как всегда мы подсознательно опасаемся всего непонятного.
Несколько лет назад Клементьеву позвонил по телефону человек и попросил его принять. Этим человеком оказался Чемпион. Жизнь изменила его до неузнаваемости. Теперь это был худой, с вислыми плечами, не уверенный в себе, даже робкий человек. Он заискивающе попросил устроить его на работу в плановый отдел. В городе один только завод, сказал Чемпион, плановиков хоть отбавлял, а он больше ничего не умеет. Пытаясь разжалобить Клементьева, Чемпион рассказал про свою неудавшуюся жизнь: ушла жена, женился на второй – оказалось, не будет детей. Начальство попадается неумное, не понимает и не ценит. Произошла авария в цехе – вину приписали ему, хотя даже младенцу ясно, что плановик здесь ни при чем. Отсидел срок.
Что-то дрогнуло в Клементьеве, и он, хотя отказал уже десятерым, принял Чемпиона на работу. Может быть, присутствие Чемпиона напоминало юность. А может быть, ему до сих пор было стыдно за тот удар.
Чемпион оказался неплохим работником, но это был неудачник. С ним постоянно что-нибудь происходило такое, чего не происходит с нормальными людьми. Например, в его доме ночью разорвало газовую трубу и Чемпион едва не погиб, ползком, почти без сознания выполз из квартиры. На работе все сотрудники относились к Чемпиону свысока и держались от него подальше. Считали, что он, как черная кошка, приносит несчастье.
Доедая кулеш, Клементьев впервые подумал, что с той девочкой, наверно, у Чемпиона ничего не было. Он придумал всю историю для самоутверждения. Чемпион с самого начала чувствовал, что он неудачник…
– По-моему, ты пересолил кашу. Не чувствуешь?
– Не чувствую…
– Лапушка, ты не чувствуешь?
– Нет…
– Почему ты не ешь горчицу?
– Не люблю.
– Зря ты не ешь горчицу. Горчица полезна. Она возбуждает аппетит, кровь быстрее бежит по жилам. Кроме того, горчица убивает микробов. Какой же ты будешь мужчина, если не любишь острого! Над тобой все будут смеяться. Как же ты будешь закусывать?
– Я не буду закусывать.
– И выпивать не будешь?
– Нет.
– Почему?
– Так… Противно.
Что же еще было в четырнадцать лет?..
В четырнадцать лет он впервые напился. Он напился просто так, безо всякой причины, испытать, что это такое. Клементьев зашел в столовую купить пирожков, увидел на витрине бутылку вина, на которой было написано «Лидия» Он еще никогда не встречал вино с таким названием. С этикетки улыбалось прекрасное девичье лицо. Девушка манила взглядом и лукаво улыбалась. «Вот выпей и узнаешь, что это такое. Ты приобщишься к моей жизни, к моим тайнам. Ты познаешь смысл жизни». Клементьев залпом выпил бутылку и познал смысл жизни. Он познал, что жизнь коротка, а он прожил уже четырнадцать лет. Целых четырнадцать лет! И нигде еще не был, ничего не увидел, не видел даже великой пирамиды Хеопса. Неужели он так никогда и не увидит пирамиду Хеопса? Умрет и не увидит!
Клементьев шел по заснеженным улицам городка и плакал. Ему было очень обидно, что жизнь сложилась так неудачно, что судьба зло подшутила над ним – произвела на свет в маленьком, ничем не примечательном районном городке, в котором нет даже речки. Он пришел домой и сказал матери: «Мама, я не хочу жить. Я прожил уже целых четырнадцать, а ничего, кроме нашего городка, не видел. Я хочу посмотреть дебри Амазонки, острова в океане, обезьян и пирамиду Хеопса. Мама, неужели так пройдет жизнь и я ничего не увижу?» Мать погладила по голове пьяного сына. «Это ничего, сынок, что ты еще ничего не видел. Лишь бы не было войны, сынок. Это самое страшное, когда люди убивают людей». – «Мама, – спросил он, – а для чего мы живем? Чтобы драться в детстве, а потом, когда подрастем, убивать на войне? Я читал – в истории мира еще не было минуты, чтобы где-то в этот момент не воевали». Мать прижала голову сына к груди: «Я не очень грамотная, сынок. Я не могу тебе оказать, почему люди воюют, но я знаю, что человек родится не для того, чтобы воевать…» – «А для чего, мама?» – «Чтобы быть счастливым. Чтобы работать, чтобы хлеб всегда был и чтобы ты любил других и тебя любили. Я хочу, чтобы ты вырос добрым и чтобы у тебя всегда был хлеб».
