Они расспросили местного жителя, старичка, и тот сказал, что километрах в десяти есть село, которое стоит в стороне от большой дороги, и, наверно, там можно дешево наменять продуктов.
Они обошли оцепление и вскоре очутились в полях. Стихли гудки, грохот, крики. Померкло зарево. Занималось мягкое солнечное утро. Дорога шла среди оврагов, редких сосновых посадок, легкий морозец был приятен. Вокруг стояла белая тишина. Они совсем отвыкли от тишины за бесконечные сутки пути. Видно, и этот снежный простор, и эта тишина, и уже чуть-чуть пригревающее по-весеннему солнце подействовали на мать. Она повеселела и один раз даже тихо рассмеялась. Юрик очень удивился. Сколько он себя помнил, мать была или сердитой, или усталой, или плакала.
– Ты что, мама? – спросил Юрик.
Мать подняла с дороги конское яблоко.
– Дымится. Весна скоро. Когда я девчонкой была, мы всегда так весну узнавали. Ничего, сынок, все будет хорошо. Скоро приедем, немножко уже осталось. – Мать по-мальчишески зашвырнула конское яблоко, и оно весело поскакало по дороге. Потом отряхнула пуховые варежки и обняла сына за плечи. – Все будет хорошо, сынок. Война кончится, вернемся назад, посадим огород, картошку, помидорчики, огурчики, кукурузу. Я очень люблю молодую кукурузу… Ты ведь тоже?
– Да. Я тоже.
– И отец наш найдется…
С того страшного воскресного утра, когда почтальон принес бумажку со словами «Пропал без вести», мать ни разу не заговаривала об отце. Только вот сейчас, здесь за городом, где стояла снежная тишина, зеленели совсем по-новогоднему сосны посадок, покрытая стеклянным кружевом, убегала за горизонт колея, дымились конские яблоки, предвещая весну…
– Не надо мам…
– Это я от радости, сынок… Дожили все-таки до весны… Я уж думала, не доживем…
– Ну, что ты, мама…
– Ах, сынок, сынок… Ты не знаешь, как мне было тяжело. Мои дочки… Девочки мои… Нет их больше…
– Перестань, мам… Не плачь.
– А я и не плачу.
Мать отвернулась и сказала неожиданно твердо:
– Даже если, не приведи господь, наш отец совсем не найдется, теперь я уверена – выживем. Ты вон какой большой вымахал. Войне-то конец скоро. Погнали наконец проклятого!
Они одновременно услышали гул. Со стороны деревни низко заходил самолет Он шел против солнца, и отсюда нельзя было узнать, чей это самолет. Скорее всего наш возвращался на аэродром. Фашисты не летают в одиночку, да еще днем, да еще так низко.
Впереди самолета бежала тень, переламываясь на склонах оврага, как сказочный зверь-поводырь. Неожиданно самолет взял левее и понесся прямо на них. Прежде чем мать и сын увидели свастику, они уже знали, что это немецкий самолет. Они упали лицом вниз на дорогу. Они упали машинально, как привыкли падать во время бесчисленных бомбежек, хотя оба знали, что это конец. Летчик, раз он свернул на них, будет стрелять из пулемета, а в лежащего человека стрелять намного удобнее, чем в бегущего.
Та-та-та-та…
Самолет пронесся мимо со страшным ревом Юрик поднял голову и увидел между собой и матерью, параллельно их телам, бороздку, которой до этого не было. Бороздку, похожую на стежку, оставленную мышью-полевкой, только покрупнее. Стежка была совсем близко. До нее можно было дотронуться локтем. Она начиналась чуть дальше их ног, тянулась между телами матери и сына почти точно посредине, и кончалась уже за дорогой, на озимых, но не очень далеко, метрах в двух или трех. Там она была больше похожа на стежку, оставленную мышью-полевкой, а здесь, на дороге, она все-таки выглядела тем, чем была, – пулеметной очередью.
