Я сел. Перед Анатолем находилась лишь одна потрепанная газета. Он взял ее, зачем-то оторвал клок и сказал:
– Ты обвиняешься в том, что хотел сжечь поселок. Признаешь себя виновным?
– Сначала надо спросить фамилию и год рождения, – подсказал Николай.
Сразу было видно, что он знал в этом толк. Но Анатоль не удостоил его ответом. Я внимательно наблюдал за своим бывшим соперником. Держался глава пиратов торжественно. «Вот ты какой оказался, – говорил весь его вид. – С тобой по-хорошему, тебе оказали доверие, а ты хотел нас всех сжечь. Я тебя предупреждал. Теперь пощады не жди».
– Поселок сжечь хотел, – сказал я, – но виновным себя не признаю. Во все времена корабли пиратов сжигали, а их самих вешали сушиться на реях.
Среди судей прошел ропот. Они, наверно, думали, что я упаду перед ними на колени и буду просить пощады.
– Чего там с ним болтать, – сказал Василис Прекрасный, – вздернуть на первом суку, да и концы в воду.
– К жабам! Вот те и не будет следа! – рявкнул Михаил и приложился к горлышку бутылки, которую держал между колен.
– Жабы мясо не едят, – заметил Аггей.
– Едят! – рявкнул опять Михаил. – А не съедят – заставим! – Лысина Михаила стала багроветь. – Ишь, гад, хотел дом сжечь!
Разгорелся спор, едят лягушки мясо или нет. Кате очень хотелось высказать свое мнение по этому вопросу, но от волнения он не мог выговорить ни слова и лишь открывал и закрывал рот, показывая белое нёбо. Наконец победили сторонники Аггея. Лягушки были причислены к вегетарианцам, и мне опять стали придумывать казнь. Самое скверное было то, что везде оставался «след», то есть мой труп или, в лучшем случае, скелет (вариант с муравейником). Высказались все, только заика Катя безуспешно разевал рот.
– Что ты хочешь сказать, Катя? – в наступившей тишине спросил Анатоль.
– С-с-ж-ж-ж… – зашипел Катя.
– Сжечь! – вдруг завопил Черкес. – Сжечь! Правильно! Вдарь меня в ухо, правильно!
Идея всем понравилась. Все сразу задвигались, оживились.
– Один пепел останется, – радовался Черкес. – Развеем по ветру – и крышка.
– Счас такая экспертиза… Читал недавно в «Литературке»… атомная какая-то, – заронил сомнение поэт Николай.
– И то правда, – согласился Черкес. – Веять нельзя, бросим в реку.
– В реке ионы, – сказал начитанный Николай.
Опять возник спор, куда девать мой пепел. Не участвовал в споре один Михаил. Он не спускал с меня воспаленных глаз и все попивал и попивал из бутылки. Чувствовалось, что ему нравились все способы и он не видел принципиальной разницы. По его скошенной лысине ползала большая черная муха, но Михаил даже не замечал ее. Эта муха очень раздражала меня. Анатоль поднялся, одернул костюм.
– В общем, так, – хлопнул он ладонью по столу. – Тихо! К смертной казни через сожжение. Возражения есть?
– Может, все-таки… из ружья… – заикнулся Николай.
У всех поэтов жалостливые сердца. Сам пропустил это предложение мимо ушей.
– Значит, так. Сегодня приготовиться. Натаскать хворосту, дерево подобрать подходящее и все такое. Начнем завтра утром пораньше, как солнце встанет. В эту пору туман – дыма не будет видно. Нет возражений?
– Нет, – сказал я.
– Последние просьбы, пожелания есть?
Я подумал.
– Если можно, прибейте муху на лысине Михаила.
Наступила тишина.
– Остряк… бард, – выдавил Михаил. – Ну погоди…
Я не сомневался, что он будет подкладывать самые толстые сучья. Николай встал и хлопнул по лысине Михаила.
– Все-таки надо уважать последние просьбы, – сказал он. – Об этом во всех романах написано.