Он не поверил тогда словам матери и забыл их. Он вспомнил их только сейчас. Тогда Клементьев считал, что быть добрым – это глупо.
Добрым в классе был у них лишь один – Петька Цыбин, по прозвищу Цыба. Цыба никогда не начинал первым драку, хотя имел приличные кулаки, да и сдачу давал редко, надо было здорово его разозлить, чтобы получить сдачу. Цыба учился хорошо, не в пример другим отличникам охотно давал описывать, и если его просили объяснить, он объяснял, не ломаясь и не отнекиваясь, как некоторые. Цыба приносил из своего сада яблоки белый налив и раздавал их направо и налево, хотя белый налив в то время на базаре стоил больших денег.
У Цыбы охотно списывали, спрашивали непонятное, яблоки ели, но весь класс все-таки немножко презирал его. Что это за парень, если он не лезет первым в драку и раздает задаром яблоки, вместо того чтобы выменять на них что-нибудь? За десяток яблок наверняка можно было получить трофейный противогаз.
Клементьев тоже презирал Цыбу. Он мечтал быть таким, как Чемпион: сильным, уверенным, нагловатым, чтобы его все боялись и уважали. Тогда всего добьешься. А насчет хлеба… Одного хлеба мало. Это у матери гак сложилась жизнь, что она рада и хлебу. Мать была неграмотной и мало чего добилась. Он же окончит институт, будет работать день и ночь, но выбьется в люди…
Он окончил институт, работал день и ночь и выбился в люди…
– Подай хлеб.
– Пожалуйста, – Лапушка потянулся к хлебнице и неосторожным движением задел ложку. Ложка упала со стола и вонзилась ручкой в песок.
– Какой ты неаккуратный, – вздохнула мать. – Пойди к роднику, вымой.
– Ничего, – Лапушка поднял ложку и подул на нее. – Сойдет так.
– Я же тебя прошу: пойди вымой.
– Песок здесь стерильный.
– Это не имеет значения. Микробы всюду.
– Смотря какие микробы. Здесь только полезные.
– Откуда ты знаешь?
– Предполагаю.
– А ну марш вымой!
Лапушка зачерпнул ложкой кулеш и стал есть.
– Отец! Ты видишь, что он делает? Почему ты молчишь?
– Пойди вымой, – оказал Клементьев.
– Я уже все равно съел всех микробов.
– Пойди вымой.
– Из принципа?
– Из принципа. Мать надо слушаться.
– Даже если она не права?
– В данном случае она права.
– Ну раз так… – Лапушка медленно поднялся и побрел к роднику.
– Какой дерзкий, – вздохнула жена. – А только четырнадцать лет. Что будет дальше?
Клементьев смотрел в спину вяло идущего сына. Неужели ему и вправду четырнадцать лет? А он еще ничего не видел и не познал.
В четырнадцать лет Клементьев узнал, что такое смерть.
У мальчишек тогда было принято путешествовать на товарных поездах – «товарняках». Ездили на рыбалку, в областной центр за учебниками, просто так – посмотреть мир. Особым шиком считалось прокатиться на «армейском» составе, везущем военные грузы. Такой состав обычно сопровождала охрана. Охрана, заметив человека, севшего на поезд, старалась его ссадить.