Потом Юрик посмотрел на самолет и увидел, что он почти скрылся. Его черное тело, как тело мерзкого насекомого из страшной сказки, висело низко над посадкой. «Хоть бы зацепился за дерево и упал», – подумал Юрик, хотя знал, что так не бывает.
Мать встала на колени, потом тяжело, помогая себе руками, поднялась и стала отряхивать снег с пальто. Губы и щеки у нее были серыми. Юрик же успел встать лишь на колени, когда увидел, что самолет возвращается. Он шел назад, распухая на глазах, волоча над голубыми соснами свое черное брюхо, отвислое брюхо мерзкого насекомого из страшной сказки. Мать тоже увидела самолет. Она не вскрикнула, не двинулась. Она смотрела на несшееся на них чудовище, будто так и знала, что оно вернется. Наверно, она все-таки знала, что оно вернется. Раз летчик отклонился от маршрута ради женщины и ребенка, значит, у него есть время, значит, он удачно слетал и сейчас у него хорошее настроение. Почему бы не поохотиться в свое удовольствие!
– Бежим… – шепотом сказал Юрик.
Они побежали. Хотя знали, что это бесполезно, что это ничего не даст. Если не попадет опять, он вернется еще и еще раз. Сколько надо. До тех пор, пока очередь не пройдет там, где ему нужно…
Справа и слева от них тянулись посадки. Они бежали в посадку, которая начиналась справа. Вернее, была всего одна посадка, рассеченная дорогой. Но вдоль левой ее части заходил самолет, и они инстинктивно бежали от него, как будто это имело какое-то значение.
Мальчик бежал впереди. Мать отстала. Наверно, ей было тяжело бежать: сзади он слышал ее прерывистое дыхание, то быстрое-быстрое, то такое редкое, что оно совсем не улавливалось. Такое дыхание бывает у загнанной лошади, которая вот-вот упадет. Мальчик стал бежать медленнее, чтобы подождать мать, но та все время отставала.
Потом, много позже, когда он стал взрослым и часто вспоминал это, он понял, почему она отставала. Не потому, что устала, хотя, конечно, она устала бежать в тяжелых подшитых валенках по глубокому снегу после стольких лет голодовки, почти опухшая от голода, и все-таки, если б захотела, она, наверное, не отстала. Она рассчитывала, что на сына не хватит очереди, что летчик начнет вести очередь чуть сзади нее, проведет через нее, через пространство от нее до сына, потом устанет, на мгновение оторвется от пулемета, а самолет уже проскочил, и может быть, летчик не захочет возвращаться назад из-за мальчишки.
Тра-та-та-та-та…
Они успели добежать до первых сосен. Вернее, успел добежать он, Юрик, когда услышал этот стук.
Тра-та-та-та-та…
Как будто кто-то очень ловкий, очень музыкальный, с очень хорошим слухом в свое удовольствие, просто так, от нечего делать, но в то же время гордясь своим тонким слухом, стучал палкой в дно железного таза. И у него получились абсолютно точные промежутки между ударами. Вот так:
Тра-та-та-та-та…
Юрик поднял голову и понял, что жив. Мертвые не поднимают голов. И мать тоже подняла голову. И вдруг Юрик увидел на лице матери страх. Он никогда еще не видел на ее лице страха. Даже тогда, когда она поднялась с дороги, на которой дымились весенним паром конские яблоки. Оно было тогда просто серым, и слегка дрожали тоже серые губы. Но страха не было. Это он точно помнит, что страха не было. Были просто серое лицо и серые губы.
А сейчас на ее лице был страх. Мальчик посмотрел по направлению ее взгляда и сразу понял, чего испугалась мать. Она испугалась стежки, похожей на след полевой мыши, только покрупнее. Эта стежка, как и та, первая, начиналась чуть раньше и кончалась чуть позже, только она не шла параллельно их телам. Она огибала их тела. Прямо, прямо, потом полукруг и опять прямо, прямо.
Летчик сделал контур их тел! Он играл с ними. И первый раз, когда провел очередь строго посредине между их телами, тоже играл. И сейчас. А сейчас будет третий заход. Играют ведь до трех раз.