Когда меня выводили, я сказал:
– Слушай, Анатоль, у тебя еще есть время опомниться, распустить людей по домам, а самому заняться честным трудом. Ты подумай.
Сам нахмурился.
– Хватит агитировать. Увести.
Я обратился к пиратам.
– На что вы рассчитываете? Ведь все разно вас выведут на чистую воду. Вас спасает только то, что здесь глушь. Как только сюда нахлынут туристы, вам конец. Туристы исследуют здесь все ходы и выходы.
При упоминании о туристах пираты переглянулись.
– Ведите, ведите! – махнул торопливо рукой Анатоль, чувствуя, что мои слова произвели впечатление.
– Эх ты, – сказал я. – Из-за бутылки пива… Если бы я знал, я бы каждый день тебе по бутылке пива ставил…
* * *
На ночь, чтобы я не сделал из погреба подкоп, не повесился или не совершил еще чего-нибудь такого, что совершают обычно приговоренные к смертной казни, они решили привязать меня сразу к тому дереву, под которым утром будет разведен костер.
Перед тем как идти, Аггей сказал смущенно:
– Ты вот что, карасик… Как правило, тебе все однова… Одел бы что похуже…
– Давай, дед.
Аггей суетливо принялся рыться в чулане, разыскивая хлам.
– Парень ты хороший, совестливый… – бормотал он. – И зачем полез избы жечь.
Когда мы вышли из дома, солнце уже село, но было еще светло. От реки тянуло сырым воздухом, пахнущим тиной и рыбой. С тропинки, которой мы шли, открывался чудесный вид: сплошные леса, прорезанные двумя рукавами алой от зари реки. Белые песчаные пляжи, на которых никто никогда не раскупоривал консервные банки, не жег костров, на многие месяцы оставляющих следы, похожие на черные ожоги, не бросал газет и которые никогда не топтали коровы… Лежать бы сейчас на таком пляже, ощущая животом еще горячий песок, слушая доверчивые шорохи близкого леса и всплески воды у ног – все, чем дает о себе знать река, несущая к морю миллионы тонн воды. Неужели больше никогда не будет такого?..
Замычала корова, по ту сторону реки неуверенно попробовал голос соловей, засмеялась девчонка. Это Марфа…
Хотелось упасть прямо лицом в полынь и пролежать так до ночи. Ничего не делая, смотря в небо… До самой ночи, когда из-за леса встанут звезды и падет теплая роса…
Дерево они выбрали красивое. Молодой крепкий дубок. Мне стало жаль дерева.
– Ну меня… ладно, а дубок зачем? – спросил я Аггея.
Вслед за нами приплелся Михаил, уже с новой бутылкой. Он не спускал с меня красного взгляда.
– До чего ж разговорчивая сволочь попалась, – процедил он.
– Насчет дубка это ты верно… Жалко дубок… но уж больно место пригожее: в ложбинке. Огня не видать… Миша, пособи карасику… Чтоб повыше было…
Михаил поставил в траву бутылку и сплел руки, как учат в школе на занятиях по гражданской обороне переносить раненых. Его самогонодышащая рожа уткнулась мне в грудь. Прямо перед собой я имел потную потрескавшуюся лысину. Близость моего тела возбуждала Михаила. Пока Аггей возился, привязывая меня к дубку, Михаил сопел и дышал все чаще и чаще и вскоре даже стал слегка повизгивать, как молочный щенок.
– А зачем вы откладываете сожжение на завтра? – спросил я. – Зачем мучаете своего сына?
Аггей ходил вокруг дерева, не спеша обматывая меня веревкой и постоянно проверяя прочность крепления.
– Потому, карасик, что поутру сподручнее. Поутру туман от реки. Дым-то с туманом помешается, и не видать ничего. Сейчас огонек-то далеко видать будет, карасик.
– Соображения резонные, – одобрил я.
Мое замечание почему-то вывело Михаила из себя.
– Соображения… резонные, – прохрипел он, – гадина… бард… – и вдруг впился мне в плечо бульдожьей челюстью.
От неожиданности я закричал. Аггей кинулся мне на выручку.