Им не повезло сразу же в тот день. Во-первых, состав, в одном из вагонов которого – угольном – они спрятались, пошел не в ту сторону. Но это еще было полбеды. Плохо только то, что их «застукал» охранник. На повороте они заметили, что он висит на подножке в хвостовом вагоне и смотрит в их сторону. Это было самой верной приметой, что их заметили, если охранник висит на подножке и вглядывается в состав. Значит, на горке, когда поезд замедлит ход, он соскочит с подножки и побежит вперед. Пробежит вагона два-три, опять – на поезд, на следующей горке снова вагона два-три, и так до тех пор, пока не настигает. Но и это еще было терпимо, если бы они прятались в голове состава. Тогда можно было бы уйти. Спрыгнуть с состава и дать деру. Охранник следом не побежит, а стрелять на таком большом расстоянии вряд ли есть польза. Но они прятались всего на расстоянии в три-четыре вагона от хвоста: очень уж удобным для обзора показалась им угольная платформа.
И все же самое скверное было не в этом: ну в крайнем случае прострелит ногу – вылечат. Дело в том, что вся компания была вооружена: пистолетами, австрийскими тесаками, гранатами. Правда, оружие это не стреляло, не резало и не взрывалось, взяли они его так, для романтики, для игры, для запугивания в возможных стычках с местными пацанами. Но факт оставался фактом: они были вооружены, а значит, являлись не просто группой подростков, а бандой. В то время поймать бандитов было трудно, так как они были вооружены, а самое главное, растворялись в огромных массах движущегося в разных направлениях народа. Так что поимка группы с оружием для милиции оказалась бы большой удачей. Пойди тогда доказывай! Выбросить же незаметно все эти гранаты и тесаки не представлялось возможным, так как охранник висел совсем рядом и не спускал с них глаз. Оставить оружие на платформе, а самим прыгать? Охранник не дурак, на первой же станции он обязательно заглянет в платформу, обнаружит оружие, поднимет шум, и им далеко не уйти. И они решили прыгать с оружием. Между колес.
Клементьев опустил ноги вниз, у бешено стучавших колес, повис на руках и прыгнул навстречу мелькавшим шпалам. Его рвануло, поволокло, и в какой-то миг он ощутил шеей холод рельса, прикосновение горячего колеса… «Все, – подумал он. – И совсем не страшно…» Но если он отдал себя уже щекочущему его волосы колесу, то тело его не хотело умирать. Его шея конвульсивно сжалась, голова двинулась – и колесо прошло по пряди волос.. Тело оказалось более приспособленным к жизни, чем разум. Теперь, размышляя об этом, Клементьев подумал, что здесь мет ничего удивительного. Его телу миллионы лет. Оно зачиналось еще в черных водах мирового океана и за эти миллионы лет научилось спасать себя.
…Клементьевы доели кашу, выпили молоко. Жена собрала со стола посуду и ушла мыть ее к роднику.
– Хоть бы помог матери, – сказал отец сыну.
Лапушка поморщился.
– Я не умею.
– Чего ж тут уметь? Три песком.
– У меня от песка кожа на руках шелушится. И потом, жир лучше всего отмывать горячей водой, а не оттирать песком.
– А стол ты складывать умеешь?
Лапушка нехотя стянул со стола скатерть и принялся складывать стол.
Играть в футбол расхотелось. Клементьев выбрал четыре рейки подлиннее и покрепче, взял простыню, лопатку и пошел к морю. Он решил сделать навес, потому что вокруг, насколько хватало глаз, не было ни клочка тени, не считая, конечно, их собственной, от палатки, машины и палатки соседей.
Клементьев растянул по песку простыню, закрепил концы, насыпав кучки ракушечника, затем вырыл неглубокие ямки, с силой вогнал туда рейки, засыпал и привязал простыню к верхним концам рейки. Ветер тут же попытался разрушить это сооружение, но оно оказалось прочным, и тогда он стал сердито хлопать простыней, надувая ее, как парус.