Они сидели в снегу под молоденькими соснами, такими красивыми, пушистыми, и ждали. Ждали пять, десять, пятнадцать минут, пока поняли, что самолет больше не прилетит. До сих пор Юрик не может решить, почему летчик не прилетел в третий раз. Может быть, встретил наши самолеты, испугался и улетел. Может быть, у него кончилось горючее или патроны. А скорее всего ему надоело: летчик думал, что прилетит в третий раз, возможно, даже начал уже разворачивать самолет, но потом ему надоело, и он улетел. Такое бывает. Делаешь что-то не очень обязательное для тебя, скорее даже совсем не обязательное, скорее для собственного удовольствия, даже не для собственного удовольствия, а просто так, от скуки. Собираешься делать это еще, но потом тебе внезапно надоест, ты бросишь прямо в том месте, где надоело, и принимаешься за что-то другое…
В деревне они наменяли немного продуктов, вернулись на станцию и двое суток прожили в тесном, продуваемом насквозь, битком набитом людьми сарае, приспособленном под вокзал. На третьи сутки поздно ночью в сарай вошел начальник станции и тихим голосом, почти шепотом сказал:
– Сейчас поедем.
И от этого шепота все проснулись, задвигались, загалдели, и в дверях тотчас же создалась давка. Не пошевелилась только мать. Она спала на боку, привалившись к узлу и поджав колени. На ее лице было выражение покоя и умиротворенности. Еще ни разу не спала мать так спокойно… Юрику было жалко ее будить, но ведь сейчас придет поезд… Придет поезд! Он тронул мать за плечо:
– Мама, вставай… Сейчас поезд…
Плечо качнулось под его рукой, но мать не проснулась.
– Мама… мама…
Ах, как не хотелось Юрику будить мать! Наконец-то за несколько дней она забылась крепким сном.
– Мама, поезд!
Сарай уже почти опустел. Только возле остывшей печки-«буржуйки» сладко спал дед в кожухе, из кармана которого торчала бутылка с самогонкой, заткнутая пробкой из газеты, да рядом тетка в телогрейке и неожиданно модной шляпке безуспешно пыталась навесить на себя многочисленные мешки, узлы, котомки.
– Ух, елки-палки! – ругалась она. – Поразбежались, и не поможет никто! Мальчик, подай мне мешок.
Юрик подал ей мешок, но оставалось еще три узла, и их никак нельзя было унести. Тетка села на скамейку и заплакала.
– Дочка уехала с прошлым эшелоном, – сказала она сквозь слезы. – Ей удалось, а мне нет… Что же теперь делать?.. Пуховое одеяло, шуба. У вас мало вещей? Может быть, вы мне поможете?..
– Я не могу разбудить маму…
– Устала, наверное.
– Мама… Мама… Поезд!
Соседка сбросила с себя узлы, подошла к матери, дотронулась до ее лба.
– Отмаялась, сердешная…
– Что? – не понял Юрик.
– Не выдержала… Иди к начальнику станции, мальчик…
Соседка ушла, оставив три узла, а Юрик все тряс мать за плечо:
– Мама! Мама! Проснись! Ведь поезд!
Но мать лишь качала бессильной головой… Все-таки фашистский летчик настиг ее…
III
Мать дала бы денег на «Диких зверей мира». И Зайцу бы дала… Она никогда не была жадной… Теперь же рассчитывать приходилось лишь на себя. Добыть такие большие деньги можно было лишь одним способом: украсть и продать большую ценную вещь, пользующуюся сиюминутным спросом, то есть если притащить эту вещь на базар, ее должны схватить сразу же.
Друзья мысленно перебрали все домашние вещи, но эти вещи не представляли никакой ценности, попросту говоря, вещи были барахлом. И тогда Юрик вспомнил о сундуке. Архип Пантелеевич сделает себе другой сундук, а звери могут потом больше никогда-никогда не приехать. Конечно, будет страшная порка, возможно, Юрика даже выгонят из дома, но он все-таки увидит живых африканских зверей. И птиц. Птицы, конечно, не так интересны, как звери, но все же в виде добавки к диким зверям они пройдут.