– Не балуй! Михаил! Кому сказал – не балуй понапрасну. Не лютуй, зверюга!
Но попытки оттащить от меня Михаила ничего не дали. Друг Лягушачьего короля замкнул на мне челюсти намертво. Я же не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Наконец отец догадался огреть родное чадо толстым концом веревки поперек спины. Михаил отвалился от меня, как насосавшаяся крови пиявка.
– У-у… бард… – В горле Михаила клекотало.
– Иди! Иди! – замахнулся на него веревкой отец. – Иди проспись.
Михаил отскочил, взял бутылку и заковылял в кусты. Однако совсем не ушел. Остановился и стал смотреть в мою сторону, прихлебывая из горлышка.
Веревки резали мне тело.
Аггей набрал сучьев и принялся в сторонке разжигать костер, – значит, будет сторожить меня всю ночь.
– Эх, карасик, карасик… зря ты, ей-право, зря против силы. Сила солому ломит, а не только таких, как ты.
– Развязали бы. Хоть перед смертью не мучили.
– Развязать никак не можно, карасик. Потому, как правило, убегаешь. Тебе сейчас ничего не остается, как убегнуть, потому завтра конец. Ты на убийство пойдешь. Пойдешь ведь? Пойдешь! Ты вроде бы придурковатый, а, как правило, гордый. Я тебя сразу раскусил. Я таких люблю. Жаль, что на поджение пошел. Теперь уж ничего, как правило, не поделаешь. Оставить тебя никак невозможно. Сам понимаешь…
– Конечно, понимаю…
– Вот-вот, карасик… Ты уж не обижайся.
– Да чего там.
– Ты хороший, как правило, парень, карасик.
– Вы мне тоже нравитесь.
Минут десять мы объяснялись в любви друг другу. Аггей до того расчувствовался, что смахнул слезу и сказал:
– Пойду повара приведу. Пусть тебя напоследок шашлыками попользует. Как правило…
Из кустов выдвинулся Михаил, оглянулся по сторонам и заковылял ко мне, держа за горлышко бутылку. Я содрогнулся. К счастью, послышались шаги, и на дорожке появился Сундуков. Я сразу заметил, что он пьян. В его руках была моя гитара.
– Привет, – сказал философ. – Висишь?
Я отвернулся от предателя.
– Нос воротишь? На Голгофу специально, сволочь, пошел, чтобы меня унизить.
Сундуков обошел вокруг дерева и возбудился еще больше:
– Героя из себя корчишь. Партизан! Может, ты еще хочешь, чтобы тебе на грудь дощечку с надписью «Поджигатель» повесили? Шиш дождешься! Я тебе вот что приготовил.
Философ выхватил из кармана пиджака картонку с веревочкой и дал мне прочесть надпись. Там было написано: «Я вишу здесь, потому что идиот, как сивый мерин». Потом Сундуков накинул веревку мне на шею и, отойдя немного, полюбовался.
– Вот так-то лучше…
После этого Сундуков уселся у подножия дубка и запел страшным голосом, подражая барду:
Чуть блестели твои глаза,
В окнах вьюга злая шумела.
И сказал я тебе тогда:
«Хочешь, буду твоим Ромео?»
– Перестань, – попросил я. – Не отравляй последние часы.
Но Сундуков продолжал, бренча по струнам гитары пятерней, как на балалайке.
Долго дружили мы,
Думали, будем вместе.
Я приходил к тебе,
Словно к своей невесте,
– А теперь ты пепел! – вдруг закричал он. – Пепел! Завтра будешь пеплом!
Философ бросил на землю гитару и стал топтать ее.
– Я ненавижу тебя, гнусный бард! Ненавижу! – вопил он. – Ты исковеркал мою жизнь!
– Чем же я исковеркал? – пытался остановить я начинающуюся истерику. – Ты что ко мне привязался? Умереть не дают спокойно!
– Гнусный лицемер! Тебе же хочется жить! Зачем ты корчишь из себя героя? Зачем мутишь людей?