Клементьев лег под навес. Там было прохладно и ветрено. Ощущение сильного ветра усиливало хлопанье простыни над головой. Однако втроем им здесь, пожалуй, будет тесновато. Он сходил к машине и принес еще реек и вторую простыню. Получилось просто здорово! Огромное черное пятно тени посреди раскаленного белого песка.
Потом Клементьев сходил к роднику и выкопал бутыль с вином. Бутыль была настолько холодна, что обжигала руки. Влага, как пот, стекала по ее бокам. По пути к навесу Клементьев прихватил стакан (стакан был, конечно, хрустальным, с рисунком, похожим на изморозь на окне), горсть конфет «Взлетные», две подушки, старое, потрепанное по краям солдатское одеяло и яркую толстую мохнатую китайскую простыню. Под навесом он расстелил сначала одеяло, потом простыню, уложил подушки, поставит бутыль с вином в изголовье, не спеша разделся. Затем, тоже не торопясь, выпил два стакана вина. Вино ломило зубы, после него во рту остался запах терпко пахнущих под полуденным солнцем степных трав – мяты, чабреца, полыни. Откуда в виноградном вине запах степных трав?
Клементьев лег навзничь. Со своего места ему был виден кусочек прибоя. Море выглядело бледно-голубым, намного бледнее, чем утром, словно успело выцвести за это время под беспощадным солнцем. Шумели волны, кричали чайки, хлопали простыми, рядом, под ухом, ветер занимался вечной работой – перебирал ракушечник, глухо доносились голоса жены и Лапушки.
«Вся моя жизнь… – опять подумал Клементьев, пытаясь ухватить ускользающую мысль. – Что-то было не так… Где-то очень давно был перекресток.» И он, наверно, свернул не туда.
– Симочка! Какой ты умница! Да как же здорово! А я уж думала: как мы будем загорать? Ведь здесь изжариться можно!
Жена села рядом. На ней был нарядный халат, в волосах – красная лента. Она успела подвести глаза, покрасить брови и сейчас выглядела совсем молодой.
– Я тебе нравлюсь?
– Да…
Жена сняла халат, аккуратно свернула его, положила в изголовье и легла рядом с Клементьевым.
– Тебе нравится мой купальник?
– Хороший.
– Ты еще его не видел. Посмотри.
Клементьев приподнялся. Купальник действительно был красивым.
– Ну как?
– Здорово.
– Нет, правда?
– Правда.
– А на русалочку сбоку ты обратил внимание?
– Обратил.
– Видишь, какая симпатичная мордашка?
– Действительно здорово.
– А на вытачку не обратил внимание?
– На вытачку не обратил.
– Посмотри.
Клементьев поднялся и посмотрел на вытачку.
– Неплохо.
– Хорошо, а не «неплохо»!
– Что делает Лапушка?
– Сидит в палатке.
– Там же душно. Почему ты не позвала его сюда?
– Не хочет, говорит – боится сквозняка.
– Хочешь вина? Холодное…
– Пожалуй, налей полстаканчика.
Он налил вина жене, выпил сам. Они полежали молча, слушая шум моря и шорох песка.
– С ним что-то происходит, – сказала жена.
– В том-то и дело, что ничего не происходит.
– Влюбился бы, что ли. Я в его годы… Раз пять была уже влюблена.
– Ну, ты…
– Нет, серьезно. Я подумала, мы остановимся в Ялте, будем гулять по набережной, встретим какую-нибудь порядочную семью с дочкой, подружимся. Глядишь, и наш Лапушка бы влюбился. Хоть чуть ожил бы. А ты таскаешь нас по каким-то лесам и буеракам.
– Сегодня утром я заходил в столовую. Обедать будем там. Я заказал шницели.
– Ты уже говорил.
– Там должны быть хорошие шницели. Один съел их чуть ли не пять штук.
– Ты бы все-таки сходил привел Лапушку. Здесь так хорошо. Что он сидит там в духоте?