Тетка и Архип Пантелеевич работали далеко и никогда не приходили домой обедать, так что мальчишкам никто не помешал. Они погрузили на тачку сиявший под солнцем сундук и повезли на базар. У ворот Заяц струсил.
– Ну их к черту, этих диких зверей! – сказал он. – За это знаешь что будет? Это ведь настоящий грабеж.
– У своих не грабеж, – успокоил его Юрик. – Просто непослушание. Высекут, и все…
Но сомнения были посеяны. На полпути струсил и Юрик. Он представил себе разъяренного Архипа Пантелеевича, плачущую тетку и уже начал было поворачивать тачку назад, как вдруг опять увидел крадущегося тигра: плакат успели уже наклеить и на улице. За тигром наблюдали обезьяны, за обезьянами – удав, а дальше прыгала, кривлялась, выглядывала многомордая масса. И сердца мальчишек не выдержали. Они не устояли перед гипнотизирующими взглядами диких зверей.
Сундук не пришлось довезти даже до базара. Встретившиеся цыгане налетели на него, стали хватать, цокать языками и взяли за триста рублей.
Целых триста рублей! Это были большие деньги, это были сумасшедшие деньги. За них можно было купить три буханки хлеба! Но на этот раз ни Юрик, ни Заяц даже не подумали о хлебе. Звери мира совсем заглушили чувство голода. 'Ведь ни Юрик, ни Заяц в жизни не видели диких зверей. Правда, Юрику они иногда снились во сне. И усатый тигр, и лохматый лев. Они гнались за Юриком в непроходимых зарослях, а Юрик удирал от них со страшной скоростью, с такой жуткой скоростью, что даже взмывал от этой скорости вверх и летел над деревьями. Из-за этого полета Юрик любил видеть во сне диких зверей. Может быть, и в жизни с ним что-то случится, когда он увидит диких зверей. Что-то сладко-страшное, что-то невероятное… Какая была свалка! Боже мой, что им пришлось выдержать, чтобы завладеть двумя синенькими билетиками! Да и это понятно. Все мальчишки поселка стремились увидеть зверей мира. Пришло даже много взрослых.
IV
И вот они с Зайцем сидят в третьем ряду – самом лучшем ряду, на самых лучших местах и не сводят глаз с бархатного плешивого, побитого молью занавеса, закрывающего их маленькую, затоптанную и усыпанную подсолнечной шелухой сцену, над которой прибит написанный неумелой рукой – черной тушью по желтой бумаге – плакат: «Смерть фашистам!»
– Смотри! – прошептал Заяц и впился пальцами в руку Юрика. Он был очень впечатлительным, этот Заяц, еще более впечатлительным, чем Юрик. Он аж побелел, у него даже веснушки исчезли, так хотелось ему увидеть диких зверей всего мира.
Вдруг изъеденный молью занавес зашевелился. Кто-то с той стороны сцены искал в занавесе проход. В зале наступила мертвая тишина. С той стороны явно тыкалась чья-то морда. Мертвая тишина превратилась в жуткую. Неужели дикий зверь?.. Неужели его выпустили так, без привязи, без клетки? В задних рядах заплакала маленькая девочка. Ей откликнулся мальчишеский, только что прорезавшийся бас в другом углу.
Но зверь никак не мог найти проход, как ни тыкался в разных местах. Наконец он догадался поднять мордой занавес снизу. Плешивый бархат пополз вверх, и на сцену вышел большой небритый мужчина в мятом черном костюме и сапогах.
– Черт, – сказал мужчина, – запутался. – И добавил громким шепотом по-матерному.
Наверно, это был дрессировщик. На всем облике дрессировщика лежал отпечаток той опасной жизни, которую он вел. Его глаза были воспалены, голос сорван, поперек щеки тянулась глубокая свежая царапина, в волосах кое-где виднелся пух, наверно, диких птиц. Его слегка покачивало. Еще бы! Каждый день рисковать жизнью!