С философом все же сделалась истерика. Он зарыдал, потом припал к моим ногам и стал целовать их, приговаривая: «Прости, Жора, прости, я негодяй, мне стыдно».
Боль в плечах и ногах, где впились веревки, становилась все нестерпимее, и я был рад, когда Сундуков ушел, зачем-то сунув в карман оборванную струну. Ушел он сгорбившись, с опухшими от слез глазами.
После Сундукова приходила прощаться Лолита. От слез она даже похорошела.
– Жора, – сказала она, припадая к моим ногам и рыдая, – это я во всем виновата. Я погубила тебя…
Мне очень приятна была эта сцена, и я попросил Лолиту-Маргариту быть мужественной и дать мне умереть по-человечески, но она рыдала все больше и больше.
– Я буду за тебя молиться, Жора. Ты не волнуйся, я стану молиться за тебя день и ночь… Тебе будет хорошо, вот посмотришь…
Она ушла, спотыкаясь и рыдая, но, по-моему, несколько успокоенная.
Все, что было дальше, я помню отрывками. Я то терял сознание, то приходил в себя. Когда я приходил в себя, то видел полупотухший костер, дремавшего возле него Аггея и жуткий, горевший красным огнем взгляд из-за кустов. Там все ходил кругами, трещал сучьями Михаил.
В полузабытье передо мной возникало голодное послевоенное детство и пришедший раненным с войны отец. Мы не прожили с отцом и года. И я снова там, в послевоенном райцентре, иду по улицам… Разглядываю афиши на Доме культуры: «Сегодня танцы. Играет эстрадный оркестр». А потом по темным улицам, мимо базарной площади, пустой, белевшей в темноте кучками рассыпанной соломы, пахнущей навозом; мимо ряда дощатых ларьков с надписями: «Универмаг», «Продовольственный магазин», «Утильсырье», с застрявшими в щелях кулями-сторожами; мимо заросшего стадиона с черными рядами скамеек, на которых то там, то здесь застыли парочки, тихого, веселого и светлого днем и такого загадочного вечером.
И вдруг яркий свет, стук молота, гудение машин, шипение пара, перебранка шоферов у железных ажурных ворот. Ремонтно-механический завод.
– Стой! – кричит одноногий вахтер. – А ну, вернись!
Но я уже скрылся в проломе заводской кирпичной стены, перелез через низкую кладку и иду под развесистыми кладбищенскими березами. Мимо запятнанных лунным светом могильных плит, крестов, старинных мраморных памятников, остроконечных деревянных башенок со звездами… Мимо страшного обвалившегося, заросшего крапивой склепа с потайным ходом куда-то…
Поворот направо, поворот налево… Колонка для полива цветов на могилах… Три одинаковых здания с колоннами и портиками, издали в лунном свете похожие на древнеримские развалины, – павильоны районной сельскохозяйственной выставки, сейчас запущенные, обвалившиеся, а осенью сияющие свежей известью, алебастром, наполненные мычанием скота, звоном цепей и говором подвыпившей публики с черными от солнца лицами, пришедшей посмотреть на коров и свиней, которых они же сами привезли сюда.
Одна из самых глухих аллей. Здесь давно уже не хоронят. Лопухи, крапива, из которых выглядывают покосившиеся черные кресты. Здесь лежат монахи Лаврского монастыря. Ветви кустов бьют по лицу. Луна сюда не достает, и здесь темно, пахнет гнилью. Даже самые богомольные старушки боятся ходить этой аллеей. А я не боюсь. Потому что здесь, среди монахов, вон за теми кустами, лежит мой отец.
Он нигде не работал, мой отец, потому что все время болел. И я нигде не работал, потому что мне было только четырнадцать лет, когда отец умер, а мать еще не нашлась после бомбежки нашего эшелона в сорок третьем, и отца похоронили соседи в дальнем конце кладбища, среди монахов Лаврского монастыря.
Прошло уже много лет, как умер отец, а мне все кажется, что он живой. Просто он спрятался вон за теми кустами, в ложбинке среди могил монахов, и ждет, когда я пойду обратно.