Клементьев поднялся. В самом деле, в палатке недолго схватить тепловой удар. Горячая волна воздуха обрушилась на него. Ветер дул с моря и был густо насыщен соленой влагой, но влага не освежала, а, наоборот, делала ветер еще более плотным и горячим. «Как соляной раствор», – подумал Клементьев. В каком классе они делали соляной раствор? В каком-то классе они делали соляной раствор, пробирка упала со спиртовки и жидкость обожгла ему руку…
Ветер обжигал плечи… Море было очень синим, до того синим, что болели глаза. Все в белых барашках. И белые чайки. Чайки и барашки. Они мелькали в глазах, и нельзя было сразу определить, где чайки, а где барашки.
Метрах в двухстах от них соседи тоже сооружали навес. Она в купальнике, он в длинных черных трусах неумело навешивали на небольшие колышки одеяло. Одеяло было тяжелым, ветер надувал его, как парус, расшатывал все сооружение, вырывал колышки и затем волок навес по ракушечнику…
«Могли бы и позвать помочь, – подумал Клементьев. – Соседи как-никак. И рейки у меня есть…»
Сын действительно лежал в палатке, в своей излюбленной позе – поставив приемник на грудь. Из палатки тянуло, как из раскаленной духовки.
– Я сделал навес, – сказал Клементьев, присаживаясь на корточки перед палаткой. – Пошли. Знаешь, как здорово.
– Что…
– Я говорю, пошли к нам, недолго и тепловой удар схватить.
– Мне здесь хорошо.
– Сделай музыку потише.
– Что…
– Сделай музыку потише. Невозможно разговаривать.
Лапушка уменьшил звук.
– Вылазь.
– Мне не хочется.
– Я тебе приказываю.
– Что вы ко мне все время пристаете? Дайте мне жить, как мне нравится.
– А как тебе нравится? Бездельничать?
– Сейчас каникулы.
– Ладно, пошли. Уважай хотя бы мать. Она тебя просит.
– Я же сказал – мне здесь хорошо.
– Ты дождешься, – сказал Клементьев, – что я тебя выпорю. Просто-напросто возьму ремень и выпорю, как в старые добрые времена. Пошли.
– Ладно, скоро приду.
Клементьев вернулся назад, шлепая босыми ногами по раскаленному ракушечнику, обжигая подошвы и приседал. Наверно, со стороны он был похож на кота, который осторожно переходит улицу после дождя, отряхивая лапы. Соседи уже установили навес, но по сравнению с навесом Клементьевых это было неуклюжее сооружение: низкое, тяжелое, короткое. Из-под провисшего серого одеяла торчали две пары ног.
– Скоро придет.
– А…
Жена дремала. Клементьев скользнул по ней взглядом, прилег рядом. Да, жена сильно постарела за это время. Просто, видно, годы берут свое. У женщин это всегда так бывает. Как и у цветов – цветет, цветет неделю, а потом за какой-то час – раз, и уже нет цветка… Только намек на былую красоту.
– Симочка…
– Да…
– Ты знаешь, о чем я сейчас думаю?
– Нет…
– Как мы познакомились. Ты помнишь?
– Да…
– Кажется, что было вчера.
– Да…
– А на самом деле почти вся жизнь прошла. Сын вон какой… И все у нас есть. Правда? Все, о чем мечтали. Ты будешь спать?
– Немного.
Клементьев лег на спину и закрыл глаза. С женой они познакомились в больнице. В тот год он сильно продвинулся по служебной лестнице. Стал главным нормировщиком завода. Завод был небольшой, работали там по старинке, новые веяния обходили их стороной, и Клементьев, опьяненный успехом, решил положить этому конец. Хотя бы в области нормирования. Он решил ввести научно обоснованные нормы – НОН. С этой целью Клементьев разыскал в институтском учебнике формулу и принялся за составление НОН. Работа была не очень сложная. В формулу вводились соответствующие данные: марка стали, скорость обработки, подача, число оборотов шпинделя и так далее, и формула тут же выдавала решение: норма на данную операцию такая-то.