– Здравствуйте, ребята! – сказал дрессировщик, достал железную расческу и попытался расчесаться, но волосы слишком свалялись, и даже железная расческа их не взяла.
– Здрасть! – грохнул зал восторженно.
– Вот мы и прибыли… К вам… Примите от нас и от наших зверей сердечный привет! Физкульт-привет! Физкульт-привет! – закричал дрессировщик.
– …ве-т-т-т!.. – радостно завопил зал. Такое начало ему нравилось. Вот это дрессировщик! Настоящий дрессировщик!
Дрессировщик помахал сразу обеими руками, успокаивая зал.
– Дорогие товарищи! Этот показ диких зверей мы посвящаем нашим доблестным воинам, которые… бьют фашистского зверя в его логове! Первый номер – показ тигра. Тигр – опасное и дикое… э-э… животное. Очень опасное… Как фашистский танк «королевский тигр».
Дрессировщик качнувшись, ушел. Заиграл аккордеон. Занавес дрогнул и слегка раздвинулся на две половинки. У каждой половинки появилось по паре стоптанных ботинок, и в этих ботинках половинки ушли в разные стороны. На сцене стояла обернутая таким же, как и занавес, побитым молью бархатом клубная трибуна, с которой говорили речи во время праздников и торжественных собраний.
Вдруг аккордеон замер. Послышалась барабанная дробь, и под эту жуткую, леденящую душу дробь из-за трибуны высунулась усатая тигриная голова с выкаченными стеклянными глазами. Голова разинула до ушей красную плюшевую пасть и сказала сорванным человеческим голосом:
– Р-р-ы-ы-ы… Р-р-ы-ы-ы…
Это был голос дрессировщика.
Клуб замер от неожиданности. Наверно, в зале не было ни одного человека, который бы не замер от неожиданности.
– Р-р-р, – повторил тигр и яростно замотал головой.
Тягостная тишина продолжалась, потом кто-то неуверенно свистнул. Но тигриная голова не исчезла, не растворилась, как мираж. Она продолжала реально существовать, моталась и рычала сорванным, хриплым голосом.
И тут началось! Свист, улюлюканье, крики!
– Живого! Давай живого! – вопил зал.
«Тигр» продолжал мотать головой, даже высунулся из-за трибуны по пояс, пытаясь запугать публику, но публика бушевала все больше и больше.
Тогда из-за кулис спокойной походкой вышла женщина в черном, длинном, тоже мятом платье и укоризненным голосом завуча на классном собрании негромко сказала:
– Дети. Тише.
Зал сразу сник.
– Дети, – продолжала женщина. – Что это такое? Вы плохо себя ведете. Кто же так себя держит на концерте? Концерт посвящен воинам Красной Армии, а вы? Нехорошо, очень нехорошо. – Женщина погрозила пальцем. – А сейчас следующий номер – пантера! И чтобы тихо у меня!
Из-за трибуны высунулась длинная плюшевая морда с пришитыми ушами и точно так же, как «тигр», произнесла:
– Р-р-ы-ы-ы…
Но тут пантера закашлялась. Пантера кашляла долго и трудно, отхаркивалась, отплевывалась, а потом заплакала. В зале установилась страшная тишина, еще более страшная, чем тогда, когда вместо натуральной тигриной головы высунулась плюшевая. И в этой тишине, всхлипывая, плакала пантера.
Из-за кулис выбежала женщина в черном платье, но теперь у нее не было вида завуча, это была просто растерянная, испуганная женщина. У обоих половинок занавеса появились стоптанные башмаки и побежали, спотыкаясь, путаясь в складках, к середине сцены…
Потом все наладилось, пришло в норму, и концерт пошел своим чередом, и они с Зайцем честно досмотрели всех плюшевых зверей до конца. И было бы вроде даже ничего, в отдельных местах даже здорово, и если немного напрячь воображение и увеличить мысленно плюшевые морды до нормальных размеров, то можно было сказать, что ты видел настоящих живых зверей, но все равно это были не настоящие живые звери, и когда они с Зайцем очутились на улице, Юрик чувствовал такую обиду, какую никогда до этого не чувствовал. У него даже сначала сами собой потекли слезы, но потом он остановил их, он умел останавливать слезы, это не так трудно, как кажется.