Он слишком живой, чтобы так долго лежать в земле. Он полежал так, для виду, может быть, год, а может, полтора, а потом пошел бродить по аллеям и полянам, от скуки разглядывая памятники и поджидая меня. Вот почему я безбоязненно иду сквозь кусты, перемахивая через коряги и заброшенные могилы. Я не один здесь. Где-то там в кустах – мой отец… Я редко прихожу на его могилу и никогда не сажаю на ней цветов. Богомольные старушки осуждают меня за это. Но разве я виноват, что не могу представить себе отца лежащим в этой могиле, среди монахов Лаврского монастыря.
…Если бы со мною сейчас был отец…
* * *
Очнулся я от холода. Было раннее утро. От реки тянулась пелена тумана, закрывала часть леса, ползла по ложбине… Да, дым от костра не будет виден, бандиты правильно рассчитали… Как это ни странно, но чувствовал я себя немного лучше, чем ночью. Наверно, тело настолько онемело, что уже не воспринимало боль от врезавшихся веревок. Да и вообще… Скорее бы…
Не терпелось не только мне. Из кустов на поляну вылез проспавшийся Михаил. Он был синий, как мертвец, в волосах запутались мелкие сучья и рыбьи кости. Лязгая от холода зубами, он посмотрел на меня ненавидящим взглядом: наверно, думал, что вся компания уже в сборе, пьют, закусывают, поджаривают меня, а про него забыли.
– Доброе утро, – сказал я.
Эта сцена была бы очень хороша в кинофильме: привязанный к дереву человек, ползущий туман, вылезшее из кустов окоченевшее от холода человекообразное существо с рыбьими костями в волосах, которому с дерева вежливо говорят: «Доброе утро».
Михаил опустил голову и потрусил к Аггею, который спал у потухшего костра, завернувшись в рваную фуфайку.
– Слышь, бать, – принялся расталкивать его сын. – Есть бутылка?
Дед Аггей достал из кармана бутылку, заткнутую деревянной затычкой, и передал сыну. Тот выпил, не отрываясь, почти половину. Лицо его постепенно принимало бурый оттенок.
– К-х, – сказал Михаил. – Скоро? Чего резину тянуть? А то туман разойдется.
– Пойду будить. А ты пока хворосту натаскай.
Аггей ушел, набросив на широкие плечи фуфайку, предварительно тщательно отряхнув ее. Михаил еще отсосал от бутылки и подошел ко мне.
– Не терпится? – сочувственно спросил я.
Я думал, что бандит сейчас начнет беситься, оскорблять меня, но он вдруг улыбнулся. Это было так неожиданно и страшно – видеть на лице Михаила улыбку, что дрожь пробежала у меня по спине. Только сейчас, увидя эту улыбку, я по-настоящему понял, что меня ожидает…
…Через час почти все население острова собралось возле меня. Михаил к тому времени натаскал огромную кучу хвороста, которая доходила мне до подмышек, и то, что делается внизу, мне было видно с трудом, через сучья.
«Предприниматели» во главе с Анатолем громко обсуждали достоинства и недостатки кучи хвороста, сложенной Михаилом. В стороне стояли «исполнители». Впереди съежился дрожащий от холода Конек. Губы его шевелились. Очевидно, Конек все продолжал мысленно считать лягушек, которых ему еще предстояло обработать. Мы встретились глазами, и Конек неожиданно подмигнул мне: дескать, держись, не падай духом. Я был благодарен Коньку даже за эту маленькую поддержку.
Были и незнакомые мне люди. Двое молодых ребят, которым связали руки за спиной, и человек в замасленном комбинезоне, уже в возрасте, по всей видимости, тракторист. Тракторист был весь опутан веревками, наверно, ему особо не доверяли и привели сюда для устрашения. Группу «исполнителей» караулил Черкес с двустволкой. Был вооружен и Николай: за его спиной болталось старое ружье с изъеденным мышами прикладом. Николай стоял почти подо мной.
Увидел я и бухгалтера. Сундуков прятался за спины. Мне очень хотелось посмотреть ему в глаза, но было слишком далеко, да и не таков Сундуков, чтобы подставить свой взгляд человеку, которого он предал. Сундуков бережет свою совесть от посторонних взглядов.