Внедрением в жизнь научно обоснованных норм, выведенных Клементьевым, занималась его сотрудница Катя Коротышка. Собственно говоря, это была единственная его сотрудница, так как понятие «главный нормировщик» было относительным – в отделе числилось всего два человека: главный нормировщик – он и младший – Катя Коротышка.
Научно обоснованные нормы получились удивительными. Все полетело кувырком. Там, где, допустим, раньше на обработку детали уходило двадцать минут, сейчас требовались две, и наоборот. Начались конфликты с рабочими. То есть, конечно, на тех операциях, где вместо двух минут отпускалось двадцать, конфликтных ситуаций не возникало, а вот где все получалось наоборот, токарь или фрезеровщик обычно говорили Кате Коротышке, внедрявшей научно обоснованную норму: «А ты сама попробуй!», на что Катя, конечно, ничего ответить не могла, поскольку имела музыкальное образование. Вытирая слезы, она шла жаловаться Клементьеву, что научно обоснованная норма не внедряется. Клементьев бежал в цех, начинал убеждать, показывал формулу из институтского учебника, наконец, грозил и кричал, но все его доводы и угрозы разбивались о фразу «А ты сам попробуй!».
И Клементьев решил попробовать. Он дал себе слово за месяц овладеть профессией токаря. В принципе, конечно, он знал, что к чему: в институте проходили, но практически надо было начинать с самого начала. Учился Клементьев по ночам, один в пустом цехе: у них на заводе не было третьей смены. Дело двигалось, оказалось, что не такие уж нереальные эти научно обоснованные нормы, однако вскоре случилось несчастье. Клементьев работал в костюме, спецовку раздобыть было нетрудно, но начали бы спрашивать: зачем, да почему, да для кого, а Клементьев стеснялся говорить, что он по ночам стоит за станком. То, что он работал в костюме, а не в спецовке, было ошибкой. Вторую ошибку Клементьев сделал, когда стал замерять деталь штангенциркулем на ходу. Неожиданно штангенциркуль рвануло у него из рук, он отдернул руку, и рукав попал в шпиндель. Дальше все произошло мгновенно. С Клементьева сорвало пиджак, руку по локоть затащило в станок, и Клементьев потерял сознание. Он пролежал несколько часов, истекая кровью, на заклиненном станке, пока его не обнаружил сторож, привлеченный ярким светом, бьющим из окон не работающего цеха.
С постели подняли лучшего хирурга, и он всю ночь колдовал над клементьевской рукой. Все кончилось довольно счастливо, перелом лишь в пяти местах, крупными кусками, а могло раздробить кость начисто или вообще разорвать руку в клочья. «Так что скоро будете, если захотите, гирю выжимать своей левой», – сказал хирург.
Первые сутки боли были страшные. Особенно ночью. Клементьев метался по кровати, не спуская глаз с секундной стрелки часов, считал каждую минуту, оставшуюся до рассвета: на рассвете ему почему-то становилось легче. Потом боли стали тупее, привычнее, и «боль ушла в кость», – как говорили в палате.
В палате их было четверо, все уже «с болью, ушедшей в кость», то есть старожилы.
У окна лежал самый давний – по прозвищу «Дед». Ему уже два раза делали операцию – неправильно срасталась кость на ноге. Воспользовавшись случаем, Дед отпускал бороду и отсюда получил свое прозвище, хотя был человеком не старше сорока пяти лет. Это был хозяйственный мужик, тумбочка его всегда была забита съестными припасами и всевозможными инструментами. Дед много и вкусно ел. Если же не ел, то мастерил какие-то штучки: планочки, реечки, что-то склеивал. Сломал он ногу по собственной глупости – полез пьяный чинить крышу своего дома и свалился с лестницы. По воскресеньям проведать Деда приходила целая толпа родственников и знакомых, они рассаживались вокруг дедовой кровать, потихоньку доставали бутылки, оглядываясь на дверь, распивали, хрустели солеными огурчиками, долго молчали, лишь вздыхая и жалостливо поглядывая на Деда, потом Дед, основательно выпив и закусив, начинал читать лекцию на тему, как надо жить.