Потом, когда Юрик стал взрослее, он понял того мужчину, и чем взрослее становился, тем больше понимал, почему заплакал он тогда на концерте. Наверно, тот человек был несчастным человеком, презирающим себя за то, что он вынужден был обманывать ребят. Наверно, ему было стыдно рычать из плюшевой морды в набитый голодными ребятами зал. Наверно, он был больной или раненый. Наверно, у него был большой план выручки, да к тому же доктор прописал есть мед, яйца и говядину, только поэтому человек пошел на обман Все это Юрик хорошо понимал. Понимал, жалел и сочувствовал. Но простить не мог. Если бы такое случилось чуть позже, может быть, он и простил бы этого человека, но в восемь лет такие вещи не прощаются.
Может быть, потом, уже совсем потом, когда Юрик познал по-настоящему, что такое боль, смерть, любовь, радость, он бы все-таки простил того мужчину, потому что редко, очень редко, хотя иногда и бывает, человек проносит обиду через всю жизнь. Если бы он проносил обиду через всю жизнь, то ничего бы хорошего из этого не получилось, человек не познал бы тогда радости, счастья, умиротворения, и жизнь превратилась бы для него в муку; если бы он накапливал обиды, он сам бы себя наказал, а не своего обидчика. Хотя, конечно, есть и такие, которые накапливают обиды всю жизнь.
Но Юрик все-таки бы простил небритого мужчину, то есть как простил? Просто тот не стал бы Оленьеву вспоминаться, просто он забыл бы про несчастный показ диких зверей, показ диких зверей начисто выветрился бы из его головы, и Юрик хоть раз в жизни да сходил бы в кукольный театр, а ведь он так ни разу в жизни не сходил в кукольный театр.
Он простил бы этого небритого мужчину за его обман голодных пацанов, если бы на следующий день не погиб Заяц. Добрый, умный, взбалмошный Заяц с мягким знаком на конце. Он был очень своеобразным, его друг Заяц, и, наверно, вырос бы интересным человеком, каким-нибудь бы оригинальным инженером, гложет быть, даже художником или писателем, а возможно, он стал бы просто водителем троллейбуса, но все равно обязательно своеобразным человеком.
Это он придумал фокус с бомбой. У них за школой лежала бомба. За школой у них находился глубокий овраг, заросший лопухами и бузиной. Потом этот овраг постепенно переходил в балку, а еще дальше в лес. Это было просто здорово, что он переходил в балку, а потом в лес. Ни один бы учитель в мире, даже военрук, не смог захватить курящим пацана в этом овраге, переходящем в балку, а затем в лес.
– Полундра! – кричит кто-нибудь сверху, и цигарки летят в кусты, и все сидят просто так, готовятся к уроку, зубрят немецкий, например. А почему бы и не позубрить немецкий на свежем воздухе? Теоретически это вполне возможно. Ну а если военрук решит во что бы то ни стало захватить хоть одного курильщика «живьем», если он долго прячется в кустах, ползет по-пластунски по пересеченной местности, таится в старых окопах, если он неожиданно, как чертик из коробки, выпрыгивает из кустов и наваливается на курильщика, даже тогда, даже в этой редкой, почти невозможной, но все же в школьной истории зафиксированной ситуации, даже тогда есть шанс на спасение, если курильщик, конечно, не растеряется, если не остановится у него сердце, не размякнут от страха мускулы, если он найдет силы оторвать от себя цепкие руки военрука и рвануть со скоростью полуторки, рвануть через кусты, рытвины, окопы, ручей в балку, а потом углубиться в лес, а там ищи-свищи в лесу… Конечно, если опять же и в лесу он не потеряет бдительности, если он не разляжется в тени первого же дуба, не соблазнится свежестью первой полянки, а будет петлять, как заяц, путать следы, пока не уйдет в огромное кукурузное поле за лесом. Вот там уж действительно ищи-свищи. Только в кукурузном поле можно передохнуть, потому что военрук наверняка пойдет по твоему следу и будет идти долго и настойчиво, но в кукурузном поле он все равно потеряет след; ни один человек в мире не может найти след в кукурузном поле.