Повар Тихон Егорович держался особняком. Он был по-прежнему в своем белом кителе, свежевыстиранном и наутюженном. Его карманы оттопыривались – наверно, всевозможные специи. Наверняка после моего сожжения здесь будет пиршество.
Они еще не сжигали человека и поэтому не знали, до каких пор подкладывать хворост. Спор постепенно перешел в ругань, потом в легкую потасовку. Черкес крикнул:
– Мало дров, вдарь мне в ухо!
А Николай по простоте душевной и двинул его. Пока разнимали дерущихся, вперед вышел Тихон Егорович и сказал:
– Кто ж так кладет костер? Разве это костер? На нем кролика не зажаришь, а не то что человека, простите за выражение.
Все обернулись к нему.
– Это почему же? – недовольно спросил Анатоль.
– Низко привязали. Видите, где веревки? Они сразу же сгорят, – спокойно ответил повар. – И он или убежит или рухнет в самое пекло, и мы не увидим ничего.
С горечью я слушал эти слова. Значит, и Тихон Егорович не выдержал, сломался, перешел на сторону сильных. Все правильно… Сколько ни работай и вашим и нашим, а все равно настанет время взять чью-то сторону. Эх, Тихон Егорович…
Пираты загалдели, обсуждая слова Завьялова. Одни говорили, что перевязывать слишком долго, солнце разгонит туман и тогда дым за версту будет видать. Другие стояли за предложение повара. Пока шел спор, я наблюдал за Тихоном Егоровичем. Он делал что-то непонятное. Спокойной размеренной походкой с большим кухонным ножом в руках Завьялов подошел к трактористу и стал разрезать опутавшие его веревки.
– Ты что? – взволновался Черкес.
– Мы его тоже сожжем, – сказал шеф-повар.
– Зачем? Кто разрешил? А ну, отойди!
– Аппетит приходит во время еды. Этого сожжете, захочется другого. Пока будете развязывать, то, се… А мы его заранее подготовим.
– Отойди, кому говорю!
– Сожжем, сожжем…
– Анатолий Петрович! – закричал Черкес. Между тем Завьялов освободил тракториста, затем, так же не торопясь, перерезал веревки у двух ребят.
– Руки вверх! – сообразил наконец Черкес и принялся сдергивать с плеча двустволку, но не успел. Точным движением повар сбил его с ног, выхватил ружье. Между тем двое парней бежали к Николаю. Все произошло так быстро, что никто не успел опомниться. Пока пираты стояли с разинутыми ртами, повар вытащил из кармана наручники и защелкнул их на руках бандита. Парни почти добежали до Николая, когда тот наконец опомнился и сорвал с плеча ружье. Однако оно оказалось незаряженным. Николай стал торопливо рыться в карманах. Кое-кто из пиратов пришел в себя. Анатоль схватил валявшийся у костра топор и побежал на помощь Николаю.
Я понял, что все бесполезно. Николай успеет зарядить ружье и выстрелить. В этот момент Черкес ударил ногами шеф-повара, и тот упал. Судьба всего дела была на волоске.
– Николай, – сказал я. – Не стреляй.
Тот уже загнал в ствол патрон.
– Слышишь, друг, – сказал я. – Не стреляй. Ты же поэт. Поэт не должен убивать. Ты же поэт. Слышишь? Как же ты будешь тогда писать?
Николай быстро глянул на меня, но продолжал возиться с ружьем. Руки его дрожали.
– Ты же не такой закоренелый, как они, – продолжал я. – Когда вас будут судить, я поручусь за тебя. Слышишь? Я поручусь за тебя. Если ты выстрелишь, ты подпишешь себе смертный приговор. Слышишь?
– Отстань, – процедил Николай. – А то и тебя…
– Я поручусь за тебя.
Парни были уже совсем рядом.
– Даю честное слово, я поручусь за тебя. Слышишь? – крикнул я. – Ты хороший поэт. У тебя есть задатки. Ты будешь печататься в толстых журналах. Зачем тебе убивать?