На самом дне оврага, переходящего в балку, а затем в лес, лежала бомба. Огромная, наполовину вросшая в землю авиационная бомба. С этой бомбой им тоже здорово повезло. Даже если в овраге сыро после дождя, все равно можно приятно проводить время. На бомбе умещалось несколько человек. Сиди себе на прекрасной, округлой, чуть шероховатой поверхности, отполированной множеством задов, кури и болтай ногами. Если сесть вплотную, то на бомбе вполне могло уместиться человек десять, сиди, кури, болтай ногами. Кругом сыро, все размокло, над раскисшей землей, над крапивой рыскают мокрые злые комары, с кустов от птиц сыплются противные капли, а ты сидишь себе на бомбе, куришь и болтаешь ногами.
Все так привыкли к бомбе, что если бы ее вдруг не стало, для мальчишек исчезла бы половина прелестей жизни. Да и для военрука тоже: какой интерес вылавливать мальчишек из полуразвалившейся уборной? Скучно и противно. То ли дело – страстные погони по оврагу, распутывание следов в лесу или чувство бессилия перед безбрежным кукурузным полем! Наверно, в моменты погони военрук молодел телом и душой, вспоминал своих фронтовых товарищей, ночные вылазки за «языком» – военрук был на войне разведчиком, демобилизованным из-за контузии головы, – он отдавал ловле курильщиков все свое свободное время, всю энергию, и если бы мальчишки вдруг все бросили курить, военрук, наверно бы, сильно огорчился.
И вот в ту весну бомбы не стало. Вернее, она по-прежнему лежала на дне оврага, но теперь она была недоступна: ее на почтительном расстоянии обнесли забором. Однажды после сильного дождя бомба ожила. На большой перемене толпа, как всегда, побежала к бомбе и вдруг остановилась, пораженная. От бомбы шел пар. Он вился тоненькой струйкой над землей и уползал в кусты, словно прятался от военрука.
Спустя несколько часов прибыли военные, осторожно осмотрели бомбу и обнесли ее забором – извлечь такую махину из оврага, наверно, было трудным делом даже для саперов, а их тогда очень не хватало.
Прозвучало малопонятное слово «кислотный взрыватель». Подходить к забору было запрещено строго-настрого, но все, конечно, подходили. Курили теперь возле этого забора. Курили и поглядывали в щель на бомбу. Бомба потихоньку пускала тоненькую струйку пара, такую тоненькую, что она тут же пропадала в испарениях оврага. Иногда, преимущественно в пасмурные дни, струйка становилась потолще и вилась крендельком. В сильный же дождь прежнюю мирную бомбу было не узнать. Она походила на сибирского кота, приготовившегося к прыжку. Пушистый хвост метался по мокрым кустам, само тело обволакивалось вздыбленной белой шерстью – это испарялся дождь, ударившись о горячее тело. Такое зрелище жутковато, и мальчишки под дождем удирали назад, в надежное кирпичное здание школы, бывшее во времена Петра Первого пороховым складом.
Не боялся бомбы один Заяц. А может быть, и боялся – этого никто никогда не узнал. Но Юрику, во всяком случае, он говорил, что не боялся. Еще Заяц говорил, что якобы он может всегда узнать, когда бомба взорвется, и поэтому не боится ее. Он вообще был немного не в себе, этот Заяц. Однажды после скандала в семье Юрика им пришлось заночевать на гороховом поле, в копне старой соломы. Заяц остался ночевать в копне из солидарности, и вот тогда Заяц сказал Юрику странные вещи. Можно сказать, раскрыл душу. Необычная какая-то душа оказалась у Зайца. Например, Заяц сказал, что он колдун, что сейчас, в этот момент, он, например, чувствует, что на гороховом поле сидит один волк, две лисы и пять зайцев. Более того, Заяц догадывается, о чем все эти звери думают. Все эти звери думают о них – о Юрике и Зайце. Они их боятся. И еще, сказал Заяц, я могу приказать им уйти с поля; тут он что-то прошептал и объявил, что теперь на поле нет ни одного зверя.