Я видел, что Николай колеблется. Его пальцы так сильно дрожали, что никак не могли передвинуть предохранитель.
– Стреляй! – заорал Анатоль.
– Не стреляй, – сказал я.
– Стреляй, мать… так! Голову оторву!
– Не стреляй, Коля. Слышишь? Коля. Колечка. Милый Колечка.
В этот момент грохнул выстрел. Это Тихон Егорович справился наконец с Черкесом и выстрелил в Анатоля. Тот споткнулся, упал и схватился за ногу.
Николай отбросил ружье…
* * *
Оказывается, Тихон Егорович с самого начала решил втереться в доверие к пиратам, чтобы легче было подготовить нападение. К нему присоединились двое парней, которые работали «на рыбе», потом тракторист. Было приготовлено холодное оружие, наручники для пиратов из их же запасов, лодка на случай отступления. Ждали только подходящего момента. Мое сожжение оказалось как нельзя кстати. Все «исполнители» очутились вместе, пираты принесли с собой оружие…
Помогло Завьялову и мое вызывающее поведение. Оно отвлекало внимание пиратов от действий Тихона Егоровича. Пока я валял дурака, строил из себя героя, шеф-повар тихо занимался делом.
Милицейский катер идет полным ходом. Мы стоим у борта. Мы – это я и директор магазина «Автозапчасть» Мымрик. В глазах Мымрика бессмысленное выражение, он никак не может прийти в себя.
– Что это было? – бормочет он. – Кто вы есть? За что? Скажи… ну скажи… Что все это значит?
Мымрик наказал сам себя. У него была нечистая совесть, несколько каких-то махинаций, но он думал, что все шито-крыто, что никто никогда о них не узнает, что это стало его личным делом. И когда Мымрика похитили, он принял это как возмездие, только не знал, за что конкретно. И это его мучило. Его мучил Тихон Егорович. Он не мог перенести спокойствия Завьялова, его уверенности, ясности его взгляда, не мог понять поступков Тихона Егоровича. Он чувствовал, что этот человек имеет к нему какое-то отношение, но не знал, какое. И это его мучило.
– Кто он был? Расскажите, наконец… – Мымрик заглядывает мне в глаза. – Расскажите, наконец… что произошло…
– Я сам не знаю, что это было, – сказал я грустно Мымрику. – Но теперь твердо знаю: всегда надо иметь наготове чистую совесть, и тогда ничто не страшно, даже самое невероятное…
…Дорогой читатель моего дневника, представляю себе, как ты вот отложил последнюю страницу и задумался. Масса вопросов у тебя, и самый главный – правда ли прочитанное тобой или над тобой подшутили. Скажу откровенно. Эта история выдумана мною. Но не спеши выбрасывать дневник в реку. Меньше всего мне хотелось разыгрывать тебя…
Конечно же, такой истории не могло произойти. Слишком населена наша земля, чтобы кучка негодяев могла облюбовать себе остров и, никем не замеченная, творить свои грязные дела. Все придумано от начали до конца. И все же…
Эту историю я написал прежде всего для себя. Вот уже месяц, как я провожу отпуск на берегу этой реки, брожу по безлюдным пляжам, ловлю рыбу, загораю, удивляюсь чистоте и искренности природы, перед которой мы в таком долгу. И думаю… В спешке последних лет я как-то отвык думать, трясина повседневных дел засасывает.
И сейчас я думаю вот о чем. Накануне отпуска я встретил друга, точнее, своего школьного учителя. Мы провели с ним некоторое время, и он сказал мне: «Ты очень изменился». Он обещал мне позвонить, но так и не позвонил. Такой мелкий, незначительный факт… В другое бы время я не обратил на него внимания. Но в детстве я любил и уважал этого человека. У меня не было отца, и тогда я часто думал, если бы был жив отец, то он напоминал бы моего учителя.
– Ты очень изменился, – сказал этот человек.
– Подрос? – пошутил я.
Он перевел разговор на другую тему. Мы тогда много времени провели вместе, вспоминали, говорили о жизни, выпили вина… Он обещал позвонить и не позвонил. Я очень ждал его звонка. Я волновался, думал, что он заболел или случилось еще что-нибудь. Но однажды я увидел его в толпе, на улице, живым и невредимым. И я понял, что он не позвонил потому, что я изменился.
Сначала я только усмехнулся в душе такой ребячливости моего давнего учителя, я просто отмахнулся от этого факта, посчитав, что он, по всей видимости, как был чудаком, так и остался им. Каким был, таким и остался… А я?.. Этот вопрос не давал мне покоя. Я думал об этом перед сном, в редкие минуты отдыха между делами. И не мог дать себе ответа. В общем, мне казалось, я ничуть не изменился…
И только здесь, наедине с собой, я понял, в чем дело, что имел в виду мой друг, говоря, что я изменился. Сейчас мне незачем кривить душой. Никто никогда не узнает ни моего имени, ни чем я занимаюсь. В детстве и ранней юности мы много говорили с моим другом-учителем, как надо жить. Мы говорили о том, что главное для человека – моральное совершенство, то есть готовность в любой ситуации, какой бы тяжелой и унизительной она ни была, оставаться человеком.
Когда он сказал, что я изменился, он, наверно, имел в виду, что я изменил идеалам юности. И сейчас на этом пустынном берегу я думаю, что он был прав. Большая часть жизни уже прожита и прошла скучно и суетливо. В основном она прошла в погоне за вещами. Вещи… Все чего-нибудь не хватало. Надо было напрягать физические и духовные силы, чтобы приобретать все новые и новые вещи. Надо было ловчить, поступаться своей совестью, лишь бы все новые и новые вещи появлялись возле тебя. Вещи определяли и мой духовный мир и мои поступки. Чем больше их было, тем больше хотелось их иметь. Со временем я стал мыслить вещами, как образами, стал судить о людях по их способности приобретать вещи.
Я много передумал за эти дни. Я написал этот дневник и нарочно сгустил краски, чтобы представить силу вещей над человеком, логический конец жажды наживы. Написал, чтобы потом, в суете будней, не забыть о своем открытии. Георгий Лукин – это я в юности… Анатоль – сейчас…
Я бродил по пустынным пляжам, думал о своей бесполезно прожитой жизни, и мне захотелось начать все сначала…
Я написал для себя, но, может быть, это нужно еще кому-нибудь…
_____
Мальчик прочитал дневник и стал смотреть на реку. Было уже часов восемь, но отец и старший брат еще же встали. Вчера при свете лампы они до поздней ночи рыли погреб. Отец копал, насыпал землю в плетеные корзинки и подавал наверх, а старший сын относил землю на огород, где мальчик делал из нее грядки. Он так и заснул на этих грядках и не услышал, как его перенесли в дом. Мальчик проснулся оттого, что кто-то пробежал по его ногам. Он открыл глаза и увидел маленькую серую мышку. Мышка шевелила усами и пристально смотрела на мальчика. «Ну, скоро вы тут закончите? – словно спрашивала она. – А то стучите, спать мешаете, да и есть нечего».
«Вот и ты тоже…» – подумал мальчик и, пока отец и брат спали, пошел на речку. Как всегда, на речке не было ни единой души, только ходили по желтому песку белые чайки.
Вот уже с полчаса мальчик смотрел на поворот. Вчера здесь прошел катер с геологами. Тогда было так весело, когда он в обед прибежал искупаться и увидел стоявший возле берега маленький катер с прицепленной к нему баржей. На барже стояли какие-то механизмы. Между ними разгуливали полуголые люди с бородами, ловили рыбу, бренчали на гитарах, закусывали. Они обрадовались мальчику.
– Гляди, настоящий человек! – удивился геолог, у которого один глаз был нормальный, а другой – веселый. – А мы уж думали – тут никого нет. Ты что здесь делаешь, малыш?
– Мы здесь живем, – ответил мальчик.
– Ты, наверно, сын лесника? – допытывался геолог с веселым глазом.