В ту ночь Заяц вообще разоткровенничался и рассказал, что его слушаются даже вещи, что он знает, о чем они думают. «Неужели вещи думают?» – удивился Юрик. «Конечно», – без тени сомнения ответил Заяц.
Он поведал, что каждая вещь думает о своем, что вещи как люди, бывают добрыми и злыми, что они или помогают людям, или им мстят. Бомба ненавидит людей и хочет им отомстить за то, что люди заставили ее лежать мертвой в овраге так долго, – бомба ведь живет лишь тогда, когда убивает.
Но он, Заяц, не боится бомбы. Он умеет читать ее злобные мысли и знает, когда она наметила взорваться.
Вот такой человек был Заяц, лучший друг Юрика. В школе его не любили, побаивались и часто поколачивали.
Зайца били почти каждый день, после уроков. Не то чтобы уж по-настоящему били, а так, гоняли сумками по школьному двору, преимущественно старшеклассники. Догонят, врежут полевой сумкой с книгами и тетрадями между лопаток и опять гоняют. Очень уж интересное зрелище представлял собой бегущий Заяц, прямо как настоящий заяц: ноги задираются чуть ли не до головы, живот втянут, уши большие, вместо зубов резцы торчат. И потом, Заяц сам был виноват: он дразнился.
– Медведи жирные! – оскорблял он старшеклассников. – Ученые медведи!
Ему не надо было дразнить старшеклассников. Конечно, старшеклассники были действительно важными медведями, считали себя очень умными, солидными, учеными, но ведь на то они и старшеклассники, и Заяц, конечно, со временем стал бы таким. A может быть, и не стал, слишком уж был Заяц подвижным, слишком задиристым, быстрым, ехидным.
Когда силы Зайца иссякали, он нырял в проделанную в заборе дыру, сбегал в овраг и усаживался на бомбу.
– Ну что, слабо? – кричал он и делал всякие обидные жесты. – Слабо, ученые медведи?
«Ученые медведи» позорно жались по ту сторону забора.
– Идите сюда! – звал их Заяц. – Идите, хватайте меня, я не буду убегать. Дрейфите бомбочки? А? Я чихал на нее! Смотрите!
И Заяц принимался плясать на бомбе. Старшеклассники не выдерживали.
– Эй, дурак! – кричали они. – Кончай, а то взорвется! Мы не будем тебя трогать! Иди сюда!
– Нет, вы идите сюда! Ну скорее! Я жду! Здесь тепленько! Подтопите немножко свой жирок! Ну, медведики! – Заяц соскакивал с бомбы, пинал ее ногами, бросался на нее со всего размаха и проезжал на животе с одного конца на другой.
Старшеклассники уходили с руганью, незаметно оглядываясь, стыдясь того, что оглядываются…
– Дурак психованный! – ругались они. – Нашел с чем играться.
Вот каков был Заяц, лучший из друзей Юрика.
V
На следующий день после представления с дикими зверями шел сильный дождь. Не то чтобы сильный, но крупный, ровный. Он начался еще ночью и не думал останавливаться. Все небо было обложено белыми, словно высвеченными изнутри тучами, отчего они были похожи на тонкий, поставленный против света фарфор. Дождь был холодный, и, когда друзья выбежали босиком на улицу, мокрая трава обожгла подошвы.
– Заходи слева, – скомандовал Архип Пантелеевич, – и они от нас не уйдут.
Тетка, как квочка, кудахча, подобрав юбки, кинулась им наперерез, сам Архип Пантелеевич старался отрезать друзьям дорогу к калитке.